Победитель

Яковлев Лео

Лео Яковлев

Победитель

Почти документальная повесть

Прелюдия

«Если бы этот дурак не кричал, что судьба Италии ему дороже всей Восточной кампании, не снял бы с этого несчастного фронта несколько боеспособных дивизий и не перегнал бы их поближе к Сицилии, чтобы преградить путь англичанам и американцам, то чаша весов могла бы качнуться в нашу сторону, а так и „Цитадель“ проиграна, и союзники все равно в том же июле заняли Сицилию и скоро высадятся на полуострове и двинутся на север Италии, а там, глядишь, будут и здесь», — так думал про себя генерал-фельдмаршал Эрих фон Манштейн, прохаживаясь по большому залу для докладов в ставке Верховного главнокомандующего в ожидании появления хозяина. Последнее время он все чаще позволял себе мысленно и в довольно резких выражениях не соглашаться с «мудрой» стратегией и тактикой фюрера, ощущая, что близится час, когда эта критика будет им высказана вслух, и чтобы унять тревогу, порожденную этим предчувствием, он взглянул в окно. Чарующий вид Зальцбурга, открывающийся из больших окон этого зала, всегда вызывал у него легкое сердцебиение. Перед этой красотой отступали даже самые мрачные мысли: ему говорили, что фюрер за глаза брезгливо называет его «Левински» даже без вожделенной для всякого истинного немца приставки «фон».

С фамилиями у генерал-фельдмаршала вышла такая история: его отец, генерал Эдуард фон Левински, очень любил работу по производству детей и настрогал их целый десяток. Десятым оказался Фридрих Эрих. Сестра его матери была замужем за генералом Георгом фон Манштейном. Детей у этой пары не было, и Эдуард фон Левински подарил им своего младшего сына. Манштейн усыновил Фридриха Эриха — так и появилась у мальчика двойная фамилия, но вторую ее, вернее — первую, часть он старался не упоминать, естественно, не из-за предвидения, что она будет прославлена на весь мир юной американской специалисткой по оральному сексу, а потому что он нее исходил еврейский душок. Это в тысячелетнем рейхе было пострашнее, чем оральный секс, и всегда, когда он представал перед фюрером, ему казалось, что тот, приближаясь к нему, шевелит ноздрями, как охотничий пес: не пахнет ли здесь евреем.

Панорама Зальцбурга и на этот раз отвлекла его от этих неприятных размышлений, и в его памяти возник другой образ — образ Крыма и его Южного берега: его красотами он любовался из Ливадийского дворца. Тогда он задумчиво смотрел на по-летнему синее море. Недолгий бой за Ялту стих еще неделю назад, а стрельба, доносившаяся с восточной окраины города, его не волновала: он точно знал, что доблестные немцы приканчивают там на дне оврага у знаменитых виноградников Массандры полторы тысячи детей, женщин и стариков за то, что он евреи. (На этом месте новая крымская мразь сейчас возводит свои особняки и доходные дома.) Вообще эти евреи постоянно путались у него под ногами: побывал он как-то в свою свободную минуту в Бахчисарае, полюбовался, как он потом напишет, шедеврами татарской архитектуры, имея в виду ханский дворец, а вот на обратном пути, когда он в неге смежил очи, снизошедшее на него умиротворение было прервано каким-то мерзким шумом. Оказалось, что бравые нибелунги, выловив в лагере военнопленных тысячонку-другую евреев, весело гнали их теперь к морю, чтобы утопить и, тем самым, реализовать несколько модернизированный библейский сюжет, отразившийся в немецкой народной песне тех времен:

Он любил историю с географией и был в этом смысле человеком начитанным. Приступая к описанию своего Крымского похода, он помянул добрым словом живших на полуострове греков, готов, генуэзцев и татар. Среди жителей Тавриды, которых он забыл назвать, был и небольшой народ — крымчаки — потомки упомянутых им генуэзцев, исповедовавшие уникальную иудео-исламскую религию, — народ, практически полностью уничтоженный его стараниями, во имя Германии, разумеется. Впрочем, какое ему до этого дело: он ведь был простым солдатом, и потому, по его мнению, имел полное право назвать суд в Гамбурге, перед которым он предстал как военный преступник, актом «дорогостоящей мести», развертывавшимся с праздной серьезностью.

