Мы прислушивались к их голосам и следили за тем, чтобы при попадании автомобиля в выбоины и ухабы на дороге наши головы, руки и ноги не шевелились. Доехав до внезапного и крутого склона, наша машина резко остановилась. Помня об угрозах и предупреждениях, сделанных надзирателями в наш адрес ранее, мы больше не смели дотронуться до очков, чтобы снять их. Мы вышли из машины. Я невольно взяла Марьям за руку. И снова раздался вопль надзирателя. Из его грубых и злобных криков я разобрала только слово «нельзя». Я отпустила руку Марьям. Нас завели в какое-то помещение, после чего с наших глаз сняли очки. За столом перед нами сидел военный, а рядом с ним стоял другой в штатской одежде. Они обратились к нам со словами: «Сдайте все ценные вещи и вообще всё, что имеете при себе».

У нас не было ничего, кроме наручных часов. Нам снова надели очки, и мы сели в лифт. Лифт так долго катался с одного этажа на другой, что мы не поняли, на каком этаже вышли.

Мы оказались в каком-то длинном коридоре перед огромной железной дверью с толстыми решетками и невероятно тяжелыми замками. На двери повернулись несколько затворов, прежде чем она открылась.

Мы избавились от очков с эффектом слепоты, после чего были отправлены в какой-то темный чулан. Прошло какое-то время, прежде чем наши глаза адаптировались к темноте и мы смогли разглядеть пространство вокруг себя. Стены помещения, в котором мы оказались, были покрыты плиткой темно-коричневого цвета, точно такого же, как в чулане моей бабушки. Я подумала: «Боже мой! Какое поразительное сходство! Всевышний, после стольких дорог и скитаний Ты привел меня в тот самый чулан, где моя бабуля хранила драгоценности, антикварные предметы и посуду для гостей? В тот самый чулан, в который мы с Ахмадом и Али залезали иной раз и играли в “дочки-матери” и прятки?»

Когда мои глаза привыкли к темноте, первой, кого я нашла в этом чулане, была Марьям. Как хорошо, что моя сестра Марьям все еще со мной! – подумала я. Я сжала ее руку. Затем мы увидели Фатиму и Халиму, которые, подобно неприступным скалам, гордо и непреклонно стояли в углу. Надзиратель ушел, и мы остались одни.

Не произнося ни слова, мы целый час разглядывали стены закутка, в который нас заключили; рассматривали все, что нас в нем окружало: цвета и формы, размеры, выпуклости и вогнутости. Пространство вокруг нас было до такой степени узким, что, разводя руки в стороны, я касалась стен. Видя бетонные стены и несчетное количество надсмотрщиков, дверей с железными замками и решетками, я почувствовала себя важной и ценной персоной. На двери имелось маленькое окошко, предназначения которого я не понимала. Не успели мы до конца осмотреть свой закуток, как вдруг то самое окошко открылось, и лицо, которое показалось в нем и напоминало призрак, закричало: «Обыск! Обыск!»

После этого послышались звуки поворачивающихся в замке ключей, и таинственная дверь открылась.

Я подумала, что кого-то привели в наш чулан, но ошиблась. Надзиратель, оставаясь за дверью, сказал: «Снимите с себя всю одежду: головные платки, рубашки, брюки!»

Мы не шевелились, и тогда в камеру вошла женщина в военной форме. Не плюнув на нас, как это по традиции делали другие иракские женщины-военнослужащие, она сказала: «Одна за другой!»

Мы должны были встать, чтобы она обыскала нас по очереди. Осмотрев одну вещь, она говорила: «Следующая!» У Фатимы была заколка черного цвета, с которой она не хотела расставаться, поэтому она стала спорить с тюремщицей на ломаном арабском, требуя вернуть заколку. В ответ на это тюремщица с силой ударила Фатиму по руке. Я подумала: «Если она увидит булавку на моих брюках и заберет ее у меня, как я буду ходить в них?» Я потихоньку отцепила булавку от брюк и незаметно передала ее Марьям, которую досмотрели первой. Я была последней. Несмотря на всю тщательность, с которыми тюремщица обыскивала мои вещи, я смогла спасти свою брючную булавку и в душе похвалила себя за смекалку.

