ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ В ОДНОМ ТОМЕ

Честертон Гилберт

Честертон, Гилберт Кийт

(1874–1936) — признанный классик английской литературы, один из самых ярких писателей первой половины XX века. Классикой стали его романы и многочисленные эссе, однако любовь массового читателя принесли ему рассказы об отце Брауне, тихом, застенчивом священнике, мастерски раскрывающем наиболее запутанные загадки и преступления.

Издание этих рассказов, начатое в 1911 году сборником «Неведение отца Брауна», растянулось на добрую четверть века, превратившись в детективную эпопею. Ее мудрый и непритязательный герой не читает блестящих лекций в духе Эркюля Пуаро и не создает великих теорий, подобно Шерлоку Холмсу. Он даже не всегда стремится наказать преступника, но со смиренной иронией и неизменным изяществом расставляет все по местам.

Настоящее издание, представляющее полное собрание рассказов об отце Брауне и другие его сборники малой прозы, несомненно явится настоящим подарком для всех любителей английской литературы и качественной детективной прозы.

Кроме того, в это издание включены все шесть классических романов писателя и впервые в русском переводе два ранних произведения: обнаруженный после столетнего забвения юношеский роман «Бэзил Хоу», а также роман-буриме «Наши перспективы», недописанный членами «Клуба начинающих спорщиков», основателем которого в школьные годы был Честертон.

По словам Честертона, будучи молодым человеком, он увлёкся оккультизмом и вместе со своим братом Сесилом, экспериментировал с доской для спиритических сеансов, но в 1922 перешел в католичество и посвятил себя пропаганде христианских ценностей.

Честертон любил дебаты, поэтому часто проходили дружеские публичные споры с Бернардом Шоу, Гербертом Уэлсом, Бертраном Расселом, Кларенсом Дарроу. Согласно его автобиографии, он и Бернард Шоу играли ковбоев в немом кино, которое никогда не было выпущено.

Честертон рано проявил большой интерес и талант к искусству. Он планировал стать артистом, и его писательское видение показывает умение преобразовывать абстрактные идеи в конкретные и запоминающиеся образы. Даже в его беллетристике осторожно скрыты притчи.

«Основную идею» своей жизни он определял, как пробуждение способности изумляться, видеть мир словно в первый раз. В основе его художественной «аргументации» лежали эксцентрика, упор на необычное и фантастическое. Парадоксы Честертона являли собой проверку здравым смыслом расхожих мнений.

Писатель необыкновенно злободневный, газетчик в лучшем смысле этого слова, он предстает перед читателями глубоким и оригинальным мыслителем в своих многочисленных историко-литературных и богословских работах. В данное же издание включена лишь малая толика произведений Честертона религиозно-философского направления — два эссе и трактат «Вечный Человек», которое Грэм Грин в свое время назвал лучшей книгой, написанной в ХХ столетии. «Вечный Человек» — очерк истории человечества с точки зрения христианина, и будет интересен всем, кто интересуется философией, историей культуры и религией.

Содержание

:

РАССКАЗЫ

ОТЕЦ БРАУН (цикл сборников)

ПАРАДОКСЫ МИСТЕРА ПОНДА (сборник)

ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ЗНАЛ СЛИШКОМ МНОГО (сборник)

КЛУБ УДИВИТЕЛЬНЫХ ПРОМЫСЛОВ (сборник)

ОХОТНИЧЬИ РАССКАЗЫ (сборник)

ПЯТЬ ПРАВЕДНЫХ ПРЕСТУПНИКОВ (сборник)

ПОЭТ И БЕЗУМЦЫ (из сборника)

РОМАНЫ

Наполеон Ноттингхильский

Человек, который был Четвергом

Шар и крест

Жив-человек

Перелетный кабак

Возвращение Дон Кихота

РАННИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ

Бэзил Хоу

Наши перспективы

ЭССЕ

Если бы мне дали прочитать одну-единственную проповедь

Бог с золотым ключом

ТРАКТАТ

Вечный Человек

РАССКАЗЫ

ОТЕЦ БРАУН

(цикл из пяти сборников)

НЕВЕДЕНИЕ ОТЦА БРАУНА

(первый сборник)

Сапфировый крест

Между серебряной лентой утреннего неба и зеленой блестящей лентой моря пароход причалил к берегу Англии и выпустил на сушу темный рой людей. Тот, за кем мы последуем, не выделялся из них — он и не хотел выделяться. Ничто в нем не привлекало внимания; разве что праздничное щегольство костюма не совсем вязалось с деловой озабоченностью взгляда. Легкий серый сюртук, белый жилет и серебристая соломенная шляпа с серо-голубой лентой подчеркивали смуглый цвет его лица и черноту эспаньолки, которой больше бы пристали брыжи елизаветинских времен. Приезжий курил сигару с серьезностью бездельника. Никто бы не подумал, что под серым сюртуком — заряженный револьвер, под белым жилетом — удостоверение сыщика, а под соломенной шляпой — умнейшая голова Европы. Это был сам Валантэн, глава парижского сыска, величайший детектив мира. А приехал он из Брюсселя, чтобы изловить величайшего преступника эпохи.

Фламбо был в Англии. Полиция трех стран наконец выследила его, от Гента до Брюсселя, от Брюсселя до Хук ван Холланда

[1]

, и решила, что он поедет в Лондон, — туда съехались в те дни католические священники, и легче было затеряться в сутолоке приезжих. Валантэн не знал еще, кем он прикинется — мелкой церковной сошкой или секретарем епископа; никто ничего не знал, когда дело касалось Фламбо.

Прошло много лет с тех пор, как этот гений воровства перестал будоражить мир и, как говорили после смерти Роланда, на земле воцарилась тишина

[2]

. Но в лучшие (то есть в худшие) дни Фламбо был известен не меньше, чем кайзер. Чуть не каждое утро газеты сообщали, что он избежал расплаты за преступление, совершив новое, еще похлеще. Он был гасконец, очень высокий, сильный и смелый. Об его великаньих шутках рассказывали легенды: однажды он поставил на голову следователя, чтобы «прочистить ему мозги»; другой раз пробежал по Рю де Риволи с двумя полицейскими под мышкой. К его чести, он пользовался своей силой только для таких бескровных, хотя и унижающих жертву дел. Он никогда не убивал — он только крал, изобретательно и с размахом. Каждую из его краж можно было счесть новым грехом и сделать темой рассказа. Это он основал в Лондоне знаменитую фирму «Тирольское молоко», у которой не было ни коров, ни доярок, ни бидонов, ни молока, зато были тысячи клиентов; обслуживал он их очень просто: переставлял к их дверям чужие бидоны. Большей частью аферы его были обезоруживающе просты. Говорят, он перекрасил ночью номера домов на целой улице, чтобы заманить кого-то в ловушку. Именно он изобрел портативный почтовый ящик, который вешал в тихих предместьях, надеясь, что кто-нибудь забредет туда и бросит в ящик посылку или деньги. Он был великолепным акробатом; несмотря на свой рост, он прыгал, как кузнечик, и лазал по деревьям не хуже обезьяны. Вот почему, выйдя в погоню за ним, Валантэн прекрасно понимал, что в данном случае найти преступника — еще далеко не все.

Но как его хотя бы найти? Об этом и думал теперь прославленный сыщик.

Фламбо маскировался ловко, но одного он скрыть не мог — своего огромного роста. Если бы меткий взгляд Валантэна остановился на высокой зеленщице, бравом гренадере или даже статной герцогине, он задержал бы их немедля. Но все, кто попадался ему на пути, походили на переодетого Фламбо не больше, чем кошка — на переодетую жирафу. На пароходе он всех изучил; в поезде же с ним ехали только шестеро: коренастый путеец, направлявшийся в Лондон; три невысоких огородника, севших на третьей станции; миниатюрная вдова из эссекского местечка и совсем низенький священник из эссекской деревни. Дойдя до него, сыщик махнул рукой и чуть не рассмеялся. Маленький священник воплощал самую суть этих скучных мест: глаза его были бесцветны, как Северное море, а при взгляде на его лицо вспоминалось, что жителей Норфолка зовут клецками. Он никак не мог управиться с какими-то пакетами. Конечно, церковный съезд пробудил от сельской спячки немало священников, слепых и беспомощных, как выманенный из земли крот. Валантэн, истый француз, был суровый скептик и не любил попов. Однако он их жалел, а этого пожалел бы всякий. Его большой старый зонт то и дело падал; он явно не знал, что делать с билетом, и простодушно до глупости объяснял всем и каждому, что должен держать ухо востро, потому что везет «настоящую серебряную вещь с синими камушками». Забавная смесь деревенской бесцветности со святой простотой потешала сыщика всю дорогу; когда же священник с грехом пополам собрал пакеты, вышел и тут же вернулся за зонтиком, Валантэн от души посоветовал ему помолчать о серебре, если он хочет его уберечь. Но с кем бы Валантэн ни говорил, он искал взглядом другого человека — в бедном ли платье, в богатом ли, в женском или мужском, только не ниже шести футов. В знаменитом преступнике было шесть футов четыре дюйма

Тайна сада

Аристид Валантэн, начальник парижской полиции, опаздывал домой к званому обеду, и гости начали съезжаться без него. Их любезно встречал доверенный слуга Валантэна — Иван, старик со шрамом на лице, почти таком же сером, как его седые усы; он всегда сидел за столом в холле, сплошь увешанном оружием. Дом Валантэна был, пожалуй, не менее своеобразен и знаменит, чем его хозяин. Это был старинный особняк с высокими стенами и высокими тополями над самою Сеной, построенный довольно странно, хотя эта странность и была удобна для полицейских — никто не мог проникнуть в него, минуя парадный вход, где постоянно дежурил Иван со своим арсеналом. К дому примыкал сад, большой и ухоженный, туда вело множество дверей; от внешнего же мира его наглухо отгораживала высокая, неприступная стена, усаженная по гребню шипами. Такой сад как нельзя лучше подходил человеку, убить которого клялась не одна сотня преступников.

Как говорил Иван, хозяин звонил по телефону, что задержится минут на десять. Сейчас Валантэн занимался приготовлениями к смертным казням и прочими мерзкими делами; он всегда пунктуально выполнял эти обязанности, хотя они и были ему глубоко отвратительны. Беспощадность, с какой он разыскивал преступников, всегда сменялась у него снисходительностью, когда доходило до наказания. Поскольку он был величайшим во Франции, да и во всей Европе мастером сыщицких методов, его огромное влияние играло благотворную роль, когда речь шла о смягчении приговоров и улучшении тюремных порядков. Он принадлежал к числу великих вольнодумцев-гуманистов, которыми славится Франция; а упрекнуть их можно разве лишь в том, что их милосердие еще бездушнее, чем сама справедливость.

Валантэн приехал в черном фраке с алой розеткой (в сочетании с темной бородой, пронизанной первыми седыми нитями, они придавали ему весьма элегантный вид) и прошел прямо в свой кабинет, откуда вела дверь на садовую лужайку. Дверь эта была отворена, и Валантэн, тщательно заперев свой саквояж в служебном сейфе, постоял несколько минут около нее. Яркая луна боролась со стремительно летящими, рваными, клочковатыми тучами (недавно прошла гроза) и Валантэн глядел на небо с грустью, не свойственной людям сугубо научного склада. Возможно, однако, что такие люди могут предчувствовать самые роковые события своей жизни. Как бы там ни было, он быстро справился со своими потаенными переживаниями, ибо знал, что запаздывает и гости уже прибывают.

Впрочем, войдя в гостиную, он сразу же убедился, что главного гостя пока нет. Зато были все другие столпы маленького общества. Был английский посол лорд Гэллоуэй, раздражительный старик с темным, похожим на сморщенное яблоко лицом и голубой ленточкой ордена Подвязки. Была леди Гэллоуэй, худая дама с серебряной головой и нервным, надменным лицом. Была их дочь, леди Маргарет Грэм, девушка с бледным личиком эльфа и волосами цвета меди. Были герцогиня Мон-сен-Мишель, черноглазая и пышная, и две ее дочери, тоже черноглазые и пышные. Был доктор Симон, типичный французский ученый, в очках и с острой каштановой бородкой; лоб его прорезали параллельные морщины — расплата за высокомерие, ибо образуются они от привычки поднимать брови. Был отец Браун из Кобхоула в графстве Эссекс; Валантэн недавно познакомился с ним в Англии. Увидел он — быть может, с несколько большим интересом — высокого человека в военной форме, который поклонился Гэллоуэям, встретившим его не особенно приветливо, и теперь направлялся к нему. Это был О'Брайен, майор французского Иностранного легиона — тощий, несколько чванливый человек, гладко выбритый, темноволосый и голубоглазый, и — что естественно для славного полка, известного блистательными поражениями, — одновременно и дерзкий, и меланхоличный на вид. Ирландский дворянин, он был с детства знаком с семейством Гэллоуэев, особенно с Маргарет Грэм. Родину он покинул после какой-то истории с долгами и теперь демонстрировал пренебрежение к английскому этикету, щеголяя форменной саблей и шпорами. На его поклон леди и лорд Гэллоуэй ответили сдержанным кивком, а леди Маргарет отвела глаза.

Однако и сами эти люди, и их отношения не слишком трогали Валантэна. Во всяком случае, не ради них он устроил званый обед. С особым нетерпением он ждал всемирно известного человека, с которым свел дружбу во время одной из своих триумфальных поездок в Соединенные Штаты. Это был Джулиус К. Брейн, мультимиллионер, чьи колоссальные, порой ошеломляющие пожертвования в пользу мелких религиозных общин столько раз давали повод для легковесного острословия и еще более легковесного славословия американским и английским газетчикам. Никто толком не понимал, атеист ли Брейн, мормон

Сокровенный сад

Аристид Валантэн, глава парижского сыска, опаздывал на званый обед в собственном доме. Гости уже начали прибывать, и старый слуга по имени Иван, которому хозяин всецело доверял, постарался успокоить прибывших. Иван был не только слугой, но и охранником — он всегда сидел за столиком в прихожей, на стенах которой висело самое разнообразное оружие. Лицо этого человека было отмечено шрамом и казалось таким же серым, как и свисающие усы.

Старинный дом Валантэна был, пожалуй, не менее знаменит, чем его владелец, и производил столь же странное впечатление. Участок окружала высокая стена; ветви могучих тополей нависали над Сеной. Странность же этого дома — и, быть может, немаловажное достоинство с точки зрения безопасности хозяина — заключалась в том, что в сад нельзя было попасть иначе чем через парадный подъезд, охранявшийся Иваном, в чьем распоряжении имелся целый арсенал. Сад отличался немалыми размерами и содержался весьма аккуратно. Из дома сюда вело множество выходов, однако с улицы войти было невозможно — участок окружала высокая неприступная стена с остриями на гребне. Именно таким, наверное, и должен быть сад человека, с которым поклялись расправиться сотни уголовников.

