Записки актера Щепкина

Щепкин Михаил Семенович

Михаил Семенович Щепкин

Записки актера Щепкина

I.

Первые годы детства

Я родился в Курской губернии Обоянского уезда в селе Красном, что на речке Пенке

[1]

, в 1788 году ноября 6 числа. Отец мой Семен Григорьевич был крепостной человек графа Волькенштейна, но дед мой был сын священника Иоанна, который священствовал в Калужской губернии Мосальского уезда, в селе Спасе, что на речке Перекше, и потом скончался иеромонахом в Москве, в Андроньеве монастыре, где и прах его почивает; правнук же его и теперь еще священствует в селе Спасе. Это не должно казаться странным, ибо в том веке делалось это часто, так что дед мой не слишком удивился, когда, заснув свободным, проснулся крепостным, а только немного погрустил — и то, разумеется, безотчетно; наконец совершенно привык к новому своему званию. Мать моя Марья Тимофеевна была также из крепостных, пришедшая в приданое за графиней: так уж издавна велось и теперь продолжается, что камердинер молодого господина женится всегда на сенной девушке молодой барыни. Оба они были любимы своими господами, и оба вполне заслуживали такую любовь, ибо они принадлежали к числу тех слуг, каких в наше время уже не встречаешь. Граф и графиня были примерной доброты, хотя оба как люди имели свои недостатки; но эти недостатки так были мелочны, что для людей, им подвластных, при тогдашних обстоятельствах и образе мыслей, не могли быть чувствительны. Отец мой пользовался неограниченной доверенностью графа, а мать -графини.

В первых годах супружества своего родители мои были не слишком счастливы — не семейным несогласием, нет, в этом отношении они были совершенно счастливы, хотя, может быть, и не чувствовали друг к другу любви пылкой и страстной: они жили просто, не рассуждая, жили дружно, мирно и потому счастливо. Но двое первых детей, сын и дочь, родившиеся в первые два года супружества, умерли один за другим, не дав им, как говорят, налюбоваться на себя; вот одно, что заставляло их иногда грустить и задумываться, причем и господа по любви своей к ним, а более по природной доброте, с душевным участием делили их горе. Наконец мать моя сделалась беременна мною; следуя совету старых людей, которые придерживались предрассудков, родители мои положили: ежели бог даст благополучно родить — взять встречных кума и куму, несмотря на то, что первых детей крестил который-нибудь из господ. А потому, когда благополучно явился я на белый свет, крестный отец мой был пьяный лакей, и [крестная] мать — повариха.

Родители мои, кажется, были совершенно счастливы; однако же, несмотря на встречных кумовьев, повивальная бабка (которая, разумеется, была простая крестьянка) чуть было не испортила всего дела. Она, отправляя свою должность, что-то и как-то плохо перевязала, и я едва не изошел кровью. Но, видно, уже так должно было быть, чтобы предрассудок имел еще событие, которое давало бы ему право на большую веру: кто-то вовремя рассмотрел беду, и новой суровой ниткой, ссученной вдвое, так сказать, привязали меня к жизни, и — благодарю бога — по сие время я не имел причин жаловаться на ее непрочность.

Разумеется, я ничего не помню о первых днях моего детства; но по рассказам известно, что я был самый тихий и самый покойный ребенок, чему доказательством может служить следующий случай. Однажды (когда мне было не более восьми недель) мать моя, которая, оправившись от родов, должна была неотлучно находиться при графине, прибежала в свою комнату, чтобы меня выкупать, и только начала мыть — пришел посол от графини, чтобы как можно скорее шла к ее сиятельству. Будучи всегда точной исполнительницей воли господ, она, не размышляя о последствиях, оставила меня в теплой воде и, прося золовку окончить начатое ею, сама тотчас отправилась к графине. Золовка или не вслушалась в просьбу матери, или, может быть, захлопотавшись по хозяйству, забыла; только три часа -спустя мать моя, возвратясь домой, нашла меня в том же самом положении, как оставила, покойно спящего в довольно уже холодной воде. Натурально, она сначала испугалась, а потом обрадовалась, видя минувшую опасность, и невольно вспомнила встречное кумовство. Тогда уже не оставалось никакого сомнения в действительности этой приметы.

II.

Уездное училище в Судже и комедия "Вздорщица"

Лет пятьдесят назад в Судже, уездном городе Курской губернии, один из учеников принес в класс книгу под названием "Комедия Вздорщица". Это привело моих товарищей в большое недоумение; все наперерыв спрашивали один другого, что такое это — комедия? Я, видевши один раз игранную оперу, толковал им, что это не что иное, как представление, то есть что несколько человек, выучив каждый какое-нибудь лицо в комедии и потом соединясь вместе, могут сыграть так, как будто бы все написанное в комедии происходило на самом деле перед глазами зрителей.

