Том 5. Девы скал. Огонь

д'Аннунцио Габриэле

Габриэле Д’Аннунцио (настоящая фамилия Рапаньетта; 1863–1938) — итальянский писатель, поэт, драматург и политический деятель, оказавший сильное влияние на русских акмеистов. Произведения писателя пронизаны духом романтизма, героизма, эпикурейства, эротизма, патриотизма. К началу Первой мировой войны он был наиболее известным итальянским писателем в Европе и мире.

В пятый том Собрания сочинений вошли романы «Девы скал» и «Огонь».

ДЕВЫ СКАЛ

Роман

Перевод В. Корша

Пролог

Этими смертными очами я созерцал, как в короткое время расцвели и заблистали, потом увяли и погибли одна за другой три несравненные души: самые прекрасные, самые пылкие и самые несчастные, которые когда-либо появлялись в последних отпрысках могущественного рода.

В местах, где ежедневно мелькали их отчаяние, их прелесть и их гордость, я впитал в себя мысли более ясные и ужасные, чем могли мне дать древнейшие развалины знаменитых городов. Чтобы приподнять таинственную завесу с их далеких поколений, я подолгу вглядывался в глубину огромных фамильных зеркал, в которых они иногда не узнавали свои собственные образы, покрытые бледностью, подобной той, которая указывает на разложение после смерти; и я долго не отводил взгляда от старых, обветшалых предметов, до которых их холодные или трепетные руки касались, может быть, тем же жестом, какой делали другие руки, уже давно обратившиеся в прах. Знал ли я их такими в тоске повседневной жизни, или они — создание моей мечты и моего раздумья?

Такими узнал я их в тоске повседневной жизни, и они — создание моей мечты и моего раздумья. Этот лоскуток в ткани моей жизни, бессознательно созданной ими, имеет для меня цену до такой степени неизреченную, что я хочу пропитать его благоуханием самым острым и самым проникновенным, чтобы время не смело стушевать и уничтожить его.

Поэтому я обращаюсь к искусству. О! Какие чары обладают могуществом придать осязаемость и реальность тканям духовной пряжи, которую три пленницы пряли в тоске томительных дней и потом мало-помалу заполняли образами самыми скорбными, в каких когда-либо отражалось безнадежно человеческое страдание.

Отличаясь от трех сестер древности тем, что они были не дочерьми, но жертвами Необходимости, они соткали для меня самый богатый период моей жизни и в то же время они подготовляли судьбу того, кто должен был прийти. Свою работу они никогда не услаждали пением, но иногда проливали печальные слезы, в которых выражалась вся сущность их неиссякаемых, замкнутых душ.

Час, предшествовавший моему появлению в старом родовом саду, где они ждали меня, когда я вспоминаю его, является мне озаренным светом необычайной поэзии.

Для того, кто знает, на какой медленный или внезапный расцвет, на какие неожиданные перерождения способна напряженная душа, общаясь с другими душами в превратностях неверной жизни; для того, кто, признавая все достоинство существа в том, чтобы подчинить других своей нравственной силе или самому покориться ей, приближается к одному из себе подобных, с тайной тревогой, будет ли он властвовать или подчиняться; для каждого, кто жаждет постигнуть внутреннюю тайну, кто стремится к духовной власти, или кого влечет рабство, — никакой час не имеет очарование того часа, когда, полный смутных предвидений, он направляется к Неведомому и Бесконечному, к темному живому миру, который он завоюет или которым будет поглощен.

Я готовился проникнуть в запертый сад. Три княжны ждали там друга, которого они не видели давно, почти их ровесника, с которым их связывали воспоминания детства и юности, единственного наследника имени такого же древнего и доблестного, как и их имя. Они ждали одного из равных себе, который, возвращаясь из великолепных городов, приносит дуновение широкой жизни, от которой сами они отказались.

И каждая втайне своего сердца ждала, может быть, супруга.

I

Поработив неизбежные вспышки ранней юности, укротив бурные и беспорядочные порывы страсти, сдержав смутный и многосложный поток ощущений, я старался в мгновенном затишье моего сознания разрешить вопрос, не может ли жизнь случайно стать чем-либо иным, как привычной способностью применяться к постоянно изменчивым обстоятельствам; это значит, не может ли моя воля путем выбора и исключения создать из элементов, собранных во мне жизнью, свое собственное создание, новое и великое?