Иван сообщил гостям, что хозяин предупредил его по телефону: он задерживается на десять минут. По правде говоря, Валантэн был занят весьма неприятным делом: отдавал последние распоряжения относительно казни преступников; хотя подобные обязанности были ему глубоко противны, он ими не пренебрегал. Беспощадно охотясь за преступниками, он становился весьма снисходительным, когда речь шла о наказании. Во французских — и, более того, в европейских правоохранительных органах он завоевал большой авторитет и, к чести для себя, пользовался своим влиянием для смягчения приговоров и тем самым способствовал очищению тюрем. Этого человека можно было назвать одним из наиболее гуманных французских вольнодумцев, весьма достойных людей, единственным недостатком которых является то, что они оказывают милосердие ближнему своему с еще большим холодом в сердце, чем когда вершат над ним правый суд.

Наконец Валантэн прибыл. Он был одет в черную пару в петлице красовалась алая роза — элегантный и статный мужчина, ничего не скажешь, хотя в его черной бородке уже пробивалась седина. Валантэн прошел прямо к себе в кабинет, откуда можно было попасть в сад. Дверь как раз оказалась открыта. Хозяин дома убрал свой чемоданчик в ящик стола, запер его, затем подошел к выходу в сад и несколько мгновений простоял в дверном проеме, обозревая открывшуюся перед ним картину. Острый месяц нещадно рассекал лохмотья предвещавших грозу серых туч; Валантэн наблюдал за этим с задумчивостью, необычной для людей с научным складом ума. Быть может, подобные натуры способно обуревать предчувствие того, что им скоро предстоит оказаться перед самой немыслимой дилеммой в своей жизни. Однако какие бы невероятные мистические предвидения ни посетили начальника полиции, он быстро пришел в себя — ему ведь было известно, что он опоздал и гости уже начали собираться.

Войдя в гостиную, он с первого взгляда понял: самый долгожданный посетитель еще не прибыл. Остальные же были почти все налицо: лорд Гэллоуэй, английский посол — пожилой мужчина с холерическим темпераментом; его кирпично-красное лицо напоминало спелое яблоко, в петлице фрака голубела ленточка ордена Подвязки; рядом с лордом была супруга — изящная, хотя и худая, как спичка, с седыми волосами и запоминающимся лицом, выдававшим незаурядную и способную на глубокие чувства натуру; дочь посла тоже стояла неподалеку. Звали ее леди Маргарет Грэм; это была бледная хорошенькая девушка с медного оттенка волосами, судя по лицу, проказница. Присутствовала также черноглазая дородная герцогиня Монт-Сен-Мишель с двумя дочерьми, такими же черноглазыми и дородными. Был здесь доктор Симон, типичный француз-ученый — в очках, с бородкой клинышком и высоким лбом, который пересекали параллельные ряды морщин (наказание, уготованное людям высокомерным, имеющим обыкновение поднимать брови). Присутствовал также отец Браун из местечка Кобхоул в Эссексе — с ним Валантэн недавно встречался в Англии. Хозяин заметил среди собравшихся еще одного человека — и тот, вероятно, вызвал у него наибольший интерес. То был высокий мужчина в военной форме; в эту минуту он как раз раскланивался с семейством Гэллоуэй, хотя его ожидал здесь не слишком сердечный прием; сразу же после этого военный направился к хозяину дома, дабы засвидетельствовать ему свое почтение. Звали его О'Брайен, он служил во французском Иностранном легионе и имел высокий чин командора. О'Брайен был темноволос, голубоглаз, чисто выбрит, строен; осанка его выдавала привычку повелевать. Как то пристало офицеру подразделения, прославившегося триумфальными провалами и самоубийственными победами, он имел одновременно лихой и меланхоличный вид. По рождению этот человек был знатным ирландцем, в детстве и юности водил знакомство с Гэллоуэями, особенно с их дочерью, Маргарет Грэм. Долги вынудили его покинуть родину. Теперешний его наряд — военная форма, шпоры, сабля — демонстрировал полное пренебрежение британским этикетом. Когда он поклонился семье посла, лорд и леди Гэллоуэй ответили принужденным поклоном, а леди Маргарет отвела взгляд в сторону.

Странные шаги

Если вы встретите члена привилегированного клуба «Двенадцать верных рыболовов»

[16]

, входящего в Вернон-отель на свой ежегодный обед, то, когда он снимет пальто, вы заметите, что на нем не черный, а зеленый фрак. Предположим, у вас хватит дерзости обратиться к нему и вы спросите его, чем вызвана эта причуда. Тогда, возможно, он ответит вам, что одевается так, чтобы его не приняли за лакея. Вы отойдете уничтоженный, оставляя неразгаданной тайну, достойную того, чтобы о ней рассказать.

Если (продолжая наши неправдоподобные предположения) вам случится встретить скромного труженика, маленького священника по имени Браун, и вы спросите, что он считает величайшей удачей своей жизни, он, по всей вероятности, ответит вам, что самым удачным был случай в Вернон-отеле, где он предотвратил преступление, а возможно, и спас грешную душу только тем, что прислушался к шагам в коридоре. Может быть, он даже слегка гордится своей удивительной догадливостью и, скорее всего, сошлется именно на нее. Но так как вам, конечно, не удастся достигнуть такого положения в высшем свете, чтобы встретиться с кем-либо из «Двенадцати верных рыболовов» или опуститься до мира трущоб и преступлений, чтобы встретить там отца Брауна, то боюсь, вы никогда не услышите этой истории, если я вам ее не расскажу.

Вернон-отель, в котором «Двенадцать верных рыболовов» обычно устраивали свои ежегодные обеды, принадлежал к тем заведениям, которые могут существовать лишь в олигархическом обществе, где здравый смысл заменен требованиями хорошего тона. Он был — как это ни абсурдно — «единственным в своем роде», то есть давал прибыль, не привлекая, а, скорее, отпугивая публику. В обществе, подпавшем под власть богачей, торгаши проявили должную смекалку и перехитрили свою клиентуру. Они создали множество препон, чтобы богатые и пресыщенные завсегдатаи могли тратить деньги и время на их преодоление. Если бы существовал в Лондоне такой фешенебельный отель, куда не впускали бы ни одного человека ростом ниже шести футов, высшее общество стало бы покорно устраивать там обеды, собирая на них исключительно великанов. Если бы существовал дорогой ресторан, который, по капризу своего хозяина, был бы открыт только во вторник вечером, каждый вторник он ломился бы от посетителей. Вернон-отель незаметно притулился на углу площади в Бельгравии

Клуб «Двенадцать верных рыболовов» не согласился бы обедать ни в каком другом месте, так как он требовал полного уединения, и все его члены были бы крайне взволнованы при одной мысли, что другой клуб в тот же день обедает в том же здании. Во время своего ежегодного обеда рыболовы привыкли выставлять все свои сокровища, словно они обедали в частном доме; особенно выделялся знаменитый прибор из рыбных ножей и вилок, своего рода реликвия клуба. Серебряные ножи и вилки были отлиты в форме рыб

Если я хоть отчасти сумел передать атмосферу неприступности отеля, читатель, естественно, может поинтересоваться, откуда же я знаю все это и каким образом такая заурядная личность, как мой друг — отец Браун, оказалась в столь избранной компании. Ответ мой будет прост и даже банален. В мире есть очень древний мятежник и демагог, который врывается в самые сокровенные убежища с ужасным сообщением, что все люди — братья, и где бы ни появился этот всадник на коне бледном, дело отца Брауна — следовать за ним. Одного из лакеев, итальянца, хватил паралич в самый день обеда, и хозяин, исполняя волю умирающего, велел послать за католическим священником. Умирающий просил исполнить свою последнюю волю: озаботиться немедленной отправкой письма, которое заключало, должно быть, какое-то признание или заглаживало причиненное кому-то зло. Как бы то ни было, отец Браун — с кроткой настойчивостью, которую, впрочем, он проявил бы и в самом Бекингемском дворце, — попросил, чтобы ему отвели комнату и дали письменные принадлежности. Мистер Левер раздирался надвое. Он был мягок, но обладал и оборотной стороной этого качества — терпеть не мог всяких сцен и затруднений. А в тот вечер присутствие постороннего было подобно грязному пятну на только что отполированном серебре. В Вернон-отеле не было ни смежных, ни запасных помещений, ни дожидающихся в холле посетителей или случайных клиентов. Было пятнадцать лакеев. И двенадцать гостей. Встретить в тот вечер чужого было бы не менее потрясающе, чем познакомиться за семейным завтраком со своим собственным братом. К тому же наружность у священника была слишком заурядна, одежда слишком потрепана; один вид его, просто мимолетный взгляд на него, мог привести отель к полному краху. Наконец мистер Левер нашел выход, который если и не уничтожал, то, по крайней мере, прикрывал позор. Если вы проникнете в Вернон-отель (что, впрочем, вам никогда не удастся), сперва вам придется пройти короткий коридор, увешанный потемневшими, но, надо полагать, ценными картинами, затем — главный вестибюль, откуда один проход ведет направо, в гостиные, а другой — налево, в контору и кухню. Тут же, у левой стены вестибюля, стоит углом большая стеклянная будка, как бы дом в доме; вероятно, раньше в ней находился бар. Теперь тут контора, где сидит помощник Левера (в этом отеле никто никогда не попадается на глаза без особой нужды); а позади, по дороге к помещению прислуги, находится мужская гардеробная, последняя граница господских владений. Но между конторой и гардеробной есть еще одна маленькая комнатка, без выхода в коридор, которой хозяин иногда пользуется для щекотливых и важных дел — например, дает в долг какому-нибудь герцогу тысячу фунтов или отказывается одолжить ему шесть пенсов. Мистер Левер выказал высшую терпимость, позволив простому священнику осквернить это священное место и написать там письмо. То, что писал отец Браун, было, вероятно, много интереснее моего рассказа, но никогда не увидит света. Я могу лишь отметить, что тот рассказ был не короче моего и что две-три последние страницы были, очевидно, скучнее прочих.

Летучие звезды

«Мое самое красивое преступление, — любил рассказывать Фламбо в годы своей добродетельной старости, — было, по странному стечению обстоятельств, и моим последним преступлением. Я совершил его на Рождество. Как настоящий артист своего дела я всегда старался, чтобы преступление гармонировало с определенным временем года или с пейзажем, и подыскивал для него, словно для скульптурной группы, подходящий сад или обрыв. Так, например, английских сквайров уместнее всего надувать в длинных комнатах, где стены обшиты дубовыми панелями, а богатых евреев, наоборот, лучше оставлять без гроша среди огней и пышных драпировок кафе «Риц». Если, например, в Англии у меня возникало желание избавить настоятеля собора от бремени земного имущества (что гораздо труднее, чем кажется), мне хотелось видеть свою жертву обрамленной, если можно так сказать, зелеными газонами и серыми колокольнями старинного городка. Точно так же во Франции, изымая некоторую сумму у богатого и жадного крестьянина (что почти невозможно), я испытывал удовлетворение, если видел его негодующую физиономию на фоне серого ряда аккуратно подстриженных тополей или величавых галльских равнин, которые так прекрасно живописал великий Милле

[25]

.

Так вот, моим последним преступлением было рождественское преступление, веселое, уютное английское преступление среднего достатка — преступление в духе Чарльза Диккенса

[26]

. Я совершил его в одном хорошем старинном доме близ Путни

[27]

, в доме с полукруглым подъездом для экипажей, в доме с конюшней, в доме с названием, которое значилось на обоих воротах, в доме с неизменной араукарией… Впрочем, довольно, — вы уже представляете себе, что это был за дом. Ей-богу, я тогда очень смело и вполне литературно воспроизвел диккенсовский стиль. Даже жалко, что в тот самый вечер я раскаялся и решил покончить с прежней жизнью».

И Фламбо начинал рассказывать всю эту историю изнутри, с точки зрения одного из героев; но даже с этой точки зрения она казалась по меньшей мере странной. С точки же зрения стороннего наблюдателя история эта представлялась просто непостижимой, а именно с этой точки зрения и должен ознакомиться с нею читатель.

Это произошло на второй день Рождества. Началом всех событий можно считать тот момент, когда двери дома отворились и молоденькая девушка с куском хлеба в руках вышла в сад, где росла араукария, покормить птиц. У девушки было хорошенькое личико и решительные карие глаза; о фигуре ее судить мы не можем — с ног до головы она была так укутана в коричневый мех, что трудно было сказать, где кончается лохматый воротник и начинаются пушистые волосы. Если б не милое личико, ее можно было бы принять за неуклюжего медвежонка.

МУДРОСТЬ ОТЦА БРАУНА

(второй сборник)

Отсутствие мистера Кана

Кабинет Ориона Гуда, видного криминолога и консультанта по нервным и нравственным расстройствам, находился в Скарборо, и за окнами его — как и за другими огромными и светлыми окнами — сине-зеленой мраморной стеной стояло Северное море. В таких местах морской вид однообразен, как орнамент; а здесь и в комнатах царил невыносимый, поистине морской порядок. Не надо думать, что речь идет о бедности или скуке, — и роскошь и даже поэзия были там, где им положено. Роскошь была тут — на столике стояло коробок десять самых лучших сигар, но те, что покрепче, лежали у стены, а слабые — поближе. Был здесь и набор превосходных напитков, но люди с воображением утверждали, что уровень виски, бренди и рома никогда не понижался. Была и поэзия — в левом углу стояло столько же английских классиков, сколько стояло в правом английских и прочих филологов. Но если кто-нибудь брал оттуда Шелли или Чосера, пустое место зияло, словно вырванный передний зуб. Нельзя сказать, что книги не читали — читали, наверное; и все же казалось, что они прикреплены цепью, как Библия в старых церквах

[57]

. Доктор Гуд чтил свою библиотеку, как чтут библиотеки публичные. И если профессорская строгость охраняла стихи и бутылки, нечего и говорить, с каким торжественным почтением служили здесь ученым трудам и хрупким, как в сказке, ретортам.

Доктор Орион Гуд мерил шагами пространство, ограниченное (как говорят в учебниках) Северным морем с востока, а с запада — рядами книг по социологии и криминалистике. Он был в бархатной куртке, как художник, но носил ее без всякой небрежности. Волосы его сильно поседели, но не поредели; лицо было худое, но бодрое. И он и его жилище казались и тревожными, и строгими как море, у которого он (ради здоровья, конечно) построил себе дом.

Судьба, по-видимому, шутки ради, впустила в длинные, строгие, очерченные морем комнаты человека, до удивления непохожего на них и на их владельца. В ответ на вежливое, краткое «прошу» дверь открылась вовнутрь, и в кабинет вошел бесформенный человечек, безуспешно боровшийся с зонтиком и шляпой. Зонтик был черный, старый, давно не ведавший починки; шляпа — широкополая, редкая в этих краях; владелец же их казался воплощением беззащитности.

