Любовь Психеи и Купидона

де Лафонтен Жан

Писательской славой Жан де Лафонтен — поэт, драматург, член Французской академии — прежде всего обязан своим знаменитым «Басням» и озорным «Сказкам и рассказам в стихах». Мастерству Лафонтена свойственны смелая игра воображения, остроумие, фривольность выражения, творческая раскованность. Данью галантной литературе стало прозаическое произведение Лафонтена — повесть «Любовь Психеи и Купидона». Сказочная история о прекрасной девушке Психее и капризном взбалмошном боге любви Купидоне — оригинальная творческая переработка известной сказки Апулея об Амуре и Психее из его романа «Золотой осел».

Прозаическая часть повести переведена А.А.Смирновым, стихи переведены Н.Я.Рыковой.

От редакции

«Любовь Психеи и Купидона», (1669) повесть знаменитого французского баснописца Жана де Лафонтена, представляет оригинальную творческую переработку известной сказки Апулея об Амуре и Психее из его романа «Золотой осел».

Традиционный сюжет этой древней сказки модернизован Лафонтеном в духе и стиле литературы французского классицизма XVII века. Сказочная фантастика окружена шутливой иронией автора. Его жизнерадостный гуманизм продолжает традиции французского Ренессанса и во многом предваряет философское свободомыслие Вольтера и «просветителей» XVIII века. Легкое и изящное повествование, в котором проза перемежается со стихотворными партиями, отличается высокой поэтичностью, вызывавшей восхищение Пушкина и его современников и сохранившей свое обаяние и для нашего времени.

Рассказ вставлен в рамку своеобразного эстетического комментария — в форме беседы между Лафонтеном и его приятелями, поэтами Буало, Расином и Шапелем. Собеседники скрыты под именами Полифила, Аргуса, Аканта и Геласта. Споры между ними не только излагают суждения автора о своем замысле, но попутно затрагивают и более широкий круг проблем эстетики и поэтики французского классицизма.

Настоящее издание было подготовлено для серии «Литературные памятники» по инициативе и по плану покойного профессора Александра Александровича Смирнова (1883–1962). Это последний литературный труд проф. Смирнова. Прозаическая часть повести была переведена им самим и подготовлена к печати его учеником, Ю. Б. Корнеевым. Стихи переведены Н. Я. Рыковой. Статья написана Н. Я. Рыковой по материалам, подготовленным А. А. Смирновым. Примечания составила Н. Я. Рыкова.

Любовь Психеи и Купидона

Ее светлости герцогине Бульонской

Не без некоторой самонадеянности, сударыня, посвящаю я вам это произведение; оно, разумеется, не лишено недостатков, несомненно ему присущих, и дар, мною вам подносимый, не обладает достоинствами, освобождающими меня от опасений; но поскольку вы, ваша светлость, известны своей справедливостью, вы, во всяком случае, не осудите моего доброго намерения. Вельможу трогает не ценность подношений, которые ему делают, а усердие, с которым преподносятся дары и которое придает им подлинную их цену в глазах существа с душою, подобной Вашей.

Но, ваша светлость, какое право имею я называть дарами то, что является лишь самым простым выражением признательности? Уже с давних пор монсеньер герцог Бульонский осыпает меня милостями, которые тем более велики, чем менее я их заслуживаю. По природе своей я не способен делить с ним его труды и опасности — эта честь выпала на долю лиц, более взысканных судьбою, чем я. Мой же удел — всей душою желать ему славы и способствовать ей в тиши моего кабинета, в то время как он оглашает самые отдаленные края свидетельствами своей доблести, шествуя по стонам своего дяди и предков на том поприще, где они проявили себя с таким блеском и где долго еще будут славиться их имена и подвиги. Я мысленно рисую себе, как наследник этих героев ищет опасностей, покуда я наслаждаюсь праздностью и забываю о ней лишь ради служения музам. Бесспорно, я — редкий счастливец: принц, столь приверженный к ратным трудам и столь чуждый изнеженности и бездеятельности, так благосклонен ко мне и оказывает мне столько милостей, как если бы я посвятил всю свою жизнь служению его особе; признаюсь, ваша светлость, что я чувствителен к таким вещам. Я счастлив оттого, что его величество король дал мне господина, которого сколько ни люби, все будет недостаточно, и несчастен от сознания, что столь мало могут быть ему полезен!