Глава первая

Начало и несколько исходов

Св. апостол Филипп свое Евангелие, отвергнутое «отцами христианской церкви», испугавшимися его опасной мудрости, начинает следующими словами:

«Еврей создает еврея, и называют его так: прозелит».

В то время, когда и там, где появилось на свет главное действующее лицо этого повествования, евреи еще продолжали создавать евреев, но называли их так: «советские люди». Одним из этих «советских людей» и был мальчик, родившийся у Аврум-Арона и Фани Ферман в небольшом поселке Добровеличковка, расположенном на юго-западе Украины.

По прошествии восьми дней, когда надлежало обрезать младенца, дали ему весьма непростое имя — Хаим-Шая, в память о недавно умерших двух его дедушках, заранее приготовленное его матерью для своего первенца. Несмотря на эту ритуальную операцию и мудреное имя-отчество — Хаим-Шая Аврум-Аронович, — торжественно вписанное в его метрическое свидетельство добросовестным канцеляристом из бюро записи актов гражданского состояния, малыш еще лет семь-восемь оставался простым «советским человеком» — до тех пор, пока мудрые вожди «страны победившего пролетариата» не заложили очередную мину в основание пролетарской империи, учредив паспорта со знаменитой «пятой графой». После этого люди, населявшие страну, по-прежнему оставались «простыми советскими», но некоторые все же стали ощущать себя «простее» прочих. Потребовалось еще немало лет и много правящих идиотов, каждый из которых вносил свой «вклад» в историю советской державы, но, в конце концов, и эта мина сработала, и бывшие «советские люди» разделились в соответствии с «пятой графой», а те, кому в соответствии с этим разделением ничего не причиталось, отправились искать свое счастье в иных краях.

Но в те времена, когда маленький Хаим-Шая учился ходить на своей малой родине, до этого финала было еще далеко, и у него были другие заботы: его двойное имя для малыша было весьма неудобным в обиходе. Сам себя он называл Хима, но такого имени вроде бы не было, и по созвучию его стали именовать Фимой. Вскоре он так привык, что он — Фима, что родителям следовало бы его переименовать. Тем более что тогда это было разрешено. Требовалось только дать объявление о переименовании в местную газету. Одно из таких объявлений — «Иван Говно меняет имя на Эдуард» — даже стало всесоюзным анекдотом. Но Фимины родители не озаботились этим: мальчик продолжал считать себя Фимой, а безобидный на вид документ, по которому он был Хаимом-Шаей, спокойно лежал в семейных бумагах, ожидая своего часа, как знаменитое ружье в пьесе Антона Павловича Чехова.

Глава вторая

Перемены на «кокандском фронте»

По давней традиции в семье Фимы обязанности распределялись следующим образом: отец работал и приносил в дом деньги, мать вела домашнее хозяйство, бабушка ей помогала, а дети учились. Однако в Коканде этот порядок пришлось нарушить: через несколько месяцев после их приезда деньги, которые приносил в дом устроившийся на какую-то работу отец, полностью обесценились, и его месячной зарплаты стало хватать всего лишь на пару буханок хлеба. К семье вплотную подкрался голод, уже царивший в городе, особенно среди эвакуированных. Именно здесь, в Коканде, Фима впервые своими глазами увидел, как Смерть косит людей. Опухшие от голода люди лежали на тротуарах и на обочинах дорог и тут же умирали в таком количестве, что для перевозки трупов не хватало транспортных средств. «Кокандский фронт» был неизвестен в человеколюбивом советском обществе — черные зубоскалы любили посудачить о «Ташкентском фронте», впоследствии получившем у них название «Пятый украинский», где по их словам «воевали» исключительно эвакуированные евреи. В Ташкенте тоже было голодно, но не так, как в Коканде. Всего на «Кокандском фронте» от голода и сопутствующих ему болезней в 1942–1943 годах погибло более пятидесяти тысяч человек. Это были, в основном, те, кому эвакуация была «положена» по чину, но кто не был связан с оборонкой, не подлежал призыву по возрасту, не состоял в особо ценных партийных работниках, которых Родина не забывала, и относительно небольшой город, даже не областной центр, просто не мог предоставить такому количеству разного рода невостребованных специалистов ни работу, ни продовольственное обеспечение.