Хозяин со сдержанным удивлением глядел на него, как глядел бы на громоздкое, безвредное чудище, выползшее из моря. Пришелец смотрел на хозяина, сияя и отдуваясь, словно толстая служанка, втиснувшаяся в омнибус; как она, он светился наивным торжеством и никак не мог управиться с вещами. Когда он сел в кресло, шляпа упала, упал и зонтик; он наклонился, чтоб их поднять, но круглое, радостное лицо было обращено к хозяину.

— Моя фамилия Браун, — проговорил он. — Простите меня, пожалуйста. Я из-за Макнэбов. Говорят, вы в этих делах помогаете. Простите, если что не так.

Разбойничий рай

Прославленный Мускари, самобытнейший из молодых итальянских поэтов, быстро вошел в свой любимый ресторан, расположенный над морем, под тентом, среди лимонных и апельсиновых деревьев. Лакеи в белых фартуках расставляли на белых столиках все, что полагается к изысканному завтраку, и это обрадовало поэта, уже и так взволнованного свыше всякой меры. У него был орлиный нос, как у Данте, темные волосы и темный шарф легко отлетали в сторону, он носил черный плащ и мог бы носить черную маску, ибо все в нем дышало венецианской мелодрамой. Держался он так, словно у трубадура и сейчас была четкая общественная роль, как, скажем, у епископа. Насколько позволял век, он шел по миру, словно Дон-Жуан, с рапирой и гитарой. Он возил с собой целый ящик шпаг и часто дрался, а на мандолине, которая тоже передвигалась в ящике, играл, воспевая мисс Этель Харрогит, чрезвычайно благовоспитанную дочь йоркширского банкира. Однако он не был ни шарлатаном, ни младенцем; он был логичным латинянином, который стремится к тому, что считает хорошим. Стихи его были четкими, как проза. Он хотел славы, вина, красоты с буйной простотой, которой и быть не может среди туманных северных идеалов и северных компромиссов; и северным людям его напор казался опасным, а может — преступным. Как море или огонь, он был слишком прост, чтобы ему довериться.

Банкир с дочерью остановились в том самом отеле, чей ресторан Мускари так любил; собственно, потому он и любил этот ресторан. Но сейчас, окинув взглядом зал, поэт увидел, что англичан еще нет. Ресторан сверкал, народу в нем было мало. В углу, за столиком, беседовали два священника, но Мускари, при всей его пламенной вере, обратил на них не больше внимания, чем на двух ворон. От другого столика, наполовину скрытого увешанным золотыми плодами деревцем, к нему направился человек, чья одежда во всем противоречила его собственной. На нем был пегий клетчатый пиджак, яркий галстук и тяжелые рыжие ботинки. По канонам спортивно-мещанской моды, он выглядел и до грубости кричаще, и до пошлости обыденно. Но чем ближе подходил вульгарный англичанин, тем яснее видел удивленный тосканец, как не соответствует костюму его голова. Темное лицо, увенчанное черными кудрями, торчало, как чужое, из картонного воротничка и смешного розового галстука; и несмотря на жуткие несгибаемые одежды поэт понял, что перед ним — старый, забытый приятель по имени Эцца. В школе он был вундеркиндом, в пятнадцать лет ему пророчили славу, но, выйдя в мир, он не имел успеха ни в театре, ни в политике, и стал путешественником, коммивояжером или журналистом. Мускари не видел его с тех пор, как он был актером, но слышал, что превратности этой профессии совсем сломили и раздавили его.

— Эцца! — воскликнул поэт, радостно пожимая ему руку. — В разных костюмах я тебя видел на сцене, но такого не ждал. Ты — и англичанин.

— Почему же англичанин? — серьезно переспросил Эцца. — Так будут одеваться итальянцы.

— Мне больше нравится их прежний костюм, — сказал поэт.

Поединок доктора Хирша

Месье Морис Брюн и месье Арман Арманьяк бодро шествовали по залитым солнцем Елисейским полям. Это были бойкие приземистые молодцы с черными бородками. Бородки их соответствовали требованиям причудливой французской моды, по которой бороды и усы должны казаться накладными. У месье Брюна под нижней губой чернела словно бы приклеенная эспаньолка. Месье Арманьяк, как будто для оригинальности, украсил свой выдвинутый подбородок двумя бородами — по одной с каждой стороны. Молодые люди были атеистами. Суждения их отличались гнетущей непререкаемостью и непоследовательностью. Оба месье были учениками знаменитого ученого, публициста и моралиста доктора Хирша.

Месье Брюн прославился тем, что предложил изгнать из французской литературы слово «Adieu!»

[62]

и запретить его употребление в повседневной жизни под угрозой небольшого штрафа. «Таким образом, — считал он, — самое слово, обозначающее мифического бога, будет предано забвению». Месье Арманьяк же не покладая рук боролся с милитаризмом. Он даже считал, что следует изменить слова «Марсельезы» и вместо «Aux armes, citoyens»

[63]

петь «Aux greves, citoyens»

[64]

. Но пацифизм его был какой-то по-галльски чудной. Однажды из Англии приехал известный состоятельный квакер, чтобы обсудить с Арманьяком, как им лучше всего споспешествовать всеобщему разоружению. После разговора с французом квакер был немало раздосадован: по мнению Арманьяка, первым делом следовало настроить солдат, чтобы они перестреляли своих офицеров.

Не таков был их учитель и духовный наставник. Доктор Хирш родился во Франции, здесь же стяжал громкую славу за свои научные труды, но характером от своих соотечественников отличался. Был он мягок, добродушен, склонен к мечтательности, а его философские взгляды, несмотря на изрядную долю скептицизма, не были чужды метафизике. Короче говоря, он был скорее немцем, чем французом, и хотя ученики его боготворили, в глубине своей галльской души они порицали учителя за то, что он проповедует установление мира на земле с такой миролюбивостью. И все-таки последователи его учения по всей Европе только что не молились на него. Поражаясь грандиозности и смелости его научных теорий, они проявляли интерес к личности их создателя. Доктор Хирш был известен своим аскетизмом и гуманностью — правда, несколько отвлеченной. В убеждениях его чувствовалось и влияние Дарвина, и влияние Толстого. Однако он не был ни анархистом, ни космополитом, а в вопросе разоружения придерживался умеренных взглядов и не забывал об эволюционном подходе. Правительство республики высоко ценило его открытия в химии. Последним его открытием было бесшумное взрывчатое вещество, способ изготовления которого правительство сохраняло в строжайшей тайне.

Дом доктора Хирша стоял на живописной улице близ Елисейских полей. Вдоль улицы росли каштаны, и сейчас, в самый разгар лета, она походила на тенистый парк: солнце едва пробивалось сквозь густую листву. Только площадка перед большим кафе была свободна от деревьев. Напротив кафе и располагался дом великого ученого. На окнах были белые и зеленые шторы, а вдоль второго этажа тянулся балкон с железными перилами, выкрашенными в зеленый цвет. Арка под балконом вела во дворик, где на фоне кирпичной кладки ярко зеленел кустарник. Оживленно беседуя, приятели вошли в арку.

Дверь открыл старый слуга доктора Симон. По виду он и сам мог сойти за доктора: строгий черный костюм, очки, седина, вкрадчивый голос. Да что там говорить — Симон куда больше подходил на роль ученого, чем его неказистый хозяин, который сложением напоминал расщепленную с острого конца морковку с крупной головой — луковицей. Торжественно, словно знаменитый врач, вручающий больному рецепт, Симон передал месье Арманьяку письмо. Тот с истинно французским нетерпением вскрыл конверт и пробежал письмо глазами.

Человек в проулке

В узкий проулок, идущий вдоль театра «Аполлон» в районе Адельфи, одновременно вступили два человека. Предвечерние улицы щедро заливал мягкий невесомый свет заходящего солнца. Проулок был довольно длинный и темный, и в противоположном конце каждый различал лишь темный силуэт другого. Но и по этому черному контуру они сразу друг друга узнали, ибо наружность у обоих была весьма приметная и притом они люто ненавидели друг друга.

Узкий проулок соединял одну из крутых улиц Адельфи с бульваром над рекой, отражающей все краски закатного неба. Одну сторону проулка образовала глухая стена — в доме этом помещался старый захудалый ресторан при театре, в этот час закрытый. По другую сторону в проулок в разных его концах выходили две двери. Ни та, ни другая не были обычным служебным входом в театр, то были особые двери, для избранных исполнителей, и теперь ими пользовались актер и актриса, игравшие главные роли в шекспировском спектакле. Такие персоны любят, когда у них есть свой отдельный вход и выход, — чтобы принимать или избегать друзей.

Двое мужчин, о которых идет речь, несомненно, были из числа таких друзей, дверь в начале проулка была им хорошо знакома, и оба рассчитывали, что она не заперта, ибо подошли к ней каждый со своей стороны равно спокойные и уверенные. Однако тот, что шел с дальнего конца проулка, шагал быстрее, и заветной двери оба достигли в один и тот же миг. Они обменялись учтивым поклоном, чуть помедлили, и наконец тот, кто шел быстрее и, видно, вообще отличался менее терпеливым нравом, постучал.

В этом, и во всем прочем тоже, они были полной противоположностью друг другу, но ни об одном нельзя было сказать, что он в чем-либо уступает другому. Если говорить об их личных достоинствах, оба были хороши собой, отнюдь не бездарны и пользовались известностью. Если говорить об их положении в обществе, оба находились на высшей его ступени. Но все в них от славы и до наружности было несравнимо и несхоже.

Сэр Уилсон Сеймор принадлежал к числу тех важных лиц, чей вес в обществе прекрасно известен всем посвященным. Чем глубже вы проникаете в круг адвокатов, врачей, а также тех, кто вершит дела государственной важности, и людей любой свободной профессии, тем чаще встречаете сэра Уилсона Сеймора. Он единственный толковый человек во множестве бестолковых комиссий, которые разрабатывают самые разнообразные проекты — от преобразования Королевской академии наук до введения биметаллизма для вящего процветания процветающей Британии. Во всем же, что касалось искусства, могущество его не знало границ. Его положение было столь исключительно, что никто не мог понять, то ли он именитый аристократ, который покровительствует искусству, то ли именитый художник, которому покровительствуют аристократы. Но стоило поговорить с ним пять минут, и вы понимали, что, в сущности, он повелевал вами всю вашу жизнь.

Ошибка машины

Однажды под вечер Фламбо и его друг священник сидели в Темпл-гарденс, и то ли из-за соседства адвокатских контор, то ли по какой иной причине, речь у них зашла о законности в судопроизводстве. Сперва они говорили о злоупотреблениях при перекрестном допросе, затем — о древнеримских и средневековых пытках, о французских следователях и, наконец, об американских допросах третьей степени.

— Я недавно читал, — сказал Фламбо, — об этом новом психометрическом методе, о котором столько разговоров, особенно в Америке. Ну, вы знаете: на запястье укрепляют особое устройство и следят, как бьется сердце при произнесении тех или иных слов. Какого вы об этом мнения?

— Что же, — ответил отец Браун, — это интересно. Знаете, в средние века считали, что раны на теле убитого кровоточат, если к нему прикоснется убийца.

— Неужели, по-вашему, — удивился его друг, — эти методы равно достоверны?

— По-моему, они равно недостоверны, — ответил Браун. — И у живых, и у мертвых кровь течет или не течет по самым разным причинам. Да пусть она что угодно вытворяет, пусть потечет хоть вверх по Монблану — я все равно не пролью человеческую кровь по такой причине.

НЕДОВЕРЧИВОСТЬ ОТЦА БРАУНА

(третий сборник)

Воскресение отца Брауна

Одно время отец Браун купался — а вернее сказать, тонул — в лучах громкой славы. Имя его не сходило со страниц газет и даже склонялось в еженедельных критических обзорах, а подвиги стали предметом оживленных дискуссий и толков в клубах и светских салонах, особенно за океаном.

И что самое поразительное для всех, его знавших, — в журналах стали появляться детективные рассказы с его участием.

В центре внимания, как ни странно, он оказался, живя в одном из самых глухих или, во всяком случае, отдаленных мест, где ему когда-либо доводилось бывать. В качестве миссионера и одновременно приходского священника его отправили в одну из тех стран на севере Южной Америки, что, с одной стороны, тянутся к Европе, а с другой, — прячась под гигантской тенью президента Монро, постоянно грозятся стать независимой республикой. Население этих стран в основном составляют краснокожие и темнокожие — люди, в чьих жилах смешалась испанская и индейская кровь; но есть там немало (и с каждым годом становится все больше) и североамериканцев — выходцев из Англии, Германии, других европейских стран. Началось все с того, что один приезжий, совсем недавно сошедший на берег и сильно раздосадованный пропажей одного из своих чемоданов, двинулся к дому миссионера с примыкавшей к нему часовней — первому зданию, попавшемуся ему на глаза. Перед домом протянулась веранда, увитая черными спутанными виноградными лозами с квадратными, по-осеннему красными листьями. За длинным рядом оплетенных виноградом столбов на веранде расположились, тоже в ряд, люди, почти такие же неподвижные, как столбы, с красными, под стать виноградным листьям, лицами. Широкополые шляпы были такими же черными, как их немигающие глаза, а кожа грубостью и цветом напоминала темно-красную кору гигантских американских деревьев. Многие курили очень длинные, тонкие черные сигары, и если бы не подымавшийся в небо табачный дым, эти люди казались бы нарисованными. Приезжий, по всей видимости, назвал бы их аборигенами, хотя некоторые из них очень гордились своей испанской кровью.

Он, однако, был не из тех, кто видит большую разницу между испанцами и индейцами, и местных жителей за людей не считал.

Это был репортер из Канзас-Сити, долговязый блондин с предприимчивым, как сказал бы Мередит, носом; и впрямь казалось, что он то и дело принюхивается, действуя носом, словно муравьед хоботком. Родители долго ломали голову, как назвать сына, и в результате к фамилии Снейт присовокупили имя Сол, которого молодой человек имел все основания стесняться и в конце концов заменил Сол на Пол, руководствуясь, впрочем, совсем иными соображениями, чем апостол язычников. Ему же, разбирайся он в этом, больше подошло бы имя гонителя Савла, а не апостола Павла, ибо к официальной религии он относился со сдержанным презрением, в духе скорее Ингерсолла, чем Вольтера. Впрочем, сдержанность, как оказалось, не была определяющей чертой его характера, всю силу которого вскоре пришлось испытать на себе как миссионеру, так и сидевшим на веранде. Что-то в их неподобающе расслабленных позах и равнодушных взглядах внезапно вывело его из себя, и, не дождавшись ответа на свои первые вопросы, он с жаром заговорил сам.

