В поисках вечного града

Чистяков Георгий

Источник публикации -

В электронной версии книги отсутствуют статьи: "«Господь хочет видеть людей счастливыми»", "Русские странницы", "«Нет совести без памяти»", "Ещё раз о Мандельштаме".

«ПЛОТИЮ УСНУВ ЯКО МЕРТВ…».

Великая Суббота

«Бе бо велик день тоя субботы», — говорится в Евангелии от Иоанна о дне, что наступил после смерти Иисуса.

«День тот был пятница, — рассказывается в Евангелии от Луки, — и наступала суббота. И, пойдя следом, женщины, вместе с Иисусом пришедшие из Галилеи, видели гробницу и как положено было тело Его. Возвратившись же, приготовили благовония и миро. Субботу же они провели в покое по заповеди».

О ПАСХАЛЬНОЙ РАДОСТИ

В своих воспоминаниях об отце Алексие Мечеве инокиня Мария (Тимофеева) рассказывает, как однажды ей"пришлось спросить батюшку:"А почему иногда не в полном совершенстве вкушаешь эту радость Пасхи, жалеешь о днях поста и в особенности о страстной седмице?" — "Это потому, — ответил мне батюшка, — что мы с тобой еще не совершенны, не способны воспринять рай… Пасха — это служба райская, а нам ближе покаяние, так как мы не совершенны"".

О феномене, на который обратила внимание инокиня Мария, и теперь часто приходится слышать от верующих людей, сетующих на то, что постом, в дни Святой Четыредесятницы и Страстной недели, они чувствовали в себе и силы, и бодрость, и какой‑то внутренний подъём. Действительно, пост — это время напряженного труда. Именно поэтому, продолжают они, в эти недели удалось немало сделать и, главное, почувствовать близость Божию, а теперь, в дни Святой Пасхи, на смену этому подъему пришла какая‑то вялость, расслабленность и"размагниченность". Так или иначе, разумеется, в разных словах, но об этом"пасхальном синдроме"говорят почти все.

"Нам ближе покаяние", — ответил на вопрос Марии о. Алексий. И не только в силу нашей греховности, но и по той причине, что покаяние всегда, как любил говорить о. Алексий Мечев, ставит нас лицом к лицу с задачами не всегда простыми, но во всех случаях жизни предельно ясными. Покаяние — это всегда работа. Преодоление лени, освобождение от разного рода навязчивых мыслей и страхов, что живут внутри нашего"я". Обуздание всякой страсти — зависти, злобы, ненависти, вожделения и так далее.

Кроме всего прочего, покаяние неминуемо выливается в просто честную работу, которую каждый из нас выполняет среди коллег и друзей, дома и на службе. И последнее: всё, что требуется от нас при покаянии, довольно просто выразить в словах. Что же касается пасхальной, или"райской", по выражению о. Алексия, радости, то здесь всё оказывается бесконечно сложнее.

Крестный ход

На улице уже совсем темно и, конечно, довольно холодно, потому что апрель только ещё начинается. Вчетвером, мама с отцом и мы с сестрою, из единственного подъезда нашего старого дома на Немецкой улице (от него и следа не осталось) выходим мы во двор, спустившись по лестнице из трёх ступенек. По лестнице, которой уже давно не существует. Только иногда теперь возникает она в моих снах. Она, лестница, и особенно — почтовый ящик, из которого я и теперь во сне довольно часто вынимаю какие‑то письма… Их всегда много, потому что бываю я здесь редко. Только, если приснится. Почему? Не знаю.

На улице давно темно, мы идём в церковь Покрова на Лыщиковой горке. Именно в ней в ноябре 1944 года, во время войны, венчались мои родители. Правда, в тот вечер я ещё не знал, что они так любят именно эту церковь, потому что в ней венчались. Об этом как‑то не принято было говорить вслух. И вообще вера — это, наверное, не то, о чем следует говорить всем и каждому, а какая‑то тайна, тайна личных, глубоко личных наших отношений с Богом и иногда друг с другом.

Но в церковь мы всё равно идём вместе, потому что наступает Пасха. Яйца давно покрашены, а куличи, закрытые белой салфеткой, стоят в столовой. В Новом Завете рассказывается как раз об этом вечере

«В первый же день недели Мария Магдалина приходит ко гробу рано, когда ещё было темно, и видит, что камень отвален от гроба»…

Именно на этой странице Евангелия я, уходя из дому, оставил книгу раскрытой. И странным и необъяснимым кажется, что для большинства людей в метро и на улице сегодняшняя суббота ничем не отличается от всех остальных. Странно, но естественно. На дворе середина 60–х годов. И скоро Брежнев введёт свои войска в Чехословакию.

