Охота на рыжего дьявола. Роман с микробиологами

Шраер-Петров Давид

Автобиографическая проза известного поэта и прозаика Давида Шраера-Петрова (р. 1936) описывает фактически всю его жизнь и профессиональную деятельность — в качестве ученого-микробиолога и литератора, от учебы в школе до наших дней. Закончив мединститут в Ленинграде, Шраер прошел сложный путь становления ученого-исследователя, который завершился в США, куда он эмигрировал с семьей в 1987 году. Параллельно вполне успешно развивалась и литературная судьба Шраера-Петрова, его книги выходили в СССР, а затем в России, его репутация неизменно росла. Читатель этой книги узнает из первых рук о сложной судьбе русского интеллигента, долгое время жившего в качестве «отказника» в контексте советского строя, но в конце концов реализовавшего в США многие свои жизненные устремления.

Давид Петрович Шраер-Петров

Охота на рыжего дьявола. Роман с микробиологами

ГЛАВА 1

Как я заканчивал школу и поступал в медицинский институт

Я родился и жил в Ленинграде на Выборгской стороне, в микрорайоне, который назывался Лесное. Мой отец Пейсах Борухович Шраер, мать Бэлла Вульфовна Брейдо. Мой дом стоял напротив парка Лесотехнической академии почти на пересечении Новосельцевской улицы и проспекта Энгельса. Дальше в сторону Черной речки уходило Ланское шоссе, названное по ассоциации с имением Ланского, женой которого стала овдовевшая Наталья Николаевна Пушкина. Так что я и мои друзья — приятели жили в романтическом месте, наполненном ассоциациями с наукой и литературой. И вся моя жизнь пошла по тропинке, которая вилась между наукой и литературой. Во время Великой Отечественной войны я был эвакуирован вместе с мамой на Урал в село Сиву, Молотовской (Пермской) области. В 1944 году мы вернулись в послеблокадный Ленинград, и я начал учиться во 2-м классе 117-й средней мужской школы.

Шел 1953 год. Январь-февраль-март 1953-го. Я учился в 10-м классе 117-й школы, которая была в получасе ходьбы от моего дома на 2-м Муринском проспекте. Оставалось несколько месяцев до выпускных экзаменов и поступления в институт. Время для меня было совершенно неподходящее. Дело в том, что в самый разгар вступило горькой памятью знаменитое «дело врачей». Не хочу все это пересказывать, потому что «дело» слишком знакомо каждому, кто жил в то время или интересуется историей сталинизма. Просто напомню, что в числе арестованных «врачей-убийц» были самые крупные светила русской медицины, преимущественно евреи, например, главный терапевт Красной Армии М. С. Вовси, и другие. Хотя арестовали и нескольких медиков-неевреев (академик В. Н. Виноградов и др.).

Каждый день в газетах появлялись черносотенные статьи, начало которым было положено статьей «Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров-врачей», опубликованной в «Правде» 13 января 1953 года. Из материалов газет и журналов следовало, что евреи — наемники американского империализма и международного сионизма, и доверять им никак нельзя. Особенно евреям-врачам. Так что я всерьез перестал думать о поступлении в медицинский институт, а все чаще и чаще с мамой или отцом, который жил с другой семьей, мы вполголоса говорили о возможном выселении евреев России и других республик в Сибирь и на Дальний Восток. За примерами далеко не надо было ходить: в 1949–1953 годы был уничтожен цвет еврейской культуры, лучшие еврейские писатели и деятели искусства (С. М. Михоэлс и другие). Опыт выселения малых народов был вполне реальным: немцы Поволжья, чеченцы, крымские татары по воле вождя народов Иосифа Сталина и его сатрапа Лаврентия Берия оказались заключенными на жестоких просторах Сибири и Казахстана на несколько десятилетий. Было над чем задуматься.

Особенно мы опасались за наших близких родственников-врачей. Мой двоюродный дядя Израиль Азрилиевич Шраер был известным хирургом, учеником выдающегося российского хирурга и историка отечественной медицины В. А. Оппеля. Во время Второй мировой войны дядя Израиль был главным хирургом одной из армий. Моя тетушка, Берта Борисовна (Боруховна) Шраер, во время войны была хирургом в медсанбате, а после демобилизации вернулась к своей любимой педиатрии. Она была замечательным детским врачом. Тем горше ей было слышать от некоторых родителей жестокие слова: «Не хотим, чтобы еврейка лечила моего сына (дочь)!».