Небесная стрела

Боюсь, не меньше ста детективных историй начинаются с того, что кто-то обнаружил труп убитого американского миллионера, — обстоятельство, которое почему-то повергает всех в невероятное волнение. Счастлив, кстати, сообщить, что и наша история начинается с убитого миллионера, а если говорить точнее, с целых трех, что даже можно счесть embarras de richesse

[95]

. Но именно это совпадение или, может быть, постоянство в выборе объекта и выделили дело из разряда банальных уголовных случаев, превратив в проблему чрезвычайной сложности.

Не вдаваясь в подробности, молва утверждала, что все трое пали жертвой проклятия, тяготеющего над владельцами некой ценной исторической реликвии, ценность которой была, впрочем, не только исторической. Реликвия эта представляла собой нечто вроде украшенного драгоценными камнями кубка, известного под названием «коптская чаша». Никто не знал, как она оказалась в Америке, но полагали, что прежде она принадлежала к церковной утвари.

Кое-кто приписывал судьбу ее владельцев фанатизму какого-то восточного христианина, удрученного тем, что священная чаша попала в столь материалистические руки. О таинственном убийце, который, возможно, был совсем даже и не фанатик, ходило много слухов и часто писали газеты.

Безымянное это создание обзавелось именем, вернее, кличкой. Впрочем, мы начнем рассказ лишь с третьего убийства, так как лишь тогда на сцене появился некий священник Браун, герой этих очерков.

Сойдя с палубы атлантического лайнера и ступив на американскую землю, отец Браун, как многие англичане, приезжавшие в Штаты, с удивлением обнаружил, что он знаменитость. Его малорослую фигуру, его малопримечательное близорукое лицо, его порядком порыжевшую сутану на родине никто бы не назвал необычными, разве что необычайно заурядными. Но в Америке умеют создать человеку славу, участие Брауна в распутывании двух-трех любопытных уголовных дел и его старинное знакомство с экс-преступником и сыщиком Фламбо создали ему в Америке известность, в то время как в Англии о нем лишь просто кое-кто слыхал. С недоумением смотрел он на репортеров, которые, будто разбойники, напали на него со всех сторон уже на пристани и стали задавать ему вопросы о вещах, в которых он никак не мог считать себя авторитетом, например, о дамских модах и о статистике преступлений в стране, где он еще и нескольких шагов не сделал. Возможно, по контрасту с черным, плотно сомкнувшимся вокруг него кольцом репортеров, отцу Брауну бросилась в глаза стоявшая чуть поодаль фигура, которая также выделялась своей чернотой на нарядной, освещенной ярким летним солнцем набережной, но пребывала в полном одиночестве, — высокий, с желтоватым лицом человек в больших диковинных очках. Дождавшись, когда репортеры отпустили отца Брауна, он жестом остановил его и сказал:

Вещая собака

— Да, — сказал отец Браун, — собаки — славные создания, только не путайте создание с создателем.

Словоохотливые люди часто невнимательны к словам других. Даже блистательность их порою оборачивается тупостью. Друг и собеседник отца Брауна, восторженный молодой человек по фамилии Финз, постоянно готов был низвергнуть на слушателя целую лавину историй и мыслей, его голубые глаза всегда пылали, а светлые кудри, казалось, были отметены со лба не щеткой для волос, а бурным вихрем светской жизни. И все же он замялся и умолк, не в силах раскусить простенький каламбур отца Брауна.

— Вы хотите сказать, что с ними слишком носятся? — спросил он. — Право же, не уверен. Это удивительные существа. Временами мне кажется, что они знают много больше нашего.

Отец Браун молчал, продолжая ласково, но несколько рассеянно поглаживать по голове крупного охотничьего пса, приведенного гостем.

— Кстати, — снова загорелся Финз, — в том деле, о котором я пришел вам рассказать, участвует собака. Это одно из тех дел, которые называют необъяснимыми. Странная история, но, по-моему, самое странное в ней поведение собаки. Хотя в этом деле все загадочно. Прежде всего как могли убить старика Дрюса, когда в беседке, кроме него, никого не было?

Чудо «Полумесяца»

«Полумесяц» был задуман в своем роде столь же романтичным, как и его название; и события, которые в нем произошли, по-своему были тоже романтичны. Он был выражением того подлинного чувства, исторического и чуть ли не героического, какое прекрасно уживается с торгашеским духом в старейших городах восточного побережья Америки. Первоначально он представлял собой полукруглое здание классической архитектуры, поистине воскрешающее атмосферу XVIII века, когда аристократическое происхождение таких людей, как Вашингтон и Джефферсон, не только не мешало, но помогало им быть истыми республиканцами. Путешественники, встречаемые неизменным вопросом — что они думают о нашем городе, с особой осторожностью должны были отвечать на вопрос — что они думают о нашем «Полумесяце». Даже появившиеся со временем несообразности, нарушившие первоначальную гармонию оригинала, свидетельствовали о его жизнеспособности. На одном конце, то есть роге, «Полумесяца» крайние окна выходили на огороженный участок, что-то вроде помещичьего сада, где деревья и кусты располагались чинно, как в английском парке времен королевы Анны. И тут же за углом другие окна тех же самых комнат, или, вернее, номеров, упирались в глухую неприглядную стену громадного склада, имевшего отношение к какой-то промышленности. Комнаты в этом конце «Полумесяца» были перестроены по унылому шаблону американских отелей, и вся эта часть дома вздымалась вверх, не достигая, правда, высоты соседнего склада, но, во всяком случае, достаточно высоко, чтобы в Лондоне ее окрестили небоскребом. Однако колоннада, которая шла по всему переднему фасаду, отличалась несколько пострадавшей от непогоды величественностью и наводила на мысль о том, что духи отцов республики, возможно, еще разгуливают под ее сенью. Внутри же опрятные, блиставшие новизной номера были меблированы по последнему слову нью-йоркской моды, в особенности в северной оконечности здания, между аккуратным садом и глухой стеной. Это были, в сущности, миниатюрные квартирки, как бы мы выразились в Англии, состоявшие из гостиной, спальни и ванной комнаты и одинаковые, как ячейки улья. В одной из таких ячеек за письменным столом восседал знаменитый Уоррен Уинд, он разбирал письма и рассылал приказания с изумительной быстротой и четкостью. Сравнить его можно было бы лишь с упорядоченным смерчем.

Уоррен Уинд был маленький человечек с развевающимися седыми волосами и остроконечной бородкой, на вид хрупкий, но при этом бешено деятельный. У него были поразительные глаза, ярче звезд и притягательнее магнитов, и кто их раз видел, тот не скоро забывал. И вообще, как реформатор и организатор многих полезных начинаний, он доказал, что не только глаза, но и вся голова у него самого высшего качества. Ходили всевозможные легенды о той сверхъестественной быстроте, с какой он мог составить здравое суждение о чем угодно, в особенности о людях. Передавали, что он нашел себе жену (долго потом трудившуюся рядом с ним на общее благо), выбрав ее мгновенно из целого батальона женщин, одетых в одинаковое форменное платье и маршировавших мимо него во время какого-то официального торжества, по одной версии, это были девушки-скауты, по другой — женская полиция. Рассказывали еще о том, как трое бродяг, одинаково грязных и оборванных, явились к нему однажды за подаянием. Ни минуты не колеблясь, он одного послал в нервную клинику, другого определил в заведение для алкоголиков, а третьего взял к себе лакеем, и тот с успехом и не без выгоды нес свою службу в течение многих лет. Ходили, разумеется, и неизбежные анекдоты об его молниеносных суждениях и колких, находчивых ответах в беседах с Рузвельтом, Генри Фордом, миссис Асквит и со всеми теми, с кем у американского общественного деятеля неминуемо бывают исторические встречи, хотя бы только на страницах газет.

Благоговейного трепета в присутствии этих особ он, естественно, никогда не испытывал, а потому и теперь, в описываемый момент, он хладнокровно крутил свой центробежный бумажный смерч, хотя человек, стоявший перед ним, был почти столь же значителен, как и вышеупомянутые исторические деятели.

Сайлас Т. Вэндем, миллионер и нефтяной магнат, был тощий мужчина с длинной желтой физиономией и иссиня-черными волосами, краски эти сейчас были не очень ясно различимы, так как он стоял против света, на фоне окна и белой стены склада, но тем не менее весьма зловещи. Его узкое элегантное пальто, отделанное каракулем, было застегнуто на все пуговицы. На энергичное же лицо и сверкающие глаза Уинда падал яркий свет из другого окна, выходящего в сад, так как стул и письменный стол были обращены к этому окну. Хотя лицо филантропа и казалось озабоченным, озабоченность эта, бесспорно, не имела никакого отношения к миллионеру. Камердинер Уинда, или его слуга, крупный, сильный человек с прилизанными светлыми волосами, стоял сбоку от своего господина с пачкой писем в руке. Личный секретарь Уинда, рыжий молодой человек с умным острым лицом, уже держался за ручку двери, как бы на лету подхватив какую-то мысль хозяина или повинуясь его жесту. Комната, не только скромно, но даже аскетически обставленная, была почти пуста, — со свойственной ему педантичностью. Уинд снял и весь верхний этаж, обратив его в кладовую, все его бумаги и имущество хранились там в ящиках и обвязанных веревками тюках.

— Уилсон, отдайте их дежурному по этажу, — приказал Уинд слуге, протягивая ему письма. — А потом принесите мне брошюру о ночных клубах Миннеаполиса, вы найдете ее в пакете под буквой «Г». Мне она понадобится через полчаса, а до тех пор меня не беспокойте. Так вот, мистер Вэндем, предложение ваше представляется мне весьма многообещающим, но я не могу дать окончательного ответа, пока не ознакомлюсь с отчетом. Я получу его завтра к вечеру и немедленно позвоню вам. Простите, что пока не могу высказаться определеннее.

Проклятие золотого креста

Шесть человек, сидящих вокруг небольшого столика, столь мало подходили друг к другу, что были похожи на потерпевших кораблекрушение и оказавшихся случайно вместе на одном и том же необитаемом острове. Во всяком случае, вокруг действительно было море и, собственно говоря, их остров был заключен внутри другого острова, большого и летающего, как Лапута. Дело в том, что маленький столик был одним из множества маленьких столиков, расставленных в обеденном салоне чудовищного гиганта «Моравия», прокладывающего свой путь сквозь ночную тьму и вечную пустоту Атлантики. Члены маленькой группы не имели ничего общего между собой, кроме того, что все они плыли из Америки в Англию. Двоих из них можно было бы назвать знаменитостями; остальных же — людьми малозаметными, а в одном-двух случаях — и подозрительными.

К первой категории относился известный профессор Смейл, крупный авторитет в области археологии поздневизантийского периода. Лекции, прочитанные им в Американском университете, высоко оценили даже самые авторитетные научные центры Европы. В его работах отразился такой необычайно поэтичный взгляд, проникнутый глубокой симпатией к древней истории Европы, что впервые встретившему его человеку было странно услышать американский акцент. И все же он был, в своем роде, настоящий американец. У него были длинные, белокурые, зачесанные назад волосы, открывающие высокий квадратный лоб, удлиненные черты лица, и голову он держал по-особому, словно скрывая, что вот-вот устремится куда-то. Все это вместе делало его похожим на льва, готовящегося к прыжку.

В группе была только одна дама, как ее часто называли журналисты — «сама себе голова», готовая играть роль хозяйки, если не сказать властительницы, за этим и за любым столом. То была леди Диана Вейлс, путешественница по тропикам и другим странам, но в ее облике и в том, как она себя держала за обедом, не было ничего резкого или мужеподобного. Красота ее — скажем, тяжелая копна медно-золотых волос — наводила на мысль о тропиках, манеру одеваться журналисты назвали бы смелой, но лицо у нее было умное, а глаза светились тем особым блеском, каким они светятся у дам, задающих вопросы на политических митингах.

В сиянии этого блеска другие четверо казались тенями; но при ближайшем рассмотрении можно было различить особенности каждого. Один из них был молодой человек, зарегистрировавшийся в корабельном журнале под именем Пол Т. Таррент. Он принадлежал к тому типу американцев, который можно скорее назвать антитипом. Вероятно, у каждой нации есть антитип, исключительностью своею подтверждающий общее правило. Американцы действительно почитают труд, как европейцы почитают войну. Труд в Америке окружен ореолом героизма, и того, кто уклоняется от него, считают как бы получеловеком. Антитип легко распознать ввиду его крайней редкости. Это денди, богатый прожигатель жизни, слабовольный негодяй американских романов.

Казалось, у Пола Таррента нет другого занятия, как менять костюмы, что он и делал раз шесть на дню, переходя то к более бледным, то к более густым оттенкам светло-серого, словно старое серебро мерцало в меняющемся свете сумерек. В отличие от большинства американцев, он носил короткую курчавую бородку, за которой тщательно ухаживал; в отличие от большинства денди его типа, казался скорее угрюмым, чем наглым. Наверное, было что-то байроническое в его молчании и мрачности.

ТАЙНА ОТЦА БРАУНА

(четвертый сборник)

Тайна отца Брауна

Фламбо — один из самых знаменитых преступников Франции, а впоследствии частный сыщик в Англии, давно уже бросил обе эти профессии. Говорили, что преступное прошлое не позволяло ему стать строгим к преступнику. Так или иначе, покинув стезю романтических побегов и сногсшибательных приключений, он поселился, как ему и подобало, в Испании, в собственном замке. Замок, однако, был весьма основателен, хотя и невелик, а на буром холме чернел квадрат виноградника и зеленели полосы грядок. Несмотря на свои бурные похождения, Фламбо обладал свойством, присущим многим латинянам и незнакомым, например, американцам: он умел уйти от суеты. Так владелец крупного отеля мечтает завести на старости маленькую ферму, а лавочник из французского местечка останавливается в тот самый миг, когда мог бы стать мерзавцем-миллионером и скупить все лавки до единой, и проводит остаток дней дома за домино. Случайно и почти внезапно Фламбо влюбился в испанку, женился на ней, приобрел поместье и зажил семейною жизнью, не обнаруживая ни малейшего желания вновь пуститься в странствия. Но в одно прекрасное утро семья его заметила, что он сильно возбужден и встревожен. Он вышел погулять с мальчиками, но вскоре обогнал их и бросился вниз с холма навстречу какому-то человеку, пересекавшему долину, хотя человек этот казался не больше черной точки.

Точка постепенно увеличивалась, почти не меняя очертаний, — попросту говоря, она оставалась все такой же черной и круглой. Черная сутана не была тут в диковинку, но сутана приезжего выглядела как-то особенно буднично и в то же время приветливо по сравнению с одеждами местного духовенства, изобличая в новоприбывшем жителя британских островов. В руках он держал короткий пухлый зонтик с тяжелым круглым набалдашником, при виде которого Фламбо чуть не расплакался от умиления, ибо этот зонтик фигурировал во многих их совместных приключениях былых времен. Священник был английским другом Фламбо, отцом Брауном, который давно собирался приехать — и все никак не мог. Они постоянно переписывались, но не видались несколько лет.

