Колодец

Эзера Регина

В романе «Колодец» раскрывается характер и судьба нашей современницы, сельской учительницы, на долю которой выпали серьезные женские испытания. В повести «Ночь без луны» события одной ночи позволяют проникнуть в сложный мир человеческих чувств.

КОЛОДЕЦ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Настал тот час, который отделяет день от ночи: когда Рудольф шагал по аллее в Томарини, солнце у него на глазах медленно садилось за горизонт и наконец совсем скрылось. Теперь лучился лишь самый край неба, и первая звезда поспешно зажгла свой тусклый огонек. На фоне алого, пока еще светлого неба постройки хутора казались величавыми и тяжелыми, как груженые баржи, и, только подойдя совсем близко, он с удивлением заметил, какое все тут ветхое. Даже мягкий золотой свет закатного солнца не в силах был что-то приукрасить и утаить. Крыши пестрели заплатами, почти белой и темно-желтой дранкой, и провисали — одна больше, другая меньше, как впалые бока у голодных собак. Дом с небольшими окошками близоруко, подозрительно глядел из разросшихся кустов сирени и жасмина, которые вымахали по стреху, а местами и выше. В пору цветения хутор, наверно, тонул в душистом лилово-белом облаке, теперь же ветви были похожи на скрюченные пальцы, прижатые к бревенчатым степам. Яблони тоже стояли безлистые, поросшие лишаем, обломанные осенними ветрами; им было добрых полсотни лет, и яблоки на их седых увечных ветвях, налитые светом, как маленькие солнца, казались чересчур нарядными в этом захудалом царстве и оттого ненастоящими.

Хутор на берегу озера был слишком удален от центральной усадьбы колхоза, чтобы здесь что-нибудь подновляли или строили, но, видно, все же и мешать не мешал — не вклинивался в сплошные поля. Пока тут люди, старые постройки еще кое-как держатся, но, покинутые, они давно бы превратились в развалины, поросли травой и полевицей. Дольше всего, как всегда и везде, простояла бы сирень.

Сюда долетали лишь отдаленные звуки, более или менее ясные. На том берегу кто-то аукался; соскучившись по хлеву, мычала корова; в Вязах полаяла и снова умолкла Леда, а здесь даже собака не выбежала Рудольфу навстречу. Он остановился в надежде услышать голоса или обнаружить другие признаки жизни, но поблизости не уловил ни звука. Хлев был распахнут настежь, но в куче навоза не копошились ни петух, ни куры. Кто-то взялся чинить ворот колодца, да все бросил, как видно, в большой спешке: снятую крышку, вырытую гнилую стойку, прислоненную к срубу лопату. Хутор казался покинутым. Дверь в дом была только притворена. Рудольф постучал, почему-то подумав при этом, что в доме никто не отзовется, и не удивился, когда так оно и вышло. Пройдя через сени и полутемное помещение с вешалкой, корзинами и ведрами, он оказался на кухне. В плите мигал огонек — беззвучный и неживой, как в электрических каминах. Рудольфу показалось, что за стеной ходят.

Он позвал:

— Тут есть Кто-нибудь?

2

На какой-то миг Лауре показалось, что свекровь уже включила свет в доме. Но, подойдя ближе, она поняла, что обманулась — это вечерняя заря зажгла медью окна. Дети взобрались на гору. Оттуда слышался смех, гомон, визг — сначала из сада (похоже, они кидались опавшими яблоками), потом со двора (теперь, наверно, брызгались из корыта). Лязгнула цепь, звякнуло ведро, Альвина забранилась — и все стихло. Только внизу, на озере, все тише и тише скрипели уключины давно уже невидимой лодки. В недвижной тишине это был единственный звук, которому аккомпанировал сонный стрекот кузнечиков.

Лаура возвратилась в сарай, однако в двери еще постояла, глядя во двор. Волнами набегал аромат скошенной травы, яблок и озера. Тихий субботний вечер настраивал на ничегонеделанье. Стоять бы вот так и стоять, прислонясь к косяку, ощущая в руках приятную усталость от тяжести лейки, стоять, пока не надоест, потом спуститься к озеру, выкупаться, а там уж юркнуть в постель, натянув до подбородка прохладную хрустящую простыню. Уключины больше не скрипели. С того берега опять послышалась музыка. Вия говорила, что Элина накроет стол в саду… Одна за другой вспыхнули звезды. Вечера в августе уже не светлые, не зеленоватые, а темные и синие.

Козлы с доской были едва видны. Она взялась за пилу. Ж-жик, ж-жик… Не режет, а просто дерет. Но как наточить? Лаура уже пробовала напильником — она видела, как точат мужчины. Да не понять, стала пила острее или не стала. Ж-жик, ж-жик, ж-жик… Ничего, как-нибудь домучит. Ворот надо приладить, хоть кое-как, чтобы утром достать воды на завтрак. Она, правда, налила давеча полное корыто, вровень с краями, чтобы запас был и не пришлось бы идти на озеро. Но ясно, что за день в корыте успели поболтаться не только дети, наверняка мимоходом напилась и корова, не без того, чтобы полакал и Тобик. Ж-жик… Ну вот, наконец-то готово.

Срез получился неровный (точно зубами изгрызенный) и к тому же косой. Ничего, этим концом она забьет стойку в землю, а выемку сделает на другом конце. Не все ли равно… Однако шершавую доску в зазубринах не мешало бы обстругать. Но не было ни рубанка (задевали куда-то), ни времени — того и гляди стемнеет, придется оставить так. И, выйдя за дверь сарая, где светлее, Лаура стала долбить полукруглую выемку для рукоятки ворота; стамеской и молотком долбила как дятел, оглашая стуком всю округу, и не слыхала — так же, как недавно шагов Рудольфа, — как подошла Альвина.