После некоторого рассмотрения я убедился, что мое сознание поднялось на ту труднодостижимую ступень, где возможно понять следующую аксиому: «Мир отражает чувства и мысли немногих высших людей, которые создали его, расширили и украсили с течением времени и которые в будущем будут непрестанно расширять и украшать его. Мир, каким он является теперь, — великолепный дар, расточаемый избранниками толп, свободными людьми — рабам, теми, кто думает и чувствует, тем, кто обречен трудиться». И тогда я познал, что одно из моих величайших честолюбивых желаний было принести и свое украшение, придать новую ценность этому человеческому миру, вечно впитывающему в себя красоту и скорбь.

Созерцая свою собственную душу, я вспоминал сон, много раз снившийся Сократу, каждый раз в ином виде, но всегда зовущий его к одной и той же задаче: «О, Сократ, отдайся изучению музыки».

Тогда я постиг, что долг каждого благородного человека в том, чтобы стараться отыскать в течение своей жизни целую серию мелодий, которые, хотя и различные, зависели бы от одного доминирующего мотива и несли бы отпечаток одного стиля. И я заключил, что от этого Эллина, такого искусного в умении возвышать душу человека до крайних пределов ее жизненной силы, мы и теперь еще можем воспринять великое и возвышающее учение. Наблюдая за самим собой и своими ближними, он открыл неизмеримую цену, какую придает жизни настойчивая работа над самим собой, стремление всегда к одной определенной цели. Его великая мудрость, кажется мне, сияет в следующем: он не ставил своего Идеала вне повседневной жизни, вне насущной действительности, но сделал из него живой центр своей сущности, вывел из него свои собственные законы и, следуя им, он ритмично развивался в течение долгих лет, пользуясь со спокойной гордостью правами, какие они доставляли ему, и преднамеренно отделяя свое «я» от себя, — афинского гражданина под тиранией Тридцати и под тиранией демоса, отделяя свою нравственную жизнь от государственной; этим он хотел и сумел до самой смерти принадлежать лишь самому себе. «Я повинуюсь только Богу» означало — «Я повинуюсь только законам того порядка, которому я подчинил свою свободную природу, чтобы осуществить мое понятие о порядке и красоте».

Твердой рукой художник, гораздо более редкий, чем Апеллес и Протоген, он сумел изобразить в непрерывной линии цельный образ самого себя. И высшая радость, проявленная им в последний вечер, загорелась в нем не от надежды на загробную жизнь, которую он изобразил в своей речи, но от созерцания своего образа, пережившего смерть.

II

У меня вырвалось движение искренней радости, когда по дороге к Ребурсе я увидел Оддо и Антонелло Монтана, которые, зная час моего приезда, вышли мне навстречу. Они горячо расцеловались со мной, передали мне приветствие из Тридженто и засыпали меня сразу тысячью вопросов. Они казались счастливыми, видя меня снова, и выразили еще большую радость, когда я объявил им о своем намерении пробыть здесь долгое время.

— Ты остаешься с нами! — воскликнул Антонелло, как бы вне себя, пожимая мне руки.

— Тебя посылает сам Бог…

— Ты должен сегодня же приехать в Тридженто, — сказал Оддо, прерывая своего брата. — Тебя все там ждут. Ты должен приехать сегодня же…

Оба они казались охваченными каким-то странным, почти лихорадочным волнением; у них были несоразмерные, несколько конвульсивные движения, говорили они быстро, почти тревожно: они имели вид больных пленников, только что вышедших из своей темницы, как из тяжелого сна, смущенных, потрясенных, словно опьяненных первым соприкосновением с внешней жизнью. Чем больше я смотрел на них, тем сильнее поражали меня в них эти странные симптомы, они начинали тяготить и беспокоить меня.

III

И я привез их туда, к цветам.

Они прислушивались с видимым смущением к бесконечным мелодиям весны, то наклоняясь, то озираясь на свои тени, которые то обгоняли их, то отставали, подобно голубоватым фигурам, распростершимся лобызать землю. По временам робкая радость свободы и надежды мелькала в их упоенных взорах; иногда непроизнесенное слово полураскрывало их губы, делая их похожими на края переполненной чаши. И когда они останавливались, я с тайным восторгом думал о том, что переполняло их.