Тюремщица ушла, а мы остались в таинственном чулане. На холодных каменных стенах нашего закутка мы заметили надписи, сделанные предыдущими его обитателями. Как хорошо, что Халима знала арабский лучше нас!

Я спросила ее: «Халима, что здесь написано?»

Она ответила: «Имена и даты мученической смерти прежних узников».

«То есть прежних узников убили?» – снова спросила я.

Она объяснила мне, что среди надписей есть имя девушки – Банат аль-Хода, которую должны были казнить на такой-то улице такого-то числа. «Какой засекреченный чулан!» – подумала я. Мы строка за строкой читали и рассекречивали все надписи и видели себя в очереди на казнь.

И снова неожиданно откуда-то донеслись и раздались в моих ушах звуки поворачивающегося в железном замке ключа, сердитые крики и непонятные фразы. Дверь открылась, и тюремщики бросили нам четыре одеяла. Фатима сказала:

– Эти одеяла означают, что мы можем сидеть на них.

– Нет, они означают, что мы здесь надолго.

– Нет, они даны нам только на одну ночь, поскольку завтра тридцатое мехра – окончание войны.

– Мы не останемся здесь.

Сквозь железные ступеньки, встроенные в противоположную стену, едва заметно пробивались солнечные лучи. Эти тоненькие ниточки света были для нас своего рода часами. Мы расстелили одеяла на полу и приготовились совершить намаз.

Через каждые несколько минут окошко в двери открывалось и кто-то говорил: «Четверка дочерей Хомейни!» Затем этот кто-то с предельной злобой захлопывал окошко. Однако на этот раз вместо окошка открылась дверь. Надзиратель спросил: «Сколько вас человек, и как ваши имена?» Затем он прочел с листа бумаги, которую держал в руке: «Фатима Ибрахим? Халима Мохаммад, Марьям Талиб, Масуме Талиб?»

Услышав имя отца – Талиб, я преисполнилась сил. С того момента меня стали называть Масуме Талиб. Имя отца стало частью моего имени, а это означало, что отец всегда будет со мной – тот, кто был для меня жизненным оплотом и опорой; тот, кто в моем воображении сражался с демонами и колдунами; тот, который мог перепрыгнуть через родник Тандо из моего детства; тот, кто мог устранить самые трудные жизненные проблемы семьи; тот, в отсутствие которого его фотография в раме придавала гостиной нашего дома величественный вид, а моим братьям – силу. С того момента его имя всегда было со мной.

Вечером нам принесли две пластиковые миски зеленого цвета и четыре красных пластиковых стакана. В мисках было немного разведенной водой томатной пасты. К ним прилагалось еще четыре подобия сэндвичей, внутри которых можно было обнаружить какой угодно мусор. Прошла неделя с момента моего прибытия в Ирак, однако мне все еще не хотелось есть. У Марьям, недавно оправившейся после расстройства кишечника, тоже не было аппетита. Каждый раз, когда мы слышали звуки открывающейся двери, мы быстро обувались и вскакивали. На этот раз, когда открылась дверь, прошло уже два часа с того момента, как солнечные лучи покинули нашу камеру, наступил вечер. В камеру вошел надзиратель-баасовец и сказал: «Масуме Талиб». Затем он дал мне в руки очки и сказал: «Возьми!»

Не сопротивляясь, я взяла очки и надела их. Как легко я смирилась с тем, чтобы быть лишенной возможности видеть! Надев очки, я тянула голову вверх или же, наоборот, опускала ее так, что подбородок приклеивался к груди, чтобы разглядеть дорогу, по которой мы шли. Однако, получив удар по голове, я больше не крутила ею. Баасовец-иракец тянул меня за край моего макнаэ, чтобы я прибавила шагу. Я ускорила шаг и… Боже мой!

