Знатный род Рамирес

Эса де Кейрош Жозе Мария

История начинается с родословной героя и рассказа о том, как он пытался поведать миру о подвигах своих предков. А далее следуют различные события с участием главного героя, в которых он пытается продолжить героическую линию своей фамилии. Но Эса де Кейрош как будто задался целью с помощью иронии, лукавства, насмешки, не оставить камня на камне от легенды о героической истории рода, символизирующей историю Португалии.

ЗНАТНЫЙ РОД РАМИРЕС

О РОМАНЕ И ЕГО АВТОРЕ

В декабре 1880 года Эса де Кейрош писал: «Надо наконец дать Португалии то, в чем все народы нуждаются больше всего и что, собственно, и делает их великими. Дать правду. Всю правду. Правду о ее истории, ее искусстве, ее политике, ее обычаях. Долой лесть, долой обман. Не говорите, что Португалия стала великой, потому что ей удалось овладеть Каликутом. Скажите ей, что она ничтожна, ибо в ней нет школ. Во весь голос, беспрестанно кричите правду, грубую и жестокую правду…»

Этот крик боли вырывался не только из груди Эсы де Кейроша — под словами художника мог бы подписаться каждый граждански мыслящий и честный соотечественник: трезвая оценка действительности была непременной предпосылкой национального подъема. В первую очередь — развития отечественного искусства. И, конечно, — высоких достоинств романа Эсы де Кейроша «Знатный род Рамирес».

Какую же правду стремился в нем автор поведать читателю? Какую легенду отвергал? Каким оружием боролся с ложью? И кто же он — поборник правды Эса де Кейрош?

Род его оставил заметный след в португальской истории. Вольнолюбивый дед Эсы пользовался влиянием в либеральной партии и, когда она в 1834 году стала у власти, вошел в правительство. По сравнению с дедом родитель Эсы несколько охладел к политике. Тоже юрист по образованию, он предпочел треволнениям партийной борьбы покой и постоянный доход от адвокатской практики. Проза буржуазной жизни заглушила и обычный в юности флирт с поэзией. Правда, не до конца: литературные забавы увлекли сына.

Эса продолжил традиции рода. Он унаследовал и профессию, и любовь к искусству, и тягу к политической деятельности. Но у внука склонности отца и деда проявились с иной силой и в иных, более сложных обстоятельствах.

I

Весь воскресный июньский вечер, знойный и тихий, Фидалго из Башни*, в шлепанцах на босу ногу и парусиновой куртке поверх розовой ситцевой рубашки, сидел за письменным столом и работал.

Под именем «Фидалго из Башни» был известен Гонсало Мендес Рамирес: так называли его не только в Санта-Иренее, родовом поместье Рамиресов, но и в соседнем городишке — чистенькой, нарядной Вилла-Кларе, — и даже в главном городе округа, Оливейре*. Трудился он над исторической повестью под названием «Башня дона Рамиреса», которую предназначал для первого номера «Анналов истории и литературы»; это был новый журнал, только что основанный Жозе Лусио Кастаньейро, бывшим университетским товарищем фидалго и его однокашником по пансиону Северины, где во время оно бушевал студенческий «Патриотический сенакль» *.

Библиотека помещалась в светлом, просторном зале, выложенном голубыми изразцами; вдоль стен тянулись массивные полки черного дерева, на которых дремали под слоем пыли одетые в кожу тома монастырских уставов и судебных уложений. Оба окна выходили в плодовый сад: одно было с подоконником и каменной приступкой, на которой лежала бархатная подушка; другое, застекленное до самого пола, открывалось на обширную веранду; железные перила ее сплошь заросли ползучей жимолостью, наполнявшей ароматом всю библиотеку. Перед этой балконной дверью в ярком потоке света стоял монументальный письменный стол на точеных ножках, покрытый выцветшим красным дамаскином. В описываемый вечер он был завален тяжелыми томами «Исторической генеалогии», полным словарем Блюто, выпусками «Панорамы», а на самом его краю громоздились в виде колонны романы Вальтера Скотта, служившие подножием бокалу с желтой гвоздикой.

Фидалго из Башни сидел в кожаном рабочем кресле, задумчиво глядя на лист бумаги и почесывая в затылке кончиком гусиного пера; отсюда он видел предмет своего вдохновения — древнюю башню Рамиресов. Прямоугольная и черная, она стояла в саду, среди лимонных деревьев. По выщербленным стенам кое-где лепился плющ, в глубоких амбразурах чернели железные решетки; зубцы и дозорная вышка четко вырисовывались на синем июньском небе. Внушительное сооружение! Единственное, что осталось от неприступного замка, некогда знаменитой крепости Санта-Иренеи, родового гнезда Рамиресов с середины X века…

Гонсало Мендес Рамирес (как свидетельствовал сеньор Сидаделье — лучший знаток португальской геральдики) был самым коренным, самым исконным дворянином Португалии. Мало осталось знатных родов, даже из числа древнейших, которые могли бы поименовать всех своих предков по прямой мужской линии вплоть до тех полузабытых сеньоров, что владели крепостями между Доуро и Миньо * задолго до того, как туда явились французские бароны, со стягом и котлом, в войске славного бургундца *.