Я в названные выше годы несколько раз приходил в Коканд пешком из далекого села и своими глазами видел этих гибнущих и погибших. Они погибали, потому что земля Аллаха не приняла их, я это точно знаю, так как в жизни своей я нигде не видел такого изобилия еды: дикий тутовник с ягодами на любой вкус, разделявший поля, стаи воробьев, яйца куропаток и перепелов, дикий мед, вкуснее которого я никогда потом не ел в своей долгой жизни, осиный мед на худой конец, если нет пчелиного, заброшенные виноградники, рыба в прудах, ежи — все шло в пищу. Кроме того, можно было заработать лепешку, тарелку супа или стакан молока, перемолов зерно в ступе, выпасти корову или погонять лошадь на обмолоте. Для меня этот мир был почти идеально благоустроен: справить большую и малую нужду я мог за всяким кустиком и вместо пипифакса использовать твердый комок земли. Нужно было только быть начеку, чтобы не устроиться по соседству с гюрзой. Я мог пробежать по узкому бревнышку над бурным летним потоком, принять «ванну» в его ледяной воде, напиться из арыка. Мог разжечь костер, пользуясь огнивом, состоящим из гальки, обломка фарфорового блюдца и куска хлопка.

И главное: я твердо знал, что ничье принадлежит всем, а украсть нельзя даже самую малость. Именно это простое знание тяжелее всего давалось привыкшим брать все, что плохо лежит, приехавшим сюда уроженцам славянских земель, независимо от того, к какой нации они принадлежали. С марта по ноябрь моей одинокой матери не нужно было думать, как меня прокормить. Я стал сыном этой земли и по сей день испытываю к ней сыновнюю любовь.

И в этой благоустроенной стране, казалось бы надежно укрытой от беспокойного мира несколькими рядами гор с ослепительно сияющими в солнечных лучах снежными вершинами, умирали люди.

Умирали, в основном, ни к чему не приспособленные жители благоустроенных квартир в больших городах, «имевшие ванную и теплый клозет», как писал «лучший и талантливейший поэт советской эпохи», и, несмотря на это безапелляционное категорическое утверждение «вождя», действительно великий русский поэт. Семья Фимы в отличие от них уже имела достаточный опыт выживания, и «удобства во дворе» никого из них не могли смутить. И отец, и мать терпеливо и настойчиво искали путь к спасению, и их упорство и старания были вознаграждены: в один прекрасный день на пороге их комнаты возник пожилой бухарский еврей Ибрахимов.

Глава третья

Дан приказ: ему на запад…

Вслед за этой грозной вестью, о которой каким-то образом почти сразу узнали родные курсантов, в училище началась бурная невидимая подковерная работа. Родителям очень не хотелось, чтобы их чада покинули хоть и не вполне благоустроенную, но очень удаленную от войны прекрасную Ферганскую долину и геройски полегли на полях сражений. Не будем их за это осуждать. Директива содержала несколько лазеек. Одна из них была связана с тем, что ее авторы полагали, что все мужчины 1924-го и более ранних годов уже находятся на фронте, и выполняя ее, училищное начальство могло по формальным соображениям в случае «настойчивых» просьб особо «активных» родителей исключить из «фронтовых списков» всех переростков. Фиме запомнился один из них: еврейский парень из другого отделения, считавшийся непутевым: форма на нем висела, как на огородном чучеле, его обмотки разматывались на марше, на них наступал идущий следом, и строй сбивался, его уделом были бесконечные «наряды вне очереди». Он был объектом насмешек, но контингент училища отличался высоким моральным здоровьем, и шутки, отпускаемые курсантами по адресу неумехи, никогда не задевали его национальное достоинство, даже тогда, когда он, ухитрившийся родиться в конце декабря 1924 года, оказался среди тех, кто провожал эшелон будущих фронтовиков, и как потом случайно узнал Фима, впоследствии все-таки получил офицерское звание.

Проводы проходили под музыку — училищный оркестр радостно играл военные марши. Радостно, потому что начальнику училища было предоставлено право не включать в фронтовые списки курсантов, входивших в музыкальный взвод, независимо от их года рождения. У Фимы же не было ни родителей, способных «нажать» и «помочь», ни музыкального образования: от положенной каждому еврейскому ребенку скрипки он отбился после одного года занятий, преодолев сопротивление родителей, желавших иметь сына-музыканта, а его «должность» ротного запевалы не могла в этом случае служить ему охранной грамотой.