В нашем 10-м А классе я был единственный еврейский юноша. С половиной одноклассников мы проучились вместе 9 лет, со второго класса, когда я поступил в 117-ю школу после возвращения в Ленинград из эвакуации. Антисемитская кампания, поднятая в газетах и журналах и подогревавшаяся партийными и кагэбистскими инструкциями, как будто бы обходила наш 10-й А класс. Никто из моих одноклассников не обсуждал ни «дело врачей», ни «происки сионистов», как будто бы ничего не было. Но вот случилось. У нас был учитель логики и психологии по имени Константин Константинович. Школьники звали его Кис-Кис. Психологию мы изучили в девятом классе, а логика приходилась на выпускной, десятый. Кис-Кис напоминал крупного лысого кота своей сверкающей, как лампа, головой и вечно умиленной улыбкой толстых щек и расправленных трехъярусных усов. Мы все его дружно ненавидели, потому что за каждой логической задачей чувствовали задрапированную ложь. Так получалось, что мы разумом должны были верить в его примеры и выводы, где А, равное Б, и А, равное В, приводило нас к Б, равному В. Не верили мы душой в равенство кис-кисовских А, Б и В, потому что не верили в его формальную логику. Да и в равенство давно не верили. Однажды Кис-Кис пришел на свой урок (это было в самом конце февраля или начале марта 1953 года, когда «дело врачей-убийц» достигло высшего накала), развернул свежий номер «Правды» с очередным антисемитским материалом, прочитал вслух статью, подошел к классной доске и написал крупными буквами логическое уравнение:

ГЛАВА 2

Знакомство с микробиологией

Еще в школе я прочитал книгу французского писателя и ученого Поля де Крюи «Охотники за микробами». Дженнер, Пастер, Кох, Мечников казались мне необыкновенными людьми, героями, первооткрывателями, вроде Колумба и Магеллана. Я мечтал стать таким же. Но как? Каким образом войти в этот мир невероятных приключений, я не знал. Надо было ждать целый год до того, как на втором курсе мы станем изучать микробиологию. А до этого предстояло зубрить названия костей, мышц и внутренних органов, переходя от учебника «Анатомии» к препаратам, пропахшим разъедающим глаза формалином. Не все выдерживали ежедневной зубрежки в анатомичке. Анатомия мне давалась легко. Помогло желание подражать дяде Израилю, хирургу, который не раз повторял, что без изучения анатомии невозможно хорошо оперировать. Я вначале хотел стать хирургом и даже занимался травматологией, начиная со второго курса, сначала дежуря по вечерам или по ночам как санитар, а потом как фельдшер в травматологическом отделении больницы Эрисмана. Дело в том, что 1-й ЛМИ располагался на территории больницы Эрисмана. А на травматологию меня устроила двоюродная тетушка Мира Марковна Гальперин, которая работала в поликлинике больницы Эрисмана физиотерапевтом. Еще один врач в моей родне. Будут и другие. Так что я занимался анатомией, если не с удовольствием, то с усердием и надеждой, что мне это очень пригодится. И пригодилось, когда после медицинского института я стал армейским врачом. На травматологии, обсуждая рентгенограммы с хирургом-травматологом, а потом самостоятельно изучая их, я научился разбираться в переломах тех самых костей, которые я зубрил в анатомичке.

Лекции по анатомии читал всему курсу профессор М. Г. Привес. Читал артистически. Слушали мы его, как поклонники слушали знаменитого тенора Козловского или чтеца-декламатора Каминку. Да и девятая аудитория, где Привес читал лекции одновременно для 600 человек, напоминала огромный амфитеатр, вроде цирка, на арене которого стоит артист в прекрасном костюме, с бабочкой, и ему помогают ассистентки — преимущественно молодые красивые сотрудницы кафедры анатомии. Это создавало определенную ауру. Наверняка, не только моя тяга к медицинской науке, но и артистизм профессора Привеса оказали влияние на мое решение сделать первое научное исследование. На кафедре анатомии занимались совершенно новым в то время направлением: ангиографией кровеносной системы. Это было изучение кровеносных сосудов, наполненных контрастным веществом, при помощи рентгеновских лучей. Мне доверили наполнять латексом сосуды, отходящие от аорты, и относить препараты в лабораторию, оснащенную аппаратом Рентгена. Кажется, работа была выполнена неплохо, и я успешно закончил курс анатомии.