Разумеется, этому никто не поверил, и, как следует, надо мной же стали подшучивать. Это так меня оскорбило, что я решился доказать им, что я не врал и что их насмешки можно отнести к их же невежеству. Господи! какой содом вышел из этой комедии! Все решительно восстали на меня: один называл меня хвастуном, другой — самохвалом, третий… Одним словом, не скупились на титулы. Так как в числе учеников, восставших на меня, были и такие, которые учились гораздо лучше меня, то я, не бывши точно уверен, можно ли и комедию играть так, как виденную оперу, мысленно начал робеть и сомневаться. Со всем тем я спорил донельзя. Сторона моя была слабейшая, и потому я подкреплял себя криком, который наконец и разбудил учителя, спавшего в соседней комнате (училище помещалось в его собственном доме). В самый развал общего крика отворилась дверь, и все окаменели, увидавши невыспавшееся лицо учителя, которое очень ясно выражало гнев. Каждый как будто читал в его глазах и почти был уверен, что первым его словом будет: "Подать розог!" Но я не допустил его выговорить это роковое слово и с видом оскорбленного самолюбия, даже со слезами, принес ему жалобу. "Помилуйте, Илья Иванович, рассудите нас; на меня напал весь класс и смеется надо мной за то, что я об этой книге "Комедия Вздорщица" (не знаю, почему она все еще была у меня в руках) сказал, что ее можно играть так, как будто бы все это не написано, а в самом деле случилось". Разумеется, все это было высказано с жаром, который совершенно угас, когда учитель, выслушав жалобу и доказательства моей правоты, громко захохотал. От стыда и досады я был ни жив, ни мертв, а взгляды товарищей еще более меня уничтожали. Когда же учитель, насмеявшись вволю и оборотившись к моим противникам, сказал им: "Дураки вы, дураки! Как же вы спорите о том, чего не знаете? Щепкин прав: это точно комедия, и ее можно сыграть так, что другие примут за действительность". И тут же он прибавил, что есть еще драмы, трагедии и оперы, которые точно так же можно играть, и что по этой части в Москве есть очень хорошие актеры, как-то: Ожогин, Шушерин и многие другие. Посмотрели бы вы тогда на меня, с какою гордостью стоял я, и как уничтожились мои бедные товарищи… Знаете ли, мне было даже стыдно за них: как спорить о том, чего не знаешь! А ведь и сам бил напропалую, защищая свое мнение. Эта комедия сделала большую перемену в предстоявших нам часах учения: в продолжение целого класса учитель беспрестанно возвращался к одной и той же мысли, и что бы ни толковал он, а кончал или комедией, или трагедией. В первый еще раз у него в классе не было скучно; не знаю отчего. Оттого ли, что в его преподавание ворвалась совершенно новая мысль и новостью своею сделалась интересна, или он сам впервые нарушил обыкновенный образ своего чтения и вместо мертвых слов познакомил нас с мыслию. Одним словом, мы не скучали в классе, нам было весело; мы как будто вдруг поумнели, и даже нам сделалось скучно, когда звонок пробил об окончании класса, по крайней мере так было со мною. Но представьте же себе нашу общую радость, когда учитель, сходя с кафедры, обратился к нам с следующею фразой: "Вот, дураки! вместо того, чтобы бегать по улицам да биться на кулачки или другими подобными занятиями убивать время, не лучше ли было бы, если бы вы разучили эту комедию да перед роспуском на масленице сыграли бы ее у меня; а времени, кажется, не мало: по середам и субботам после обеда классов не бывает, за неимением рисовального учителя, так вот сошлись бы да и сладили бы хорошенько. Только с уговором — не шуметь!"

Нельзя было описать нашего восторга, и мы все в один голос закричали: "Если вы это позволите, то мы сейчас же эту комедию разучим". Точно будто все могли играть в ней! В комедии было всего восемь лиц, а нас в классе было обоего пола до шестидесяти человек. Однако ж, как бы то ни было, каждый, выходя из класса, выносил с собою мысль, что он играет в комедии, и, подпрыгивая дорогою, объявлял об этом встречным ребятишкам; никому в голову не приходило, что всем играть невозможно; так поразила нас эта радость, и мы все шли дружно и весело. Даже те, которые спорили, что комедия не то, что я говорил, даже те как-то добродушно сознались, что они несправедливо спорили со мной, что они точно не знали, что такое комедия, а только хотели подразнить меня за то, что я будто бы хотел показать себя умнее других. Словом, мысль, что мы играем в комедии, овладела всеми, сделала нас как-то добрее, и, верите ли, мне отчего-то было совестно, что они извинялись передо мной. Вот какие чудеса наделала "Комедия Вздорщица"! Из самых вздорных, буйных ребятишек сделала, хотя на несколько минут, кротких, милых и добрых. Каждый из нас, возвратясь кто в дом родителей, кто на квартиру к своему хозяину, с радостью сообщал новость, что он играет в комедии: один — отцу и матери, другой — хозяину с хозяйкой и даже кухарке. Одним словом, у каждого знал весь дом, что он играет в комедии, но что и как? — этот вопрос никому еще не приходил в голову.

Когда прошли первые мгновения восторга, мне пришло в голову, что очень легко может статься, что я не буду играть. Эта мысль очень прохладила меня, и я порядком приуныл. Думаю себе: "Как же это? Всем играть невозможно; как же это будет? Кто же укажет, кому именно играть? Вероятно, будут назначаться старшие ученики, и очень легко может статься, мне не дадут никакой роли. Много есть детей дворян, чиновников, купцов, мещан, которые все далеко выше моего звания, и эти дети, вероятно, будут предпочтены". И, рассуждая с сестрой, я горько жаловался и говорил, что это будет совершенная несправедливость. Все в короткое время изменилось; вместо радости тоска и чувство унижения чрезвычайно тяготили меня, хотя какой-то луч тайной надежды мелькал в голове моей, что, может быть, я и буду играть. В самом деле, я был один из лучших учеников, кроме двух, да и их преимущество состояло, кажется, в том, что они уже третий год сидели в последнем классе, а я только всего полгода. В знании же они недалеко уходили от меня, потому что мы все ровно ничего не знали.

Итак, я жил надеждою и уже воображал, как хорошо буду играть. Тут я начал припоминать оперу "Новое семейство", которую, как уже сказал, видел в детстве, и припомнил ее всю; она так живо возобновилась в моей памяти со всеми подробностями, которые меня тогда занимали, все лица этой оперы так живо предстали предо мною, что я чуть не плакал от удовольствия. А в чем состояло это удовольствие, что это было такое, я сам не мог дать себе в этом отчета; только мне было так хорошо, хотя изредка и щемила мое сердце мысль: а ну как я не буду играть в комедии!

III.

Учебные годы

В 1802 году привезли меня в Курcк и отдали в губернское училище, которое состояло из четырех классов, и по экзамену меня приняли в 3-й класс. Это было в первых числах марта, и хотя до переходного годичного экзамена, который бывал обыкновенно в первых числах июня, оставалось не много времени, но я успел догнать всех своих товарищей, что, впрочем, было очень нетрудно, потому что все учение основывалось тогда на одной памяти. Все науки, исключая математику, закон божий и церковную историю, диктовались учителем в виде вопросов и ответов в следующей, например, форме: Вопрос. "Какая была причина войны троянской?" Ответ. "Причина была следующая: потомки Пелопсовы, усилившись в разных странах Пелопоннеса, не могли забыть обиды, которую учинили трояне предку их Пелопсу лишением его владения во Фригии и изгнанием из оной. Сверх того приметили греки, что они будут иметь препятствие в плавании по Черному морю, пока трояне в силе своей пребудут, почему и ожидали только случая объявить войну троянам". Такие вопросы и ответы ученик должен был выучить слово в слово, и боже сохрани, если кто из учеников осмелился бы изменить фразу и сказать своими словами: такого ставили на замечание, как нерадивого и невнимательного. Таким образом, при моей памяти мне было легко стать не только наряду со своими товарищами, но даже и выше, так что на экзамене я оказался первым учеником и получил в награду книгу "О должностях человека и гражданина", с надписью "За прилежание". Так как в училище поступил я в конце года, то все, что было пройдено до меня и записано по диктовке учениками, я доставал у кого-нибудь из товарищей; брал, обыкновенно в субботу, записки из какого-нибудь предмета и в понедельник возвращал, изучив их слово в слово; за такое одолжение я помогал товарищам в рисовальном классе составлять краски и владеть искусно кистью. Таким образом, на будущий учебный курс меня перевели в 4-й класс, где уже прибавились языки немецкий и латинский. Последним я занимался немного еще в Белгороде у священника; а немецкому учили нас по книге, называемой "Зрелище вселенной", с немецким и латинским текстом и с русским переводом. Но это учение продолжалось недолго: с восемьсот второго года народное губернское училище приготовлялось уже к переименованию в губернскую гимназию, в которой прибавился класс французского языка. К моему несчастью, крепостным людям не позволялось быть в этом классе; это меня так оскорбило, что я не стал ходить ни в немецкий, ни в латинский классы.

