Катарина, павлин и иезуит

Янчар Драго

Прозаик, драматург и эссеист Драго Янчар – центральная личность современной словенской литературы, самый переводимый словенский автор. Его книги вышли более чем на двадцати языках. Русскому читателю известны его романы «Галерник» (1982) и «Северное сияние» (1990).

Действие романа «Катарина, павлин и иезуит» (2000) разворачивается в период Семилетней войны (1756–1763), в которую было втянуто большинство европейских стран. Главная героиня романа Катарина, устав от бессмысленности и бесперспективности своей жизни, от десятилетнего безответного увлечения блестящим австрийским офицером Виндишем, которому опадала прозвище «павлин», отправляется со словенскими паломниками в Кёльн к Золотой раке с мощами Святых Волхвов. На этом пуги ей суждено встретить бывшего иезуита Симона, ставшего ее подлинной большой любовью. Широта охвата событий, описанных рукой талантливого, зрелого мастера, историческая и психологическая достоверность рассказа, богатство живых деталей прошлого, постановка вечных и вместе с тем необычайно злободневных проблем отличают этот лучший роман писателя.

1

В комнате кто-то появился – Катарина отчетливо, всем телом чувствует его присутствие. Она призвала его в своем полусне, сейчас он, вероятно, у дверей, оттуда слышится шорох грубой шерстяной ткани, из которой сшита мужская одежда, или это уже шепот влажных губ, шепот тела, сдерживаемое беспокойство приближения. В комнате присутствует незнакомый человек, он неслышно вошел в дверь, не вставляя ключа в замочную скважину, дверные петли не скрипнули, теперь он здесь, совсем близко, но ей не страшно. Ночной человек молчит, он соткан из тьмы и безмолвия. Ей следовало бы испугаться: она одна в комнате, она в эту ночь одна в доме, но вместо страха в груди, в голове, в глубине живота – всюду нарастает волнение, легкая дрожь пробегает по коже. Это не озноб от мартовской прохлады, ибо окно закрыто, это не трепет, вызванный весной, сошедшей там, за окном, на Добраву, и не мягким серебром лунного света, упавшего на ее постель. Это она из сновидения, из лунного сияния, из серебряного мерцания слепила темную тень, сгустившуюся массу мужской фигуры. Тяжелую массу, которая, всколыхнувшись, тихими шагами подходит к ее кровати. Незнакомец стоит у ее постели и смотрит на нее, затем медленно, легким движением берется за одеяло и со спокойной непреклонностью отбрасывает его, Катарина лежит в ночной рубашке, и он на нее смотрит. Она не видит его лица, может быть, у него и нет никакого лица, но она все же чувствует его взгляд, чувствует колеей и губами, грудью, глубиной живота. С естественной ловкостью он начинает расстегивать пуговицы на ее рубашке от шеи все ниже, тяжелые руки так легки, что сначала она их вообще не ощущает. Чувствует только, что становится все более голой и что мужчина глядит на нее, а она ничего не может с этим поделать. Он гладит ее шею, затем рука его тыльной стороной ладони скользит вниз по ее груди и животу туда, куда раньше был устремлен его взгляд, там сейчас его руки, она слышит его дыхание, но все еще не видит лица. Это человек без лица, хотя у него непреклонный взгляд, хотя у него есть губы, которые, возможно, прикоснутся к ее губам, есть руки и мужское тело. Без сопротивления, только с каким-то затаенным удивлением и волнением она чувствует – видит даже с закрытыми глазами, – что он прикасается к ее телу именно там, где ей самой бы этого хотелось, с такой силой, как она сама того желает. Ощущает она и свое болезненное бессилие, и его неопасную непреклонность. Какой-то мужчина вошел сюда, не спеша ее раздевает, поглаживает ее грудь и живот, затем отодвигается и оглядывает ее, почти нагую, а она не может ничего с этим поделать. Хотя знает, что