Песнь арфиста

Во времена фараонов египтянин начинал строить себе гробницу в ранней юности, ибо был уверен, что жизнь дана человеку всего лишь на несколько десятилетий, а смерть — навсегда. Умерший является к Осирису, где его ждет суд, чтобы стать затем полным хозяином того дома, который при жизни он где‑то в скале построил себе на века. Своего великолепного и полного всякого добра дома, живо напоминающего те житницы, которые хотел для себя построить богатый человек из Евангелия от Луки. Дома, где есть все. Кроме жизни.

Довольно долго считалось, что египтяне именно в том видели смысл жизни, чтобы обустраивать свои гробницы. Однако позднее стало ясно, что это не совсем так. Приблизительно сто лет тому назад на стене одной из гробниц был обнаружен текст небольшой поэмы, относящийся к XXII веку до н. э., рядом с которым изображен толстый человечек по имени Неферхотеп, играющий на арфе. Текст этот стали называть"Песнью арфиста".

Его автор (сам это Неферхотеп или кто‑то другой, неясно) говорит о смерти, вернее, о том, что"никто из тех, кто ушел туда, пока не вернулся обратно", а посему тебе следует заставить свое сердце забыть о печали и подчиняться его велениям,"доколе ты существуешь". Что ждет нас там? Об этом, по мнению автора"Песни арфиста", мы ничего не знаем. Поэтому, восклицает поэт,"умножай непрестанно свои наслаждения, сердцу своему не давай огорчаться и следуй его желаниям…"

В общем,"ede, bibe, lude", или"ешь, пей, веселись", как сказано в упомянутом выше месте из Евангелия. Эта тема разрабатывается затем в вавилонском эпосе о Гильгамеше и в греческой лирике VIII‑VI веков, где призыв радоваться жизни звучит постоянно, ибо"другие появятся скоро люди, а вместо тебя черная будет земля".

Наконец, в"Алкесте"Еврипида подвыпивший Геракл напоминает зрителю, что"всем смертным людям суждена могила"и поэтому, пока мы живы, нам следует веселиться, пить вино и вдыхать ароматы цветов. Об этом же говорит и вся римская поэзия, прежде всего, Гораций со своим призывом"carpe diem", что буквально означает"рви день"или"лови момент".

«Плащаницею чистою обвив...»

22 октября 2000 года в Турине завершилась продолжавшаяся два месяца демонстрация Святой Плащаницы, во время которой ей поклонилось миллионы паломников из всех стран мира, в том числе и из России.

«Благообразный Иосиф с древа сняв Пречистое Тело Твое, плащаницею чистою обвив и вонями во гробе новом покрыв, положил». Эти слова, многократно звучащие в православных храмах по всему миру в дни Страстной седмицы, священник произносит каждый раз во время литургии, когда после Великого входа и пения Херувимской песни покрывает воздухом святой хлеб на дискосе и чашу с вином. «Плащаницею чистою обвив»…

Слова эти, как это нередко бывает в византийской церковной поэзии, почти дословно взяты из разных мест Евангелия, в которых описывается погребение Иисуса, совершенное Иосифом и Никодимом.

«И взяв Тело Иосиф обвил его чистою плащаницею и положил его в новом своем гробе»

(Мф 27: 59–60).

«НА ЗАРЕ ТУМАННОЙ ЮНОСТИ».

.

ВСТРЕЧА

Птицы, не замолкая ни на минуту, будто действительно молятся Богу — «на своей латыни», как сказано у Осипа Мандельштама. Их удивительно много — в каждом кусте, на каждом дереве и прямо в траве. И льются с четырёх часов утра, не переставая, 

tепui gutturе,

 как говорится у Овидия, или «из горла их нежного», чистейшие звуки этой человеку недоступной «латыни». Недоступной и прекрасной.

А сад наполнен «благовонным дыханьем сирени». Парковой, или венгерской. Эта сирень — особенная, кусты её вырастают до огромных размеров, но в букетах она не сохраняется, сломанная — сразу вянет. Однако каждый куст её выглядит сам как гигантский букет. «Во всём улыбка, жизнь во всём». Это Тютчев, которого я открыл минувшей зимою.

«Жизнь во всём». А мне почему‑то грустно… И кажется почему‑то, что в жизни моей теперь никогда не будет ничего хорошего, ведь детство закончилось навсегда. А что ждёт меня впереди — об этом лучше просто не думать. Ибо мне уже шестнадцать… Брежнев уже ввёл в Чехословакию войска, и шестидесятые годы сразу же ушли в прошлое.