В 4-м классе словесность преподавалась в современной форме; затем: всеобщая и русская история, география, естественная история, из математики — вторая часть арифметики, геометрия и также часть механики, архитектуры и физики. Из трех последних нас знакомили, конечно, только с начальными основаниями: так, мы узнали, например, что такое астролябия, компас, рычаг, блок и ворот, что такое колонна, карниз и модуль, но не более. Словесные науки и исторические, кроме церковной истории и закона божия, преподавал П.Г. Кондратьев, а математические — С.А. 3убков. У первого было любимое слово в обращении к кому-либо из учеников, именно слово — ракалия, с произношением на "о"; оно служило ему и в изъявлениях ласки и на случай выговора. Сколько припоминаю, он отличался разными назидательными для — учеников наставлениями, так, например; "Когда тебе, ракалия, предлагают на экзамене вопрос и ты его не знаешь, то вместо его отвечай из той же науки что знаешь; тогда подумают, что ты не вслушался в вопрос, а не то, что ты не знаешь его". И много было у него подобных родительских наставлений. Этот же учитель словесности заведовал и рисовальным классом, за неимением учителя рисования, и здесь также не обходилось у него без некоторых нравственных наставлений; так, например, при начале урока он отправлял обыкновенно всех учеников в 3-й класс, окна которого выходили не на улицу, а на училищный двор, и где срисовывать на стекло было поэтому не предосудительно. Срисовка на стекло делалась, по его словам, для скорости, а перемещение учеников в 3-й класс для того, "чтоб проходящие не могли подумать, как говорил он, что я вас так и учу", а всем известно было, что он и карандаша не умел держать как следует и занимал этот класс только из-за прибавочного жалованья. И если случалось ему заметить, что кто-нибудь из учеников, поторопясь при съемке на стекло, сделает ошибку, и он решался поправить ее карандашом от руки, то такая поправка сохранялась как редкость; ученик в другой раз снимал рисунок на стекло, а поправленный оставался как документ неискусства учителя. Арифметику преподавали нам очень недурно, но, к несчастию, учитель часто бывал в веселом расположении, или просто навеселе, и ученики этим пользовались; как, бывало, когда он только что появится в класс и мы заметим его веселость, то прежде, чем успеет он дойти до учительского стола, кто-нибудь из учеников подбежит к нему со следующею, например, жалобой: "Как же, Семен Ондреевич, Щепкин говорит, что пушки в полтавском сражении не так были поставлены, как вы рассказывали?" — или что-нибудь подобное, только бы речь шла о полтавской битве. Он был жаркий почитатель Петра Великого, и полтавская битва была для него выше всех происшествий мира сего.. Первым словом его на это бывало: "Почему он так говорит? Потому, что он дурак, и я ему, дураку, это докажу!" — и тут же, бывало; возьмет мел, подойдет к доске и начнет чертить план сражения со всеми подробностями: где стояла наша пехота, где кавалерия, где казаки, где артиллерия, с поименованием всех начальников, кто чем командовал. Потом начертит план, как стояла армия Карла XII, тоже со всеми подробностями. "Ну, вот видите, дураки! Вот как все это было на самом деле", и, переведя дух, начнет, бывало, говорить о начале сражения, и тут одушевление его уже не имело пределов. Рассказывал все это он с величайшими подробностями и несколько раз прибегал к такому обороту: "Карл, видя, что дело не подается в его пользу, вдруг выдумает штуку и выкинет такой чертовский маневр, что нам точно было плохо; но батюшка, великий государь Петр, который, находясь вот здесь, — и укажет тотчас место на доске,- все это видел, на его маневр так скомандует и такую поднесет ему штуку, что все его хитрости ему же на пагубу". И все это объяснял он с величайшею душевною теплотой, не забывая ни одного движения, ни одного лица, кто где отличался в этот достопамятный для России день. Но когда доходил до места, где был страшный бой, где обе стороны поставлены были в положение умереть или победить, тут он заливался горючими слезами и с страшным энтузиазмом говорил, что "батюшка Петр тут показал себя, что он такой человек, какого еще не было, и матушка Россия ему сочувствовала в этом великом деле: Карл разбит, этот современный герой, на которого Европа смотрела, как на великого полководца, пал ниц и утратил, в полтавской битве всю свою славу, приобретенную годами. И на самом этом месте, где была страшная бойня, возвышается могила, под которой похоронены тела убитых; это — огромного размера холм, теперь уже умалившийся от времени, и на нем стоит великий памятник великого дня; памятник этот есть не что иное, как святой крест большого размера, который и будущим векам укажет, что такое был для России богом данный великий Петр!" Как рассказ такой продолжался довольно долго, то этим обыкновенно и оканчивался класс: "Ну, дети, заговорился я с вами; тройное правило начнем в следующий раз…" — и это повторялось довольно часто.