ей следовало бы закричать, позвать отца, кухарку и служанок, спящих внизу возле темной пустой кухни, отца, который сейчас в селе у церкви святого Роха, батраков и конюхов с того конца двора, сестру, живущую в Любляне, или брата, находящегося в Триесте, маму Нежу, что на небесах, самого святого Роха – кого-то ей нужно было позвать или перекреститься и прочитать молитву, чтобы не совершился страшный грех, который уже совершается, что-то ей следовало бы сделать, хотя бы сказать: нет, пожалуйста, не надо. Но она не кричит, ничего не говорит; в тот же миг ей захотелось, сама плоть пожелала, чтобы руки вернулись. Ее тела касается только его взгляд, только его глаза, зрение которых обостряет весенняя лунная ночь; они скользят по ее ничем не прикрытому телу, и от этого на нем собираются капли влаги, а по коже проходит дрожь от внутреннего волнения, от страха, приятного и неопасного, от легкого ужаса, который влечет. Влечет так, что хочется снова подозвать поближе густое вещество этого тела – мужского тела, с его запахом, человека, стоящего в нескольких шагах от постели, который смотрит на нее каким-то отсутствующим, холодноватым взглядом и все же слишком непреклонным, слишком беспощадно-притягательным. Ей все равно хочется сказать: нет, пожалуйста, не надо, – но в голове какая-то сумятица, а руки опять уже здесь, она чувствует их, больше они не останавливаются, не прекращается дыхание возле ее уха. Человек этот сейчас близко и одновременно далеко, взгляд устремлен па ее тело, здесь же и его руки – это руки его и в то же время ничьи, у человека нет лица и нет имени. Она немного приподнимается, слегка отстраняясь от его рук, тела, дыхания, которое она чувствует у себя на лице, всему этому сопротивляясь, все это отталкивая, но лишь настолько, чтобы почувствовать свое бессилие; она уже не может укрыться одеялом, не может закричать, потому что все продолжается. Еще до того как незнакомец приподнял и перевернул ее, она замечает, скорее, сознает, что в комнату вошел еще кто-то – в окно, в дверь или сквозь стену, сейчас это уже совершенно неважно, кто-то стоит у дверей молча, с жадным любопытством наблюдая за всем, и от него исходит бесконечно притягательный безмолвный ужас. Но она сейчас не может, не хочет сопротивляться, и ничего нельзя уже поделать – все продолжается, это уже невозможно остановить, и она не желает ничего останавливать. Мужчина, что возле нее, переворачивает теперь ее на живот, приподнимает за бока, поднимает с постели, так что она уже не лежит, а стоит у кровати, и он сзади легким движением приподнимает ее рубашку, приближается к ней, она сзади теперь голая, спереди руки его проникают за расстегнутую рубашку, за те пуговицы, которые он расстегнул с такой легкостью, и касаются ее живота, а она лишена сил от его близости, хотя и знает, что кто-то другой за всем этим наблюдает – стоит неподвижно, с мучительным любопытством смотрит на это раздевание, па ее обнаженное тело, на ее прекрасное тело, сейчас она красива, хотя еще вечером не была красивой, сейчас она привлекательна, он смотрит на соприкосновение, сцепление тел, и она готова па все, голову и тело ее охватывает сильный жар, что-то скользкое, какая-то толстая змея вползает в нее. Катарина громко охает и затыкает себе рот, чтобы не услышали работники, спящие по ту сторону двора, и служанки внизу при кухне, лицо горит, влажные губы испускают стоны в мокрую ладонь, тело порывисто содрогается, она хочет, чтобы все это пришло к какому-то завершению, которое наступит, непременно наступит, и она стонет еще громче, закрывая подушкой лицо, чтобы не закричать, чтобы не завопить в эту весеннюю лунную ночь, чтобы вопль ее не разбудил Добраву, пространную равнину и окружающие ее темные горные скалы.