— Выйдет ли чего у тебя? — с сомнением проговорила свекровь, сложив руки на переднике.

3

На темном звездном небе, точно искра от паровоза, сверкнул и тут же погас метеор, и в Вязах тоже при полном безветрии нет-нет и падали яблоки. Дверные петли скрипнули визгливо, негодующе, словно недовольные, что их потревожили, и на Рудольфа пахнуло дымной горечью, глубоко въевшейся с годами в закопченные бревна. Он чиркнул спичкой — из мрака выступили крючки для одежды, на одном висело забытое полотенце, на другом — высохший серый дубовый венок, какие плетут на Иванов день, неизвестно зачем и каким путем здесь очутившийся; на кривой лавке мелькнул бесформенный ворох, который при свете второй спички оказался банным веником. У окна, как и говорил Эйдис, стояла свеча, белая и оплывшая, как сосулька. Он зажег свечу, трепетный язычок пламени рассеял тьму, и тень Рудольфа заплясала на стене, как Махмуд Эсамбаев. Из щелей скрипучего пола тянуло холодком, и, раздевшись, Рудольф быстро прошмыгнул дальше, из прохладного предбанника в тропическую влажность бани, поддал пару жестяным черпаком и залез на полок, который в этом шатком и зыбком царстве выглядел неожиданно прочным, устойчивым и широким, как кровать Эйдиса и Марии.

Тело покрылось мелкими каплями, очки запотели. Он лежал на спине, слыша, как в висках у него бьется пульс. Стены то и дело похрустывали, видимо трещали старые бревна. Иногда ему чудились приближающиеся шаги Эйдиса, но всякий раз он принимал за шаги неясные шумы — в саду или в бане. Эйдис, наверно, еще возился со злополучным фонарем, который никак не хотел разгораться. В конце концов они прекрасно обошлись бы этой свечой, она теперь горела спокойно, не трепыхалась, иногда шипела от сырости, разливая вокруг тусклый свет и наполняя парную густыми жирными тенями.

Прошло порядком времени, прежде чем скрипнула дверь и раздался хрипловатый голос Эйдиса. Что он говорил и кому, было не понять.

— С кем ты там? — крикнул Рудольф с полка.

— Леда за мной увязалась. Гоню — не уходит.

4

Ее разбудил треск мотоцикла. Лаура открыла глаза, не понимая сначала, где находится, потом догадалась, что она еще сидит у Зайги на диване, с мокрыми волосами, и уже успела сильно замерзнуть. Она не имела понятия, сколько сейчас времени, на дворе стояла синяя звездная ночь. По стене скользнул отблеск фары, осветив на секунду узкое личико Зайги с закрытыми глазами, и тут же исчез. Было слышно, что мотоцикл остановился во дворе. Донеслись приглушенные голоса, мужской и женский, сдавленный смех, и визгливо затявкал спросонья Тобик. Поежившись от холода, Лаура цыкнула на собаку и поднялась — открыть щеколду, но когда она отворила дверь, во дворе никого уже не было, только в воздухе стояла бензиновая гарь и слышался рокот мотора, который постепенно удалялся.

— Вия? — наудачу окликнула Лаура.

За домом что-то зашуршало, из темноты вынырнула невысокая фигура.

— Я бы и в окно влезла, — сказала Вия, как журавль поднимая ноги, чтобы не замочить туфли в росистой траве.

— Кто тебя привез?

5

Когда забрезжил рассвет, Рудольф уже был на озере, которое все еще курилось, сильнее даже, чем ночью. Водный простор казался бескрайним, лишь время от времени стальную гладь прочерчивала рыба — она охотится, пасется или просто резвится на утренней заре. Раздался тихий всплеск, мелкими кругами пошли волны и снова улеглись, и опять все смолкло, успокоилось.

Удивительно тихое утро!

Когда Рудольф покачнулся, о борт глухо ударилось весло, но шум, который вчера вечером раскатился бы выстрелом, сейчас тут же заглох. Звуки были бескрылые, они застревали, как в вате, вязли в тишине. Лодка стояла незыблемо, точно вмерзшая, и листья кубышек на стальной поверхности воды, которая сливалась с молочно-белым туманом и растворялась в нем, напоминали чьи-то следы. Казалось, в темноте тут бродили люди, топтались и даже танцевали, а на рассвете исчезли, оставив после своих ночных развлечений улики: зеленые округлые следы и бело-красный пластмассовый футляр от губной помады, на который издали смахивал поплавок Рудольфовой удочки. Петухи возвестили утро, передавая эстафету от хутора к хутору: Вязы — Томарини — Пличи… Затем петушиные крики, становясь все тише, донеслись с хуторов, названия которых Рудольф не знал, и постепенно стихли.

Поплавок едва заметно дернулся и тут же замер, словно испугавшись своего движения, но немного погодя опять нервно вздрогнул и вдруг, подскочив, резко нырнул и ушел в глубину. Рудольф подсек и вытащил первую плотву. Снова насадив личинку, осторожно опустил наживку в то же окно между кубышками. Поплавок пошел книзу почти тотчас же. Рудольф решил, что крючок зацепился, хотел поднять удочку и забросить снова, но заметил, что леска медленно уходит вбок. Он вновь подсек. В водорослях юлила стайка плотвы, и он за довольно короткое время поймал восемь штук. Потом столь же внезапно рыба перестала клевать. Он переменил место и приманку, опускал ее то глубже, то выше, но поплавок не оживал. Рудольф оглянулся, и яркий свет ослепил его — взошло солнце. Увлекшись ловлей, он этого не заметил. Солнце сияло огромное и оранжевое, как на картинах импрессионистов, вода превратилась в апельсиновый сок, белесый занавес тумана раздвигался, как бы открывая огромную сцену — берег: прямо напротив горбилась избенка в Вязах, издали еще приземистей, чем на самом деле, серыми баржами выплыли постройки Томариней, а еще дальше — покосившиеся крыши в Пличах.