Преподавателя закона божия и церковной истории, который был протоиерей из прихода Смоленской божией матери отец 3., я мало помню; кажется, я редко ходил в его класс, потому что, живши в Белгороде у очень умного священника, я знал все по этим предметам в той форме, как тогда преподавалось: знал все библейские происшествия, имена всех пророков, все замечательные эпохи, знал хорошо Давида, со всеми эпизодами его царствования, а псалтырь его читал наизусть; одним словом, я очень силен был в древней священной истории, а из новой знал имена всех евангелистов, апостолов и прочих распространителей христианской церкви, и на репетициях, перед экзаменом, отец 3. ставил меня всегда в пример ученикам: "Вот вы занимались бы, как Щепкин, вам и не было б так стыдно"; а того он и не замечал, что я редко бывал в классе, а только спрошу, бывало, у товарищей, о чем вчера была лекция, и тотчас переберу все в своей голове; если ж случалось, что я плохо что-нибудь помнил, то сейчас же загляну в книгу "Сто четыре священные истории" и припомню опять все, что нужно. Поэтому, несмотря на такой род ученья, я был первым учеником, и это знал весь город; сам губернатор П. И. Протасов обращал на меня особенное внимание, очень ласкал меня и каждый светлый праздник присылал мне полсотню красных яиц и 5 р. ассигнациями денег, в чем мне все завидовали. Даже приказчик в книжной лавке полюбил меня, предложил мне приходить в лавку и давал мне на дом книги для чтения. Притом я пользовался книгами из библиотеки Ипполита Федоровича Богдановича. Это произошло случайно: однажды в воскресенье Богданович приехал к графу Волькенштейну; вошедши в залу, он увидел меня с книгой в руках и тотчас обратился ко мне с вопросом: "Ты, душенька, любишь читать?" -и на ответ "да", он взял у меня книгу из рук и прочитал заглавие: "Мальчик у ручья". — "Да! это довольно мило, но тебе, душенька, в эти годы надо читать книги, которые бы научали тебя, развивали бы твой ум; или, может быть, они скучны?" — Я в ответ: "Читаю то, что даст книгопродавец".- "Ну, так приходи ко мне, я тебе буду давать книги; только будь аккуратен, не держи долго, не рви и не пачкай". Я в этот же день был у него, и он мне дал, как теперь помню, "Ядро российской истории" и велел расписаться. Когда по прочтении я принес книгу обратно, он, осмотревши ее, сказал: "Вот умница, бережешь книги". Потом расспросил, что я упомнил, и как при моей памяти я рассказал ему обо многом из нее, то он поцеловал меня в голову и сказал: "Хорошо, душенька, учись, учись! Это и в крепостном состоянии пригодится". С тех пор он постоянно наделял меня книгами, с такою же аккуратностью всегда спрашивая отчет о содержании прочитанного. "Если чего не поймешь,- говаривал он мне,- ты, душенька, не стыдись спросить у меня, я тебе, может быть, и помогу". Но все это длилось очень недолго: Богданович сделался нездоров и умер или в последних числах декабря 1802-го, или в первых января 1803 года, определить точно не могу, только знаю, что это было около того времени. Доказательством может служить то, что он выписал на 1803 год журнал "Вестник Европы", который по смерти его оказался лишним; брат его, бывший в то время городничим в Сумах, зная моего отца и помня, что покойник ласкал меня, передал билет отцу моему, и, таким образом, мы имели журнал этот как наследство от знаменитого поэта. Одно меня долго удивляло: при жизни еще Богдановича я несколько раз просил у него прочитать его "Душеньку", но он всегда отказывал, приговаривая: "После, после, душенька! Еще успеешь". С кончиною его чтение мое не прекратилось; я лишился только указателя, о смерти которого горевал долго; прежний книгопродавец одолжал меня книгами по своему произволу. Между тем ученье шло своим порядком, с маленьким даже улучшением: учитель математики, опасаясь, чтоб при открытии гимназии его не заменили другим, стал реже являться готовым к рассказам о полтавской битве, довольно серьезно начал проходить геометрию и в скором времени довел нас до того, что познакомил и с практикой. Мы ходили с ним в поле и измеряли озеро с помощью астролябии и всех принадлежностей, нужных для измерения; потом он научил нас, как записывать углы и румбы так, чтобы, возвратясь домой, к будущему классу всякий положил на план измеренное, что и было исполняемо, хотя не всеми аккуратно. Мною вообще он был всегда доволен, и после нескольких вояжей я был уже действующим у астролябии.

Страстишка к театру шла также своим путем, и, к моему счастью, между учениками 3-го класса был ученик Городенский, родной брат по матери содержателям театра, г-м Барсовым. Так как в рисовальный урок все ученики соединялись в 3-м классе, по известной уже причине, то я тут и познакомился с Городенским и взял его, так сказать, под свое покровительство; а он за это, если я почему-нибудь опаздывал забраться в театральный оркестр с музыкантами, которые были из нашего дома и которым я всегда помогал таскать в театр или литавру, или контрабас, провожал меня в таком случае в раек, где мне было смотреть гораздо удобнее, чем из оркестра. Случалось, что Городенский приглашал меня к себе обедать; там я узнал его семейство: отца, Вакха Андреевича, и старших сыновей, Михаила, А. и Петра, которые были содержателями театра. Старший из этих сыновей был уже на воле, а меньшие — еще крепостные, и меня удивляло одно: они тоже были господские, а с ними и их господа и весь город обходились не так, как с крепостными, да и они сами вели себя как-то иначе, так что я даже завидовал им и все- это приписывал не чему иному, как именно тому, что они актеры, а потому быть актером была главная моя цель. Во время вакации, в деревне, в июле месяце, в день именин графини всегда игралась какая-нибудь опера, и я помню, что однажды умолял регента П.Г. Смирнова, чтобы мне дали какую-нибудь роль в "Несчастье от кареты", и мне дали роль Фирюлина, хотя мне было только четырнадцать лет. Итак, я играл Фирюлина, а покойная сестра Александра — Фирюлину. Ну, про радость, которую я тогда чувствовал, я не буду говорить, потому что на это и слов нет; а особливо когда покойный граф после спектакля, погладив меня по голове, сказал: "Хорошо, Миша, хорошо!" — и тут же дал мне поцеловать свою руку.