В какой-то момент я вдруг перестала чувствовать землю под ногами и от ужаса внезапного падения отчаянно закричала, пытаясь ухватиться за что-нибудь. Во время падения мои очки немного съехали. Затем я увидела огромные ноги в сапогах размером с весло, которые стали бить меня по всему телу. Я быстро встала и поняла, что упала со ступенек. Надзиратель поправил очки на моих глазах, и я продолжила свой путь.

По тому, как солдат отдал честь, я поняла, что мы прибыли на место. Я остановилась и села на кресло с колесами. Я подумала, что меня будут фотографировать, однако кресло, на котором я сидела, резко закрутилось с большой скоростью, и я упала на землю. Я не хотела унижаться, валяясь на полу, поэтому быстро поднялась. С моих глаз сняли очки. Я увидела, что нахожусь в просторном, светлом и богато обставленном кабинете, в котором три человека сидели за столом напротив меня, а еще двое – два солдата – стояли у входной двери. По телевизору показывали Саддама – кадры, которые я десятки раз видела по телевидению Басры в Абадане. На кадрах видеосъемки был запечатлен момент, когда Саддам нажимает на спусковой рычаг пушки, после чего раздается выстрел. Произведенный залп ознаменовал приказ о начале воздушной, наземной и морской операций одновременно с дислокацией двенадцати бронированных и механизированных дивизий и президентской гвардии на территории, выходящей более чем на тысячу километров за общую с Ираном пограничную линию. Саддам, присутствуя в меджлисе Ирака, открыто заявил тогда, что разрывает Алжирское соглашение, подписанное 6 марта 1975 года, и, пренебрегая интересами Ирана, подчеркнул, что Ирак не признает право Ирана на владение той или иной частью русла Арвандруд.

Один из баасовцев спросил:

– Масуме Талиб?

– Да.

– Профессия?

– Я – ученица.

– Из Арабестана?

Я помнила, что под словом «Арабестан» баасовцы подразумевают Хузестан, поэтому кивнула.

– Ты – генерал?

Я отрицательно покачала головой и сказала:

– Я не говорю по-арабски.

– Can you speak English?

– A little.

– Говори по-персидски, я – иранец.

Я была поражена. Он разговаривал на фарси без курдского или арабского акцента.

– Как ты стала генералом?

– Я – не генерал, мне всего восемнадцать лет. Для того чтобы стать генералом, необходимо пройти через множество этапов обучения и практики, и для этого требуется много времени.

– Нет, – ответил он. – Для того чтобы стать генералом Хомейни, достаточно быть революционером.

– Ты также являешься представителем губернатора, не так ли? Что может связывать простую ученицу с губернатором?

Я поняла, что дело, лежавшее перед ним на столе, касается меня. Ну и объемистое же они сфабриковали дело из тех двух несчастных бумаг, которые нашли у меня!

– Как называется твоя школа?

– Школа имени Мосаддыка.

– А как называются средняя и начальная школы, которые ты окончила?

– «Шахрзад», «Махасти».

– Сколько у тебя братьев и сестер?

– Я и Марьям – сестра, у нас есть еще три брата.

– Сколько им лет?

– Двенадцать, десять, восемь.

– Как их зовут?

– Мустафа, Мортеза, Моджтаба.

– Чем занимается твой отец?

Я придумывала на ходу. Я вспомнила, что, будучи в Тануме, когда баасовцы искали «стражей Хомейни», слышала, как большинство ребят говорили, что они – дворники, после чего иракцы оставляли их в покое. Поэтому я тоже сказала:

– Дворник.

Баасовский офицер спросил:

– Почему все иранцы – дворники?

Переводчик-иранец сказал:

– Не все иранцы – дворники, революция Хомейни была революцией дворников.