Он пробовал забрасывать спиннинг, но, зацепив два раза пучок водорослей и однажды вытащив улитку, решил, что рыбалку пора кончать, смотал на катушку леску, закрепил блесну и, сидя праздно, ничего не делая, наблюдал пробуждение дня. Одна за другой задымили трубы. Со скрипом закивал колодезный журавль в Вязах. Старая крестьянка, что вчера вела корову в Томарини, привязывала ее на берегу озера — деревянной колотушкой загоняла в дерн колышек, и желтым пятном на зеленой траве мелькал щенок. Спустился к лошади и опять ушел Эйдис. Потом к озеру сошла и Мария, что-то перемыла в ведре, наверное картошку, и, увидав Рудольфа, крикнула ему что-то, возможно звала завтракать. Из всего, что сказала Мария, он разобрал только свое имя и помахал рукой. Есть не хотелось, в кармане куртки лежала сухая горбушка черного хлеба, а больше ему ничего и не надо. У мостков против Томариней показались детишки, забрели в воду и с шумом и гамом стали брызгаться. На человека в лодке они не обратили внимания, выкупались и побежали домой.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Дождь все еще шел, но уже не такой сильный, капли стучали, хлопали, барабанили, изредка падали Рудольфу на ноги, но он не отодвигался от люка, сидел, обхватив руками колени, и смотрел, как гроза постепенно удаляется. Он сидел в полном одиночестве, не полез на сеновал даже Шашлык, не иначе как пристроился на кухне, в сухости и тепле. Время от времени капало и за спиной у Рудольфа, в сено. Высушенная солнцем крыша кое-где пропускала воду, она и будет течь, пока древесина не набухнет. Или, может быть, выкрошилась дранка? Надо в ясную погоду приглядеться, где именно светится крыша, в чем там дело, и подправить. Эйдису уже не все под силу, он-то держит фасон, но заметно: состарился за эти пять лет… Неужели правда уже прошло пять лет? Странно, но именно сейчас, когда он бездельничает и минуты ползут улитками, ему вдруг пришла в голову мысль о жестоком, неумолимом беге времени.

Мы не замечаем, думал он, как мчится время, так же как не ощущаем движения Земли в мировом пространстве…

Сверкнула молния. Четырехугольник люка проступил мутно-желтой заплатой на черной ткани тьмы, выплыли из мрака контуры пуни, колодезный журавль, яблони и сбитые ветром яблоки. Бледный свет вспыхнул и погас, ночь опять сомкнулась, воздух струился, полный влаги и свежести, а дождь, как оркестр, под сурдинку аккомпанировал далекой валторне грома.

И Рудольфа вновь охватило чувство одиночества. Что с ним стряслось? Почему в тиши на него снова и снова накатывало гнетущее чувство сиротливости? Ведь он ездил сюда именно ради тишины, уединения, — приезжал утомленный лихорадочным темпом жизни, пациентами, женщинами, и здесь, в Вязах, среди полного покоя оживал. Ловил рыбу, ходил за грибами, колол дрова и носил воду, даже чистил рыбу и картофель, чего никогда, кроме как тут, не делал, или же, выйдя из лодки на дикий, заросший берег, ходил босой и голый, коричневый от загара, пел про себя, валялся где-нибудь на полянке, наблюдая, как мимо проплывают парусники-облака, и не желал никого и ничего… Он никогда не успевал соскучиться. Едва подступала тоска по привычному, он тут же уезжал.

Уехать?

2

— Жарко… Жарко… Бабушка бросила меня в плиту… Открой дверцу, жарко!

— Никто не бросил, дружок. И не бросит… — вполголоса уговаривала девочку Лаура, нежно касаясь прохладной ладонью ее лба.

— Держи так… так хорошо, — утихая, бормотала Зайга, только губы еще шевелились беззвучно.

Ходики пробили один раз. Час или полвторого? Половина второго. На дворе шумел дождь. Ветер то и дело стучал в окно веткой жасмина. Придется спилить. В июне оно красиво, цветы сами тянутся в комнату и пьяняще пахнут, зато осенью длинными вечерами будут стукаться, скрестись в окно, как чужие пальцы, воскрешая в памяти Лауры ночи, проведенные без сна, ночи любви и черные ночи тревожных ожиданий.

Через щель в двери, оставленную свекровью, чтобы в комнату шел теплый дух, было слышно, что и она, стараясь не шуметь, еще возится на кухне: под ногами скрипнула половица, лязгнули на плите сдвинутые кольца, что-то упало звякнув, — наверно, чайная ложка, сбежал вскипевший чай, и из кухни пахнуло ароматом липового цвета и малины, забивая кислый запах уксуса. Не так давно Альвина внесла смоченный уксусом платок — положить Зайге на лоб: жар как рукой снимет; когда Рич лежал больной, только тем его и спасла; захворал чем-то да еще добавил простуды, большие мальчишки взяли его с собой на речку бродить, когда лед еще путем не сошел… Но Зайга ни про бабушку, ни про ее компрессы и слышать не хотела, опять разрыдалась («Уйди, уходи отсюда!»), и Альвине не осталось ничего другого, как снова удалиться. Лауре пришло в голову, что свекровь всегда любила Рича больше, чем Вию, хотя Рич волей-неволей должен был напоминать ей об Августе Томарине… Или нет? Может быть, со временем такая связь для нее перестала существовать, как если б у Рича вообще не было отца… Не потому ли она его выделяла, что сын пошел весь в нее, а дочь — нет? Тогда и Лаура должна бы Зайгу любить больше, чем Мариса, но ведь это не так. Наверно, Альвину мучают угрызения совести за то, что Рич всегда был несчастным… несчастнее, чем Вия.