Вскоре отец Браун очутился в центре семейства, которое было так велико, что казалось целым племенем. Его познакомили с деревянными позолоченными волхвами, которых дарят детям на рождество; познакомили с собакой, кошкой и обитателями скотного двора; познакомили с соседом, который, как и сам Браун, отличался от здешних жителей и манерами и одеждой.

На третий день пребывания гостя в маленьком замке туда явился посетитель и принялся отвешивать испанскому семейству поклоны, которым позавидовал бы испанский гранд. То был высокий, седовласый, очень красивый джентльмен с ослепительно сверкающими ногтями, манжетами и запонками. Однако в его длинном лице не было и следа той томности, которую наши карикатуристы связывают с белоснежными манжетами и маникюром. Лицо у него было удивительно живое и подвижное, а глаза смотрели зорко и прямо, что весьма редко сочетается с седыми волосами. Это одно могло бы уже определить национальность посетителя, равно как и некоторая гнусавость, портившая его изысканную речь, и слишком близкое знакомство с европейскими достопримечательностями. Да, это был сам Грэндисон Чейс из Бостона, американский путешественник, отдыхающий от путешествий в точно таком же замке на точно таком же холме. Здесь, в своем поместье, он наслаждался жизнью и считал своего радушного соседа одной из местных древностей. Ибо Фламбо, как мы уже говорили, удалось глубоко пустить в землю корни, и казалось, что он провел века среди своих виноградников и смоковниц. Он вновь назывался своим настоящим именем — Дюрок, ибо «Фламбо», то есть «факел», было только псевдонимом, под которым такие, как он, ведут войну с обществом.

Он обожал жену и детей, из дому уходил только на охоту и казался американскому путешественнику воплощением той респектабельной жизнерадостности, той разумной любви к достатку, которую американцы признают и почитают в средиземноморских народах. Камень, прикатившийся с Запада, был рад отдохнуть возле южного камня, который успел обрасти таким пышным мхом.

Зеркало судьи

Джеймс Бэгшоу и Уилфред Андерхилл были старыми друзьями и очень любили совершать ночные прогулки, во время которых мирно беседовали, бродя по лабиринту тихих, словно вымерших улиц большого городского предместья, где оба они жили. Первый из них — рослый, темноволосый, добродушный — мужчина с узкой полоской усов на верхней губе — служил профессиональным сыщиком в полиции, второй, невысокий блондин с проницательным, резко очерченным лицом, был любитель, который горячо увлекался розыском преступников. Читатели этого рассказа, написанного с подлинно научной точностью, будут поражены, узнав, что говорил профессиональный полисмен, любитель же слушал его с глубокой почтительностью.

— Наша работа, пожалуй, единственная на свете, — говорил Бэгшоу, — в том смысле, что действия профессионала люди заведомо считают ошибочными.

Воля ваша, но никто не станет писать рассказ о парикмахере, который не умеет стричь, и клиент вынужден прийти к нему на помощь, или об извозчике, который не в состоянии править лошадью до тех пор, пока седок не разъяснит ему извозчичью премудрость в свете новейшей философии. При всем том я отнюдь не намерен отрицать, что мы часто склонны избирать наиболее проторенный путь или, иными словами, безуспешно действуем в соответствии с общепринятыми правилами. Но ошибка писателей заключается в том, что они упорно не дают нам возможности успешно действовать в согласии с общепринятыми правилами.

— Без сомнения, — заметил Андерхилл, — Шерлок Холмс, будь он сейчас здесь, сказал бы, что действует в согласии с правилами и по законам логики.

— Возможно, он был бы недалек от истины, — подтвердил полисмен, — но я имел в виду правила, которым следует многочисленная группа людей. Нечто вроде работы в армейском штабе. Мы собираем и накапливаем информацию.

Человек о двух бородах

Эту историю отец Браун рассказал профессору Крейку, прославленному криминалисту, после обеда в клубе, на котором их представили друг другу как людей с одинаковым безобидным хобби, имеющим прямое отношение к убийствам и грабежам. Поскольку отец Браун значительно преуменьшил свою роль в изложенных ниже событиях, мы излагаем их более беспристрастно. Разговор начался с шутливой перепалки, в которой рассуждения ученого были строго научными, а высказывания священника — весьма скептическими.

— Милостивый государь, — негодовал профессор, — разве вы не считаете криминалистику наукой?

— Я просто не уверен… — отвечал отец Браун. — А вы считаете наукой агиографию?

— Что это такое? — резко спросил профессор.

— Обычно ее путают с географией, — улыбаясь, сказал священник. — Но это — наука о праведниках, о святых. Видите, темный век попытался создать науку о хороших людях, наш же, гуманный и просвещенный, интересуется только людьми плохими. По-моему, опыт показал, что убийцами бывали самые разные люди.

Песня летучей рыбы

Все мысли мистера Перегрина Смарта, как мухи, вертелись вокруг одного любимого достояния и одной излюбленной шутки. Это была безобидная шутка просто он всех спрашивал, видели ли они его золотых рыбок. Шутка эта была еще и очень дорогая; но мистер Смарт втайне тешился ею, по всей вероятности, даже больше, чем самим сокровищем. Заговорив с кем-нибудь, кто жил по соседству, в новых домах, окруживших старую деревенскую лужайку, он не мешкая подводил разговор к предмету своего обожания.

Доктор Бердок был подающий надежды молодой биолог, с решительным подбородком и зачесанными на немецкий лад черными волосами; и мистер Смарт сделал переход без труда: «Вот вы интересуетесь естественной историей, а моих золотых рыбок не видели?» Доктору, убежденному стороннику эволюции, вся природа представлялась единой, но все же на первый взгляд связь была далековата, поскольку этот специалист был всецело поглощен происхождением жирафы.

Отец Браун был священником католической церкви в соседнем местечке; в беседе с ним мысль мистера Смарта стремительно пробежала цепь логических звеньев: католичество — Рим — апостол Петр — рыбак — золотые рыбки. С мистером Имлаком Смитом, банковским управляющим — хрупким и бледным господином, щеголеватым в одежде, хотя и скромным в обхождении, — он резким рывком свернул разговор к золотому стандарту, от которого до золотых рыбок оставался уже один шаг. Виконт Ивон де Лара (титулом француз, а лицом скорее русский, если не татарин) был блестящий путешественник, исследователь Востока; поэтому эрудированный и находчивый мистер Смарт, выразив пристальный интерес к Гангу и Индийскому океану, непринужденно перешел к вопросу о том, обитают ли в тамошних водах золотые рыбки. У мистера Гарри Хартоппа, очень богатого, но очень застенчивого и молчаливого человека, который только что приехал из Лондона, он выудил в конце концов признание, что рыбная ловля его не интересует, и тогда прибавил: «Кстати о рыбной ловле, а моих рыбок вы уже видели?»

Золотые рыбки были примечательны тем, что их сделали из золота. Эту эксцентричную, но дорогую безделушку изготовили когда-то по прихоти некоего восточного принца, и мистер Смарт подцепил ее не то на распродаже, не то в антикварной лавке, которые усердно посещал, стремясь оснастить свой дом бесполезными вещицами поредкостнее. Шагах в десяти казалось, что это — чаша довольно необычных размеров, в которой плавают необычных же размеров живые золотые рыбки. Вблизи, однако, она оказывалась огромным дутым шаром великолепного венецианского стекла; по тонкому этому стеклу был наведен легкий радужный флер, и под ним, среди разноцветных теней, висели неестественно большие рыбы из золота, с крупными рубинами вместо глаз.

Все это сооружение, несомненно, было очень дорогим, особенно если учесть безумие, которому подвержены коллекционеры. Даже новый секретарь мистера Смарта Фрэнсис Бойл, хотя и был ирландцем, к тому же не наделенным особой осмотрительностью, и тот не без удивления слушал, как беспечно разглагольствует его патрон о своих драгоценностях перед едва знакомыми людьми, которых в эти места, как праздных бродяг, привел случай, — ведь коллекционеры обыкновенно осторожны и даже скрытны. Входя в курс своих новых обязанностей, мистер Бойл убедился, что и у других это вызывало сходные чувства — от легкого удивления до решительного неодобрения.

Алиби актрисы

Мистер Мэкдон Мандевиль, хозяин труппы, быстро шел по коридору за сценой или, вернее, под сценой. Он был элегантен, быть может, даже слишком элегантен: элегантна была бутоньерка в петлице его пиджака, элегантно сверкала его обувь, но наружность у него была совсем не элегантная.

Был он крупным мужчиной с бычьей шеей и густыми бровями, насупленными сегодня еще сильнее, чем обычно. Правда, человека в его положении ежедневно осаждают сотни мелких и крупных, старых и новых забот. Ему было неприятно проходить по коридору, где свалили декорации старых пантомим — с этих популярных пьес он начал здесь свою карьеру, но потом ему пришлось перейти на более серьезный классический репертуар, который съел немалую часть его состояния. Поэтому «Сапфировые ворота дворца Синей Бороды» и куски «Зачарованного, или Золотого грота», покрытые паутиной или изгрызенные мышами, не вызывали в нем того сладостного чувства возвращения к простоте, которое мы испытываем, когда нам дадут заглянуть в сказочный мир детства. У него даже не было времени уронить слезу над своим уроном или помечтать о детском рае: он спешил уладить весьма прозаический конфликт, какие иногда случаются в странном закулисном мире. На сей раз скандал был достаточно велик, чтобы отнестись к нему серьезно.

Мисс Марони, талантливая молодая итальянка, игравшая одну из главных ролей в пьесе, которую должны были репетировать в то утро (вечером была премьера), внезапно наотрез отказалась играть. Мистер Мандевиль еще не видел сегодня капризной дамы; и так как она заперлась в своей уборной и скандалила за дверью, трудно было надеяться, что он увидится с ней. Мистер Мандевиль был настоящий англичанин и поэтому проворчал, что все иностранцы сумасшедшие. Но мысль о выпавшем на его долю исключительном счастье обитать в единственной нормальной стране — утешала его не больше, чем «Золотой грот». Все это было и в достаточной степени неприятно; и все же внимательный наблюдатель заметил бы, что у мистера Мандевиля есть и более серьезные заботы.

Каково бы ни было тайное горе, мучившее его, оно, по-видимому, гнездилось в самом конце длинного темного коридора — там, где помещался его небольшой кабинет: проходя по коридору, он то и дело нервно оглядывался.

Но дело есть дело, и мистер Мандевиль решительно направился в противоположный конец коридора, где зеленая дверь уборной мисс Марони бросала вызов всему свету.

ПОЗОР ОТЦА БРАУНА

(пятый сборник)

Скандальное происшествие

с отцом Брауном

Было бы нечестно, повествуя о приключениях отца Брауна, умолчать о той скандальной истории, в которую он оказался однажды замешан. И по сей день есть люди — наверное, даже среди его прихожан, — утверждающие, что имя его запятнано. Случилось это в Мексике, в живописной придорожной гостинице с несколько сомнительной репутацией, как выяснилось позже. По мнению некоторых, в тот раз пристрастие к романтике и сочувствие человеческим слабостям толкнули отца Брауна на совершенно безответственный и даже безнравственный поступок. Сама по себе история очень проста, своей простотой-то она и удивительна.

Троя погибла из-за Елены, этот же прискорбный случай произошел по вине прекрасной Гипатии Поттер.

Американцы отличаются особым талантом (который европейцы не всегда умеют ценить) создавать авторитеты снизу, так сказать, по инициативе широкой публики. Как все хорошее на свете, такой порядок имеет свои светлые стороны; одна из них, уже отмеченная мистером Уэллсом и другими, состоит, например, в том, что человек может пользоваться влиянием, не занимая при этом никакого поста. Красивая женщина играет роль некоронованной королевы, даже если она не кинозвезда и не стопроцентная американка по Гибсону. И вот среди красавиц, имевших счастье — или несчастье — быть у всех на виду, оказалась некая Гипатия Хард. Она уже прошла подготовку под картечью цветистых комплиментов в разделах светской хроники местных газет и достигла положения особы, у которой стремятся получить интервью настоящие журналисты.

Очаровательно улыбаясь, она успела высказаться о Войне и Мире, о Патриотизме и Сухом законе, об Эволюции и Библии. Ни один из этих вопросов не затрагивал основ ее популярности, да и трудно, пожалуй, сказать, на чем она, собственно, основывалась, эта ее популярность. Красота и богатый папаша — не редкость у нее на родине, но в ней было еще что-то особо притягательное для блуждающего ока прессы. Почти никто из поклонников в глаза ее не видел и даже не надеялся увидеть, и ни один не рассчитывал извлечь для себя пользу из доходов ее отца. Ее популярность была просто романтической легендой, современным субститутом мифологии, и на этом фундаменте впоследствии выросла другая романтическая легенда, более красочная и бурная, героиней которой предстояло ей стать и которая, как думали многие, вдребезги разнесла репутацию отца Брауна, а также и некоторых других людей.

Те, кому американская сатира дала прозвище «сестер-плакальщиц»

Убийство на скорую руку

Эта загадочная история приключилась в местечке на побережье Сассекса, где возле самого моря в окружении садов стоит гостиница «Майский шест и гирлянда». Жители местечка хорошо помнят, как однажды ярким солнечным днем в тихую гостиницу зашли два прелюбопытнейших субъекта.

Не запомнить их было мудрено. Один из них, смуглый незнакомец с черной бородой, носил блестевший на солнце зеленый тюрбан. Другой, по мнению многих, выглядел еще занятнее: рыжие усы, поистине львиная грива, черная мягкая шляпа, какие носят священники. Этого человека в местечке знали, он частенько появлялся на побережье и читал там проповеди или, размахивая деревянной лопаткой, дирижировал оркестром Общества трезвости. Но чтобы он прежде хоть раз заходил в бар при гостинице — такого местные жители еще не видели. Впрочем, появление этих странных господ — не начало нашей истории. Чтобы распутать все хитросплетения, лучше обратиться к самому началу.

За полчаса до появления примечательных гостей в гостиницу заглянули два ничем не примечательных гостя. Первый, крепкий симпатичный мужчина, держался так, чтобы по возможности не привлекать к себе внимания. Но если кто-нибудь попристальнее присмотрелся бы к его обуви, он безошибочно определил бы, что перед ним инспектор полиции в штатском — в штатском самом незатейливом. Его спутник, невзрачный человечек, тоже не отличался щегольством — на нем был костюм священника. Однако этот священник проповедей на берегу не читал.

Спутники прошли через холл и оказались в просторной курительной комнате, где располагался бар. Кто бы мог подумать, что обыкновенное посещение бара может обернуться трагедией, которой в тот день суждено было разыграться на глазах спутников?

Надо сказать, что в то время в респектабельной гостинице под названием «Майский шест и гирлянда» шел ремонт.