Я надеялся угодить вашей светлости, расточая хвалы Вам и одновременно вашему супругу, который столь вам дорог. Ваш союз подчеркивает общие вам обоим достоинства, умножая, так сказать, их блеск. Вы с восторгом слушаете рассказы о славных деяниях вашего супруга, а он с таким же восхищением внимает хвалам, которыми вся Франция осыпает вас за душевную красоту, живость ума, человеколюбие и дружбу с грациями, столь тесную, что вас даже мысленно нельзя отделить от них. Но все эти похвалы слишком скупы — вы заслуживаете гораздо больших. Как мне хотелось бы располагать несметным числом высоких слов, чтобы достойно завершить эту хвалу и более убедительно, чем мне до сих пор удавалось, доказать, с какой глубокой любовью и преданностью я остаюсь, сударыня, вашим смиренным и покорным слугою

Предисловие

Я встретился в этом произведении с куда более серьезными трудностями, чем в каком-либо другом из моих сочинений. Это, конечно, удивит моих читателей: трудно вообразить себе, что сказка, написанная прозой, могла отнять у меня столько времени. Ведь в том, что касается основной трудности моего повествования — в самом искусстве рассказа, — у меня был надежный руководитель. Сюжет мне дал Апулей, на мою же долю выпала лишь забота о форме, то есть о выборе слов. Довести прозу до известной степени совершенства — не столь уж трудная задача: проза — естественный язык всего человечества. Тем не менее я должен сознаться, что проза всегда давалась мне с таким же усилием, как стихи, а уж в этом произведении и подавно. Я терялся, не зная, какой характер придать моему повествованию. Исторический? Это было бы слишком уж просто. Романический? Но он недостаточно изыскан. Поэтический? Он чрезмерно цветист. Мои персонажи требуют некоторой галантности, но их приключения, во многих случаях сопряженные с чудесами, предполагают тон героический и приподнятый. Применять же в одном месте одно, а в другом — другое недопустимо: единообразие стиля — строжайшее и обязательное для всех правило. Я нуждался поэтому в совершенно новом стиле, который был бы смешением всех вышеназванных. Мне требовалось свести их в одно естественное целое. Этот стиль я искал с величайшим тщанием, а нашел я его или нет, пусть скажут читатели.

Моя основная цель — неизменно нравиться. Чтобы достигнуть этого, я изучаю вкусы нашего века. И вот после долгих опытов я пришел к выводу, что вкус наш тяготеет к галантному и шутливому, и не потому, что мы презираем страсти. Напротив, не находя их в романе, поэме или пьесе, мы жалуемся на их отсутствие. Однако в таком рассказе, как мой, который совмещает чудеса с приятной болтовнею и способен позабавить даже детей, следовало от начала до конца быть игривым, стремиться к галантности и — одновременно — к шутливости. Впрочем, если даже в этом и не было необходимости, то моя натура все равно толкнула бы меня на такой путь, и я охотно допускаю, что не раз сбивался на него вопреки требованиям разума и благопристойности.

Но довольно рассуждать о манере письма, избранной мною; обратимся теперь к самому вымыслу. Здесь я почти все почерпнул у Апулея; говоря «все», я имею в виду главные и самые лучшие выдумки. Мне принадлежат лишь некоторые эпизоды: случай в гроте, история старика и двух пастушек, рассказ о храме Венеры и его создании, описание ада и всего, что случилось с Психеей по дороге туда и после ее возвращения. Тон рассказа тоже мой, равно как все подробности и речи персонажей. Словом, у моего источника я заимствовал лишь сюжет и ход рассказа, но это самое важное, остроумное и лучшее, что есть в повествовании, в котором я, кроме того, изменил целый ряд мест, обращаясь с сюжетом, по своему обыкновению, свободно. У Апулея, например, все прихоти Психеи исполняют какие-то незримые существа. Она не видит своих слуг, хотя слышит их голоса. Но, во-первых, такое одиночество наводит скуку; во-вторых, оно вызывает ужас. Разве найдется смельчак или сумасброд, который дерзнул бы прикоснуться к яствам, появляющимся перед ним сами собой? Я большой любитель музыки, но лютня, играющая без музыканта, заставила бы меня удрать без оглядки. Поэтому у меня Психее прислуживают нимфы: они ее одевают, услаждают приятной беседой, разыгрывают перед ней комедии или иного рода представления.

Было бы чересчур долго — да в этом и нет надобности — перечислять все те места, где я отступаю от своего образца, и объяснять, почему я это делаю. Никакие рассуждения не заставят читателя находить удовольствие в моей книге. Только основываясь на своих впечатлениях, он оправдает меня, какие бы вольности я себе ни разрешил, или осудит, какие бы доводы я ни приводил в свою защиту. Словом, мое произведение следует рассматривать независимо от того, что писал Апулей, а то, что написал Апулей, — независимо от моей книги, то есть положиться на свой собственный вкус.

Еще одно: вместо того чтобы обойти предсказание оракула, приводимое Апулеем в начале приключений Психеи и отчасти образующее завязку повести, я лишь затруднил свою задачу, не сделав это предсказание двусмысленным и кратким, как полагается быть пророчествам, изрекаемым богами. Я довольно плохо справился с обоими этими требованиями, особенно со вторым, заявив, что предсказание оракула содержит в себе также его толкование жрецами, — жрецы не всегда понимают то, что их устами возвещает бог. Впрочем, бог мог с таким же успехом внушить жрецам верное истолкование, как он внушил им самое пророчество, и это соображение тоже могло бы меня выручить. Но не будем вдаваться в подобные тонкости! Каждый, кто захочет вдуматься в суть дела, и без того признает, что ни Апулей, ни я ни в чем здесь не погрешили.