В последний день в училище всем отбывающим выдали новое обмундирование — гимнастерки и брюки из толстого сатина (ластика) и ботинки. Фиме достались очень некрасивые ботинки из «выворотки». Заметив его расстройство, его бывалый взводный сказал, что ему повезло и что эти ботинки его не подведут, в чем Фима впоследствии имел возможность убедиться. В состав амуниции входили также все те же пилотки и солдатские алюминиевые двухлитровые котелки и тяжелые фляги из толстого зеленого стекла.

Переодевшись и укомплектовав свои вещевые мешки, будущие фронтовики последний раз прошлись с маршем и с песнями по улицам Намангана. Запевалой, как всегда, был Фима. Потом состоялась шумная и веселая погрузка в эшелон, состоявший из теплушек. Фима в одной из них не без труда захватил и отстоял свое место на верхних нарах у узкого окошка, и поезд тронулся.

Путь их лежал через Коканд, где на перроне вокзала собралось множество родителей, но эшелон по всем правилам советского гуманизма при приближении к станции только прибавил ходу и на большой скорости промчался мимо тех, кто надеялся, может быть, в последний раз, увидеть своих детей. Еще на подъезде к Коканду стемнело, на землю спустилась непроглядная южная безлунная ночь, и Фима в своем окошке видел лишь яркие звезды и огни города, постепенно тающие во тьме. «Кокандский фронт» в его жизни остался позади, и Фима навсегда покинул эти края, где пока еще оставалась его семья.

Глава четвертая

На фронт

И вот настал день, когда Фиме и его соратникам было объявлено, что они отправляются на фронт. Никакого страха у Фимы и его друзей это сообщение не вызвало. Все они были молоды, и мысль о смерти казалась им нелепой. Зато было то, что политруки называли «советским патриотизмом»: было горячее желание принять личное участие в великой войне, в преследовании и уничтожении отступавшего врага, а о том, что враг этот еще очень опасен, как-то не думалось. Не нюхавшим фронта бойцам было выдано боевое оружие, и Фима получил в свое полное распоряжение автомат ППШ. Вообще его отделение должно было обслуживать миномет 82-го калибра, который им предстояло получить по прибытии к месту назначения, автоматы же его команде были выделены, как говорится, для личного пользования, если контакт с врагом окажется слишком тесным.

И снова была тихая и мирная железнодорожная станция Солнечногорск, и снова построение перед посадкой в эшелон. Перед тем как разместиться в теплушках, бойцы получили «неприкосновенный запас» продовольствия, состоявший из нескольких твердых сухарей из черного хлеба-кирпичика, куска свиного сала весом грамм пятьсот и стакана сахара. Все это отпускалось прямо в руки — в куски газет, в пилотки и всякие подручные емкости, что очень трудно представить себе в наше полиэтиленовое время.

Несмотря на предупреждение командования корпуса о том, что «неприкосновенный запас» может быть съеден только по специальному приказу в случае длительного перебоя с организованным питанием, ребята, измученные многодневным потреблением баланды из вонючей капусты, оказавшись в теплушках, принялись за него немедленно.

Эшелон тронулся с места и направился на юг, хотя враг вроде бы был на западе. Куда он шел, никто в Фиминой теплушке не знал. Под мерный стук колес народ высказывал самые фантастические предположения. Некоторые говорили, что их направляют на Турецкий фронт, который вот-вот будто бы должен был открыться в Закавказье. Постепенно разговоры утихли, «неприкосновенный запас» всеми был почти полностью съеден, и все задремали.

Фима проснулся, когда эшелон, не останавливаясь, проходил Харьков, снова временно ставший столицей освобожденной части Украины. Фима увидел в окошко силуэт знаменитого здания Госпрома, ставшего символом города, и зияющий незастекленными оконными проемами Дом проектов — первое в Украине высотное по тогдашним меркам здание, построенное в стиле американских небоскребов. Эти здания стояли на небольшой возвышенности, под западным склоном которой находилась одноэтажная слободка Павловка, и Фима явственно увидел тот павловский дворик, где прошло его детство, увидел отца, мать, брата в летний солнечный день, зелень садов, окружавших небольшие домишки. Потом видение исчезло, и Фиму охватила грусть: он понял, что возврата в эту показанную ему на мгновение жизнь больше не будет. Все будет другим, если оно для него вообще будет, а лучшим или худшим — покажет время. А пока его поезд промчался мимо разрушенного привокзального моста через весь веер железнодорожных путей, соединявшего центр города с западным пригородом — Холодной Горой, и вскоре повернул на юго-запад к Полтаве и Днепру. Так что ни о каком Турецком фронте не могло быть и речи.