Проклятая книга

Профессор Опеншоу всегда выходил из себя и громко возмущался, если его называли спиритом или хотя бы подозревали в доверии к спиритизму. Однако он громыхал и тогда, когда его подозревали в недоверии к спиритизму. Он гордился тем, что посвятил себя изучению потусторонних явлений; гордился он и тем, что ни разу не дал понять, верит он в них или нет. Больше всего на свете он любил рассказывать кружку убежденных спиритов о том, как разоблачал медиума за медиумом и раскрывал обман за обманом.

Действительно, он был на редкость зорким сыщиком, если что-нибудь казалось ему подозрительным; а медиум всегда казался ему подозрительным и никогда не внушал доверия.

Он говорил, что однажды разоблачил шарлатана, выступавшего в обличьях то женщины, то седовласого старца, то темно-коричневого брамина. От этих его рассказов спиритам становилось не по себе — для того он, в сущности, и рассказывал; но придраться было не к чему — ведь ни один спирит не отрицает существования шарлатанов. Правда, из неторопливых повествований профессора можно было заключить, что все спириты — шарлатаны.

Но горе тому простодушному, доверчивому материалисту (а материалисты, как правило, доверчивы и простодушны), который, воспользовавшись опытом Опеншоу, станет утверждать, что привидений не бывает, а спиритизм суеверие, вздор или, если хотите, чушь. Профессор повернет свои пушки на сто восемьдесят градусов и сметет его с лица земли канонадой фактов и загадок, о которых незадачливый скептик в жизни не слышал. Он засыплет его градом дат и деталей; он разоблачит все естественные толкования; он расскажет обо всем, кроме одного: верит ли в духов он сам, Джон Оливер Опеншоу. Ни спириты, ни скептики так этого и не узнали.

Профессор Опеншоу — высокий худой человек со светлой львиной гривой и властными голубыми глазами — разговаривал со своим другом, отцом Брауном, у входа в отель, где оба провели ночь и только что позавтракали. Накануне профессора задержал допоздна один из его опытов, и сейчас он еще не пришел в себя — и борьба со спиритами, и борьба со скептиками всегда выводила его из равновесия.

Зеленый человек

Молодой человек в бриджах, с оживленным открытым лицом, играл в гольф на поле, параллельном морскому берегу, где сумерки окрасили все в серый цвет. Играл он сам с собой и не гонял мяч зря, но отрабатывал приемы с какой-то тщательной яростью, словно аккуратный небольшой ураган.

Он быстро выучивался многим играм, но ему хотелось учиться чуть быстрее, чем это возможно, и поэтому он был заведомой жертвой тех заманчивых предложений, которые обещают научить игре на скрипке за шесть уроков, французскому — заочно. Он дышал свежим воздухом столь обнадеживающих приглашений и приключений, а сейчас был личным секретарем у адмирала сэра Майкла Крэвена, владевшего большим домом и парком, чуть подальше от моря.

Он был честолюбив и не собирался всю жизнь быть чьим-то секретарем, но он был разумен и знал, что лучший способ уйти из секретарей — стать секретарем хорошим. Он и стал им, научившись расправляться с кипами писем так же быстро и сосредоточенно, как с мячом. Сейчас он сражался с письмами один, на свою ответственность, — последние полгода адмирал был в плавании, и его ждали домой через несколько дней, а то и часов.

Гарольд Харкер бодро и скоро взошел на гребень между полем и морем и, глянув на берег, увидел нечто странное.

Видел он нечетко, сумерки с каждой минутой сгущались под грозовыми тучами, но на секунду ему пригрезился сон из далекого прошлого или драма, разыгранная призраками другого века.

Преследование синего человека

Солнечным днем по приморской набережной уныло шел человек с унылой фамилией Миглтон. Чело его омрачала печать тревоги, и комедианты, расположившиеся внизу, вдоль пляжа, напрасно ждали от него одобрения.

Пьеро поднимали к нему бледные лунные лица, подобные белым брюшкам дохлых рыб, но это его не радовало.

Мнимые негры, совершенно серые от сажи, тоже не могли развеселить его. Он был печален и разочарован. Лицо, кроме насупленного лба, было невзрачным, тусклым, поблекшим, но все же тонким, воинственность к нему не шла, и удалые армейские усы казались фальшивыми.

Возможно, они фальшивыми и были, но, скорее, они были случайными, словно Миглтон вырастил их в спешке, по требованию профессии.

Дело в том, что он был скромным частным сыщиком, и угрюмость его объяснялась крупной неудачей. Фамилия же не огорчала его, он смутно ею гордился, ибо происходил из бедной, но достойной семьи, претендовавшей на родство с основателем секты мигглтонианцев — единственным человеком, который посмел появиться в истории с такой фамилией.

ПАРАДОКСЫ МИСТЕРА ПОНДА

(сборник)

Три всадника из Апокалипсиса

К мистеру Понду, несмотря на его вполне будничную внешность и безукоризненное воспитание, я относился с любопытством, а иногда и с настороженностью, что было, по всей вероятности, связано с какими-то детскими воспоминаниями, а также со смутными ассоциациями, которые вызывало у меня его имя. Он был государственным служащим, старинным приятелем моего отца, и в моем младенческом воображении ассоциировался с прудом, тем более что он и в самом деле чем-то неуловимо напоминал пруд в нашем саду: был таким тихим, таким уютным, таким, можно сказать, лучезарным, когда рассуждал о земле, небе и солнечном свете. А между тем я знал, что с нашим прудом иногда творились странные вещи: очень редко, всего раз или два в году, пруд внезапно преображался: его прозрачная гладь вдруг озарялась светом или же набегала мимолетная тень, и на поверхности появлялась рыба, лягушка или какое-нибудь еще более диковинное существо. Точно так же и в мистере Понде таились какие-то чудища, иногда они всплывали со дна его рассудка, на мгновение возникали на поверхности и вновь исчезали. Являлись эти чудища в виде самых невероятных умозаключений, которые время от времени позволял себе этот мягкий и вполне разумный человек. Его замечания выглядели порой настолько чудовищными, что некоторым его собеседникам казалось, будто в процессе самых здравых рассуждений он неожиданно сходит с ума. Но даже такие собеседники, вынуждены были признать, что разум возвращается к мистеру Понду столь же внезапно, как и покидает его.

Бывали минуты, когда мистер Понд и сам почему-то напоминал мне рыбу. Мало того что он был крайне обходителен, он умел вдобавок не привлекать к себе внимания; неприметными были даже его жесты, если не считать тех редких случаев, когда он, отпустив совершенно невпопад какое-нибудь курьезное замечание и настроившись наконец на серьезный лад, принимался задумчиво теребить бородку.

В эти минуты он, точно сова, с отсутствующим видом смотрел перед собой и дергал себя за бороду, а со стороны казалось, будто рот у него открывается, как у куклы, которую дергают за веревочку. Когда он вот так, молча, открывал и закрывал рот, то становился похож на пучеглазую, жадно глотающую воздух рыбу. Но продолжалось это всего несколько секунд, уходивших, надо полагать, на то, чтобы переварить неуместную просьбу собеседника, недоумевавшего, что же мистер Понд имел в виду.

Однажды он мирно беседовал с сэром Хьюбертом Уоттоном, известным дипломатом. Сидели они у нас в саду под ярким полосатым навесом и смотрели на тот самый пруд, с которым в моем извращенном воображении ассоциировался мистер Понд. Разговор зашел о бескрайней болотистой равнине, протянувшейся через Померанию, Польшу и Россию чуть ли не до самой Сибири, то есть о той части света, которую оба собеседника, в отличие от большинства западно европейцев, хорошо знали. И тут мистер Понд припомнил, что там, где разливаются реки и места особенно топкие, по высокой, крутой насыпи проложена прямая, достаточно широкая для пешеходов дорога, на которой, однако, с трудом могли разъехаться два всадника. Такова предыстория. Случилось это в те недавние времена, когда кавалерия была в гораздо большем почете, чем теперь, хотя кавалеристы уже тогда чаще ездили с донесениями, чем скакали в атаку.

Шла война, одна из тех многочисленных войн, что совершенно опустошили эти края, — насколько вообще можно опустошить пустыню. Польша, как вы догадываетесь, находилась под гнетом Пруссии… а впрочем, все эти политические подробности и рассуждения о правых и виноватых в данном случае значения не имеют. Скажем лишь, что мистер Понд предложил собравшимся загадку.

Преступление капитана Гэхегена

Необходимо признать, что многие считали мистера Понда скучным человеком. Он питал пристрастие к длинным речам — не от самонадеянности, а от старомодности литературных вкусов. Он бессознательно унаследовал манеру Гиббона

[140]

, Батлера

[141]

и Берка

[142]

. Даже его парадоксы нельзя было назвать хлесткими. Правда, за хлесткость и блеск критики спуску не дают. Но мистеру Понду не грозило столь страшное обвинение. Сказав (как это ни прискорбно, о большей части женщин, по крайней мере — современных): «Они так спешат, что не двигаются с места», он не претендовал на остроумие. Эта фраза и не казалась остроумной; она просто была странной и невразумительной.

Женщины, к которым он обращался — в первую очередь леди Вайолет Варни, — не находили в ней никакого смысла.

Они считали, что, когда мистер Понд перестает быть скучным, он становится непонятным.

Как бы то ни было, мистер Понд любил поговорить, и слава тому, кому удавалось прервать его. В данном случае лавры по праву увенчали чело мисс Артемис Эйза-Смит из Пентаполиса, штат Пенсильвания. Эта юная журналистка пришла брать у него интервью для газеты «Живой телеграф» по поводу таинственного дела Хаггиса, но не дала ему сказать ни слова.

— Насколько я понял, — начал мистер Понд несколько нервно, — вашу газету интересует то, что многие называют «личным правосудием», а я называю убийством, хотя, принимая во внимание…

Когда доктора соглашаются

Парадоксы мистера Понда были весьма своеобразными.

Они бросали парадоксальный вызов даже самим правилам парадокса, ибо парадокс, по определению, — это «истина, поставленная на голову, чтобы привлечь внимание». Парадокс оправдывается на том основании, что множество мирских предрассудков все еще прочно стоит на ногах, а не на голове (ибо ее нет). Но следует признать, что литераторы, подобно шутам, шарлатанам или нищим, весьма часто стараются привлечь к себе внимание. Они нарочито выводят — в одной строке пьесы или же в начале или конце параграфа — этакие шокирующие сентенции; так, например, мистер Бернард Шоу написал: «Золотое правило гласит, что нет золотых правил», Оскар Уайльд отметил: «Я могу противостоять всему, кроме искушения»; а тот бумагомаратель, что выполняет за грехи юности нелегкую епитимью, благородно восхваляя достоинства мистера Понда, и чье имя не заслуживает упоминания в одном ряду с двумя вышеозначенными, сказал в защиту всяких дилетантов, любителей, да и прочих, подобных ему самому, бездарностей: «Если что-то стоит делать, это стоит делать плохо». Именно в таких делах погрязают писатели; и тогда критики объясняют им, что все это — «болтовня, рассчитанная на эффект», ну а писатели отвечают: «На какого же еще дьявола болтать? Чтоб не было эффекта?» В общем, все это довольно нелепо.

Однако мистер Понд принадлежал к более деликатному сословию, и у него были совсем иные парадоксы. Просто невозможно было бы представить, что мистер Понд стоит на голове. Но представить его стоящим на голове было бы менее затруднительно, нежели вообразить, что он стремится привлечь внимание. То был спокойнейший в мире человек, слишком спокойный, чтобы зависеть от мира. Незаметный, опрятный служащий, он не отличался ничем, кроме разве что бороды, выглядевшей и старомодно, и несколько чужестранно — возможно, слегка по-французски, — хотя он был такой же англичанин, как и все прочие. Но раз уж на то пошло, французская респектабельность куда респектабельнее английской, а мистер Понд, несмотря на склонность к некоторому космополитизму, отличался исключительной респектабельностью. Помимо этого, было в нем и еще кое-что как бы французское — ровное журчание речи, быстрый речитатив, в котором слышится каждый гласный звук. Ведь свою идею равенства французы выражают даже в равенстве слогов. Подобной равномерно журчащей болтовней, повествуя о светской жизни Вены, он развлекал однажды некую леди, а пятью минутами позже она вернулась к своим спутникам, очень бледная, и секретным шепотом сообщила им, что этот забавный человечек сошел с ума.

Его разговор имел ту особенность, что в середине ровного, осмысленного потока речи внезапно возникали два-три слова, казавшиеся полнейшей бессмыслицей, словно что-то вдруг разладилось в играющем граммофоне. Сам говорящий этого не замечал, так что и его слушатели порой едва могли заметить, что его речи присуща явная бессмысленность. Однако тем, кто замечал, казалось, будто он говорит что-то вроде:

«Разумеется, не имея ног, он легко победил в соревнованиях по ходьбе» — или: «Так как выпить было нечего, все они тотчас захмелели». По большому счету, лишь два типа людей останавливали его с изумлением — самые тупые и самые умные.

Понд-Простофиля

— Нет, нет, нет, — сказал мистер Понд с той мягкой настойчивостью, которую он выказывал всякий раз, если бросали тень сомнения на прозаическую точность его утверждений или доводов. — Я не сказал, что это был красный карандаш и потому он делал такие черные отметки. Я сказал, что это был карандаш относительно красный — он казался красным сравнительно с взглядом Уоттона, видящим его как синий, — и вот поэтому он делал такие черные отметки. Разница может показаться небольшой; но, уверяю вас, самые вопиющие ошибки происходят оттого, что мы изымаем цитату из контекста и потом обращаемся с ней не вполне корректно. Когда так передают самые обыденные, очевидные истины, их можно воспринять почти как нелепость.

— Почти, — сказал капитан Гэхеген, серьезно кивая и разглядывая сидящего напротив человечка так, словно это какое-то таинственное чудище в пруду.

Мистер Понд сидел в своем частном пруду — или частной конторе, одной из целого муравейника правительственных контор, правя красно-синим карандашом гранки какого-то отчета; почему и возник разговор о цвете карандашей.

Понд выполнял, как обычно, свою утреннюю работу; Питер Гэхеген, тоже как обычно, ничего не делал, праздно развалясь в кресле, которое казалось чересчур маленьким для него. Он был привязан к м-ру Понду, а еще больше — к тому, чтобы смотреть, как другие люди работают.

— Может, я напоминаю Полония, — скромно сказал Понд. И впрямь его старомодная борода, совиное выражение и официальная церемонность делали это сравнение весьма удачным. — Может быть, я — как Полоний; но я не Полоний, именно об этом я и хочу поговорить. Гамлет сказал Полонию, что облако в небе походит на верблюда. Эффект был бы несколько иной, если бы Гамлет серьезно и научно сообщил, что он видел в небе верблюда. В этом случае можно было бы простить Полонию, что он счел окончательно доказанным сумасшествие принца. Чувствительные здешние чиновники говорят, что вы, мой дорогой Гэхеген, входите в эту контору, точно буйвол, и лежите, «валяясь, долгий летний день», как писал один старый, вышедший из моды поэт. Но если бы из зоологического сада за вами прислали на том основании, что вы действительно буйвол, наш департамент едва ли оставил бы вас в покое.