От моего временного увлечения анатомией не осталось и следа, как только я приступил к курсу микробиологии. Кафедра микробиологии, которой в те времена заведовал профессор В. Н. Космодамианский, занимала небольшой трехэтажный особнячок. В подвале стоял автоклав для стерилизации лабораторной посуды (пробирки, пипетки, колбы) и питательных сред для выращивания микроорганизмов. На втором этаже располагались учебные комнаты с микроскопами, спиртовками, бактериологическими петлями и другими предметами, которыми студенты пользовались на занятиях. Бактериологическая петля и спиртовка были главными инструментами микробиологов. Да и теперь остаются такими. Бактериологическая петля состоит из эбонитовой (пластиковой) рукоятки, в которую вмонтирована платиновая проволочка, изогнутая на конце петелькой. Этой петелькой, предварительно прокаленной на пламени спиртовой или газовой горелки, переносят культуру микроорганизма с одной питательной среды на другую, с питательной среды на предметное стеклышко для микроскопии, или из патологического материала (гной, мокрота, моча и т. п.) на питательные среды. На третьем этаже была святая святых: научные лаборатории и кабинеты сотрудников кафедры.

Вскоре после того, как я приступил к микробиологии, мой друг поэт и будущий кинорежиссер Илья Авербах (фильмы «Степень риска», «Монолог», «Объяснение в любви», «Фантазии Фарятьева», «Голос» и др.), который учился на один год старше меня, рассказал печальную историю о профессоре патологической анатомии В. Г. Гаршине, племяннике писателя В. М. Гаршина. Отправив А. А. Ахматову, которая была тогда его женой, в Ташкент, профессор Гаршин погибал от голода в блокадном Ленинграде. Состояние психического и физического истощения заставило его варить плаценты, поступавшие в прозекторскую больницы Эрисмана для исследования. Может быть, сказалась генетическая склонность к душевным заболеваниям. Его дядя писатель Гаршин в состоянии тяжелой тоски бросился в пролет лестницы в 1888 году. И вот, я узнаю чуть ли не с первых занятий по микробиологии, что некоторые питательные бульоны для выращивания бактерий варят из человеческой плаценты. Но и эта страшная история не отторгнула меня от микробиологии. В нашей учебной группе преподавала микробиологию доцент Эмилия Яковлевна Рохлина. Это была миниатюрная милая дама лет сорока — сорока пяти. Она была чрезвычайно деликатна и никогда не ставила двоек. Говорила Эмилия Яковлевна с выраженным польским акцентом. Позже, в анатомичке я познакомился с ее сыном Жорой Рохлиным, который был младше меня на год и учился на курс ниже. Жора рассказал мне, что Э.Я. родилась в Польше, получила в Германии медицинское образование, а потом, выйдя замуж за отца Жоры — Дмитрия Герасимовича Рохлина, уехала в Советский Союз, избежав страшной участи польского еврейства, почти полностью уничтоженного нацистами. Д. Г. Рохлин был знаменитым рентгенологом, профессором нашего института. Диссертация Э.Я. была выполнена в институте Рентгена, который располагался в десяти минутах ходьбы от нашего 1-го ЛМИ. Э.Я. изучала мутации у бактерий, индуцированные радиацией, то есть занималась радиационной генетикой. Это я узнал от Жоры под большим секретом. Э.Я. предпочитала о своих генетических исследованиях не распространяться на занятиях. В середине 50-х над советскими биологами и медиками еще висел дамоклов меч запрета молекулярной биологии и генетики. Имена Менделя и Моргана произносились вслух не иначе как ругательно. Я шел на каждое занятие по микробиологии с огромной радостью, занимался усердно. Часто оставался помогать лаборантам кафедры приготовить лабораторную посуду или питательные среды. А заодно и учился микробиологической технике.