Книга первая

Четыре приятеля

[1]

, сведшие знакомство на Парнасе, образовали своего рода кружок, который можно было бы назвать Академией

[2]

, если бы только он был несколько шире и если бы все его члены столь же ревновали о Музах, сколь пеклись о своих наслаждениях. Первым делом они изгнали из своих собеседований педантические рассуждения и все то, что попахивает академическими диспутами. Когда они собирались вместе и успевали вдоволь наговориться о своих забавах, то, если речь заходила о чем-нибудь, имеющем отношение к наукам или к литературе, они пользовались таким случаем. При этом они не задерживались долго на одном и, том же предмете, а с легкостью перебрасывались с одного сюжета на другой, подобно пчелам, встречающим на своем пути множество разных цветов.

Зависть, недоброжелательство, интриги были им чужды. Они преклонялись перед творениями древности, но не скупились на похвалу и новым произведениям, когда те этого заслуживали. О собственном творчестве они отзывались со скромностью и откровенно высказывали свое мнение, когда один из них, заразившись болезнью века, выпускал в свет книгу, что случалось, впрочем, довольно редко.

Полифил (назовем так одного из наших четырех друзей) был подвержен этому недугу больше, чем другие. Похождения Психеи представлялись ему весьма подходящим сюжетом для приятного рассказа. Он уже давно работал над ним, никому в этом не признаваясь; наконец, он все же поведал о своем замысле трем друзьям, — не для того, чтобы спросить у них совета, стоит ли ему закончить начатое, но чтобы узнать, как, на их взгляд, ему следует продолжать свой рассказ. Друзья высказали свои мнения, и Полифил последовал тому из них, которое более пришлось ему по вкусу. Когда труд его был окончен, Полифил спросил, где и когда он может его прочесть.

Акант, по своему обыкновению, предложил совершить загородную прогулку в местах, где бывает мало гуляющих; там, по крайней мере, их не будут прерывать, и они прослушают всю историю без помех и с большим удовольствием. Он необыкновенно любил сады, цветы, тенистые уголки. Полифил в этом отношении разделял его вкусы, но можно сказать, что ему нравилось решительно все. Страсти, нежно волновавшие сердца обоих, наполняли их произведения, составляя основное их содержание. Они оба тяготели к лирике, с тем лишь различием, что Акант был склонен в стилю трогательному, тогда как Полифил отдавал предпочтение стилю цветистому.

Из двух остальных друзей, которых звали Аристом и Геластом, первый был весьма серьезен, не будучи докучным, а второй — неизменно весел.

Книга вторая

У преступницы Психеи не хватило духу вымолвить хотя бы слово. Она могла бы кинуться в ноги супругу, могла бы рассказать ему, как все вышло, и если уж не оправдать полностью себя, то по крайней мере переложить вину на двух сестер; во всяком случае, она могла бы молить о прощении, простершись у ног Амура, обнимая их со всеми признаками раскаяния и обливая их слезами. Могла она поступить и по-другому: взять кинжал за лезвие, подать его мужу, обнажить грудь и предложить ему пронзить ее сердце, восставшее против супруга. Растерянность и совесть отняли у Психеи дар речи и способность чувствовать; она замерла на месте и, потупив взор, ждала в смертельной тоске, какова будет ее участь.

Купидон, вне себя от гнева, не почувствовал и половины той боли, какую ему причинила бы эта капля масла в другое время. Он несколько раз метнул бешеный взор на несчастную Психею, а затем, не снизойдя даже до укоров, улетел по воздуху, и дворца не стало. Не было больше ни нимф, ни Зефира: несчастная супруга осталась одна на утесе, полумертвая, бледная, дрожащая и охваченная такой беспредельной скорбью, что она долгое время стояла, устремив взор в землю, не сознавая себя и не замечая полной своей наготы. Ее девичьи одежды лежали у ее ног; она смотрела на них, но не замечала.

Между тем Амур витал в воздухе: он хотел поглядеть, до какой крайности дойдет его супруга, ибо не желал, чтобы она наложила на себя руки — то ли потому, что гнев не вполне заглушил в боге сострадание, то ли потому, что он готовил Психее более долгие муки и более жестокий конец, чем самоубийство. Он видел, как она без сознания рухнула на твердую скалу, и это тронуло его, но не до такой степени, чтобы он позабыл о проступке своей супруги.

Психея пришла в себя долгое время спустя. Первою ее мыслью было броситься в пропасть, но увидев бездну и острия скал, готовые растерзать ее, она несколько раз возвела глаза к луне, озарявшей ее, и сказала:

— О сестра солнца, пусть моя ужасная вина не мешает тебе взирать на меня; будь свидетельницей отчаяния несчастной и окажи мне милость поведать тому, кого я оскорбила, обстоятельства моей кончины, но не рассказывай их тем, кто дали мне жизнь. Ты встречаешь на своем пути много несчастных. Скажи мне, есть ли среди них такой, чье горе было бы страшнее моего? О, высокие скалы, служившие некогда основою дворца, коего я была владычицей, кто бы мог теперь сказать, что природа создала вас для совсем иного употребления?