Человек, о котором нельзя говорить

М-р Понд уписывал устрицы — зрелище серьезное и впечатляющее. Его друг Уоттон не любил устриц и говорил, что не видит, зачем глотать то, что едва ли возьмешь в рот.

Он часто говаривал, что не видит в чем-нибудь смысла, и оставался глух к задумчивым замечаниям своего приятеля Гэхегена, который предполагал, что он видит в этом бессмысленность. Для сэра Хьюберта Уоттона бессмысленности не существовало; зато для капитана Гэхегена ее было предостаточно. Гэхеген обожал устриц, но не заботился о них, он вообще был человек беззаботный, и целые башни из устричных скорлуп свидетельствовали о том, что он уминал их довольно лихо, словно обычную hors d'oevre

[157]

. А вот м-р Понд относился к ним заботливо — он их пересчитывал, словно овец, и поглощал с величайшей ответственностью.

— Мало кто знает, — заметил Гэхеген, — что Понд на самом деле устрица. Опрометчивые натуралисты (упомянем неистового Пилка) предполагали, что он, скорее, рыба. Какая там рыба! Благодаря исследованиям Нибблза в его эпохальном труде «Человек-устрица» наш друг занял высокое и законное место на биологической лестнице. Не хотел бы докучать вам доводами. Понд носит бороду; таким украшением он и устрицы одиноко противостоят миру современной моды. Когда он замолкает, он нем, как устрица. Когда он убеждает нас что-либо проглотить, то мы не сразу осознаем, что за глубоководное чудовище мы проглотили. А главное, в этой устрице — бесценный жемчуг парадокса. — И он поднял бокал, как бы заключая речь и предлагая тост.

М-р Понд поклонился и заглотнул очередную устрицу.

— В самом деле, — промолвил он, — мне вспомнилось кое-что, относящееся к речи, навеянной устрицами или, вернее, их раковинами. Вопрос о высылке опасных лиц, даже если их только подозревают, имеет любопытные и трудноразрешимые аспекты. Мне припоминается весьма странный случай, когда правительству пришлось решать вопрос о депортации одного желательного лица. То был иностранец…

ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ЗНАЛ

СЛИШКОМ МНОГО

(сборник)

Лицо на мишени

Гарольд Марч, входивший в известность журналист-обозреватель, энергично шагал по вересковым пустошам плоскогорья, окаймленного лесами знаменитого имения «Торвуд-парк». Это был привлекательный, хорошо одетый человек, с очень светлыми глазами и светло-пепельными вьющимися волосами. Он был еще настолько молод, что даже на этом приволье, солнечным и ветреным днем, помнил о политических делах и даже не старался их забыть. К тому же в «Торвуд-парк» он шел ради политики. Здесь назначил ему свидание министр финансов сэр Говард Хорн, проводивший в те дни свой так называемый социалистический бюджет, о котором он и собирался рассказать в интервью с талантливым журналистом. Гарольд Марч принадлежал к тем, кто знает все о политике и ничего о политических деятелях. Он знал довольно много и об искусстве, литературе философии, культуре — вообще почти обо всем, кроме мира, в котором жил.

Посреди залитых солнцем пустошей, над которыми свободно гулял ветер, Марч неожиданно набрел на узкую ложбину — русло маленького ручья, исчезавшего в зеленых тоннелях кустарника, словно в зарослях карликового леса. Марч глядел на ложбину сверху, и у него появилось странное ощущение: он показался себе великаном, обозревающим долину пигмеев. Но когда он спустился к ручью, это ощущение исчезло; склоны были невысокие, не выше небольшого дома, но скалистые и обрывистые с нависающими каменными глыбами. Он брел вдоль ручья, ведомый праздным, но романтическим любопытством, смотрел на полоски воды, блестевшие между большими серыми валунами и кустами, пушистыми и мягкими, как разросшийся зеленый мох, и теперь в его мозгу возник другой образ — ему стало казаться, что земля разверзлась и втянула его в таинственный подземный мир. Когда же он увидел на большом валуне человека, похожего на большую птицу, темным пятном выделявшуюся на фоне серебристого ручья, у него появилось предчувствие, что сейчас завяжется самое необычное знакомство в его жизни.

Человек, по-видимому, удил рыбу или, по крайней мере, сидел в позе рыболова, только еще неподвижней, и Марч мог несколько минут разглядывать его, как статую. Незнакомец был светловолос, с очень бледным и апатичным лицом, тяжелыми веками и горбатым носом. Когда его лицо было затенено широкополой белой шляпой, светлые усы и худоба, вероятно, молодили его. Но теперь шляпа лежала рядом, видны были залысины на лбу и запавшие глаза, говорившие о напряженной мысли и, возможно, физическом недомогании. Но самое любопытное было не это: последив за ним, вы замечали, что, хотя он и выглядит рыболовом, он вовсе не удит рыбу.

Вместо удочки незнакомец держал в руках какой-то сачок — им пользуются иногда рыболовы, но этот больше походил на обыкновенную детскую игрушку для ловли бабочек и креветок. Время от времени он погружал свою снасть в воду, затем с серьезным видом разглядывал улов, состоявший из водорослей и ила, и тут же выбрасывал его обратно.

— Нет, ничего не выловил, — сказал он спокойно, как бы отвечая на немой вопрос. — Большей частью я выбрасываю обратно все, что попадется, особенно крупную рыбу. А вот мелкая живность меня интересует, — конечно, если удается ее поймать.

Неуловимый принц

Начало этой истории теряется среди множества других историй, сплетенных вокруг имени хотя и не древнего, но легендарного. Это имя — Майкл О'Нейл, которого в народе звали принцем Майклом, отчасти потому, что он провозгласил себя потомком старинного рода принцев-фениев, отчасти потому, что он намеревался, как гласит молва, стать принцем-президентом Ирландии, по примеру последнего Наполеона во Франции

[169]

.

Несомненно, он был джентльменом благородного происхождения и обладал многими совершенствами, из коих два были особенно примечательны. Ему было свойственно появляться, когда его не ждали, и исчезать, когда его ждали, и в особенности когда ждала полиция. Можно добавить, что его исчезновения были опаснее появлений. В последних он редко выходил из границ сенсационного — срывал правительственные воззвания, расклеивал мятежные воззвания, произносил пламенные речи, подымал запретные флаги. Но, исчезая, он нередко боролся за свою свободу с такой поразительной энергией, что счастлив был тот из его преследователей, кому удавалось отделаться проломленной головой и не сломать себе на этом шеи. Однако свои самые знаменитые и чудесные побеги он осуществил благодаря находчивости, но не насилию.

Однажды, безоблачным летним утром, весь белый от пыли, он появился на дороге перед крестьянским домиком и с равнодушием светского человека сообщил дочери фермера, что за ним гонится местная полиция. Девушку звали Бриджет Ройс, она была красива, но красота ее была строгой и даже суровой. Она сумрачно взглянула на него и недоверчиво спросила:

— Ты хочешь, чтобы я спрятала тебя?

В ответ он только рассмеялся, легко перепрыгнул каменную изгородь и зашагал к ферме, небрежно бросив через плечо:

Душа школьника

Чтобы проследить необычный и запутанный маршрут, проделанный за день дядей и племянником (или, точнее говоря, племянником и дядей), понадобилась бы большая карта Лондона. Племянник, свободный от уроков в тот день, считал себя большим докой по части техники и машин, эдаким богом-повелителем кэбов, трамваев, поездов подземки и прочего транспорта, а дядя был при нем, в лучшем случае, жрецом, благоговейно служащим ему и приносящим жертвенные дары. Проще говоря, школьник был важен, как юный принц, совершающий путешествие, а его старший родственник оказался в ранге слуги, который, однако, оплачивает все расходы как хозяин. Школьник был известен миру под именем Саммерса Младшего, а друзьям — как Физик, что свидетельствовало об единственной пока дани общества его успехам в области любительской фотографии и электротехники. Дядя, преподобный Томас Твифорд, был худощавым, живым, седовласым и румяным стариком. В небольшом кругу церковных археологов, которые были единственными в мире людьми, способными понять и оценить собственные научные открытия, он занимал признанное и достойное место. Придирчивый человек наверняка заподозрил бы, что путешествие по Лондону нужно скорее дяде, чем племяннику. На самом деле священник действовал из самых лучших и отеческих побуждений. И все же, как многие умные люди, он не смог устоять перед соблазном потешить себя игрушками, под тем предлогом, что развлекает ребенка. Его игрушками были короны и митры, скипетры и государственные мечи, и он, конечно, везде задерживался около них, убеждая себя, что мальчику необходимо познакомиться со всеми лондонскими достопримечательностями. И к концу дня, после долгого, утомительного обеда, он, в завершение путешествия, еще больше уступил своей слабости и решил посетить место, в которое не заманишь ни одного нормального мальчика. На северном берегу Темзы незадолго перед этим было обнаружено таинственное подземелье, по предположению — часовня, где не было в буквальном смысле слова ничего, кроме одной серебряной монеты. Но знатоку-ценителю эта монета казалась ценнее и привлекательнее Кохинора

Она была римской; говорили, что на ней изображен апостол Павел, и потому она вызывала ожесточенные споры, касающиеся ранней Британской Церкви. Вряд ли кто-нибудь станет отрицать, что Саммерса Младшего эти споры трогали весьма мало.

Да и вообще интересы и увлечения Саммерса Младшего уже несколько часов удивляли и забавляли его дядюшку. Племянник проявлял удивительное невежество и удивительную осведомленность английского школьника, который в некоторых вопросах куда сильнее многих взрослых. Например, в Хэмптон-корте

— Ты коллекционируешь омнибусы, как марки? — спросил он у племянника. — Для них, пожалуй, нужен довольно большой альбом. Или ты хранишь их в столе?

— Я храню их в голове, — с законной твердостью отвечал племянник.

Бездонный колодец

В оазисе, на зеленом островке, затерянном среди красно-желтых песчаных морей, которые простираются далеко на восток от Европы, можно наблюдать поистине фантастические контрасты, которые, однако, характерны для подобных краев, коль скоро международные договоры превратили их в форпосты британских колонизаторов. Место, о котором пойдет речь, широко известно среди археологов благодаря тому, что здесь есть нечто, едва ли достойное называться памятником древности, ибо представляет оно собою всего-навсего дыру, глубоко уходящую в землю. Но как бы то ни было, а это — круглая шахта, напоминающая колодец и, возможно, являющаяся частью какого-то крупного оросительного сооружения, которое построено так давно, что специалисты ожесточенно спорят, к какой же эпохе ее отнести; вероятно, нет ничего древнее на этой древней земле. Черное устье колодца зеленым кольцом обступают пальмы и суковатые грушевые деревья; но от надземной кладки не сохранилось ничего, кроме двух массивных, потрескавшихся валунов, которые возвышаются здесь, словно столбы ворот, ведущих в никуда; в их форме, по мнению археологов, наделенных особенно богатым воображением, угадываются порой, на восходе луны или на закате солнца, когда зрителем овладевает соответствующее настроение, смутные очертания, или образы, перед которыми бледнеют даже диковинные громады Вавилона; однако археологи более прозаического склада и в более прозаическое время суток, при дневном свете, не усматривают в них ровно ничего, кроме двух бесформенных каменных глыб. Правда, необходимо отметить, что англичане в большинстве своем весьма далеки от археологии. И многие из тех, кто приехал сюда по долгу службы или для отбывания воинской повинности, увлекаются чем угодно, только не археологическими изысканиями. А стало быть, мы ничуть не погрешим против истины, если скажем, что англичане, заброшенные в эту восточную глушь, с успехом превратили песчаный участок, поросший низкорослым кустарником, в небольшое поле для игры в гольф; у одного его края находится довольно уютный клуб, а у другого — вышеупомянутая достопримечательность. И право же, игроки отнюдь не стремятся угодить мячом в эту допотопную пропасть: если верить легенде, она вообще не имеет дна, ну, а дно, которого нет, само собой разумеется, никак не может принести практической пользы. Если какой-либо спортивный снаряд попадает туда, можно считать его пропащим в буквальном смысле слова. Но на досуге многие частенько прогуливаются вокруг этого колодца, болтают, покуривая, и только что один такой любитель прогулок пришел из клуба к колодцу, где застал другого, который задумчиво глядел в черную глубину.

Оба эти англичанина были одеты совсем легко и носили белые тропические шлемы, повязанные сверху тюрбанами, но этим, собственно говоря, сходство между ними исчерпывалось. И оба почти одновременно произнесли одно и то же слово; но произнесли они его отнюдь не одинаковым тоном.

— Слыхали новость? — спросил тот, что пришел из клуба. — Это изумительно.

— Изумительно, — повторил тот, что стоял у колодца.

Но первый произнес это слово так, как мог бы сказать юноша о девушке; второй же — как старик о погоде: вполне искренне, но явно без особенного воодушевления.

Причуда рыболова

Порой явление бывает настолько необычно, что его попросту невозможно запомнить. Если оно совершенно выпадает из общего порядка вещей и не имеет ни причин, ни следствий, дальнейшие события не воскрешают его в памяти, оно сохраняется лишь в подсознании, чтобы благодаря какой-нибудь случайности всплыть на поверхность лишь долгое время спустя. Оно ускользает, словно забытый сон…

В ранний час, на заре, когда тьма еще только переходила в свет, глазам человека, спускавшегося на лодке по реке в Западной Англии, представилось удивительное зрелище. Человек в лодке не грезил, право же, он давно освободился от грез, этот преуспевающий журналист Гарольд Марч, который намеревался взять интервью у нескольких политических деятелей в их загородных усадьбах. Однако случай, свидетелем которого он стал, был настолько нелеп, что вполне мог пригрезиться, и все же он попросту скользнул мимо сознания Марча, затерявшись среди дальнейших событий совершенно иного порядка, и журналист так и не вспомнил о нем до тех пор, пока долгое время спустя ему не стал ясен смысл происшедшего.

Белесый утренний туман стлался по полям и камышовым зарослям на одном берегу реки, по другому, у самой воды, тянулась темно-красная кирпичная стена. Бросив весла и продолжая плыть по течению, Марч обернулся и увидел, что однообразие этой бесконечной стены нарушил мост, довольно изящный мост в стиле восемнадцатого века, с каменными опорами, некогда белыми, но теперь посеревшими от времени. После разлива вода стояла еще высоко, и карликовые деревья глубоко погрузились в реку, а под аркой моста белел лишь узкий просвет.