3

В сумерках сеновала нитями протянулись солнечные лучи, будто здесь развесили сушить желтую пряжу. Батюшки, сколько дырочек и щелей в крыше — макет звездного неба, да и только. Немного фантазии, и можно разглядеть целые созвездия. Прямо вдоль конька проходит Млечный Путь (просто удивительно, как это ночью Рудольф не вымок до нитки!), справа сияет Большая Медведица, а там вон, пожалуйста, всенепременная Полярная звезда — где ей и должно быть, точно на севере. Гораздо больше воображения понадобится, чтобы найти Малую Медведицу…

На дворе, облепив провода, неистово галдели ласточки, молодые вместе со старыми, в голосах молодых порой слышалось нечто вроде нетерпения, нетерпимости, возможно, назревал конфликт между отцами и детьми. Утро было солнечное, ласковое. Рудольф догадался, что проспал долго. Половина десятого, вот и прекрасно. Дрых, как медведь в зимней берлоге! Он не слыхал ни того, как Мария выпустила кур, ни того, как доила корову, хотя обе процедуры каждое утро сопровождались зычными монологами, так что Рудольф всегда просыпался и потом, в зависимости от «планов на будущее», либо вставал, либо поворачивался на другой бок.

Он нехотя вылез из-под одеяла и прямо так, как спал, в одних трусах спустился вниз.

А-а-а-а…

Стыд и позор зевать во весь рот в половине десятого! У него было такое ощущение, будто его здорово помяли. И все же машина пострадала больше. Вид у нее такой, словно она прошла через глиняное творило. Чертовски удачно он выбирал дорогу, ничего не скажешь. Теперь грязь хоть зубами отдирай. Это тебе не песочек, который чуть ли не сам осыпается, стоит ему обсохнуть. Глина держится как замазка, попотеешь, пока дымчато-серые хромированные бока обретут свой исконный цвет. Ничего, ему полезно поработать, мытье автомашины всегда удивительно прочищает мозги и повышает сознательность, побуждает к раскаянию в грехах и подвигает вести более благонравный образ жизни.

4

Порывистый ветер, дувший с противоположного берега, разгонялся на просторах Уж-озера, относя слова мальчика, и Лаура не поняла, что кричал ей сын.

— Что?

Нет, не разобрать, долетали всего лишь бессвязные обрывки фраз. Плоскодонка выплыла на мель, стукнулась о мостки веслом, нос лодки со скрежетом проехал по мокрому плотному песку. Лаура поднялась, накинула цепь на причал, заперла висячий замок.

— Что ты привезла? — спросил Марис, переваливаясь через борт на настил.

— В магазине были баранки. Хочешь?

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Во сне Лаура видела Рича.

Они вместе шли по ровному серому полю, полю без конца и края. И низкое небо простиралось над ними серое, плоское, и у него тоже не было ни конца ни края.

«Покатаемся!» — сказал Рич, и она вдруг увидала, что они идут не полем, а по огромному, едва замерзшему озеру, в котором еще темнеют полыньи и можно различить элодеи, трепещущие в струях воды под синеватым осенним льдом. Лед с хрустом продавливается под их ногами, и Лауру охватывает страх. Она ищет глазами берег. Но черной полоски берега нигде не видно, серое небо на горизонте сливается с серым озером. Рич, смеясь, разбегается и катится, раскинув руки. На нем светлая куртка, он похож на яхту. Лаура провожает его взглядом, с ужасом ожидая, что вот-вот он провалится и уйдет под лед. Но Рич все удаляется, становится похож на чайку… потом на снежинку… Лаура стоит ни жива ни мертва, не слыша даже своего отчаянного крика, в ушах лишь треск льда и гулкое бульканье воды в полыньях. «Спокойно, спокойно… не бойся…» Она думает, что это Рич, но вокруг бескрайний простор, и в нем ни души. И голос чужой, не Рича, это Лаура поняла еще во сне…

Нехотя занимался рассвет. Все спали, даже Альвина. После двух бессонных ночей Лаура вчера легла рано, уснула сразу и крепко. И только сейчас, в сумерках серебристо-серого утра, ее точно колокол разбудил этот… Страх? Или нежный голос? Она все пыталась вспомнить, где она его слышала, но не могла, мозг еще был во власти сна, и мысли вязли в нем как в вате.

Лауре казалось, что стоит ей вспомнить, и привязчивый голос оставит ее в покое. Так иной, раз тебя преследует забытый мотив, забытое имя, строчка стиха. Но достаточно вспомнить мотив, слова, имя, чтобы все стало на место, улеглось и забылось…

2

По озеру бежали нервные волны, и лодка качалась среди солнечных бликов. Рудольфу хотелось помахать Лауре со своей высоты, но он не был уверен, что она его видит и тем более, что ответит. К тому же, наверно, он имел жалкий вид с этой брезентовой сумкой не сумкой, торбой не торбой, которую Эйдис, как пастуху или нищему, повесил ему на шею, — так с инструментом способнее лезть на крышу. Даль, казалось, была педантично выписана тонкой кистью: силикатно-белое Заречное под серым шифером, старинная под модерн (или модерн под старину) башня сушильни, рассыпанные хутора и широкой дугой леса, леса, леса, в долине — серьезные темные ельники, на взгорьях — веселые длинноногие сосны. Дым из труб реял флагами.

