Проклятие визиря. Мария Кантемир

Чиркова Зинаида Кирилловна

Семнадцатилетняя красавица Мария, дочь молдавского господаря Дмитрия Кантемира, была последней любовью стареющего Петра Великого. Император мечтал о наследнике престола и если бы не загадочная смерть новорождённого младенца — сына Марии и Петра — история России могла пойти совсем иным путём...

Новый роман современной писательницы 3. Чирковой рассказывает драматическую историю последней любви российского императора Петра Великого. В центре внимания автора — жизнь и судьба красавицы Марии Кантемир (1700—1757), дочери молдавского господаря Дмитрия Кантемира.

Часть первая

ГЛАВА ПЕРВАЯ

олнце, как и всегда в утренние часы, ударило в стёкла второго яруса окон, расположенных высоко над первым ярусом. Пощекотало сначала губы, яркие, пунцовые, затем взбежало выше, осветив прямой греческий, ещё не принявший взрослой формы нос, потом скользнуло к гладкому белому лбу, и только тогда нежно прошлось под переносицей, перебрав густые тёмные ресницы. И, наконец, остановилось своим резким лучом на веках, уже слегка вздрогнувших от его прикосновения.

Мгла под веками рассеялась, ресницы дрогнули, губы разжались в лёгкой улыбке. Мария чуть было не открыла глаза, яркие, зелёные, но солнце заставило зажмуриться, и она опять ушла во тьму сна. Но бледнели тени её красочного, только что бывшего плотным и резким видения, уходили и растворялись в небытии тени, навеянные сном. Она выпростала из-под плотного шёлкового одеяла худенькую смуглую ручку, откинула край покрывала. Сон оставил её, а солнце вновь звало к дневной суете, играм и забавам.

Мария скатилась к краю матраца, постеленного прямо на пол и едва прикрытого шёлковым покрывалом, распрямила худенькие ножки, расправляя край скомканного одеяла, и, наконец, раскрыла глаза навстречу ослепительной белизне солнечных лучей.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Возвращаясь от Кантемиров в свой посольский дворец, Пётр Андреевич Толстой только покачивал своей седой, облысевшей головой, увенчанной огромным, на три локона, белым париком. Как странно и изворотливо связывает порой судьба таких разных, таких непохожих людей и в то же время как будто родственных по убеждениям, наклонностям и даже вкусам! Что могло быть общего между этим молодым ещё молдавским князем Кантемиром и сильно уже в годах Толстым, много поездившим, знающим цену словам и поступкам людей? Вот поди ж ты, как-то сошлись эти два человека — и говорили-то не на родном кому-либо из них языке, а на итальянском, чуждом и тому и другому. II семье Петра Андреевича кроме как на русском и речи не было, а у Кантемиров в ходу был греческий, потому как Кассандра была настоящей гречанкой и придерживалась всех греческих традиций и обычаев. Разве что связывала их вера — православная — и хранившаяся в греческих обычаях истовость этой веры. Впрочем, сказать, что Пётр Андреевич так уж очень был набожен, нельзя было — свет повидал, уяснил, что сколько народов, столько и религий, и, пожалуй, с лёгким смешком, перенятым у Великого Петра, относился к долгим службам в церкви, старался по возможности сократить их и крестился скорее по привычке, нежели с подлинной набожностью. Но увидел тут, в Кантемировской семье, трепетное, истовое отношение к религии, обрядам, и с удивлением заметил в себе отсутствие этой истовости, и позавидовал было такой силе веры.

Но было и ещё многое, что связывало их, старого дипломата, изощрённого в пронырстве и ловкости, и молодого, прямого в своих высказываниях молдавского князя. Оба были любознательны, наблюдательны и остры на суждения, любили познавать новое.

С усмешкой вспоминал Пётр Андреевич о своём странном для многих русских бояр решении — ехать волонтёром в Европу, чтобы научиться там кораблевождению и кораблестроению. «Седина в бороду, бес в ребро», — сердилась жена, усмехались взрослые, уже женатые сыновья, когда пятидесятидвухлетний Пётр Андреевич объявил о своём отъезде.

— От меня бежишь, к молодым иноземкам, — плакала постаревшая, уже обложенная внуками и внучками жена. — Скоро, может, и в монастырь меня, по примеру царя-батюшки, заточишь, чтобы на молоденькой жениться.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Старшая дочь, Мария, не переставала беспокоить Кассандру. Нет, она была не по возрасту послушной, развитой, уже читала со своим приходящим учителем и по-гречески, и по-турецки, разбирала старые свитки на латыни, а уж по-итальянски иногда беседовала даже с Толстым, правда всё реже наведывавшимся в дом своей крестницы. И свои домашние обязанности справляла ловко, быстро, приказания невольницам отдавала не по-детски властным голосом. Кассандра уже вручила ей ключ от самого важного шкафа — этот вращающийся шкаф, пузатый и объёмистый, одной стороной выходил в селямлик, на мужскую половину дворца, а второй — в харем, на женскую половину. На мужской половине вкладывали в этот шкаф всё, что нуждалось и стирке, глажке, починке. Мария отпирала его большим резным узорчатым ключом, поворачивала на оси, и всё, что требовало её догляда, оказывалось перед ней. Она разбирала вещи, сначала под присмотром Кассандры, а потом и сама научилась. А отделанные шаровары, высокие чулки, проглаженные плащи и даже башмаки с загнутыми носками снова складывала в шкаф на специальные полки. Закрывала его с этой стороны и поворачивала на мужскую половину. Там вещи раскладывали рабы и невольники, и отец, Дмитрий Кантемир, никогда не знал нужды и желания что-нибудь переиначить в предназначенных для переделки вещах...