Когда лодка вошла под темные своды моста, Марч заметил, что навстречу плывет другая лодка, в которой тоже всего один человек. Поза гребца мешала как следует его разглядеть, но как только лодка приблизилась к мосту, незнакомец встал на ноги и обернулся. Однако он был уже настолько близко от пролета, что казался черным силуэтом на фоне белого утреннего света, и Марч не увидел ничего, кроме длинных бакенбард или кончиков усов, придававших облику незнакомца что-то зловещее, словно из щек у него росли рога. Марч, разумеется, не обратил бы внимания даже на эти подробности, если бы в ту же секунду не произошло нечто необычайное. Поравнявшись с мостом, человек подпрыгнул и повис на нем, дрыгая ногами и предоставив пустой лодке плыть дальше. Какой-то миг Марчу были видны две черные болтающиеся ноги, затем — одна черная болтающаяся нога, и, наконец, — ничего, кроме бурного потока и бесконечной стены. Но всякий раз, как Марч вспоминал об этом событии долгое время спустя, когда ему уже стала известна связанная с ним история, оно неизменно принимало все ту же фантастическую форму, словно эти нелепые ноги были частью орнамента моста, чем-то вроде гротескного скульптурного украшения. А в то утро Марч попросту поплыл дальше, оглядывая реку. На мосту он не увидел бегущего человека — должно быть, тот успел скрыться, и все же Марч почти бессознательно отметил про себя, что среди деревьев у въезда на мост, со стороны, противоположной стене, виднелся фонарный столб, а рядом с ним — широкая спина ничего не подозревавшего полисмена.

Покуда Марч добирался до святых мест своего политического паломничества, у него было немало забот, отвлекавших его от странного происшествия у моста: не так-то легко одному справиться с лодкой даже на столь пустынной реке. И в самом деле, он отправился один лишь благодаря непредвиденной случайности. Лодка была куплена для поездки, задуманной совместно с другом, которому в последнюю минуту пришлось изменить все свои планы. Гарольд Марч собирался совершить это путешествие по реке до Уилловуд-Плейс, где гостил в то время премьер-министр, со своим другом Хорном Фишером. Известность Гарольда Марча непрерывно росла; его блестящие политические статьи открывали ему двери все более влиятельных салонов; но он ни разу не встречался с премьер-министром. Едва ли хоть кому-нибудь из широкой публики был известен Хорн Фишер; но он знал премьер-министра с давних пор. Вот почему, если бы это совместное путешествие состоялось, Марч, вероятно, ощущал бы некоторую склонность поспешить, а Фишер — смутное желание продлить поездку. Ведь Фишер принадлежал к тому кругу людей, которые знают премьер-министра со дня своего рождения. Должно быть, они не находят в этом особого удовольствия, что же касается Фишера, то он как будто родился усталым. Этот высокий, бледный, бесстрастный человек с лысеющим лбом и светлыми волосами редко выражал досаду в какой-нибудь иной форме, кроме скуки. И все же он был, несомненно, раздосадован, когда, укладывая в свой легкий саквояж рыболовные снасти и сигары для предстоящей поездки, получил телеграмму из Уилловуда с просьбой немедленно выехать поездом, так как премьер-министр должен отбыть из имения в тот же вечер. Фишер знал, что Марч не сможет тронуться в путь раньше следующего дня; он любил Марча и заранее предвкушал удовольствие, которое доставит им совместная прогулка по реке. Фишер не испытывал особой приязни или неприязни к премьер-министру, но зато испытывал сильнейшую неприязнь к тем нескольким часам, которые ему предстояло провести в поезде. Тем не менее он терпел премьер-министров, как терпел железные дороги, считая их частью того строя, разрушение которого отнюдь не входило в его планы. Поэтому он позвонил Марчу и попросил его, сопровождая просьбу множеством извинений, пересыпанных сдержанными проклятиями, спуститься вниз по реке, как было условлено, и в назначенное время встретиться в Уилловуде. Затем вышел на улицу, кликнул такси и поехал на вокзал. Там он задержался у киоска, чтобы пополнить свой легкий багаж несколькими дешевыми сборниками детективных историй, которые прочел с удовольствием, не подозревая, что ему предстоит стать действующим лицом не менее загадочной истории.

КЛУБ УДИВИТЕЛЬНЫХ ПРОМЫСЛОВ

(сборник)

Потрясающие приключения майора Брауна

Очевидно, Рабле или его неистовый иллюстратор Густав Доре

[178]

имели какое-то отношение к тому, что в Англии и Америке называют словом «квартира». В самой идее сэкономить место, нагромоздив один дом на другой, есть что-то от Гаргантюа. В запутанном хаосе этих вертикальных улиц обитает множество странных людей, с которыми происходят порой самые невероятные вещи. С некоторыми из них желающий может познакомиться в помещении Клуба удивительных промыслов. Вы, наверное, сразу подумали, что такое название удивляет и привлекает прохожих. Но в огромных и мрачных муравейниках ничто не удивляет и не привлекает. Прохожий уныло ищет здесь нужную контору, проходя по сумрачным коридорам, словно по сумрачным галереям сна. Если бы секта душителей открыла в одном из больших зданий на Норфолк-стрит Общество убийства незнакомцев и посадила там вежливого человека в очках, чтобы он отвечал на вопросы, то никаких вопросов он бы не дождался. Так и клуб разместился в огромном здании, погребенный, словно окаменевшее ископаемое, в груде других окаменелостей.

О свойствах этого общества, которые мы узнали позже, можно рассказать коротко и просто. Это очень странный клуб. Туда принимают только тех, кто придумал себе новую, совершенно небывалую профессию. Она должна отвечать двум требованиям. Во-первых, она не может быть разновидностью или необычным применением уже существующих профессий. Так, например, в клуб не приняли бы страхового агента, даже если бы он страховал не имущество и людей от пожара, а, скажем, их брюки от соприкосновения с разъяренной собакой: ведь принцип, как заметит сэр Брэдкок-Бернади-Брэдкок в своей красноречивой и остроумной речи, произнесенной в связи с делом Буйного Смита, остается точно таким же. Во-вторых, профессия должна быть подлинным источником дохода, средством существования для того, кто ее придумал. Так, в клуб не принимают человека, который решил бы заняться сбором пустых консервных банок, если бы он не смог превратить это дело в прибыльное. Профессор Чэдд заявил об этом вполне определенно. Но вспомнив, какое ремесло профессор придумал для себя, не знаешь, смеяться тут или плакать.

Обнаружив это странное общество, я неожиданно обрадовался. Сознавать, что в мире появилось десять новых профессий, — почти то же, что увидеть первый корабль или первый плуг. Видишь (как и следует), что мир еще не вышел из детства. Могу не без гордости отметить, что принадлежность ко всевозможным обществам стала моей страстью. Можно сказать, что я коллекционирую клубы и уже собрал немало самых разнообразных образцов. Еще во времена беззаботной юности я начал с «Атенеума». Придет день, и, может быть, я расскажу о других обществах, к которым мне довелось принадлежать. Я подробно опишу Общество туфель мертвеца, этот безнравственный союз, существование которого едва ли можно оправдать. Я объясню, как появился «Кот и христианин», название которого истолковывают превратно; и мир узнает, наконец, почему Общество пишущих машинок объединилось с Лигой красного тюльпана. О «Десяти чайных чашках» я, естественно, не решусь сказать ни слова… Во всяком случае, первый из моих рассказов связан с Клубом удивительных промыслов, который, как я уже говорил, был и остается единственным в своем роде, и я просто должен был рано или поздно столкнуться с ним, благодаря своему необычному хобби.

Веселая лондонская молодежь до сих пор зовет меня королем клубов. Зовет она меня и херувимом из-за румянца и моложавости; надеюсь, в ангельском мире обедают не хуже, чем я. Но история о том, как я узнал о существовании клуба, интересна сама по себе. А самое странное в ней то, что первым этот клуб обнаружил мой друг Бэзил Грант — мечтатель и мистик, которого едва можно было вытащить из его мансарды.

Бэзила знают немногие, но вовсе не потому, что он необщителен. С любым прохожим он мог бы проговорить всю ночь напролет, зайди тот к нему в комнату. У него было мало знакомых потому, что, как все поэты, он отлично обходился без них. Он радовался новому лицу, словно неповторимому оттенку заката, но не больше нуждался в званых вечерах, чем пытался менять облака, в которые садится солнце.

Бесславное крушение одной блестящей репутации

В один прекрасный день мы с Бэзилем Грантом беседовали, сидя на империале полупустого трамвая; во всем мире нет более удобного места для бесед.

Мимо нас двигались неизмеримые серые пространства Северного Лондона; медленный ход трамвая давал нам возможность постичь всю их необъятность и нищету. Мы впервые поняли истинный ужас беднейшей части Лондона.

— Но одного вы не должны забывать: эти казенные, плебейские кварталы дают так много свидетельств высоты человеческой души, — обычным своим рассеянным и серьезным тоном сказал Бэзиль Грант, когда я поделился с ним своими мыслями. — Я согласен с вами. Я согласен с тем, что эти люди обречены на более чем варварскую жизнь. На их долю выпала цивилизация третьего сорта. И все же я твердо уверен, что большинство здешних жителей — хорошие люди. А стремиться быть хорошим — это гораздо более рискованная и смелая авантюра, чем пуститься на парусной лодчонке в кругосветное плавание, к тому же…

— Продолжайте, — сказал я. Ответа не последовало. — Продолжайте, — повторил я, взглянув на него.

Большие голубые глаза Бэзиля, казалось, выкатились из орбит, он не меня слушал. Он пристально смотрел на улицу.

Крах одной светской карьеры

Однажды мы с Бэзилом Грантом беседовали в самом лучшем месте, какие только есть для бесед, — на империале довольно чистого омнибуса. Хорошо беседовать на вершине холма, но лететь на перелетном холме можно лишь в сказке.

Мимо пролетали пространства Северного Лондона, и самое движение помогало ощутить, как они бескрайни и убоги. То была низменная бесконечность, жалкая вечность. Мы поняли, чем так ужасны наши бедные кварталы, хотя авторы нашумевших книг не сумели ни заметить этого, ни живописать. Для них все дело в узких улицах, обшарпанных домах, убийцах, безумцах, притонах порока. От узкой улицы, от такого притона не ждешь цивилизации и порядка.

Истинный же ужас в том, что цивилизация здесь есть, есть и порядок, но она являет лишь свою неприглядность, он — однообразие. Проходя подозрительным кварталом, никто не скажет: «Что-то я не вижу статуй. Где соборы?» Здесь соборы были, но оказывалось, что это — сумасшедшие дома.

Были и статуи; они представляли нам строителей железной дороги и богатых филантропов — народ сомнительный и объединенный презрением к людям. Были храмы, но посещали их странные, темные секты — агапемониты, ирвингиты. А главное, здесь были площади, широкие улицы, трамвайные рельсы — словом, все признаки цивилизации, но, хотя никто не мог бы угадать, что увидит за углом, всякий угадал бы, что он не увидит ничего первоклассного, прекрасного, великого. Негодуя и отвращаясь, мы потянулись душой к тем улочкам и закоулкам, к тем грязным тупичкам и трущобам у Темзы, рядом с Сити, где, обогнув любой угол, ты увидишь крест над великим собором Рена, и он поразит тебя, словно молния.

— Только не забывайте, — сказал мне Грант, как всегда отрешенно и весомо, — что самое убожество этих мест говорит о победе человека. Да, вы правы, люди живут тут хуже, чем при варварстве. Они живут в низкопробной цивилизации. Но я уверен, что большей частью они порядочны, добродетельны, а добродетель — дерзновенней и опасней, чем кругосветное плавание. Кроме…

Страшный смысл одного визита

Мятеж материи против человека (а он, по-моему, существует) стал в наши дни очень странным. С нами сражаются не большие, а маленькие вещи; и, прибавлю к этому, побеждают. Давно истлели кости последнего мамонта, бури не пожирают кораблей, и горы с огненными сердцами не обращают в ад наши города. Но мы втянуты в изнурительную, непрестанную борьбу с микробами и запонками. Вот и я вел отважную и неравную борьбу, пытаясь всунуть запонку в воротничок, когда услышал стук в дверь.

Сперва я подумал, что это Бэзил Грант. Мы собирались в гости (для чего я и одевался), и он мог зайти за мной, хотя мы об этом не договаривались. Шли мы на небольшой званый обед к очень милой, но своеобразной женщине, с которой Бэзил давно поддерживал дружбу. Она просила нас захватить с собой третьего гостя, капитана Фрэзера, известного путешественника и знатока обезьян породы шимпанзе.

Бэзил знал хозяйку давно, я никогда не видел, и потому он, тонко чувствующий оттенки и правила человеческих отношений, зашел за мной, чтобы мне легче было сломать лед.

Теория эта, как все мои теории, была законченной, но неверной.

На карточке нового гостя стояла надпись: «Преп. Эллис Шортер», а ниже, карандашом, было приписано наспех: «Очень прошу, уделите минуту, дело срочное и важное!»

Необычная сделка жилищного агента

Лейтенант Драммонд Кийт принадлежал к тем людям, разговоры которых, словно гроза, разражаются сразу после их ухода. Причин было много. Он носил легкие просторные костюмы, словно в тропиках, да и сам был легок и проворен, а точнее — тонок и изящен как пантера, правда, с черными и беспокойными глазами.

Денег у него не было, и, подобно многим беднякам, он беспрестанно переезжал. Есть в Лондоне места, где, в самом сердце искусственной цивилизации, люди снова стали кочевниками. Но даже и там нет такого неутомимого бродяги, как элегантный офицер в белых и просторных одеждах.

Судя по его рассказам, в свое время он перестрелял много дичи — от куропаток до слонов, но злоязычные знакомые полагали, что среди его жертв бывала и луна. Занятная поговорка! Когда о человеке, тайно съехавшем с квартиры, говорят, что он выстрелил в луну, так и видишь ночную охоту во всем ее волшебстве.

Из дома в дом, из квартала в квартал он перевозил такой багаж: два связанных вместе копья, которыми, по всей вероятности, пользуется какое-то дикое племя; зеленый зонтик; большой растрепанный том «Записок Пиквикского клуба»; большое ружье; большую бутыль нечестивого восточного вина. Все это переезжало на каждую новую квартиру, хотя бы на сутки, и не в ящике, а в неприкрытом виде, едва перевязанное бечевкой, к радости поэтичных уличных мальчишек.

Забыл сказать, что он переносил и старую саблю тех времен, когда служил в полку. И тут вставал еще один вопрос: при всей своей подвижности и стройности, он был не так уж молод. Волосы уже поседели, хотя пышные итальянские усы оставались черными, а лицо казалось немолодым, несмотря на итальянскую живость. Странно и не очень приятно видеть стареющего человека, который ушел в отставку лейтенантом. Именно это, равно как и непоседливость, внушали подозрение осторожным, почтенным людям.