— Ноги замлели? — крикнул снизу Эйдис.

— С чего бы? — отозвался Рудольф.

И, хотя он ответил отрицательно, Эйдис продолжал:

— С непривычки, брат, не так оно легко, я знаю. Возьми пример — скакать верхом. Со стороны глядеть — подумаешь! Ты ведь сидишь на коне, а не он на тебе. А попробуй-ка без привычки, запоешь лазаря.

3

— Зайди с ним, Вия, — подсказала Альвина, — может, чего понадобится.

По привычке, пожалуй, почти машинально взбив пышный затылок, Вия сунула нос в комнату,

— Можно? — Вошла и закрыла за собой дверь. Теперь оттуда слышалось только бормотанье да иногда ее заливистый смех.

— Может, сервиз поставим на стол? — спросила свекровь.

— Что, мама?

4

Да, она не ошиблась — Рудольф искал глазами именно ее. Но Лаура больше не показалась. И, шагая к озеру между Вией и Марисом, Рудольф подумал, что, пока они еще сидели за столом, нетрудно было найти повод спросить о ней, но теперь, конечно, уже поздно.

— Куда ты поедешь на лодке, Рудольф? — спросил Марис.

— Сначала домой. Потом накопаю червей и поставлю на ночь донки.

— Что такое донки?

— Удочки такие, крючок с червем у них лежит на дне, на дне озера. А чтобы не прозевать в темноте, когда рыба клюнет, к леске привязывают колокольчик.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Лишь с наступлением темноты озеро утихло и покрылось черным блестящим лаком. Смолкли медные трубы ревущих стад, аистовы кастаньеты, утиный говор. Дольше всего лаяли собаки, потом все реже, ленивей, пока не угомонились и они, и только под настилом изредка плескалась рыба, пойманная Рудольфом перед заходом солнца. На фоне воды виднелись колокольчики донок, но ни один из них не дрожал, не звенел, как будто обитателей водного царства вдруг охватила дрема. Так могло продолжаться и до рассвета, разве что случайно подвернется угорь.

Освещенные окна, перекинувшие с берега к лодке желтые зыбкие мостки, одно за другим стали гаснуть, пока не осталось лишь единственное, в Томаринях, спокойно глядевшее сквозь темноту вдаль, за озеро. Небо было словно сукном затянуто, без луны и без звезд. И Рудольфа тоже охватил глубокий покой. Он свернул Эйдисов полушубок, положил под голову и улегся на дно лодки. Полушубок пах овчиной, рыбьей чешуей и табаком. Ночь была прохладная, но Рудольф не мерз, спать тоже не хотелось, по крайней мере пока. Вдали зародился и вдали же растаял гул поезда, вспыхнул и бесследно погас, как падучая звезда. И снова надо всем сомкнулась тишина…

Дзинь! Рудольф вскочил, протянул руку и подсек, но с первых же метров почувствовал, что леска идет податливо, без сопротивления. Одно из двух — или попался ерш, или он сам сплоховал. Может быть, рано подсек, надо было обождать, или… Так и есть, ерш! И бьется, как сатана! Пришлось включить карманный фонарик, чтобы снять буяна с крючка. Червь, конечно, пропал. Рудольф нашел банку и насадил нового. Просвистело над головой свинцовое грузило, скрылось в темноте и, взбив на воде круг, с плеском упало в озеро. Рудольф поправил съехавший колокольчик. Так. Поднял глаза — нигде ни огонька… До него не сразу дошло, что же за этот короткий миг переменилось. Ах да, и последнее окно потонуло в темноте. Дымка стерла линию берега, и, утратив связь с землей, призрачно плыли над ней крыши домов и кроны деревьев. Он посидел немного под тяжелым августовским небом, потом снова лег в лодку, наслаждаясь полным покоем. Где-то пролетел самолет, сюда опять донесся только звук, растворившийся скоро в невозмутимой тишине.

Рудольфу вспомнилось, что он так же лежал на полуострове в знойный день, когда собиралась гроза. Это были минуты тихого светлого счастья, слияния с природой и душевной умиротворенности, то настоящее и, может быть, единственное, что неизменно влекло его сюда, — потребность ощутить себя частью природы, как дерево на берегу, как рыба, как яблоко. В эти минуты становилось неважно не только — кто он, но и — какой он. У него не было никаких желаний, он просто лежал, заложив руки за голову — часы тикали у самого уха, — и слушал бег времени без страха и сожаления. Он сам был частью времени, как год или секунда…

Было еще темным-темно, когда Рудольф угадал приближение утра, и вскоре его догадку подтвердили петухи. Крыши построек на горе были похожи на большие и малые суда, ставшие на якорь. В камышах заговорили утки. Он различал не только голоса птиц, но и как они чистили перышки, странно чавкали. Воду сморщили полоски тусклых волн. Когда Рудольф поднял голову и сел, кряканье оборвалось, птицы чутко прислушивались к человеку, но немного погодя опять раздались всплески, пересвист, перепархиванье с места на место. А когда забрезжил рассвет, птицы снялись, пролетели над Рудольфом, тут же растворяясь в дымке, только все тише хлопали крылья.

2

Всю дорогу, то стихая, то усиливаясь, шел дождь, а Заречное встретило автобус настоящим ливнем. Спрыгнув с подножки, Лаура ступила в лужу и одновременно под струи дождя, за которыми ничего не было видно. Поспешно надвинув капюшон, она побежала под навес. Потоки воды с шумом низвергались с неба, стучали по ее полиэтиленовой накидке, барабанили по асфальту, рокотали в водосточных трубах, шелестели в листве. В какой-то момент ей показалось, что сзади ее окликнули, она заметила серую «Победу», мокшую в луже неподалеку от остановки, но одетого в плащ, вымокшего Рудольфа она не узнала.