Это была ночь над Добравой, ночь над церковью святого Роха, притулившейся на склоне холма вместе со своими ангелами в верхней части церкви, в окружении домов, затаившихся в этой ночи, с людьми, которые не спят, чего-то ожидая.

Теперь, когда все миновало, Катарина, вся мокрая от пота, снова обрела свое прекрасное милое имя, но только имя, так как тело было осквернено, на лице еще сохранялась гримаса: нет, я не красивая, не привлекательная; длинные темно-каштановые волосы, путаясь, прилипли ко лбу и к затылку; она вздохнула с облегчением: в комнате опять никого не было, лишь дыхание ее еще прерывалось, но становилось все спокойнее, только молоток сердца стучал еще в груди, но теперь не так громко. В комнате осталась лишь тишина, лишь серебряный полусвет разливался по усадьбе и далеко вокруг по всей долине, над горами и над беззвучным течением реки, над всей неподвижно застывшей землей.

Она встала, открыла окно, холодный воздух омыл ее влажное разгоряченное лицо, на дворе была весенняя ночь, через поле пробегали фигурки ночных пришельцев, сгорбленные, со склоненными головами, нюхающие весеннюю землю, улавливающие движение корней в глубине; они приподнимали головы и прислушивались к проклевывающимся из почек весенним листьям, к покою спящих птиц, которые скоро защебечут. Это были существа с собачьими головами, вурдалаки, оборотни. Они бежали, пригнувшись, пока не встали на все четыре ноги, роясь в земле, на пашне – вепри, свиньи; ах, ведь это были только тени, поспешавшие через серебряный луг, сквозь чистый свет весеннего полнолуния, какие-то псы, волки, два неизвестных темных животных. С холма донесся удар колокола, тени остановились, принюхиваясь и подняв головы к небу, к весенней луне – прислушались и исчезли среди деревьев.

Звонили в церкви святого Роха, серебряный звон разливался по серебряному от луны горному склону; там, наверху, в окнах был свет, в церкви бодрствовали паломники. Катарина закрыла окно, прошла через залитую лунным светом комнату к распятию в углу, налила из кувшина воды и под образом Божиим стала быстро умываться.

2

Катарина и павлин – Катарина стоит у окна своей комнаты в Добраве, павлин прохаживается по двору усадьбы. Катарина послюнила палец и начинает медленно рисовать на оконном стекле слюнявого павлина. Не того, что важно прогуливается у них во дворе, словно видом своим желая сказать, что на этом, собственно говоря, крестьянском дворе ему нечего делать, будто ему следовало бы надменно ходить по крайней мере по саду барона, а то и по цветникам самого князя; Катарина рисует не этого человека в парике, с саблей, заплетающейся при ходьбе между ног, расцвеченного яркими аксельбантами на белом мундире, она рисует настоящего павлина с пышным хвостом и кругами на нем, с высоко поднятой головой, длинной шеей и тонкими ногами, с широко развернутым опахалом хвоста – такого, какой, по рассказываемым в Добраве сказкам, возит карету – такого рисует она слюной на стекле. И тот, что на дворе – тоже павлин, это Катарине уже давно известно, он убежден, что идет, а на самом деле – вышагивает, крутя головой во все стороны, желая убедиться, что на него смотрят, потом вытаскивает саблю из ножен и говорит о будущих сражениях, в которых он, павлин, будет участвовать вместе с нашими войсками, и они разобьют пруссаков; картечь из его пушек будет косить врагов, как колосья в поле, а от сабли его они повалятся, разрубленные на куски; и он поворачивает голову, чтобы удостовериться, что его слушают, а не только на него смотрят. Когда павлин взглядывает на окно, Катарина быстро отдергивает от стекла палец, она и сама охотно отскочила бы от окна, ей не хотелось, чтобы он увидел, что она постоянно на него смотрит – со злостью и в то же время с восхищением, потому что мужчина в белом мундире красив, у него громкий, раскатистый голос, движения стремительны – он был уже таким, когда приезжал кадетом военной академии в Винер-Нойштадте такой он давно, с тех пор как стал появляться в имении в Добраве. Павлин отвесил легкий поклон, Катарина тоже кивнула; это самое большее, на что павлин способен: поклон, чтобы показать Катарине и всем, кто на него смотрит, что он умеет не только воевать, но и грациозно кланяться. Парик, благородное обрамление его благородного лица, густо напудрен, это видно и из окна, павлин гордится своим париком так же, как и саблей, и своими будущими победоносными сражениями, в которых он вскоре примет участие. Все эти годы ничего другого от него нельзя было добиться – ничего, кроме поклона и рассказов о военных парадах, о трубах и военных оркестрах, марширующих по улицам Вены, Граца, Любляны, самое большее – расскажет еще что-нибудь любопытное о траектории, по которой летит снаряд; кроме этого Катарина ничего не может от него получить – ни одного взгляда, который проник бы в сердце, ни единого слова о возможной близости, хотя павлин хорошо, очень хорошо знает, что молодые женщины смотрят на него с удовольствием, что с удовольствием поглядывает на него и Катарина, несмотря на то что в нем нельзя различить ничего, кроме его павлиньей офицерской натуры. Но что поделать, если Катарина всякий раз, когда он уедет, когда разъедутся в своих экипажах все воскресные гости и в понедельник в Добраве останется лишь скрип утренних телег, крики батраков, уходящих в поле, мычание коров из хлева, что поделать, если она почувствует тогда в груди страшную пустоту, нечто такое, словно у нее дыра вместо сердца, и ей будет ужасно не хватать его вышагивания с заплетающейся в ногах саблей, его голоса и рассказов о траектории снаряда, летящего прямо на головы прусских захватчиков, которых австрийская армия вскоре перебьет, как собак, а их Фридриха заточит в тюрьму или сошлет на пустынный остров. Всегда после его отъезда остается пустота в груди, свидетельствующая о том, что жизнь проходит и что павлин, единственный, кто ей действительно нравится, хотя он всего лишь павлин, всегда уезжает, так же, как уезжает и ее сестра Кристина со своим мужем, как уезжают все, а она остается и чего-то ждет, все меньше понимая, чего именно. И сейчас, когда павлин поклонился и Катарина ему кивнула, когда он беспечно отвел взгляд, словно увидел всего лишь воробья на дереве, а не ее, Катарину, ее охватила какая-то злость; ах ты, Виндиш, сказала она, павлин ты, дурак последний, ты вообще не знаешь, кто такая Катарина, ты вообще ничего и никого не видишь, кроме себя, своей сабли, которая заплетается у тебя в ногах, кроме своего павлиньего хвоста, сейчас я сотру тебя, Виндиш, – и спустя миг размазала ладонью по стеклу свой слюнявый рисунок.