Распорядок моей жизни с конца второго курса стал насыщенным. Из Лесного, где мы с мамой жили в коммунальной квартире двухэтажного кирпичного дома, покрашенного еще до революции в желтый цвет и окруженного черемухами, березами и кустами сирени, я добирался до института рано утром на трамвае № 18. Маршрут трамвая № 18 шел через Лесное до площади Льва Толстого, где был мой институт, вдоль речки Карповки, пока не пересекал всю Петроградскую сторону, где жила моя бабушка, мать отца Фрейда Абовна Шраер. Жила вместе с моей тетей Бертой и семьей моего дяди Якова Боруховича Шраера. Я бывал у бабушки не меньше чем 2–3 раза в неделю. У бабушки была еврейская Библия с параллельным русским переводом. Я по многу раз перечитывал мифы о Аврааме и его сыновьях Исааке и Измаиле, о пророке Моисее, освободившем мой народ из Египетского плена, об Иосифе и его братьях, о храбром царе Давиде, победившем великана Голиафа, о прекрасной Эсфири, защитившей евреев Персии и др.

ГЛАВА 3

Японские водоросли

Вернемся к моему увлечению микробиологией. В самом конце 2-го курса после экзамена Э.Я. спросила меня: «Не хотите ли, Давид, выполнить экспериментальное исследование? Скажем, о загадочном агар-агаре?» Действительно, еще в начале курса, когда я начал изучать микробиологическую технику, в частности, приготовление питательных сред, я был поражен тем, что агар-агар, который добавляют в среду, чтобы она стала плотной и пригодной для выращивания бактериальных колоний на ее поверхности, покупают в Японии на золото (так величали валюту). Агар-агар, который напоминал желатину, обладал в отличие от нее драгоценным качеством. Микробы не использовали его как источник питания. В то время как желатину — белок — поедали с энтузиазмом. У бактерий был на этот случай специфический энзим (фермент) желатиназа. Агар (агар-агар по-малайски) добывался японцами из некоторых морских водорослей. Словом, на одном из занятий по микробиологии я высказал мысль: «А нельзя ли использовать повторно питательные среды, в которых даже после роста микробов сохраняется драгоценный агар-агар?» То есть я имел в виду: можно ли регенерировать старые питательные среды? «Попробуйте, может быть, вам удастся, — ответила Э.Я. с некоторым лукавством. — Между прочим, Пастер пытался сделать нечто похожее. Микробы повторно не росли. Он назвал это иммунитетом питательной среды в отличие от иммунитета организма». Я попробовал. Смыл микробные колонии с поверхности питательного агара, который находился в чашках Петри, простерилизовал агар и снова разлил в стерильные чашки Петри. Среда застыла и поверхность ее напоминала миниатюрные ледяные арены. На поверхности я посеял — нанес при помощи бактериологической петли, прокаленной на спиртовке и остуженной, клетки весьма распространенного и неприхотливого микроорганизма который заселяет желудочно-кишечный тракт практически всех видов животных от человека до мыши и даже до червя и поэтому называется кишечной палочкой (E. coli). На следующий день я примчался на кафедру микробиологии, вытащил из термостата чашки с использованной вторично питательной средой и не увидел на поверхности ни одной бактериальной колонии. В контроле на поверхности «свежего» питательного агара росли округлые молочно-белые колонии кишечной палочки. Я повторил опыт еще и еще раз. Результаты были теми же: при повторном посеве на питательный агар колонии бактерий не росли. У меня не получалось помочь стране сберечь народную валюту. «Неужели Пастер был прав?» — задавал я себе один и тот же вопрос, а Э.Я. лукаво посматривала на меня, как будто ждала: что я дальше буду делать? Э.Я. предложила мне записаться в студенческое научное общество при кафедре микробиологии. Я вступил и продолжил опыты по регенерации агара.