— Лаура!

Он стремительно шел к ней, радостно говоря:

— Как хорошо, что я вас встретил!

— Извините, — стала неловко оправдываться она, — вчера так нехорошо получилось. Только потом я заметила, почти у самого дома…

3

Сквозь шум дождя раздалось громыханье телеги — вернулся Эйдис. Вскоре мимо окна процокали подковы и стихли у озера. Когда Эйдис привязал лошадь и вошел в дом, Мария сразу заметила, что он молчаливей обыкновенного. Не говоря ни слова, стряхнул и повесил на гвоздь шапку, снял пиджак, — из брюк на спине выглядывала рубаха.

— Гляжу я, отец, ты под мухой.

Тот ничего не ответил. Сел за стол и похлопал себя по карманам — в одном загремели спички; он вытащил коробок, потом достал курево и молча закурил.

— Чего-то с тобой не то…

Эйдис затягивался и пускал дым, окутываясь сизыми клубами. Прокашлялся.

4

Как в тот день, думает Альвина, как в тот день, когда хоронили Рейниса… Это же надо, застрянет в голове дума, и ничем ее оттуда не выбить. Разве мало лило с тех пор, как Рейнис на кладбище, батюшки-светы, целые реки пролились с неба. Двадцать… да, двадцать три года, шутка ли. Вия успела вырасти. Сама она — состариться. А Рич… Рич…

Она протяжно, судорожно вздыхает.

Говорят, каждому человеку на роду написаны три беды. Если так, она свою долю получила сполна. Когда ее выгнали из Томариней, ей казалось — никогда, никогда сердце не вынесет такого горя, разорвется и остановится. А она после того пережила и смерть Рейниса, и суд над Ричем — и осталась жива; стало быть, с горя люди не умирают.

Из Томариней она ушла в трескучий мороз, по замерзшему озеру, и направилась к тетке Карлине в Заречное. Пока спускалась с горы, ждала — вдруг Август все же… Услыхав позади скрип, обомлела, обернулась. Но это был всего лишь пес, овчарка. Как его звали? Дуксис? Нет, Дуксис, кажется, другой, рыжий… Да, Погис. Подошел, сел у ее ног и стал бить хвостом по утоптанной в снегу тропке, потом еще немного проводил — до того места, где кончается камыш, опять сел и повернул голову назад. Когда она с середины озера оглянулась, пес на фоне снежной белизны казался уже не серым, а черным и маленьким, как маковое зернышко. Дым из трубы вился и вился столбом, а постройки тонули в сугробах такие спокойные и довольные, что ей захотелось выть. И, стоя лицом к слепым окнам, она прокляла Томарини…

НОЧЬ БЕЗ ЛУНЫ

(МОЗАИКА)

АВТОР

Уважаемый читатель, действие нашего рассказа происходит сегодня ночью. Видите, вон там, вдалеке, где блестят два огонька, нет-нет, правее, те, что поярче, — это станция Дзеги. Первый огонек — лампа в домишке Салзирниса, а второй — одинокий фонарь на столбе под жестяным козырьком, точно глаз циклопа глядит на пустой перрон. По тусклым рельсам скользит низкая черная тень и скрывается за оголенной живой изгородью — это собака. Станция, небольшая деревянная постройка, появилась тут в первые послевоенные годы на месте прежнего навеса. Настоящее здание, хотя бы и совсем маленькое, что ни говорите, лучше навеса, который, правда, спрячет вас от дождя и снега, но зато открыт всем четырем ветрам. Кто-то — кто именно, в Дзегах никто уже не помнит, — посадил здесь отростки дикого винограда, который с северной стороны зачах, зато под тремя другими стенами прижился и пополз вверх, пока с годами не добрался до крыши; он заплел бы даже окна зала ожидания и комнаты дежурного, как и название станции, если бы каждую весну не обуздывали его норов. И теперь с мая по октябрь резные листья, зеленые или багряные — смотря по времени года — красят вишневые, скажем прямо, довольно облезлые стены, и никому от этого нет вреда. Я говорю «нет вреда» сознательно, так как по сути дела эту красоту видят только здешние, местные жители, поскольку пассажирские поезда, к вашему сведению, проезжают Дзеги ночью, когда темно: сперва из Риги, а потом, уже под утро, на Ригу. Вы скажете, что сообщение весьма неудобное? Но так кажется только па первый взгляд. Правда, кто живет на другом конце «Коммунара», в колхозе «Биркава» или в лесничестве, тому приходится поскучать на станции или топать ночью впотьмах. Однако такое расписание поездов имеет и свои преимущества, во всяком случае не слыхать, чтобы здесь на него жаловались. Представьте себе, что вам нужно из Дзег съездить в Ригу по делу. Утром вы уже в городе; успеете обойти нужные вам учреждения и магазины, сделать покупки, нагоститься, а ночью вы дома. Удобно? Конечно. И в конце концов на станции и в вагоне тоже можно подремать. В Дзегах, между прочим, никто еще не проспал поезда. Ложитесь спокойно спать — Салзирнис, дежурный и кассир в одном лице, вовремя вас разбудит.