Моя мать всегда говорила: «Ложь порождает ложь. Сказав один раз ложь, знай, что за ней придет вторая, третья и десятая». Она не научила нас даже говорить при необходимости ложь во благо. С каждой новой ложью мое сердцебиение учащалось. Я чувствовала, как приливает кровь к моему лицу. Я хотела сбить баасовцев с толку и не оставить ни единого намека о себе и своей семье.

– Где находится клуб «Иран»? – снова спросил офицер.

– Не знаю, – ответила я. – Я – ученица и знаю только дорогу от дома до школы.

– Где находится клуб «Арванд»?

– Не знаю.

– Клуб «Анкас»? Бильярдный клуб? Лодочный клуб?

С каждым ответом «не знаю» он все больше терял самообладание. В конце концов, разъяренный, он вскочил с места, нервно положил передо мной записку «Я жива» и спросил:

– Что это за шифр?!

– Это – не шифр. Это всего лишь – два слова. Я хотела донести до своей семьи весть о том, что я жива.

– Если кто-то попадает сюда, это означает, что он все знает. Если ты собираешься отвечать на наши вопросы фразой «не знаю», весть о том, что ты жива, не дойдет до твоей семьи.

– Я не боюсь смерти, я боюсь жизни здесь, в неволе.

Каждый из тех, кто допрашивал меня, играл какую-нибудь роль. Один злился, другой говорил ему: «Успокойся!» Один бил, другой говорил ему: «Не бей!» Один издевался и смеялся, другой говорил ему: «Не смейся!» Следователь-иранец, в свою очередь, слово в слово переводил мои ответы двум другим. Иранец метал искры больше, чем два баасовца-иракца. Последние повернули русло вопросов в сторону революции, Имама и ислама:

– Почему иранцы совершили революцию, почему они не хотели шаха?

Не успел он еще сформулировать свой вопрос, как второй офицер-иракец спросил:

– Кто совершил революцию против шаха?

И снова первый перебил его:

– Почему вы любите Хомейни?

Затем спросил второй:

– Почему вы произносите салават за Пророка один раз, а за Хомейни – три раза?

Подвергшись перекрестному допросу, я вспомнила слова Имама, который изрек: «Война – это возможность для совершения революции».

У меня возникло ощущение, будто я – посол революции в соседней стране, и эта миссия возложена на меня Божественным провидением. Не знаю, почему я подумала, что они действительно не знают истины и на мне лежит обязанность направить их и указать им правильный путь. Я обрадовалась их вопросу и изложила о Коране и революции все, что узнала на занятиях по идеологии при мечети имени Обетованного Махди. Я рассказала о разнице между шахским исламом и революционным исламом, о колониализме, империализме и т. д. Одному Всевышнему известно, как долго они смеялись надо мной. Наконец, после долгих и изнурительных расспросов, они произнесли с усмешкой: «Ты что, принесла нам революцию Хомейни?» И далее спросили:

– Что ты изучала?

– Практические науки: алгебру, природоведение и химию я хорошо знаю.

– Где ты обучалась военному делу?

– Я не проходила военное обучение, я – сотрудник Красного Полумесяца.

Неожиданно баасовский офицер вынул из кармана брюк пистолет и спросил:

– Это что?

– Оружие

– Какое оружие?

– Не знаю, я не разбираюсь в видах оружия.

– Похоже, ты не хочешь остаться в живых, ты – одна из двадцатимиллионной армии Хомейни, и ты ничего не знаешь об оружии?!

Я погрузилась в свои мысли, мне хотелось только молчать. Переводчик-иранец спросил:

– Почему ты молчишь, чего ты ждешь?

– Я жду, когда Всевышний сжалится надо мной, – ответила я.

Он со злостью швырнул в меня авторучку, которую держал в руке. После этого он подошел ко мне, поднял свою ручку и встал рядом. Он продолжил задавать мне вопросы, и при этом каждый раз, задавая мне новый вопрос, с силой вонзал мне в голову эту авторучку. Мне было больно так, будто в мою голову проникает какой-то тяжелый свинцовый предмет. Ради ублажения иракцев он не гнушался ничем. Иногда он говорил, кивая им на меня: «Все они – приспешники Хомейни, идущие на смерть ради него».