Начиналось лето. В компании с моими кузенами (я один учился на доктора, трое остальных были студентами инженерных вузов) мы отправились отдыхать на Кавказское побережье Черного моря в Сочи. Иногда ночной прибой или шторм выбрасывали на берег бурые морские водоросли, крепко пахнущие солью, йодом и пиратскими приключениями. А на горизонте время от времени проплывали морские лайнеры. Мне чудилось, что они плывут в далекий Тихий океан, где в изобилии растут морские водоросли, из которых добывают агар-агар, столь необходимый в микробиологии. Я даже набрал целый мешок этих черноморских водорослей, чтобы попробовать приготовить из них отечественный агар-агар.

Агар из привезенных в Ленинград черноморских водорослей не получился. Надо было придумать что-то совершенно иное. То есть найти истинную причину того, что мешает росту бактерий при повторном использовании питательной среды. Или наоборот: чего же не хватает в питательной среде, на которой до этого росли микроорганизмы? Что в ней истощается? В лабораторной диагностике кишечных инфекций в те времена применялась проба на ферментацию бактериями кишечной группы (в том числе: кишечной палочкой, бактериями брюшного тифа и дизентерии) различных сахаров: глюкозы, лактозы, маннита, сахарозы и мальтозы. Единственным сахаром, который могли усваивать как источник энергии все виды семейства кишечных бактерий, была глюкоза. А что, если после роста микроорганизмов в среде уменьшается количество глюкозы настолько, что в последующем среда становится непригодной? Скажем, когда в организме высших животных и человека сахар резко падает, наступает гипогликемия с потерей сознания и поражением клеток головного мозга и других органов. То есть, глюкоза является одним из важнейших регуляторов и показателей гомеостаза (состояния равновесия внутренней среды организма). А что, если после роста бактерий нарушается гомеостаз глюкозы в питательной среде? Я отправился на кафедру биохимии, чтобы научиться количественному методу определения глюкозы. В то время не было электронных приборов для моментального определения уровня сахара в крови. Это была довольно сложная процедура, звенья которой сейчас не берусь вспомнить. Словом, оказалось, что после роста кишечной палочки или других бактерий уровень глюкозы в питательной среде резко падает. Для регенерации среды достаточно было после стерилизации добавить необходимое количество глюкозы. Еще через два года моя статья об этом была опубликована в академическом журнале «Микробиология».

ГЛАВА 4

Микробы в скафандрах

С Э. Я. Рохлиной и ее семейством меня связывала дружба и после окончания медицинского института. А в студенческом кружке по микробиологии, руководимом Э.Я., я оставался до получения диплома врача. У Рохлиных была дача в Комарове неподалеку от Финского залива. Там летом 1957 года произошло мое знакомство с Д. Д. Шостаковичем. В Комарово был пионерский лагерь Академии Наук, куда меня устроил тренером по футболу сын писательницы В. Ф. Пановой — ученый-биолог Юрий Вахтин, брат писателя и переводчика Бориса Вахтина. В Комарово я поехал по многим причинам: во-первых, денег для отдыха на Черном море больше не было, а в лагере кормили, давали жилье да еще платили. Во-вторых, лагерь был поблизости от писательского поселка, а я начал к тому времени понемногу входить в литературную среду. В-третьих, можно было тесно общаться с семейством Рохлиных: Эмилией Яковлевной, Дмитрием Герасимовичем и их сыном Жорой, который был моим близким институтским приятелем. Наконец, в-четвертых-пятых-шестых и седьмых… литературным кружком в пионерском лагере, где я был футбольным тренером, руководил Игнатий Ивановский — переводчик поэзии и литературный секретарь Анны Андреевны Ахматовой, дача которой тоже была в писательском поселке Комарово.

Я часто бывал у Рохлиных. Их дача соседствовала с дачей Дмитрия Дмитриевича Шостаковича. Я несколько раз видел композитора, но все не решался заговорить с ним. Кто-то сказал мне, что Шостакович ищет либретто для зарождающейся оперы. Или для симфонической поэмы для хора и оркестра. Не связаны ли с Шостаковичем строки Ахматовой: «Я пишу для либретто»? Подтверждением моей гипотезы служит ее стихотворение «Музыка», написанное в 1957–58 годах, и посвященное Д.Д.Ш.: «В ней что-то чудотворное горит, и на глазах ее края гранятся. Она одна со мною говорит, когда другие подойти боятся…» Словом, желание Шостаковича найти подходящее либретто висело в воздухе.