Сейчас, поздней осенью, станция, конечно, выглядит довольно невзрачно, потому что роскошные листья дикого винограда опали и вязь голых плетей напоминает крупноячеистую рыбачью сеть, которая в ветреную погоду трется о стены и шуршит. Зал ожидания натоплен, здесь просто жарко, печурка раскалилась как утюг, даже чуть попахивает паленым. Дров в Дзегах не жалеют — куда ни глянь, кругом леса, — чего нельзя сказать об электричестве. Под самым потолком на короткой металлической ножке крепится что-то вроде небольшой снежной груши, которая скупо освещает зал, по существу только его середину — лавки вдоль стен тонут в сумраке. Перед тем как прийти поезду, загорится еще одна лампочка, над окошком кассы, но не раньше.

Я прошу извинить меня, если вам наскучило длинное описание станции. Однако это необходимо, так как здесь нынче ночью встретятся и вновь расстанутся наши герои. За дверью зала ожидания слышатся голоса и даже храп, значит, кое-кто уже явился: чета Олманов — Кристина и Теодор, Эмилия с Лиесмой и еще Язеп — все издалека. А храпит Теодор Олман. К сожалению, вы не видите его лица, потому что он сидит, свесившись вперед так низко, что видна только его гладкая, точно отполированная макушка, которую подковой обрамляют мягонькие как пух волосы. Шапка у него слетела на пол вниз тульей. Во сне Теодор то и дело кланяется, и я понимаю ваше желание подойти и бросить в шапку копейку. Но не делайте этого — такой поступок может иметь непредвиденные последствия, поскольку у Кристины нет чувства юмора, зато есть острый язык. Которая из двух пожилых женщин Кристина? Вон та, тощая как вобла, с юркими мышиными глазками, у ног ее под скамьей стоит обвязанное белой тряпищей эмалированное ведро, и время от времени она толкает Теодора, приговаривая «не клюй носом!» или «не вешай табак!», как когда. Теодор на это не отвечает — продолжает храпеть, только сбивается с ритма.

А крупная, с рубенсовскими формами и полным, уже поувядшим, но все еще миловидным лицом, это Эмилия. Одета она во все черное — черное пальто, черный платок, черные чулки. Вы догадываетесь, что Эмилия едет на похороны? Так оно и есть. Вас только немного смущают красные резиновые сапоги? Тут ничего не поделаешь, только такие привезли в здешний магазин. Прислоненный к стене венок в бумаге, распространяющий грустный, приятный аромат хвои, везет, конечно, Эмилия. Кристина считает, что надо было оставить его на дворе, но Эмилии неохота бегать туда-сюда — присматривать за ним, хотя и мало вероятно, чтобы кто-то позарился на кладбищенский венок. Кристина же боится всего такого — покойников, привидений, кладбища и так далее, с тех пор как Либерт… Но не будем забегать вперед.

В разговор Эмилии с Кристиной изредка вставляет слово Язеп. Чего ему мешаться, сидел бы себе и листал свой «Дадзис», аи нет — его так и подмывает подразнить обеих кумушек. Язеп сегодня вырядился, сразу видно, что едет в город. На нем новая мохнатая меховая шапка, которую он не снимает даже здесь, в тепле, шарф вразлет, из-под него выглядывает белая нейлоновая манишка с серым узлом галстука. К тому же он крепко надушился «Фигаро», чтобы заглушить одеколоном запах смазки, которым он насквозь пропитался.

ТОМ

Когда я выхожу на дорогу и оглядываюсь на родной хутор, где у крыльца маленьким маяком еще светится отцовский фонарь, у меня вдруг что-то обрывается внутри. На фоне серого плоского неба смутно проступают постройки, тоже серые и плоские, как декорации. Может быть, я вижу все это в последний раз? И мне становится жаль самого себя… Я стыжусь этого малодушия, этих немужественных чувств, но ничего не могу поделать, и темнота без лунного света, без звезд, в которой теплится только далекий тусклый огонек фонаря, скрывает мое малодушие и мой стыд. Страшно хочется закурить, и папиросы при мне, в кармане пальто, но я не решаюсь зажечь спичку, пока отец, наверное, все еще стоит во дворе и глядит на дорогу. Не хочу, чтобы он догадался, что я тоже стою, оглядываясь на хутор. Наконец фонарь вздрагивает, скользит в темноте, исчезает — и тогда загорается свет в окне, за которым трепещут неясные тени. Пахнет опавшими листьями, картофельной ботвой, первым льдом — пахнет поздней осенью; легкий ветерок доносит запах хлева и кисловатый дух квашеной капусты. Ветер омывает лицо словно прохладной водой, но он, видно, слишком слабый, чтобы тронуть вершины деревьев. Молчаливые ели стоят недвижно, словно подпирая гигантскую крышку неба, и эти тяжелые облака внушают мне тоскливое чувство покинутости. Увидеть бы сейчас чистые, облитые зеленоватым лунным светом поля, черные заостренные башни — тени елей и прозрачный звездный купол неба, постепенно сливающийся с лиловой дымкой далеких лесов. А эта скудная ночь — обыкновенная, без красок, всего и света в ней — одно-единственное окно, да и то в любой момент может погаснуть, оставив меня в призрачном царстве кромешной тьмы. Не стану дожидаться, пока оно погаснет, — я всего только человек — а значит, мне не остается ничего иного как уходить.