Теперь считаю нужным познакомить читателя с домашним образом моей жизни: ведь из всех-то этих мелочей и составилось мое будущее. Когда отдали меня в ученье, то приказано было, чтобы я обедал и ужинал у П. Б., любимой женщины графини; а когда после экзамена я оказался первым учеником, то велено было поить меня и чаем. По случаю переезда господ в деревню мне приказано было обедать с дворецким. На другой год случилась маленькая перемена: сменили дворецкого в Курске, и сделан новый, который прежде был приказчиком в селе Красном. Так как отец мой был главным управляющим над всем имением, и притом строгой честности, то, заметив не совсем чистые действия по управлению красновского приказчика, он отставил его, и на его место определили курского дворецкого. Около этого времени красновский приказчик женился на одной приданной за графиней девушке и по ходатайству жены получил означенное место дворецкого в Курске. Когда господа уезжали в деревню, то не дали этому новому дворецкому особого обо мне приказания, и он, будучи сердит на моего отца, лишившего его доходного места, вздумал вымещать на мне и не удостоил меня чести допускать к своему обеду, а приказал кормить меня в людской вместе с дворником и кучером. До смешного это оскорбило меня! Сына управителя, а главное — первого ученика в народном училище посылать обедать вместе с людьми казалось мне ужасным, и я несколько дней питался хлебом с водой; наконец начал приискивать средства: переписывал для товарищей кой-какие записки, что я делал и прежде, но тогда из лакомства, а теперь за деньги, так что у меня всегда был грош в кармане, и на него покупался следующий обед: на денежку салату, на денежку пивного уксусу, а на копейку конопляного масла, и мы с башмачником Петром уписывали порядочную корчагу этого лакомства. Однако ж всякий день одно и то же — скоро надоело, а изменить нашего обеда было невозможно, и такое положение очень тяготило меня. Наконец однажды Городенский объявил мне, что братья его, то есть содержатели театра, предлагают мне выписать роли из комедии "Честное слово" и что за это они мне хорошо заплатят. Я согласился, и, хотя комедия была в 5-ти актах, я, не манкируя уроками, выписал роли очень скоро, но, когда принес свою работу, мне выдали 25 копеек медных. С полною радостью, прибежал я домой и обдумывал: какой обед себе устроить, даже, так сказать, прихотливый, чтоб вознаградить себя за сухоядение, и на другой же день, с солнечным восходом, отправился на рынок. Так как это было, в Петров пост, то я купил себе на уху великолепных ершей, десятка два, и заплатил за них 10 копеек; из остальных денег 10 копеек уплачено сбитенщику, который перестал было отпускать мне сбитень в кредит, а пять копеек оставил на будущие покупки салату. Кухарку попросил, чтобы сварила уху, хорошенько бы вычистила рыбу, а главное, чтобы не раздавила желчи и не наводнила много, чтоб уха была и вкуснее и жирнее. Кухарка не отказалась, но предложила мне свои маленькие условия: чтобы я прежде принес ей с Тускари три ведра воды, а то таскать ей на гору тяжело, и, разумеется, за мною дело не стало: я тотчас это выполнил и в наказе прибавил, чтобы она, ради бога, не пересолила и чтоб рыба не переварилась, и потом пошел в класс, где все время был в каком-то приятном ожидании. Из всего, что в этот день проходили, я ничего не слыхал, потому что в глазах у меня только и виделось, что в ухе плавающие ерши; все товарищи это заметили, и я сознался в причине моей рассеянности. Тогда один из них, Булгаков, сказал: "Возьми меня с собой, так я и калачей куплю". Разумеется, спору не было, и мы насилу дождались окончания класса. Наконец он кончился, и мы полетели домой, только Булгаков сбегал прежде за калачами. Пришли. "Что, Аксинья, уха готова?" — "Давно готова!.. Да вы бы тут поели, вот свободная комнатка, подле кухни, где работают портные; она теперь пустая; а то нести горшок в дом неудобно; пожалуй, остудится еще, разобьешь, а главное- простынет". И мы убедились ее доводами. Она постлала какую-то скатертину, или что-то вроде простыни не слишком чистой, и подала горшочек с ухой. Пар от ухи привел нас в неописанную радость; сама уха заплыла жиром; я отведал — чудо как хороша! помешал ложкой: "Где же ерши?" — "Я вынула их на тарелку, чтобы не разварились, они в ящике — в столе. Да ешьте скорее, а то простынет, а там и рыбу достанете сами в вашем столе". Мы принялись работать. Съевши по тарелочке ухи с калачами, я говорю: "Теперь по другой, да положим прежде ершей на тарелку, а то они теперь, верно, остыли, и нальем их ухой". Отодвигаю ящик и — о ужас! — над последней рыбкой сидит кошка и преспокойно докушивает ее. Высказать состояние, в котором я тогда находился, нет слов. Я окаменел, а не заплакал: был в каком-то странном оцепенении; товарищ хохотал, как сумасшедший, а я не сводил глаз с кошки, которая, докушавши последнюю рыбку, так сладко облизывалась и так умильно смотрела на меня, как бы благодаря за угощенье. Но я, опомнившись, невзирая на ее умильные взгляды, взял ее за шиворот, взмахнул и так сильно ударил о каменный пол, что убил ее до смерти, и вместе с тем горько заплакал. Когда горе прошло, я помню, что долго сердился на самого себя за такой поступок, потому что прежде я никогда не замечал в себе наклонности к озлоблению. Но, с другой стороны, обстоятельство это помогло мне, и положение мое скоро изменилось к лучшему. Когда я приехал в деревню, то при встрече со мной К.Г. Волькенштейн спросила меня: жива ли ее кошка (убитая мною кошка была ее любимою). Я отвечал, что приказала долго жить, и тут же сознался, что я убил ее, и когда рассказал ей, при каких обстоятельствах, то она не рассердилась даже на меня, но на другой же день передала все отцу, и дворецкому отдано было обо мне особое приказание — содержать меня прилично: с той поры все пошло своим прежним порядком. Летом граф выпросил у губернатора Переверзева землемера для размежевания земли на поля и десятины: меня отдали в помощники, и я оказался с достаточными для того сведениями. По возвращении в город дела мои шли тем же путем до самого экзамена. На экзамене я опять отличился, опять получил в подарок книгу с надписью "За прилежание", и хотел было уже просить графа, чтоб взяли меня из училища, потому что учиться мне уже нечему. Но директор училища И.С. Кологривов уговорил графа оставить меня на вакацию в городе, потому что от правления университета получено предписание: приискать копию с плана Курской губернии, с показанием почтовых дорог; а как лучше меня никто этого не сделает, то я и должен был остаться на это время; притом в последних числах августа приедет в Курск,, для открытия гимназии, первый попечитель харьковского университета С.О. Потоцкий, и без меня некому будет сказать ему речь. Все эти уважительные причины склонили графа, и, к моему горю, давши мне погулять немного, посадили меня за съемку плана. Тоска, скука! В классе один! Под конец только дали мне помощника подписывать названия сел и деревень, товарища Попова (сына городского нотариуса), и все это было вдвойне огорчительно после случившегося со мной следующего происшествия.

IV.

Первый успех на губернской сцене

В 1805 году мы переехали с господами в Курск довольно поздно, и за небытностью моей в городе договорен был другой суфлер на зиму и на Коренную, то есть для спектаклей на время Коренной ярмарки. Горько было для меня узнать это. Средство бывать в театре осталось одно, прежнее, то есть ходить с оркестром музыкантов, нести контрабас или литавры; впрочем, если удавалось мне перед спектаклем увидать Городенского, то есть меньшого брата содержателей Барсовых, то он меня всегда проводил или в партер, или в оркестр, или за кулисы. Но особенно горько было то, что я утратил право свободно входить в театр и самому быть участником в деле.