Поэтому хорошо только здесь, далеко от Москвы, где благоухает сирень, где поют птицы, а мои соседки, две пожилые дамы (мать и дочь), читают дамские романы - Локка, Оливию Уэтсли и Клода Фаррера и так далее. Романы, в которых описываются роскошные виллы, стоящие прямо над берегом моря, запах печёного лангуста и дамы в шёлковых платьях за рулём открытых автомобилей. Романы, которые они сами же перепечатывают на машинке, взяв оригинал на несколько дней у какого‑то «счастливца», владеющего «прекрасной библиотекой». Но только я в этих романах, два или три из которых (потом, через много лет) не без удовольствия прочитаю, тогда почему‑то не находил ничего интересного.

Чтобы эта дорога стала моею…

Вслушиваясь в ворчание волн, я иду по песчаному берегу моря. Мне предстоит пройти километров семь или восемь. Погода не особенно холодная, скорее даже тепло, но людей на пляже почти нет, поскольку в этой части Латвии отдыхающих всегда немного. Поэтому море сегодня принадлежит мне одному…

"Ах, как давно то было", — как воскликнул однажды Владимир Соловьёв. Но оно,"море великое и пространное" — "mare magnum et spatiosum" — действительно было в тот день моим. От горизонта до горизонта. Северное море… Так, начитавшись Гейне с его"Nordsee", я называл тогда Рижский залив. В те годы я был абсолютно уверен, что никогда и ни при каких обстоятельствах не попаду в Европу (граница была на замке), а поэтому оставалось одно — фантазировать, мысленно превращая Латвию в Германию, Эстонию — в Швецию, а Крым — в Элладу.

Я был юн и несчастен, как бывают, наверно, в девятнадцать лет несчастны все или почти все, а в особенности студенты–филологи, только вчера в тишине библиотеки открывшие для себя горький вкус романтической тоски. Я шел босиком по берегу моря и бормотал про себя слова из 142–го псалма:"Notam fac mihi viam, in qua ambulem", — или:"Скажи мне, Господи, путь, в онь же пойду". Я был чудовищно одинок и невыносимо несчастен, хотя было мне, на самом деле, удивительно хорошо.

In qua ambulem. Глагол в сослагательном наклонении, а вернее, в конъюнктиве указывает на то, что придаточное это — не просто определительное. Оно не только отвечает на вопрос"какой именно путь?", но несет в себе ясный оттенок цели, ибо местоимение qui выступает здесь в роли союза ut."Скажи мне, Господи, путь, чтобы я по нему пошел". Чтобы… Чтобы… Чтобы… Звенит где‑то глубоко–глубоко внутри у меня это"чтобы", как колокола на Пасху во время крестного хода… И вообще Библия почти никогда не отвечает на мои вопросы, но просто указывает дорогу. Чтобы она, эта дорога стала моей."In qua ambulem" — "в онь же пойду".

Латинская грамматика, в которую я был тогда влюблён без всякой меры, удивительно точно расставляет все акценты в любом тексте, а здесь, в псалмах царя Давида, она просто творит чудеса. Придаёт стихам, так хорошо знакомым и так давно известным, столько раз читанным на клиросе и дома, в полумраке вечернего богослужения и в пронзительные мгновения утренней зари перед началом ранней обедни, новую точность. Открывает их абсолютно новое для меня измерение. In qua ambulem. Ambulem.

Белые, дальние волны

Die weissen, weiten Wellen… Белые, дальние волны… Это «Nordsее», «Северное море» Генриха Гейне. Сидя на каком‑нибудь камне, я часами мог смотреть на эти волны. Смотреть и слушать их «шорох, шёпот и свист, смех и бормотание, журчание и вздохи»… Seufzen und Sausen…«журчание и вздохи»… На русский язык все эти слова переводятся лишь очень приблизительно, да и вообще стихи Гейне зачастую просто не поддаются переводу именно в силу своей простоты. Но зато их не трудно читать по–немецки даже тому, кто почти не знает немецкого языка.

Seufzen und Sausen… Я вслушиваюсь в эти слова… и понимаю, что это действительно они, белые волны Балтийского моря, вздыхают и шумят в моих ушах. Вздыхают и шумят… Гейне, когда в 1825 году он написал «Северное море», было почти тридцать, мне, когда я открыл для себя эти стихи, не было и двадцати. Но всё это не так уж важно, поскольку, когда поэт рассказывает, как в печальной задумчивости и в одиночестве 

gedankenbekummert und einsam

- сидел он на пустынном берегу моря, я сразу понимаю, что это 

мой

 поэт, а стихи написаны для 

меня

.