И я ухожу, больше не оглядываясь. Под ногами потрескивает гравий, сонно мурлыкает в ладони ручка чемодана и, когда я бреду по лужам, тонкий ледок хрустит и ломается, вызванивая, как стекло. Мне этот звук кажется резким, пронзительным, хотя в действительности это, наверно, совсем не так — звуки, никого не потревожив, тонут в тишине без эха, точно камни в воде. Когда кончается ельник, неожиданно, будто подняли занавес, открываются Вецсникеры, потому что ольха теперь вырублена, и луг, где когда-то Юрка с Элгой пасли корову и двух овец с ягнятами, вспахан, насколько можно судить, совсем недавно. Поле похоже на темный морской залив во время шторма. Банька у самой дороги, рядом с тусклым четырехугольником пруда, который тоже затянут корочкой льда, дохнула горьковатым дымом. Мне почему-то пришло в голову, что за этой самой баней мы с Юркой дрались. Это было нечто среднее между боксом и греко-римской борьбой, поскольку началось с синяка, а кончилось «двойным нельсоном», который провел Юрка, и я дергался, как лягушка, чуть не плача от бессильной злобы, Из-за чего мы сцепились? Не могу вспомнить. Помню бешеный гнев и душившие меня слезы стыда, а причины потасовки не помню. Припоминаю только, что года два спустя я влюбился в Элгу и пытался даже ее поцеловать. Это был мой первый поцелуй, к тому же неудачный: Элга увернулась, как белка, и я поцеловал ее не в губы, ни даже в щеку, а где-то около виска, почувствовав прикосновение к своим губам мелких жестких кудряшек. Эти картинки — расплывчатые, с неясными контурами, как иллюстрации к прочитанной в детстве и после утерянной книжке.

В небо уперся палец колодезного журавля. В Вецсникерах еще спят, из собачьей конуры торчит как будто кусок цепи, а может быть, я ошибаюсь: никто на меня не лает, только за стеною хлева вздыхают во сне телки, которым снятся луга в одуванчиках, потому что в молодости снятся только хорошие сны. А вверху, над крышей, какой-то шум. Поднимаю голову — дуб. Старое дерево еще не сбросило последние листья, они шуршат и шелестят. Удаляясь, слышу этот сухой таинственный шепот дуба, он провожает меня, пока я медленно поднимаюсь в гору, невольно напоминая нечто, о чем не хочется думать.

Чемодан, наверное, все же тяжелый. Я устал, пока взошел на гору, рубашка слегка прилипает к спине. Но ветер здесь заметно свежее, и я отказываюсь от соблазна отдохнуть в этом живописном месте. К тому же и ночь скрывает всю красоту, какая видна при дневном свете: овраг, по которому извивается ручей, сверкая на поворотах, как рыбий бок, далекие, тающие в сизой дымке нивы, березы, которые зимой степенно и разумно несут вверх снежные беремя, а летом сбегают вниз с распущенными волосами. Сейчас все это можно только вообразить, и если бы порою не доносилось приглушенное журчание воды, казалось бы, что крутой склон ведет в никуда. Я приближаюсь, и постепенно журчание становится все громче, ольха у ручья и наконец мостки через ручей приобретают определенные контуры. У меня под ногами охают доски, вода, черная как деготь, течет под мостом, опавшие листья на ее поверхности кажутся большими звездами на угольном небе. Я ставлю свою ношу, присаживаюсь на краешек чемодана, достаю папиросу и чиркаю спичкой. Свод ладоней накрывает живое трепетное пламя, и я, забыв закурить, все смотрю, как спичка постепенно обугливается, скрючивается, чернеет.

И гаснет…

ПИЛАДЗИТ

Что ни говори, а в голову все же шибает. Ну да, косушку почти раздавил. Часы бьют половину одиннадцатого. Ясное дело, еще без трех-четырех минут, а это старое ботало, как всегда, спешит. Гудит, как в пустой бочке. И душа не на месте. Хорошо, что я пропустил малость, а то просто хоть волком вой. Как Алиса будет жить в Патмалниеках одна, когда я уеду? Ну, в конце концов это ее дело. Жива будет, не помрет. Я бы давно уж был отсюда на расстоянии пушечного выстрела. Но ничего не попишешь, поезд идет только под утро: хоть плачь, хоть пляши, а часок еще придется тут покуковать. Когда Алиса воротится из Цесиса, я буду уже в Риге, потом первым автобусом махну в Вецумниеки. Чего там, в святом писании, отец заколол в честь своего блудного сына? Ага, теленка. Ну, телка Эмма, хе-хе, на радостях не заколет, а насчет чего другого…

Выливаю из бутылки в рюмку последки и с расчетом отпиваю только половину. Скажи пожалуйста, и сам не думал на прощание такой мини-выпивон сообразить. А началось как всегда ни с чего…

За дверью мяукает кошка. Я допиваю остаток и встаю — надо впустить. На дворе темень-тьмущая и тишина. Иной раз в эту пору хоть товарняк прогромыхает мимо станции или по дороге проползет грузовик. Тогда хоть чувствуешь, что и кроме тебя есть на свете люди, что ты не один. Брр, тихо, как в кастрюле под крышкой! Кошка трется об ноги.

— Ну, Брыська?

Хочет, чтоб ее погладили. А я и без того сегодня наломался у Карклиней с полами, поясницу не разогнуть. То ли к старости дело идет, то ли к перемене погоды, пес его знает. Впускаю Брыську на кухню, а она мяучит и мяучит. Наверно, жрать хочет, старая перечница. Придется слазить в кладовку. И то сказать, самому тоже не грех чего-то пожевать.

АННА

— Нормунд сказал, что тигр — это большая кошка…

Всю дорогу Дайна расспрашивает меня про зоологический сад и ни разу ни единым словом не упоминает про Лауму. И я тоже не упоминаю про Лауму. В любви все мы эгоисты. Отвечаю — да, тигр это действительно большая кошка.

— Как Мурка у Атваров?

Объясняю, что гораздо, может, в десять раз больше. В темноте чувствую — Дайна с удивлением смотрит на меня. Даже пятно света от фонарика сбегает с рытвин на дороге и освещает пучки прошлогодней травы по краю луга. Осторожно, говорю, не споткнись.

— Ануля, а…