Фразы, которыми мы изредка обменивались, должны были казаться им излишними, но они лучше давали нам сознать всю глубину нашей действительной жизни. Беглого взгляда, наклонения головы, короткой паузы было достаточно, чтобы взволновать до глубины эти бездны, куда только редко и слабо проникал луч общего сознания; и все, что мы говорили было, так же далеко от нас, как далек шелест вершин от самых глубоких корней дерева.

Ничто не могло сравниться со своеобразной красотой этих полей, покрывшихся цветами. На рыжеватой жесткой почве, подобной шкуре льва, белые и розовые цветы напоминали призраки девушек, боязливо склонившихся на широкие волосатые груди сказочных великанов. Лучи солнца придавали прозрачным лепесткам ту изменчивую игру света, какою обладают драгоценные камни. Тут и там поблескивали гладкие обломки каменных глыб.

Мы чувствовали, как глубока была наша действительная жизнь. И мало-помалу, как бы по взаимному согласию, мы перестали произносить те ненужные слова, которые служат только чтобы нарушить важность молчания и рассеять слишком густое облако мечты или мысли. Нас связывало более тонкое общение; вокруг нас создалась атмосфера ясновидения, похожая отчасти на ту, какой дышат мистики. По временам нас охватывало такое чувство наслаждения, что целый поток его изливался из одного нашего взгляда, а наши малейшие движения, не прикасаясь, доставляли его больше, чем самая длительная ласка. Лепестки, падающие к нашим ногам, слегка колышущиеся ветви странно волновали нас, как признание неги и творчества счастливых деревьев, завязывающих плод. Виноградные лозы с набухшими почками склонялись к земле, изогнутые, словно в конвульсиях, и возбуждали нас примером лихорадочного усилия, которое должно было обратиться в опьяняющий дар. И в опадающих листьях и в тощей лозе мы чувствовали идеальный образ благоухающего масла миндаля и пламени забвения винограда.

ОГОНЬ

Роман

Перевод Е. Барсовой

Торжество огня

— Стелио, мне кажется, вы на первый раз немножко волнуетесь? — спрашивала Фоскарина, касаясь руки своего молчаливого друга, сидевшего рядом. — А какой дивный вечер в честь великого поэта!

Как истая художница, она мгновенно охватила взглядом всю красоту, разлитую в сумерках последнего сентябрьского дня, и в ее темных, полных жизни зрачках засверкали, рассекаемые веслами, отражения в воде гирлянд огней вокруг высоких фигур золотых ангелов, блестевших на отдаленных колокольнях San-Marco и San-Giorgio-Maggiore.

— Как всегда, — продолжала она своим нежным голосом, — как всегда, все вам благоприятствует. В такой вечер, как сегодня, чья же душа не полетит навстречу грезам, вызванным вашим словом? Не чувствуете ли вы, что толпа уже готова воспринять ваше откровение?

Так убаюкивала она своего друга, стараясь опьянить его непрерывной лаской.

— Действительно, этот роскошный и необычайный праздник способен извлечь из башни слоновой кости даже такого гордого поэта, как вы. Кому же, как не вам, должно было выпасть на долю счастье в первый раз обратиться с речью к народу в таком торжественном месте, как зал Большого Совета, с высоты эстрады, откуда некогда дож приветствовал собрание патрициев: на фоне

«Рая»

Тинторетто и со

«Славой

» Веронезе над головой.

Власть тишины

«Col Tempo». В одном из залов Академии Фоскарина остановилась перед

«Старухой»

Франческо Торбидо, этой сморщенной, дряблой пожелтевшей женщиной, утратившей способность улыбаться и плакать, этой человеческой руиной, держащей в руках не прялку, не моток ниток, не ножницы, а доску с предостерегающей надписью: «Col Tempo».

— Вместе с временем, — повторила актриса, когда они вышли на свежий воздух, прерывая задумчивое молчание, начинавшее тяготить ее сердце и заставлявшее его погружаться на дно, как камень в глубь мрачных вод.

— Знаете ли вы, Стелио, заколоченный дом в Calle-Gambara?

— Нет, какой это?

— Дом графини де Гланегг.