Всё это было так, но Кассандра видела, что из зелёных больших глаз Марии, осенённых длинными тёмными ресницами и почти сросшимися бровями вразлёт, словно бы ушло что-то весёлое, детское, непосредственное.

«Маленькая старушка», — часто горевала Кассандра, взглядывая на Марию, и часто сравнивала её со Смарагдой. Правда, та была ещё мала, на два года моложе Марии, но её заразительный смех, бесконечный топот по всем комнатам, а особенно её прыганье на низких мягких диванах, окаймлявших по сторонам почти все комнаты, приводили Кассандру в умиление. Это была настоящая девчонка, непоседа, но мать никогда не наказывала младшую за шалости и вздыхала от жалости и удивления, когда слышала, как выговаривает Мария Смарагде, как берёт её за руки и усаживает перед чёрными табличками, на которых сама писала белыми кусочками известняка.

«И когда ушло детство из моей старшей дочки?» — опять горевала Кассандра и слёзно делилась своими страхами с Дмитрием. Но тот только с умилением выслушивал рассказы об успехах дочери в чтении и письме и не находил ничего особенного в том, что Мария была слишком старательна и добросовестна.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Вернувшись к себе на посольский двор, Пётр Андреевич ещё долгое время размышлял над вопросом этой девчушки. Как может она, совсем ещё малышка, думать о таких делах, забивать себе голову такими сложностями, когда есть куклы, игрушки, когда человек ещё не способен мыслить абстракциями, не способен представлять себе всю объёмность мира?

Но и он, взволнованный её вопросом, попытался представить себе службу своего молодого господина, энергичного и рослого русского царя. Знал Толстой за ним одну слабость: был русский царь скупенек, часто отказывал даже себе в нуждах и нуждишках, а вот ему, Толстому, не пожалел дать с собой в поездку и Турцию лучших соболей из царёвой казны да столько золотых червонцев, чтобы хватило для подкупа и «дач» жадным турецким чинушам. Ведал, значит, что без этих «дач» ничего не сможет добиться посол в Османской империи. Впрочем, во всех странах процветали и подкуп, и измена, и предательство, со времён Иуды не решались дела без тридцати сребреников. Но Толстой тратил данное ему с умом, хотя нередко безрезультатно: слишком уж часто сменялись визири султана...

Самым главным было для Петра Андреевича утвердиться в качестве постоянного посла в Османской империи. До этого постоянных представителей России при султанском дворе не было, и турки изумлялись, что Толстой, предъявив свои верительные грамоты султану, так и не уехал из Адрианополя, где в то время располагалась столица Турции.

Долго добивался Пётр Андреевич приёма у султана, чтобы вручить свои верительные грамоты. «Дачи» подносил новому визирю Далтабану Мустафе-паше, одарял даже султанских слуг, имеющих вход в его покои. Однако Далтабан был глуп, и все прочие бояре его не любили, кроме муфтия, — об этом рассказал Толстому один из его тайных помощников Снилиот, племянник иерусалимского патриарха Досифея. Дескать, Далтабан подкупил муфтия, дав ему 400 мешков денег, в каждом из которых было по 500 левков, а каждый левк был равен 15 алтынам русских денег. Оттого муфтий и настоял перед султаном, чтобы великим визирем был назначен именно Далтабан. Но даже и этот глупый, по словам Снилиота, визирь был немало смущён приездом Толстого: «Турки велику боязнь имеют от твоего приезду, говорят, будто бы некое ещё вновь имеешь прошение или разрушение мира...»

ГЛАВА ПЯТАЯ

Ах, как же повезло Петру, когда у Карла XII разыгралось самолюбие, когда этот неустрашимый шведский король, непобедимый и быстрый, увяз на долгие девять лет в польских делах! Показалось Карлу, что он может безнаказанно свергать и сажать на трон королей, кроить границы и всю карту Европы так, как он хочет. Да, он двинулся в Саксонию, чтобы вынудить единственного союзника Петра, Августа Саксонского и польского короля, сдаться на милость победителя. Всё перед ним трепетало, всё бежало перед славой неустрашимого и победоносного полководца.

Войска Августа и даже русские полки, данные ему Петром, сдавались Карлу. Нигде не дал ему битвы Август и в тайниках души давно лелеял мысль бросить на произвол судьбы Петра и его войско, пожертвовать даже польским престолом, лишь бы сохранить саксонскую корону.

Ничего не говорил и ничего не писал он Петру, а тайно, без всяких свидетелей, встретился с Карлом в загородном замке Альтранштедте, расположенном поблизости от Лейпцига, и здесь предал Петра, предал Россию.

Договор со шведским королём гласил, что Август отказывается от польской короны, выдаёт всех дезертиров, а русские войска отдаёт Карлу.