Амандина

де Блази Марлена

Новый роман Марлены де Блази посвящен истории жизни трех поколений семьи графов Чарторыйских. Краковские дворцы и соборы, парижские отели, католический монастырь на юге Франции и скромная нормандская деревушка — вот фон, на котором разворачиваются события жизни главных героев. Отданная на воспитание в монастырь незаконнорожденная девочка, отпрыск аристократической семьи, отправляется в путешествие по оккупированной Франции в поисках своей матери, сталкиваясь в пути как с человеческой низостью, так и с примерами подлинного благородства и высокого духа.

Пролог

Однажды осенним вечером тысяча девятьсот шестнадцатого года в одном из имений благородной семьи Чарторыйских в окрестностях Кракова граф Антоний Чарторыйский убил молодую баронессу, свою возлюбленную. Затем он обратил пистолет против себя. У графа остались жена, графиня Валенская, и двухлетняя дочь Анжелика.

Через четырнадцать лет графиня Валенская пригласила племянника Чарторыйского и его друга из варшавской школы-интерната провести часть летних каникул в их краковском дворце. Другом был молодой барон по имени Петр Друцкой. В то время ни графиня Валенская, ни ее племянник не знали, что Друцкой являлся братом возлюбленной Антония Чарторыйского. У шестнадцатилетней дочери графини Анжелики случился тайный роман с Друцким, от которого остался ребенок. Когда выяснилось родство Друцкого, графиня Валенская, которая презирала мужа за слабость и стыдилась предательства, поклялась, что ни один ребенок, принадлежащий по крови к этой, по ее мнению, незнатной семье, не будет ею признан своим внуком. Анжелика, которая глубоко любила Друцкого, отказалась прервать беременность. Не желая расстраивать свою дочь в ее деликатном физиологическом состоянии, графиня Валенская скрыла от нее намерение отдать ребенка.

Когда дочери Анжелики — девочка родилась с серьезным пороком сердца — исполнилось пять месяцев, графиня отправилась в католический монастырь близ города Монпелье на юге Франции. Там она оставила ребенка и значительную сумму денег, чтобы девочка выросла под опекой местной курии. Графиня была убеждена в правомерности предпринятых шагов и с достоинством несла свой крест.

Часть 1

1931–1939

Монпелье

Глава 1

Под старыми платанами, соприкасавшимися ветками через широкую улицу, под зонтиками из желтых сентябрьских листьев, скользил большой черный паккард. Пунктир светлых, розовых и бронзовых пятен пробегал по трем пассажирам. Две женщины и мужчина сидели в мрачном молчании. Одна из женщин держала на руках младенца. Когда свет скользил по лицу ребенка, его глаза казались сине-черными драгоценными камнями. Свет дитя не тревожил, он не отводил глаза, а пристально и задумчиво смотрел на женщину, которая сидела на тафтовом сером диване напротив него, ее голова была повернута к окну. Мрачный шофер в черной ливрее вел машину медленнее, чем мог. Раздавался единственный звук — ширк, ширк, ширк — усталых колес по асфальту.

Я хочу, чтобы ребенок был укрыт. Почему она его держит без чепчика? Почему дитя полностью распеленуто, когда мы уже так близко к монастырю? Мы должны уже подъезжать. Мне нужно будет спросить Жан-Пьера, как далеко еще? Как далеко? Моя шея болит из-за того, что я все время отворачиваюсь, чтобы не видеть девочку. Я не могу ничем помочь ей, только вижу, что она выросла. Я по-настоящему не смотрела на нее с той самой ночи, как она родилась. Что заставило меня просить акушерку принести мне ее тогда? Я должна была запретить Анжелике видеть ее, но все-таки просила показать и ей. Видеть ее было сродни тому, как впервые увидеть Анжелику. Я потянулась к ней, как должна была бы тянуться к собственной дочери.