По счастию, случай, который баловал меня в течение целой жизни, что ясно будет видно из моих "Записок", и в настоящее время помог мне. В половине ноября актриса Пелагея Гавриловна Лыкова приехала к господам с бенефисной афишей. Граф взял у ней билет в кресло, заплатил 10 руб. ассигнациями — это по-тогдашнему была значительная плата, потому что в обыкновенные спектакли цена креслам была полтора рубля ассигнациями,- и тут же, обратись ко мне, сказал: "Миша, проводи г-жу Лыкову в чайную и скажи Параше, чтобы она напоила ее кофеем". В то время не было в провинции в обычае сажать и угощать актрис в гостиной. Между разговором г-жа Лыкова жаловалась, что билеты раздает, а еще не знает, будет ли бенефис, потому что актер Арепьев прислал записку из трактира, что он все платье проиграл и обретается в одной рубашке: так чтоб прислали ему денег для выкупа платья; если же не вышлют, то он играть в бенефисе не может, потому что ему выйти не в чем, да и не выпустят. А как он почти все жалованье забрал вперед, то содержатель отказал ему в деньгах, "и я,- говорила [Параше] бенефициантка,- не знаю, милая, что мне делать". При этих словах во мне все так и закипело! Я дрожащим голосом спросил ее: "А что он играет?" — "Андрея-почтаря в драме "Зоя",- отвечала она. Так как прошедшую зиму часто я суфлировал эту драму и знал ее очень хорошо, поэтому тут же, задыхаясь от волнения, предложил Лыковой: "Позвольте, я сыграю эту роль".- "Да разве ты когда играл на театре?" — "Помилуйте, несколько раз, в деревне, на домашнем театре".- "Что же ты играл?" — "Помилуйте… я играл Фирюлина в "Несчастье от кареты" и даже инфанта в "Редкой вещи", а будущее лето буду играть Фому в "Новом семействе".- "Да как же, милый мой,- продолжала Лыкова,- ведь бенефис завтра; успеешь ли ты выучить роль, кажется, листа два?" — "Помилуйте, да это безделица".- "Ну, милый, спасибо тебе! — и поцеловала меня в голову.- Я, говорит, отсюда же поеду к М.Е. Барсову (он был старший из братьев-содержателей), скажу ему об твоей готовности помочь нам, и если он согласится, в чем я нисколько не сомневаюсь, то я попрошу его, чтобы он прислал к тебе книгу для скорости, а то роль не скоро от Арепьева получишь. Ведь тебе все равно, что по роли, что по книге? А я тебе скажу, что по книге для скорости гораздо лучше учить, а ты не поленись, прочти всю драму, и если хватит времени, то не один раз: это весьма полезно. Ну, прощай! через час ты получишь книгу".

После этого что со мной было — я пересказать не могу: я готов был и плакать, и смеяться, и первому встречному бросаться на шею, что я и сделал, повстречавшись с Васей, которого я любил. А он мне: "Что ты, с ума сошел? вешаешься на шею!" — "Вася, Вася! знаешь ли, я завтра играю на театре роль Андрея-почтаря в драме "Зоя"! — "Нет?! право, смотри — не осрамись! это ведь не то, что в деревне".- "Ну, Вася, что будет, то и будет!" — и в доме не осталось ни одного человека, которому бы не рассказал я об этом.