В погожий солнечный полдень Катарина решила, что уйдет из дома, и спустя несколько дней так и поступила. Случилось это вскоре после пасхальных праздников, день выдался теплый, поля уже пестрели первыми цветами, южный ветер слегка покачивал кроны деревьев на пологом склоне горы за домом. Она стояла у открытого окна, глядя на горный склон, где царил покой, на тихое колыхание деревьев в туманном свечении ранней весны. Лес молчал, ветра не было слышно, только из кухни, что под ее комнатой, долетало звяканье медных кастрюль и металлических тарелок, которые служанки мыли после обеда, сопровождая это короткими неразборчивыми высказываниями и резким смехом. Тарелки гремели металлические, ведь сегодня день был будничный, фарфоровыми пользовались только по праздникам. Сейчас в доме уже не было гостей, приезжавших сюда на праздники: в воскресенье после полудня под прощальные восклицания, под скрип кожаной конской сбруи и хлопанье дверей карет и дорожных повозок они отправились в путь, разъезжаясь во все стороны – в свои именья и городские дома, к своим делам, и фарфоровая посуда была заботливо заперта в шкафу в ожидании новых праздников и тех же посетителей. Теперь опять долгое время будут бренчать металлические тарелки, и дни станут еще более будничными, чем они были до праздников. Каждое утро она будет слышать отцовские распоряжения насчет хлевов и амбаров, крики с полей и лугов, в какой-нибудь воскресный вечер – отдаленное пение пьяных парней; теплый ветер донесет слова, которые могли бы быть обращены к ней:

Весной во дворе будут весело тявкать, а летом – лениво бродить собаки, тупо смотреть и жевать жвачку коровы, станут приезжать на телегах крестьяне, снимать шапки, входя в отцовскую контору, где она всю первую половину дня будет записывать цифры, касающиеся урожая и продажи, хотя она и не обязана это делать, хотя ей можно было бы вообще этим не заниматься; она могла бы поехать к сестре Кристине в Любляну, к ее мужу и детям, могла бы есть разные шоколадки и попивать кофе, потому что сейчас все пьют кофе, и ее сестра Кристина его просто обожает, как и чашечки, из которых его пьют, – все это она вполне могла бы делать. Или смотрела бы, как вокруг Добравы цветут деревья, как потом на полях пламенеет гречиха, как под ветром пригибаются колосья пшеницы, как летают над самой водой стрекозы, могла бы слушать ночное кваканье лягушек, пока дни не станут короче, не придет осень, когда тени делаются все длиннее; затем наступит и зима – чтение, тишина, разговоры, одиночество, воскресные мессы в холодной церкви, где и у людей холод на лицах, а там не за горами и пасхальные праздники. И каждое утро тут, на стене, ее будет ждать зеркало, а еще умывальник, гребенка, мыло, благовония, но главное – зеркало. Зеркало, которое видело все, даже большой противный прыщ на спине, хотя, как ей казалось, она была уже в таком возрасте, когда не должно быть никаких прыщей, даже на спине. Каждый день начинается с утреннего умывания и расчесывания волос перед зеркалом, со взгляда на свое постепенно стареющее лицо с заостряющимися чертами, все больше похожее на лицо отца, – день этот затем подойдет и к полудню, к звону медных кастрюль, к стуку металлических тарелок в кухне под се комнатой, резкому смеху девушек, плеску выливаемой в сточную канаву на краю двора воды, к тихому трепету деревьев в лесу на склоне горы, на которой выше стоит церковь святого Роха.

В этот день она решила, что не будет здесь дожидаться осени, даже лета не станет ждать – уйдет.