II

Сладко позевывая, Гонсало затягивал кушак на шелковых шароварах, сползавших у него с бедер. Весь день он провалялся на синей оттоманке с ноющей болью в пояснице, а теперь встал и лениво побрел через всю комнату в коридор, чтобы взглянуть на старинные часы в черном лакированном ящике. Половина шестого! Гонсало подумал, что хорошо бы проехаться верхом по тенистой дороге на Бравайс. Потом вспомнил, что давно, с самой пасхи, собирается нанести ответный визит Саншесу Лусеме, вторично избранному депутатом от Вилла-Клары на апрельских всеобщих выборах. Но до «Фейтозы» — поместья Саншеса Лусены — было не меньше часа езды; поясницу ломило, ехать не хотелось. Боль эта началась со вчерашнего вечера, после чая в городском клубе. Волоча ноги, обуреваемый сомнениями, фидалго плелся по коридору, чтобы кликнуть Бенто или Розу и потребовать лимонаду, как вдруг по всему саду раскатился могучий голос, нарочно для смеха басивший, грохоча размеренно, точно кузнечный молот:

— Эй, брат Гонсало! Эй, брат Гонсало! Эй, брат Гонсало Мендес Рамирес!

Он тотчас узнал Титу, точнее Антонио Виллалобоса из Вилла-Клары, своего дальнего родственника и друга. Добродушный великан Виллалобос, отпрыск старинной алентежанской фамилии, обосновался навсегда в этом тихом городишке неизвестно почему — просто он питал буколическую любовь к его живописным окрестностям. Вот уже одиннадцать лет Антонио Виллалобос делил свои досуги между скамьями бульваров, людными перекрестками, сводами винных погребков и верандами кофеен, загромождая тесные улички Вилла-Клары своим огромным торсом и оглашая их раскатами зычного голоса. Частенько наведывался он также в церковную ризницу, где вел дискуссии со священниками, и на кладбище, где любил пофилософствовать с могильщиком. Тито был младшим братом престарелого сеньора де Сидаделье (знатока геральдики); тот определил неимущему родственнику месячное содержание в восемь золотых, дабы этой ценой держать его подальше от Сидаделье и от своего скандального гарема деревенских красавиц, а главное — от сохранявшегося в глубокой тайне научного труда, который поглощал в последнее время все внимание геральдиста: «Правдивые свидетельства о преступлениях, побочных детях и незаконно присвоенных титулах португальского дворянства». Гонсало со студенческих лет любил добродушного геркулеса Тито за его физическую силу, за редкую способность выпить в один присест бочонок вина и съесть целого барана, а больше всего — за независимый нрав и свободолюбие: со своей грозной дубинкой и восемью золотыми в кармане Тито ничего не боялся и ничего не просил ни у земли, ни у неба.

Перегнувшись через перила веранды, Гонсало крикнул:

— Иди сюда, Тито!.. Я одеваюсь. Выпьешь пока рюмку можжевеловой, а потом прокатимся в Бравайс.

III

Всю следующую неделю, даже в самые знойные часы, Фидалго из Башни работал прилежно и плодотворно. Так и в этот день: в коридоре уже давно прозвенел колокольчик, уже Бенто два раза заглядывал в библиотеку, предупреждая сеньора доктора, что «обед на столе, и непременно простынет», но Гонсало, не отрываясь от работы, буркал в ответ: «Сейчас иду», — и перо его продолжало скользить по бумаге, как корабельный киль по водной глади, в нетерпеливом стремлении окончить до обеда первую главу.

Уф! Она потребовала немало труда, эта длинная, сложная глава! Именно в ней надо было воздвигнуть громаду Санта-Иренейской крепости, наметить несколькими сильными штрихами малоизвестную эпоху португальской истории, снарядить войско, не забыть наполнить припасами вьюки, укрепить поперечные шесты для ящиков на спинах мулов…

К счастью, вчера вечером он вывел наконец людей Лоуренсо Рамиреса за ворота крепости; вооруженный отряд, празднично сверкая шишаками и копьями и теснясь вокруг реющего по ветру стяга, двинулся к Монтемору.