Разумеется, тут были и маленькие насмешки на мой счет, но меня уже ничто не оскорбляло, тем более что некоторые от души желали мне успеха. В доме был я общий любимец. Я не сходил с крыльца, потому что с него был виден дом П.И. Анненкова, где жили Барсовы: я видел, как Лыкова туда приехала и через полчаса уехала к себе на квартиру. Прошло два мучительных часа, а никакой вести ни от нее, ни от Барсовых не было. Грусть начинала одолевать меня. Чтобы выйти из этого положения, я прибегнул к хитрости и, надев картуз, отправился к Лыковой на квартиру. Когда я вошел, она спросила меня: "Что ты, мой милый?" — "Я, говорю, пришел узнать, нужен ли я вам завтрашний день или нет? А то теперь есть оказия, я хочу отпроситься в деревню повидаться с родителями".- "Ах, милый, пожалуйста, не езди, а то мне без тебя будет плохо: разве Михаил Егорович не присылал тебе книги?" — "Нет",- я отвечал. "Ну, так скоро пришлет; пожалуйста, выручи меня из беды!" — "Помилуйте, всей душой рад быть для вас полезным".- "А когда выучишь, то приди ко мне; я тебя прослушаю и замечу, что нужно".- "Да вы вечером будете дома?" — спросил я.- "Буду".- "Так я вечером приду, и вы меня прослушаете".- "Смотри, не скоренько ли?" — "Нет, выучу".- "Ну, так приходи; я тебя и чайком напою". Возвратясь домой, я спрашиваю у товарищей: "Не приносили ли мне от Барсова книги?" — и общий ответ был — нет? Все опять начали шутить и острить на мой счет, но мне было не до них: тот же картуз на голову — и прямо к Барсову. Прихожу к нему и говорю, что, мол, Пелагея Гавриловна Лыкова просила меня прийти к вам и спросить, ежели вы не передумали насчет ее бенефиса, то чтобы пожаловали книгу — драму "Зоя", из которой она просила меня выучить роль. "Нет, милый! — отвечал он,- не передумал и очень рад, что ты пришел, а то братьев нет дома, человека я услал, и мне некого было к тебе отправить". Сказав это, он тотчас вручил мне книжку и примолвил: "Ты, я уверен, выучишь — я о твоей памяти знаю от брата Николая, и говоришь ты всегда ясно — это мне известно: ведь ты прошлого года был у нас несколько раз славным суфлером. Жаль, что поздно нынешний год вы приехали и мы принуждены были нанять суфлера: такая дрянь, что мочи нет!.. Прощай, а завтра поутру приди, я тебя прослушаю". Все это было сказано, как я понимал, для ободрения; но для меня это уже было лишнее. Одна мысль, что я завтра играю, так пришпоривала меня, что мне нужна была, напротив, крепкая узда, чтобы только сдерживать. Выйдя за ворота, я все забыл, кроме того, что я завтра играю, и, несмотря на то, что шел по улице, дорогой начал учить роль и несколько раз останавливался, не замечая, что прохожие подсмеивались надо мной, но я, кроме книги, ничего не замечал, и когда пришел домой, то роль была почти уже выучена. С какою гордостью показал я товарищам книгу: "Что! — говорю,- смеялись, не верили, а я вот завтра непременно играю!" — и тут же отправился в комнату. Через три часа роль была вытвержена как "Отче наш", книга, по наставлению Лыковой, прочтена два раза, и не осталось, кажется, в доме человека, от дворецкого до кучера, кому бы я не прочитал роль свою наизусть. Вечером отправился к Лыковой, которая встретила меня словами: "Что!, выучил?" — "Выучил".- "Благодарю тебя, мой милый. Книгу принес с собой?" — "Принес".- "Ну, садись же! Вот мы прежде напьемся чаю, а там я тебя и прослушаю". Но мне уж было не до чаю, а делать нечего. Тут все как будто сговорилось против меня: и самовар не скоро подан, и чай она делала мешкотно, и наливала чашки слишком медленно, и хотя все шло своим порядком, да нетерпение мое было таково, что мне это время показалось очень долгим. Но вот все и кончено. Чай отпили, самовар и чашки убраны, и хозяйка обратилась ко мне: "Ну, говорит, прочти, душка, я тебя прослушаю. Дай мне книгу": Я вручил ей книгу, и какой-то огонь пробежал по всему моему телу; но это был не страх — нет! страх не так выражается,- это был просто внутренний огонь, страшный огонь, от которого я едва не задыхался, но со всем тем мне было так хорошо, и я только что не плакал от удовольствия. Я прочел ей роль так твердо, так громко, так скоро, что она не могла успеть мне сделать ни одного замечания, и по окончании встала и поцеловала меня с такой добротой, что я уж не помнил себя, и слезы полились у меня рекою. Это ее очень удивило. "Что с тобой?" — сказала она.- "Простите, Пелагея Гавриловна, это от радости, от удовольствия: других слез я почти не знаю".- "Что ж, мой дружок, неужели ты обрадовался тому, что тебя поцеловала старуха? Будто тебе поцелуй старухи так дорог?" — "Да, дорог, потому что он — первая награда за малый труд, который вы по доброте своей слишком оценили, и этого я никогда не забуду".- "Ох ты, ребенок, ребенок! — прибавила она. — Ну, это в сторону. Спасибо, тебе, спасибо, а все-таки послушай меня: ты слишком скоро говоришь. Конечно, всякое твое слово слышно, но этой быстротой ты вредишь самому себе; ты душишь себя; от этого выходит, что когда некоторым словам надо дать больше силы, а ты уже ее напрасно истратил". И тут же указала мне на некоторые фразы, объяснила, почему надо их усилить, посоветовала запомнить ее замечания, и если не устал, то чтоб дома еще прочитал роль,, стараясь дать указанным фразам более силы. "Ну, прощай! А как ты дорожишь поцелуями старух, то вот тебе и еще поцелуй". Но последний почему-то не произвел на меня никакого действия, да и голова моя была занята только что выслушанными советами. Возвратясь, я прочел роль еще несколько раз, не замечая, что читаю все так же быстро; только указанным фразам давал я более силы, которой у меня был избыток. На другое утро я в 7 часов отправился к М.Е. Барсову. Прихожу — говорят: спит. Я вышел за ворота, думаю — домой идти не для чего, и просто стал шагать взад и вперед по улице, заходя через несколько минут узнавать, проснулся ли? И "нет" было постоянным ответом. Наконец, в 9 часов, говорят, проснулся. Я вхожу. Михаил Егорович спрашивает: "Выучил?" -"Выучил",-отвечал я.-"Ну, давай книгу, я тебя прослушаю". Он сам мне говорил последние реплики, что делала и Лыкова, а я работал от всей души языком, и руками, и ногами. Выслушав меня, он улыбнулся и сказал: "Хорошо, но только уж слишком быстро, да поменьше маши руками. Ну, ступай теперь домой, а на репетицию мы пришлем за тобой". Возвращаясь домой, разумеется,, дорогой читал я опять роль -не знаю и сам для чего, потому что я ее очень хорошо вытвердил; просто мне было как-то приятно ее прочитывать. Дома товарищи обступили меня с вопросами: что, буду ли я играть? "Разумеется, буду, — отвечал я с уверенностью,- и как только Барсовы приедут в театр, то пришлют за мной на репетицию". Но, как нарочно, все тянулось медленно: на репетицию Барсовы приехали довольно поздно и, приехав, не скоро за мной послали. Медленность эта была для меня пыткой, а особливо когда и в назначенное время из театра не скоро пришли меня звать. Тут уж товарищи начали подтрунивать. "Что, брат, прихвастнул! Вот они давно уж проехали, а за тобой не присылают". Мучению моему не было границ. Я беспрестанно бегал на заднее крыльцо поглядеть, не идут ли за мной, хотя и с переднего крыльца также было видно, но тут замучили бы меня насмешками над моим нетерпением. Наконец сторож Устинов показался, и я ожил. Видя, что он идет прямо к нам, я вошел в залу, где тогда много было нашей братьи, — вошел уж покойно; и только что принялись было опять за насмешки, как вдруг голос Устинова в передней: "Где у вас тут Щепкин?" Я из залы отвечал: "Здесь!" -и подошел к двери. "Идите, вас ждут на репетицию!"- "Хорошо, сейчас!" — и все товарищи, оставив насмешки, были рады такому событию, а Вася даже поцеловал меня. Такой водился у нас в доме патриархальный порядок, что никто никогда и ни у кого не спрашивался, идучи со двора, что, разумеется, и я делал; а теперь мне показалось как-то неловко уйти без спросу, и я тотчас же вошел в гостиную, где граф сидел с графиней. Он, по обыкновению, курил кнастер, а графиня занималась приведением в порядок каких-то узоров. "Позвольте, ваше сиятельство, мне отлучиться в театр".- "Зачем?"-"На репетицию".- "На какую репетицию?" — "Драмы "Зоя", я играю в ней Андрея-почтаря". Граф захохотал и закричал: "Браво, браво, Миша! Да смотри — не осрамись! Я буду в театре, и как хорошо сыграешь… ну, да тогда узнаешь". А графиня прибавила: "Ну, я думаю, ты как сыграешь, то уж будешь лениться рисовать узоры". — "Нет, ваше сиятельство, еще лучше зарисую".