Мои руки болят от ее тяжести, как если бы я держала свою дочь. Она моя. Я должна думать о ней так же. Она моя, а я не забочусь о ней. Анжелике — семнадцать. Незрелая дурочка оплакивает мальчишку и не интересуется ребенком. Ее материнское чувство молчит, как будто она заботилась о ребенке только ради этого мальчишки, а теперь он ей надоел. Сомнительный подарок для того, кто бежал от нее так быстро и так далеко. Хитрый. Как и все его племя. Из всех мальчишек и мужчин, кому Анжелика могла бы подарить себя, почему она выбрала его? Что за злое притяжение между их семьей и мною? Разве двух смертей недостаточно для того, чтобы погасить его? Или я должна была понять в первый же вечер, кто он? Жестокие черные глаза, изящная белая рука, резким движением откидывающая блестящие волосы. Большевистское презрение в глубоком поклоне. Я и сейчас слышу, как Стас говорит: «Ciotka Valeska, тетя Валенская, позвольте представить моего друга по академии Петра Друцкого». Да, да, добро пожаловать. Конечно, будьте как дома. Ваше имя ничего не значит, вы сами ничего не значите. Очередной рыцарь, не так ли? Или кавалер голубых кровей со скудными средствами? Да, присаживайтесь к столу на пару недель, нам будет приятно. Мне следовало застрелить его там, во дворце, в неверном свете торшеров. Если бы я поняла! А я приветствовала его как товарища Стаса. Да, да, пожалуйста, останьтесь. Адам носил их вещи на третий этаж. И затем он наткнулся на Анжелику. Брат очаровательной баронессы Урсулы. Урсула. Только кисть Тициана могла изобразить, как она крутилась вокруг моего мужа вплоть до самой смерти. Сколько ночей они провели вместе? Охотничьи поездки Антония, его бизнес в Праге, в Вене. Поездки на фермы, в деревни. Всегда вместе с Урсулой. Два выстрела из пистолета, так чтобы они заснули вместе навсегда. Неужели я никогда не освобожусь от этих воспоминаний — она одна, они вместе?

Туссен стоял позади меня, когда утром я заглянула в комнату, и его руки тисками охватили мои плечи. Что он прошептал тогда? «Даже Рудольф и его баронесса имели приличие прикрыться». Туссен стал передо мной, наклонился и поднял с мраморного пола кунтуш Антония, куда тот был брошен. Как Антоний любил эту одежду, символ его симпатии к крестьянам! Он носил высоко расстегнутыми рукава и ходил гоголем, а ветер раздувал длинные полы его одежды. Туссен прикрыл тело кунтушем, настоящим саваном для истинного шляхтича и его возлюбленной. Я еще помню, как сама была его возлюбленной.

Я ли первая совершила предательство? Остались бы вы верны мне, Антоний, если бы я не сделала этого? Охлаждение сиятельного графа Чарторыйского и так скоро после нашей свадьбы? Я была вздорной, высокомерной. Я хотела первенствовать и блистать. Тем не менее вы оказались умнее, чем я, ввергнув меня во все это. Вы даже наняли француза за небольшое вознаграждение, не так ли? Поручили ему ухаживать за мной, даже деньги на подарки давали. Да, скандальная, и высокомерная, и такая глупенькая. Как только я пала, вы стали свободны от семейной жизни с вашей грешной богатой женой, при этом имея право на благородную вендетту и избежав шума. Кто мог винить вас? Вы были ловким, я — простушкой, но правда состоит и в том, что для нас ничего не значила принятая в наших семьях манера держаться, где понятие верности давно считалось фантастически забавным, а «скерцо», которое играли втихаря, все чаще прорывалось на публику. Ни лучше ни хуже, чем другие, мы прожили бы таким образом жизнь, старели, мучились, но нам была послана Анжелика, наше счастье. Этим бы все и закончилось. Но вы влюбились, Антоний.