В заключительной части этой главы наступала ночь. Отзвучал колокол, призывавший обитателей крепости укрыться в ее стенах, на сторожевой башне зажглись сигнальные огни, и Труктезиндо Рамирес спустился в нижний зал своего замка, чтобы сесть за ужин. Но чу! За крепостным валом, по ту сторону рва, запел рог: три громких сигнала говорили о прибытии знатного рыцаря. Начальник караула не счел нужным спрашивать о распоряжениях сеньора: заскрипел на железных цепях подъемный мост и глухо стукнулся о каменные устои. Это прибыл Мендо Паес, приближенный Афонсо II, старейшина королевской курии и муж одной из дочерей Труктезиндо, доны Терезы, которая получила прозвище «Королевская лебедь» за стройную белую шею и легкую, точно полет, поступь. Сеньор Санта-Иренеи поторопился выйти на крыльцо, чтобы обнять любезного зятя («статного светловолосого рыцаря с на редкость белым цветом кожи, обличавшим германскую кровь вестготов»). Оба сеньора вошли рука об руку в сводчатый зал, где вдоль стен горели факелы, воткнутые в грубые железные кольца.

Середину зала занимал массивный дубовый стол и расставленные вокруг него скамьи. На почетном конце была постлана скатерть из домотканого полотна, пестрели оловянные тарелки и блестевшие глазурью кувшины. Тут стояло кресло самого Труктезиндо с ястребом на спинке, грубо выточенным из дерева; к нему на длинной перевязи, усаженной серебряными бляхами, был подвешен его меч. Позади этого кресла зиял погасший очаг, в котором лежала груда сосновых ветвей. Каминная полка была уставлена ковшами, по бокам красовались сосуды с пиявками, а сверху на стене висели две пальмовые ветви, привезенные из Палестины Гутьерресом Рамиресом, «Мореходом». Пригревшись около дымовой трубы, дремал на жердочке ловчий сокол, еще не потерявший оперения; на камышовой подстилке спали два огромных бульдога, свесив уши и уткнув морды в лапы. В углу, на чурбаках из каштановых стволов стояла бочка с вином, а в простенке между двух узких, забранных решеткой окон примостился на сундуке монах в надвинутом по самые брови капюшоне. Он читал при свете чадной свечи свиток пергамента… Так украшал Гонсало угрюмый зал утварью афонсинской эпохи, позаимствованной у дяди Дуарте, Вальтера Скотта и в исторических повестях из «Панорамы». Но сколько на это пошло труда!.. Сначала он положил на колени монаху фолиант, отпечатанный в Майнце Ульрихом Целлем *. Но пришлось тут же вычеркнуть этот блиставший эрудицией абзац: фидалго даже стукнул кулаком по столу, вспомнив, что во времена пращура Труктезиндо книгопечатание еще не было изобретено, и его ученому монаху приличествовал самое большее «пергаментный свиток с пожелтевшими письменами».

IV

Особняк четы Барроло в Оливейре (получивший уже в начале века наименование «Угловой дом») горделиво возносил свой аристократический фасад о двенадцати балконах над Королевской площадью; он занимал весь квартал между тихим Казарменным переулком и старинной, крутой, плохо вымощенной улицей Ткачих, стиснутой между садом «Углового дома» и забором древнего монастыря св. Моники. Случаю было угодно, чтобы в тот самый момент, когда коляска Гонсало, запряженная парой лошадок от Торто, въезжала на Королевскую площадь, навстречу ей, из улицы Ткачих, выехал всадник на вороном длинногривом коне, горделиво бившем копытами по каменным плитам; это был не кто иной, как губернатор округа Андре Кавалейро, в белом жилете и соломенной шляпе. Фидалго успел заметить, как он вскинул черные, обрамленные густыми ресницами глаза на ближайший балкон «Углового дома». Гонсало в ярости подскочил на сиденье и, глухо зарычав, стукнул себя кулаком по колену. Каков негодяй!

Вылезая из экипажа у подъезда особняка (низкого подъезда, как бы придавленного огромным гербом рода Са*), фидалго был в таком негодовании, что не заметил радостных излияний швейцара, старика Жоакина. Он даже забыл в коляске привезенные для Грасиньи подарки: зонтик в футляре и корзину цветов из «Башни», укутанную в папиросную бумагу. Услышав стук колес по мостовой, Жозе Барроло выбежал навстречу гостю. Не успел фидалго влететь в гостиную, как швырнул на кресло дорожный плащ и разразился гневной тирадой:

— Ну, знаешь ли! В ваш городишко нельзя носа сунуть, чтобы в ту же минуту не наткнуться на эту скотину Кавалейро! И, конечно, на площади, перед самым домом! Непременно! Фатально! Неужели этот усатый вор не может найти другого места, где гарцевать на своем одре?

Жозе Барроло, толстый молодой человек с вьющейся рыжеватой шевелюрой и светлым пушком на круглых, румяных, точно яблочки, щеках, простодушно удивился:

— На одре? Да что ты, брат? У него изумительный конь! Недавно куплен у Маржеса.