Я благодарила Бога за то, что не владела большей частью той информации, которой они от меня требовали.

– Почему ты молчишь? – снова спросил переводчик.

– Я всего лишь ученица и знаю только один маршрут – от дома до школы.

Допрос тянулся очень долго. Я удивлялась, почему они меня не оставляют в покое. Неужели им угодны выдумки и небылицы, которые я им наплела? С каждым новым вдохом я желала, чтобы он стал последним, и я бы избавилась от этих мучений. Впервые я считала секунды, чтобы преодолеть это бесконечное ожидание. Вопросы следователя-иранца были полны ядовитых уколов.

Офицер-иракец сказал: «Расскажи-ка еще один хадис от Пророка, чтобы наставить нас на путь истинный!»

Подобно маленькой беззащитной птичке, попавшей в руки птицелова, я пыталась быстрее вырваться из этой западни и найти спасение. Время от времени он сжимал свои кулаки в знак своей силы и превосходства. В душе я взывала ко Всевышнему и говорила: «О Создатель! Вверяю свою жизнь и честь Тебе и ищу убежища в Твоем извечном могуществе!»

Ругань и непристойные выражения были для баасовцев развлечением. Если бы можно было облачить некоторые из тех мерзких слов в покровы приличия, чтобы воспроизвести и озвучить их! Рядить слова в красивые формы и выражаться эстетично – это ведь тоже исламский обычай. Для того чтобы мою семью не смогли опознать, я придумала новую семью с новыми именами, профессиями и адресами. Я не знаю, откуда родом был тот следователь-иранец, но он знал Абадан как свои пять пальцев. Мне он сказал, что он из Тегерана, и он хорошо знал и Тегеран. Иногда он блефовал и говорил, например, что до революции видел меня с сестрой без хиджаба идущими в направлении такого-то клуба или места. А на самом деле мы с Марьям познакомились во время поездки в Шираз, и вообще ее настоящее имя было Шамси, а не Марьям.

Придумав всю эту историю с новой семьей, я очень волновалась за Марьям, которая стала для меня сестрой в неволе. У нас не было ни малейшей возможности предварительно согласовать ответы на предполагаемые вопросы. Я была объята тревогой. Я слышала дыхание Марьям позади себя, слышала, как она откашлялась. Но я не знала, что планируют делать баасовцы. Они питали особую симпатию к Гугуш. Она исполнила однажды одну композицию на арабском языке. Не знаю, почему при звуках голоса этой певицы все вышли из помещения. Каким-то чудом на пару секунд я оказалась одна, предоставленная самой себе. Я повернулась назад и убедилась, что за моей спиной сидит Марьям. Я тихо произнесла шепотом: «У нас с тобой есть три брата двенадцати, десяти и восьми лет. Зовут их Мустафа, Моджтаба и Мортеза. Наш отец – дворник».

Я сама делала над собой усилия, чтобы запомнить ответы, данные мной на заданные вопросы, потому что знала, что у лжеца короткая память. С уходом баасовцев из помещения мой допрос завершился. Глаза Марьям, у которой был вид невинного барашка, смиренно и безропотно приготовившегося к участи жертвы, искали ответы на мучившие ее вопросы в моих глазах. Я прошла мимо нее и сказала: «Слава Всевышнему!»

И снова меня ждали очки с эффектом слепоты и лабиринтообразные коридоры. Баасовец-иракец дернул край моего макнаэ. Я остановилась. Звуки поворачивающегося в замочной скважине ключа означали, что мы на месте. После того как открылась дверь, меня так быстро и сильно толкнули внутрь камеры, что я ударилась головой о стену, в результате чего на моем лбу вскочила большая шишка. Тюремщик велел мне встать лицом к стене и упереться на нее ладонями и сказал: «Не двигайся!». Затем он вышел из камеры и запер дверь. В камере никого не было. После возвращения с допросов я была настолько измотана морально, что у меня было ощущение, будто меня извлекли из-под руин.

