Вахо

Шагинян Мариэтта Сергеевна

I

Тонкий мальчик стоял без улыбки, чуть согнув ноги в коленях, — не потому, что дрожал, а потому, что привык карабкаться и гнуть ноги в горах, — отведя плечи и локти за спину, бледный и неподвижный, в куче крестьян.

Все они, парни и седобородые, старались для него целый месяц, от души старались, а сейчас, когда дело удалось, в глазах их, вместе с преувеличенным доброжелательством, светилась зависть. И голоса выходили из глоток тонкими, как ниточки.

Особенно егозил один парень. Вся честь подвига выпала на его долю. Это был тощий красноармеец-отпускник. Долго он ходил по деревне, мешая в работе и приставая к соседям. Виноват ли человек, что его сделали отпускником? Много твердили ему, о чем говорить с крестьянами и как учить их. А поучишь, когда сама старая майрик

[1]

Закарьян, та, что живет на кладбище, в пещерной дыре, ударила его по руке выше кисти и пробормотала нехорошее слово, — за то, что он хотел показать ей, как по ученым книжкам доят корову! И вот наконец работа по плечу отпускника. Вот пришла минута, когда покажет он, отпускник, все свое городское знание и силу.

Сняв шапку и колотя по ней кулаком, словно по барабану, он обводил толпу красноватыми, плохо пригнанными глазками — одним коренным, другим — пристяжкой. «Ну-ну-ну, — сверлил один глаз, — кто захочет это отрицать? Разве я плохо сделал, разве не тащу на себе деревню?» — «Так, так», — подмигивал другой сбоку, поглядывая на майрик Закарьян, стоявшую поодаль, скрестив руки и угрюмо выставив над платком, обмотанным вокруг рта, два тронутых трахомой глаза.

— Тогда я вышел вперед, старики! — вопил парень, то наступая па толпу, то отступая. — Вышел и говорю, — обрати, товарищ, вниманье. Ты, говорю, пролетаешь по деревням на машине, ты сидишь в городе, ты свою смену за глазами держишь, а я есть живая сила на местах. Двинь, товарищ, нашего парня.

II

Майрик Закарьян одна ничего не сказала. Она пошла впереди толпы к пещерной дыре на кладбище, где ночевал у нее, за куль хлеба от деревни, пастух Вахо.

Когда входишь в земляное жилье со свету, не сразу увидишь, что там есть. Столбы подпирают крышу; утоптан пол, как чугун, земля лоснится от твердости, — пролитая вода стоит, не впитывается. Дыма под крышей! Сгрудились серые клубы у круглой дыры на потолке; горьковатый запах пропитает вам волосы, одежду. К запаху дыма примешался сухой запах глины и земли. Он прочернил кожу на людях: точно песком натерты лица, руки: вдоль мельчайших морщинок и пор, во все углубленья, лег пепел, делая кожу выразительной и разрисованной, как дубовый лист.

Старуха, качая головой, прошла из большого жилья в чуланчик поменьше. Здесь, сквозь дыру в потолке, падал вниз солнечный луч, одинокий и прямой, как палка, и в нем носились, рдея от нерожденной радуги, сотни пылинок. А внизу, в солнечном кругу, под самый луч подобралась жидкая армянская курица с бесперыми лапками, рыла напрасно жесткую землю и бормотала круглым пестрым цыплятам, катившимся, как шарики, ей под ноги.

Неся перед собой старые руки, словно две сухие ветки, майрик Закарьян нетвердо нашарила остродонный кувшин в углу. Из него пахло острым: здесь хранилась молочная сыворотка для супа. Ходя из угла в угол и готовя обед, майрик не переставала бормотать что-то себе в платок. Вахо сел у тондыра.

[4]

— Ешь, сынок.