Солнце уже опускается в серебристо–серое море, а следом плывёт розовеющий воздух, «а над морем на брюхе лежит неуклюжий северный ветер» — liеgt dег ungestaltete Nоrdwind… Лежит и рассказывает древние саги Норвегии…

Я купил книжку со стихами Гейне в Риге, в центре города, в двух шагах от Домского собора, откуда по вечерам доносился «строгий гул органа», или гаuschendег Оrgelton (это тоже «Nоrdее»). Купил — и сразу понял, что должен прочитать её от корки до корки, и, хотя немецкий был для меня бесконечно труден, вооружившись словарём, я не только прочитал «Северное море», но и почти выучил его на память. Гомер и его Одиссея, образы Греции и палящее солнце Эллады, тоска и томление, звук шагов по омываемому волнами песку и прекрасная дочь рыбака, сидящая у очага… wunderschoene Fischertochter… В хижине на берегу моря…

И это странное einsam — «один» или «одинокий»… У Гейне, по–моему, чуть ли не самое употребительное слово. Тогда оно удивительно отвечало моему настроению: светлому одиночеству или радостной печали, в которой так много соли, солнца и моря, а главное, света… «Я лежал у самого борта и мечтательными глазами смотрел в зеркально–прозрачную воду»… in das spiegelklare Wasser…

Бог сокровенный

Всякий раз, когда в Париже я оказываюсь неподалёку от церкви Сен–Сюльпис (её башни, согласно ироничной реплике Виктора Гюго, напоминают два больших кларнета), мне вспоминается Бальзак и его «Обедня безбожника». Совсем небольшой текст из «Человеческой комедии», в котором он выводит в качестве героя профессора Деплена. Знаменитого парижского хирурга, ныне забытого, подчёркивает писатель, опубликовавший этот рассказ в 1836 году. Этот блестящий учёный, диагност и клиницист, не верил «в бессмертие человеческой души. Деплен не сомневался, он отрицал. Это был откровенный, чистейшей воды атеизм, который присущ многим учёным людям». И этот человек четыре раза в год в течение более чем двадцати лет регулярно бывал в церкви Сен–Сюльпис.

«Великий Деплен, этот атеист, так безжалостно издевавшийся над ангелами, которые недоступны ланцету, не знают ни фистулы, ни гастритов, — этот неустрашимый насмешник смиренно стоял на коленях… и где же? В часовне Святой Девы! Он отстоял там мессу, пожертвовал на церковь, на бедных — и всё это с той же серьёзностью, как при какой‑нибудь хирургической операции».

Делал это Деплен в память о давно умершем водовозе из Сен–Флура по имени Буржа. Этот человек спас великого хирурга, а тогда бедного студента от голодной смерти и стал для него «самой заботливой матерью». Буржа «был образцом простосердечной веры… хотя он и был страстно верующим католиком, он ни разу не сказал мне ни слова о моём неверии», — рассказывал потом Деплен одному из своих ассистентов.

Что приводило учёного хирурга в церковь Сен–Сюльпис? Только ли благодарность и желание честного человека непременно выполнить волю покойного, который, как признался Деплен своему ученику, «робко заговорил со мной однажды о заупокойных мессах; он не хотел навязывать мне такого обязательства, думая, что это значило бы требовать платы за свою помощь»… Наверное, что‑то несравнимо более глубокое.

Внутренний эмигрант

Дядя Сережа был художником. Дальний родственник моего отца, он приезжал к нам в Москву из Питера с большой папкой, в которой лежала бумага и пенал для остро наточенных карандашей. Всегда, даже в июле, в плаще, надетом поверх пиджака, и с галстуком на шее, в непременной кепке и черных ботинках. Настоящий"человек в футляре" — мнительный, безумно боявшийся простуды.

При этом, однако, он был настоящим аскетом, человеком поразительного трудолюбия и редкой честности. Рано утром уходил на этюды и возвращался домой часам к девяти вечера, уставший и счастливый. Было ему сначала семьдесят, потом — восемьдесят, наконец — девяносто, а он все работал и работал…

Сын царского генерала, специалиста по фортификации, он и сам в дореволюционные времена окончил Михайловское училище, размещавшееся в Инженерном замке близ Марсова поля. В том самом замке, где некогда был убит император Павел.

Стал военным инженером, потом учился на архитектурном факультете Академии художеств, но архитектор из него не получился, ибо по призванию дядя Сережа был пейзажистом.

Дальтоник, он стал исключительным мастером карандашного рисунка и только в последние годы стал писать акварелью — работая на пленэре, спрашивал у прохожих, приводя их этим в полное замешательство:"А какого цвета это здание?" — или:"А этот цветок — он розовый или синий?"