Тот факт, что камера была пуста, вызвал во мне сомнения: та ли это самая камера, где нас держали прежде? В моих ушах продолжали звучать вопросы, которые иракцы задавали мне во время допроса. Каждую секунду я чувствовала тяжесть присутствия надзирателя-баасовца, его тень и его руки за собой. Я боялась, что он сейчас войдет и положит руку мне на плечо. Я все еще стояла неподвижно в положении лицом к стене, мои виски готовы были взорваться, а мозг – закипеть. Я ощущала себя не человеком, а тенью на стене. Не знаю, были ли эти лица, которые я наблюдала вокруг, изначально такими зловещими и мерзкими, или же деяния их владельцев сделали их такими. Страшные орлиные глаза надзирателя усиливали мой ужас. Я не могла больше находиться в таком положении. Я подумала: «Лучше один раз наплакаться и один раз умереть! Повернись и дай ему пощечину!» Я взяла себя в руки, сдвинула брови и собрала всю свою злость и ненависть в глазах, а всю свою силу – в кулаках. Я выпрямилась и резко повернула голову назад, чтобы посмотреть, что происходит у меня за спиной, и избавиться от мучившего меня ужаса. Однако за моей спиной не было ничего и никого, кроме моих собственных воображаемых призраков. Увидев одеяла, расстеленные нами на земляном полу, две пластиковые миски и четыре стакана, также лежавшие на земле, я убедилась, что это – тот самый прежний наш чулан, и подумала, что сестер, вероятно, тоже забрали для допросов. Наедине со своими мыслями я стояла перед изображениями и надписями на стене камеры, оставленными прежними ее жителями. Надзиратель через каждые несколько минут открывал окошко в двери и что-то говорил. Я была рада, что почти не знаю арабского.

Не знаю, сколько часов, месяцев или лет прошло, – я потеряла счет времени, однако в конце концов я услышала, как к камере приближаются громкие шаги тюремщика, а вслед за ними – более слабые шаги. Открывшаяся дверь и возвращение Фатимы, а через еще пару минут – Марьям и Халимы положили конец моему одиночеству. Воссоединившись, мы успокоились. Мы обвинялись в одном и том же – в любви к Имаму, революции и Исламской республике.

На календаре было двадцать девятое мехра, и по прогнозам тех, кто был военными, имевшими опыт участия в боевых действиях, война должна была закончиться на следующий день. Тонкие лучи света едва заметно освещали наш чулан. Мы ничего не знали о местоположении нашего здания; о том, в каком городе оно находится и какого рода постройкой вообще является. Однако каждая из нас в этом замкнутом пространстве периодически обнаруживала что-то новое и делилась своим открытием с другими. В конце камеры имелась невысокая стена, за которой располагались унитаз и душевая. В одной из стен было небольшое отверстие, перекрытое беспорядочно перевитой и спутанной проволочной сеткой. Сквозь него проникал слабый электрический свет, призрачно ложившийся на темные стены и вещи вокруг, а самое главное – на наши лица. Этот свет был дорог нам, но, к сожалению, контроль за его источником оставался за пределами нашей досягаемости.

В стене, находившейся напротив этого светового окошка, имелась какая-то маленькая дверца, которая рождала в наших душах и надежды, и страх. Она была заперта и обшита плотной звукоизоляционной пленкой, но не становилась преградой ни холоду, ни зною. Над дверцей виднелись несколько рядов железных прутьев, сквозь которые внутрь нашего чулана проникали лучи солнечного света. Всякий раз, когда эти лучи появлялись, двигались и исчезали, я понимала, что прошли еще одни сутки благословенных дней моей молодости.