Однажды под вечер я шел по дачной улице к Рохлиным. Далеко внизу синел Финский залив. На участке Шостаковича под сосной, торчащей, как африканский страус, стояла девушка, дочь композитора, по имени Галя. Я спросил, чтобы что-то спросить, нет ли у них Жоры? Оказалось, что был. Она покричала Жору, но из дачи вышел Шостакович. Он был похож на ученого дятла. Мы разговорились. Узнав, что я пишу стихи, Шостакович попросил что-нибудь почитать. Я прочитал несколько стихотворений, в том числе «В Комарово», написанное недавно. Стихотворение это песенно-фольклорное, пронизанное резкими метафорами («Ах, полночи карельские, разорванные рельсами») и декадентскими эпитетами («А девочка туманная на камень забирается, светлячки обманные никак не загораются»), Шостакович оживился. Сказал, что ему нужна большая вещь как основа либретто. Чтобы она была фольклорная и современная. Насколько я помню, разговор зашел о тетраптихе Владимира Маяковского «Облако в штанах». Прошло десять лет. Вышла моя первая книжка стихов «Холсты». Я послал ее Д. Д. Шостаковичу. А еще позднее в середине восьмидесятых я написал стихотворение «Шостакович на даче в Комарово»: «…пружинки желтых игл/ наглец/ в таких же толстых окулярах/ долбит носатый дятел похоронный марш/ симфонии холодного залива/ прошу вас о маэстро/ обернитесь/ я сочинил/ для вас/ подстрочник правды/ пора пора тубо/ трубят сирены/ на запонках камней рукав Невы/ на запад мчащейся из Ладоги/ прошу вас о маэстро/ полубезумство и подстрочник правды/ родят безумной правды/ сочините/ холодных сосен утренних смола/ застыла пригвоздив/ к иголке/ паучок теперь не может/ счастье вам соткать/ как не могу солгать/ подстрочник правды».

А летом 1957 года я обдумывал тему моего нового исследования по микробиологии. До окончания медицинского института оставалось всего два года. Я приходил на дачу к Рохлиным. Открывал калитку. Шел по дорожке, пружинившей сосновыми иголками. Э.Я. читала на веранде. Жора зазывал к себе в комнату, где он мечтал вслух о необыкновенных красавицах, которых ему вот-вот пошлет щедрая судьба. Но судьба не торопилась с подарками. И я знакомил Жору с отзывчивыми пионервожатыми или кружководами. Например, был кукольный театр, которым руководила миловидная студентка Академии Художеств. Жора поразил ее своей начитанностью и жаждой любви. Мы болтали с Жорой, шли к Э.Я. на веранду, стараясь не мешать занятиям Д.Г.

Что говорить, Д. Г. Рохлин поражал меня своей необыкновенной эрудицией. Он легко мог переходить в частной беседе с рентгенологии, в которой был признанным авторитетом, создателем школы палеонтологической рентгенологии, на анатомию, хирургию или микробиологию. Его монография «Болезни древних людей» (1965) уникальна. Иногда на дачу приезжали братья Д.Г.: профессор кораблестроитель Анатолий Герасимович Рохлин и теоретик шахмат Яков Герасимович Рохлин. И все-таки главной привязанностью Д.Г. была медицина. Однажды за чаем с пирожными, шоколадными конфетами и сливовым джемом, который мастерски варила Э.Я., разговор зашел об изменчивости бактерий. Э.Я. напомнила о своих наблюдениях над мутациями у дрожжей, индуцированными рентгеновскими лучами. «А как же быть с патогенными бактериями, которые образуют капсулы только внутри организма человека или животных, например, бациллы сибирской язвы или пневмококки? — спросил я. — Это следствие индукции признака капсулообразования или селекция спонтанных мутантов?» «Ну, если говорить о капсулах, то есть целая группа микроорганизмов, которая так и называется: капсульные бактерии. Их систематизировал минский микробиолог, мой друг профессор Борис Яковлевич Эльберт. Все три вида этих микроорганизмов (Klebsiella pneumoniae, Klebsiella scleromatis, Klebsiella ozaenae) сохраняют толстую капсулу, род скафандра, и на питательной среде, и в пораженных органах и тканях больного», — добавила Э.Я.