Глава 2

Монастырь постройки XIII века Сент-Илер и его престижная школа-пансион для юных девиц благородного происхождения располагался в небольшой деревне на юго-востоке Франции в нескольких километрах от города Монпелье на реке Лец. Поскольку монастырь не предоставлял никакого официального убежища для брошенных детей-сирот, много раз бывало так, что спеленатого младенца оставляли у дверей в корзине для фруктов с маловнятной запиской в пеленках и несколькими франками, завернутыми в газету. Добрые сестры затем забирали ребенка, и он разнообразил своими неуверенными шагами их строгую жизнь в трудах, молитве и медитации. Но этим утром младенец был предоставлен заботам добрых сестер весьма необычным способом.

Паккард въехал через массивные железные ворота и остановился у портика перед входом в монастырь. Шофер быстро вышел, чтобы открыть дверь женщине в форменной одежде медицинской сестры, державшей младенца в белом с розовым богато вышитом конверте и в темно-синей шапочке. Затем из машины вышел высокий худой мужчина, облаченный в длинное бархатное пальто, поправляя руками в перчатках свой хомбург (мужская шляпа из местечка Бад-Хомбург в Германии) над тонкими белыми усами. Наконец еще одна женщина покинула авто. Ей было около сорока, ее отличали выдающаяся красота, еще свежее лицо, большие мягкие черные, как у оленя, глаза и нервно сжатые слегка подкрашенные губы. Она была одета в короткий серебристый меховой жакет, серую юбку из фай-де-шина и низко надвинутую на лоб шляпку колоколом. Это была графиня Валенская-Чарторыйская.

Графиня оперлась на руку шофера, и они прошли вперед остальных. Двери под поросшим плющом портиком отворились прежде, чем раздался звонок, и шаркающий горбун-священник в сутане, изуродованный обилием жадно поглощаемых ужинов, быстро пропустил приехавших внутрь. Священник отправил медсестру с ее ношей прямо через двойные белые лакированные двери, которые беззвучно закрыл за ними.

Их встретила старая монахиня в крахмальном головном уборе с развевающимися при ходьбе белыми крыльями и в платке, закрывающем вялую плоть ее лица. Не говоря ни слова, она кивнула, приглашая графиню — которая все еще опиралась на руку шофера — в умеренный дискомфорт гостиной. Мужчина в хомбурге проследовал за ними. Графиня и старая монахиня сели друг против друга. Спутник Валенской, держа хомбург в одной руке, другой нервно потягивая свои белые усы, устроился напротив них. Шофер удалился. Вступительные приветствия не прозвучали. И хотя графиня была прекрасно знакома со статусом и характером старой монахини, которую звали матушка Паула, монахиня ничего не знала о графине. Ни ее имени, ни титула, ни национальности.

Графиня начала говорить, и человек с хомбургом переводил ее слова на французский, мягко и очень почтительно по отношению к старой монахине.

Глава 3

Когда дама удалилась, Паула спрятала пухлый белый сверток в стенной сейф в своем кабинете, где он должен был храниться до той поры, пока церковный эмиссар приедет забрать его, и поднялась по крутым каменным ступеням в жилую часть монастыря. Толстые дубовые двери вели в темный коридор, где обычно тихо и, как правило, пусто в это время дня, и только монахини, ведущие домашнее хозяйство, проходили с корзинами, тряпками, щетками, банками воска, пахнущего серой, коричневыми стеклянными бутылками с лимонным маслом, но сегодня слышался веселый смех из-за последней двери в коридоре.

Однажды в одну из кладовых монастыря, где никогда бы не побывала женщина с влажными черными глазами, пришли местные ремесленники, чтобы заново отполировать щербатые серые плиты пола, перестеклить свинцовые переплеты окон, соскрести слой за слоем краску со стен, последние следы той эпохи, когда монастырь был фамильной виллой высокородной испанской семьи из Биаррица.

Паула распахнула двери, остановилась на пороге и резко хлопнула в ладоши, чтобы привлечь внимание группы щебечущих монахинь, тесно сгрудившихся в дальней половине комнаты. Их веселье погасло после ее окрика: «Тишина!», и монахини расступились, кланяясь.