На репетиции все было опять по-прежнему, то есть быстрота речей, беганье, размахиванье руками: обо всем этом мне напоминали и Барсовы и Лыкова. Между репетицией и спектаклем страшный промежуток: чего уж я не делал! даже уходил незаметно в домашнюю баню, которая, разумеется, была холодна, но мне было везде жарко; там я пробовал, можно ли говорить не слишком скоро, не махая руками и не бегая по сцене. И хотя мне казалось, что я довольно успел, но проклятая недоверчивость к себе меня мучила, и я решился Васю сделать свидетелем моего труда, упросил его сходить со мной по секрету в баню, послушать меня, как я играю, и сказать мне правду, только чтобы никому не выдавал, а то будут смеяться. И что же? Когда я начал показывать свое искусство, все опять заговорило — и руки и ноги. Вася, любя меня, был очень доволен, но все-таки прибавил: "Кажется, очень скоро говоришь!" Я ведь именно и думал о том, чтобы говорить пореже. "Ну, спасибо, Вася, иди себе, неравно граф тебя спросит, а я еще здесь поучусь говорить пореже". И в таком беспокойстве и беспрестанном учении прошел этот страшный промежуток. Когда же я начал собираться в театр, тут опять пошли шутки: "Куда спешишь? Еще успеешь осрамиться!" Другой прибавлял: "Подожди, рано, да и литавры кстати захвати, снесешь в оркестр". Это было, как я сказывал, у меня одно из средств бывать в театре. Но я не обижался такими шутками. Мне было как-то весело, даже сам смеялся. Наконец я прибыл в уборную театра, которая играла две роли — и уборной и передней для входа на сцену с актерского подъезда. Не припомню всего костюма, в который меня нарядили; знаю только, что на ноги мне надели страшные ботфорты, которые только одни и были во всем театре и потому приходились на все ноги и возрасты. Чем ближе шло к началу спектакля, тем становилось для меня жарче, хотя все жаловались на холод, так что перед выходом на сцену я был уже совершенно мокр, от испарины. Как я играл, принимала ли меня публика или нет — этого я совершенно не помню. Знаю только, что по окончании роли я ушел под сцену и плакал от радости, как дитя.

V.

1808-й год. Спасение утопающих

…Пришло время переезжать из города в деревню, потому что граф Волькенштейн только зиму жил в Курске, а каждое лето в деревне. По этому случаю привезли в Курск на сорока подводах сто четвертей пшеницы, запроданных орловским купцам. По ссыпке пшеницы на этих самых подводах повезли в деревню оркестр музыкантов, хор певчих, несколько официантов и меня, хотя настоящая моя должность была — как бы сказать? — графского секретаря, или письмоводителя, или чего-то вроде этого. По тракту нашему нужно было переправляться через реку Псёл на пароме. Дорога была проселочная, поэтому и паром был не слишком завидный и так мал, что больше четырех телег на себе не помещал: нужно было оборотиться раз десять, чтобы перевезти всех на другой берег. Переправившись с первыми возами, мы вздумали покупаться. Время было теплое, хотя это было и в начале мая. Обоз между тем продолжал переправляться. Не хотелось нам вылезать из воды, а нужно было: уже много возов переправилось. Когда мы вышли на берег и начали одеваться, бывший при пароме старик, с трубочкой в зубах, высекая кресалом огонь, спокойно сказал: "А що вы, хлопцы, знаете? человек тоне". — "Что ж ты не поможешь ему?" — отвечал я. "Та то не наш!" — отвечал он мне. Я бросился в ту сторону, куда он указал. Псёл в этом месте делал крутой поворот, так что сначала мы не могли видеть ничего, что делалось за углом поворота. Добежав до указанного места, я увидел, что вместо одного тонут двое, схватившись друг за друга. Я плаваю очень сильно, а потому и бросился к ним. Пока я добрался до них, они раз уже несколько окунулись; но, к счастию, река в этом месте была не слишком глубока: дойдя до дна, они упирались в дно ногой, выскакивали наверх воды и, переведя дух и побарахтавшись немного, опускались снова. Когда я доплыл к ним, они показались на воде и, увидев меня, бросились ко мне так стремительно, что я при всей своей храбрости нырнул от них в сторону: я чувствовал, что один не мог бы сладить с ними, тем более что один из них был огромного \'роста, вершков двенадцати, да и другой вершков шести, а с двумя трудно ладить на воде. Вынырнув, я крикнул мужикам, с любопытством ожидавшим, чем все это кончится, чтоб они бросили мне конец вожжи, потому что дело было не слишком далеко от берега; но спуск был очень крут, и у самого берега была уже глубь. Когда бросили конец вожжи, я обмотал ее около левой руки и наказал им, чтобы они тянули вожжу, как только утопающие схватятся за меня. Распорядившись таким образом, я подплыл к тому месту, где они начали уже реже показываться; я думал уже, что все кончено. Но, к счастию, они еще раз показались, и очень близко от меня. Я схватил одного правою рукой за волосы, а другой схватил меня самого за горло, и мы все трое пошли ко дну. Тут мужики, по моему наставлению, потянули вожжу, и мы помаленьку начали подплывать под водой к берегу. Когда недоставало духу, то я, собравшись с силами, упирался крепко в дно, — нас выбрасывало, и я переводил дух; но, невзирая на все мое мастерство в плавании, я должен был опять опускаться ко дну. Оба же тонувшие начали терять память. Между тем мужики делали свое, и все тянули да тянули, и вот, не один раз измерив глубину реки, мы приплыли к крутому берегу. Несколько рук явилось на -помощь, и хотя с трудом, но нас вытащили. Утопающие мои были словно полоумные, особенно самый большой. Между тем пошли расспросы, как это случилось; не скрою, я несколько гордился, впрочем, только мысленно, своим подвигом, что вот, дескать, спас двух человек. Между тем один из тонувших пришел в себя. Кто-то из мужиков обратился к нему с вопросом: "Тебе, дурный, який черт кинув в воду?" Тот ему в ответ: "Э! чоловек тоне". — "Эх, дурный, дурный! Ведь ты плавать не умеешь". — "Э! в голову не пришло!" Этими словами он совершенно уничтожил меня: я был сильный пловец, и было бы подло с моей стороны не броситься спасать их, а он кинулся в воду спасать человека, забыв, что не умеет плавать; признаюсь, мне стало стыдно. Происшествие это кончилось очень глупо с моей стороны. Когда и другой тонувший пришел в себя, то вдруг ни с того, ни с сего поворотил прямо к реке и пошел вглубь. Я схватил его за руку и спросил: "Куда ты?" — "Обмыться!" — был его ответ. Это так рассердило меня, что я сильно ударил его, так что он упал. Тогда первый обратился ко мне с ироническою усмешкой и сказал: "От-се, Семенович, вытяг человека, щоб убити". Из уважения к его благородному поступку я записал его имя: звали его Алексей Хоремер.