Среди них сидела плотная и рыжеватая, как красно-коричневое яблоко, хорошо сложенная молодая женщина, пожалуй, слишком привлекательная на вкус Паулы. Она была одета в грубое темное крестьянское платье, короткие кожаные башмаки, толстые черные чулки, и из-под черного, повязанного узлом платка на лоб выбивались светлые кудри. Это была бывшая бенедиктинка, пришедшая в монастырь послушницей из своей деревни Шампенуаз несколькими месяцами ранее, по имени Соланж. На руках у нее покоился младенец, ее голова склонилась к ребенку с обожанием. За Соланж стояла толстая краснощекая молодая женщина, пахнущая крахмалом и мылом, одетая в длинный белый передник поверх полагающегося черного платья. Она станет кормилицей для девочки.

Мебель, постельное белье и одежда, прибывшие упакованными в картон и дорожные сундуки, были тщательно расставлены и распакованы Соланж на свеженатертом полу, покрытом красными и желтыми турецкими ковриками. Белая кованая колыбель, изящная, как кружево, застелена простынками и покрывалами с ручной вышивкой, задрапирована балдахином из белого ситца. Умывальный столик, легкая антикварная кресло-качалка с белым бархатным сиденьем, широкий плюшевый диван с желтыми пуховыми подушками, шкаф для одежды маленькой девочки, высокий бело-золотой комод в стиле империи, маленький библиотечный шкафчик, еще пустой, и в нем картонка с детскими книжками, а возле него классический черно-лаковый письменный столик, и в нем ящики с хрустальными ручками. Имелся также маленький стульчик, который, когда поворачивали выключатель, медленно играл мелодию из «Лунного света». Хромированная нарядная коляска голубой кожи разместилась под окнами. Желтые языки пламени в очаге черного мраморного камина. Все это составляло детскую и спальню для Соланж. Также имелся альков, где сможет отдохнуть кормилица.

Глава 4

Разве недостаточно того, что я должна принять участие в незаконнорожденном ребенке или внучке кого бы то ни было, может быть, этой стареющей дамы полусвета или самого епископа, его высокопреосвященства Фабриса, который просил меня проявить терпимость и удовлетворить просьбу падшей заявительницы из милости? Почему я не могу быть посвящена в тайну происхождения девочки? Может быть, это его ребенок? Думаю, нет. Если бы он хотел, он устроил бы дальнейшую жизнь ребенка, это в его власти. И кто она? Кто этот ребенок? Выставленная напоказ дорогая одежда, церемония прибытия, демонстрация того, что ребенок находится на попечении епископа, все это похоже на насмешку. И кто эта девчонка с фермы? Возможно, кто-то из его близких. Его дочь. Его любовница. Я была его любовницей.

Как сильно вы ударили меня, дорогой Фабрис. Предложили сладостей. Или это я ударила вас? Месть сильного моему отцу, который сказал бы: «Не упаковывайте слишком много, достаточно платья для вечера и для прогулок по берегу». Нет уже коттеджа на берегу моря, только зловоние от сгоревшего молока в скорбных чертогах. Сестры кармелитки. «Я делаю это для тебя, моя дорогая».

Да, я была его дорогой, дорогой и любимой девочкой моего отца, простой, как грязь, покрывающая мои прекрасные волосы. Спутанная грива выглядела как сливки, как светло-белые волны, пойманные в камнях. Их было достаточно, моих волос, папа, чтобы обратить внимание Жан-Жака или любого другого, кто приезжал из Безье через лес и глазел на меня, пока пил бренди.

— Бонжур, мадемуазель Анник, бонжур.

Моих волос было бы достаточно. И для вас, папа, разве меня было недостаточно для вас?

Глава 5

На более высокой скорости, чем на пути к монастырю Сент-Илер, паккард спустился на другую улицу, обсаженную липами, а не платанами, его пассажиры — графиня Чарторыйская, няня и мужчина с тонкими белыми усами — составляли теперь чуть менее сплоченную группу, чем час назад. Прежде чем доставили к цели предмет своей заботы. Прежде чем перевезли младенца, как товар. Ребенка изгнали. Его взгляд — ясный темно-синий взгляд ягненка, согласного на жертву, сила этого взгляда до сих пор жила в пышном сером салоне. Руки няни неловко лежали у нее на коленях, или так казалось графине, которая смотрела теперь на мужчину с тонкими белыми усами, Туссена, который подергивал губами, надвинув хомбург глубоко на лоб и закрыв глаза — видимо, размышлял.

Какими отвратительными сообщниками мы стали теперь, думала графиня. И откуда эта боль, эта тяжесть в моих собственных руках? Это похоже на фантомную боль в ампутированном органе. Ее ли я чувствую? Старый неопрятный священник никогда не вознесет за меня молитву, еще менее вероятно, что это сделает потная сука монахиня. О господи, что я наделала? Преодолевая боль, графиня скрестила руки под грудью, продев их в широкие меховые рукава своего жакета. Она плотно зажмурила глаза, и постепенно боль и взгляд ягненка оставили ее.

Это сделано. Его изгнали. Как далеко до вокзала? Отдельное купе. Пожалуйста, не опоздайте к поезду. Я должна побыть одна. Я должна подумать. Эта партия сыграна, и пришла пора подумать об Анжелике. Как представить ей события? Я должна быть осторожной, взвесить и обдумать каждое слово, прежде чем говорить, согласовать все обстоятельства в каждой части лжи. Я осторожно подойду к этому. Я обниму ее и расскажу все, не откладывая. Ребенок умер.

Она скончалась от порока сердца, как и предупреждал доктор при родах, прежде, чем можно было применить хирургическое вмешательство. Предупреждал, но Анжелика не должна ничего знать относительно того, что врачи предложили операцию, обеспечивающую шансы на выздоровление. Я должна подчеркнуть, что доктора из Швейцарии оставляли мало надежды на ее спасение, заверяя меня, что если она и перенесет операцию, то в лучшем случае всегда будет очень слабенькой. Я опишу симптомы, при которых ребенок испытывал бы страдания. Я объясню: все считали, что ранняя смерть была «к лучшему». Когда она спросит, если она спросит, почему я не позаботилась о том, чтобы привезти ее в Польшу, чтобы похоронить в семейном мавзолее, я объясню, что рождение и смерть ребенка должны остаться нашим личным делом. Она поймет это. Я предложу ей поехать в Швейцарию на несколько дней, чтобы навестить место, где похоронен ребенок. Я расскажу ей, как это было, повторю слова священника: «Умершие дети — это ангелы, призванные к Богу, они ничем не согрешили на земле». Да, я скажу ей, что так говорил священник. Я где-то это читала и подумала тогда: какая пошлость. Потом постараюсь убедить, что визит на могилку не имеет смысла. Она будет тогда жить своей жизнью. Она воспримет это — ребенок, мужчина — как бы со стороны. Я уверена. Но свидетельство о смерти, куда я его положила? Возможно, оно у Туссена. Я должна напомнить ему, чтобы он дал его мне в поезде. Ах, как я устала. Обо всем ли я подумала? Дорогой старый Йозеф, как бы я желала, чтобы ты был здесь и ответил на мои вопросы. Помог мне закончить работу.

Йозеф, мой духовник, мой друг, пусть Бог упокоит твою прекрасную душу. Странно, что ты умер — как давно это было? — через несколько дней после нашей последней встречи. Да, твое большое сердце хранило больше чем один мой секрет, и ты помогал мне принять решение, куда поместить ребенка, и это было твое последнее мне благодеяние. Видишь ли ты меня, Йозеф? Слышишь ли ты меня? Наверняка епископ Матери Церкви может видеть и слышать оттуда, с небес. Правильно ли я поступила, Йозеф?