Мы считали секунды, желая, чтобы они быстрее превратились в минуты, минуты – в часы, часы – в сутки. Будучи заточенными в очень маленьком пространстве, мы имели дело со множеством проблем. Единственная наша радость заключалась в том, что мы вместе. Мы постоянно искали какой-нибудь угол, чтобы спрятаться от жалящих взглядов тюремных надзирателей, которые через каждые несколько минут заглядывали к нам через окошко в двери; снова и снова они касались нас своими свирепыми взглядами и пересчитывали.

Я не хотела, чтобы существование в этой каморке вошло в обычную колею моей жизни, хотя ужас и страх перед будущим и так не позволяли тем дням стать привычными для меня. В те дни все, что меня окружало, было из железа и камня; даже люди казались каменными. В их взглядах и поведении не было ни капли человечности. Единственными звуками, которые доносились до слуха, были стоны тех, чьи души ввиду полного отсутствия сил не могли покинуть свои изможденные тела. Звуки ударов кабеля по двери, стенам и измученным телам заключенных сменили ласковые нотки материнского голоса и добродушные напевы отца.

Окошко в двери открылось, и мы услышали резкий окрик. Вслед за этим мы увидели крупное лицо, которое было шире, чем само окошко. Хозяин этого лица протянул в окошко руку, как лопату, и что-то потребовал. Никто из нас не понимал, чего он хочет от нас. У нас ведь ничего не было. Мы позвали на помощь бедную Халиму, чей словарный запас на арабском был на десяток слов больше нашего:

– Халима, что хочет эта рука?

Мы хотели быстрее избавиться от его криков. Он изобразил жестами и движениями прием пищи. И тогда мы поняли! Мы отдали ему лежащую в нашей камере посуду, после чего получили две миски супа, представлявшего собой воду, в которой плавал рис и несколько зерен чечевицы. Мы все уселись вокруг мисок, но ни одна из нас не желала прикоснуться к ним. Однако мы должны были набраться сил для преодоления больших страданий, чтобы не согнуться от слабости. Я сказала сестрам: «Ешьте! Это – еда сегодняшнего дня. Сегодня – тридцатое мехра. Завтра война закончится, мы будем свободны, будем сидеть каждая – за своим столом». В этих словах были семена надежды, которые мы сажали в своих сердцах, чтобы набраться терпения на последующие дни и преодолеть ожидавшие нас другие тяготы и лишения.

Пришло время спать. Мой мозг был не в ладах с глазами. Мы то стояли, то по очереди сидели, прячась от свинцовых взглядов иракских тюремщиков. Наша скудная доля дневного света исчезла, что означало наступление ночи и времени отхода ко сну; крики и стоны, доносившиеся снаружи, не давали нам сомкнуть ресницы. Мы поделили между собой одеяла. Одно мы расстелили, чтобы лечь на него. Второе досталось мне и Фатиме, третье – Марьям и Халиме, а четвертое мы свернули рулоном и подложили его под головы в надежде на наступление того мгновения, когда сон перенесет нас в более приятное и безопасное место.

На следующее утро, желая избежать злых взглядов солдата-баасовца, мы условились, что во время раздачи еды, после того, как услышим звуки за дверью, все четверо встанем возле нее, чтобы сразу отдать пустые и получить новые миски с супом. Нам хотелось, чтобы у тюремщика, которого звали Хикмат, а мы переделали его имя и стали называть Никбат (Презренный), не было возможности осмотреть наш чулан, и мы без лишних слов и взглядов получим хлеб и суп и отойдем в сторону.

От сильного голода я слышала урчание своего желудка, напомнившее мне колыбельную «Последняя ночь», которую всегда напевал отец. В моей голове роилось множество вопросов: «Как моя мать найдет меня? Что бы почувствовал мой отец, увидев, что его “карманная девочка” живет в этой могиле в таких условиях? Он, несомненно, не выдержал бы тяжести этой боли и прогнулся бы под ней». С такими мыслями я в конце концов уснула глубоким сном.

На следующее утро, проснувшись от шума и стука ногой в двери соседних камер во время раздачи хлеба и супа, я вскочила и приготовила руки для получения еды, как вдруг открылось окошко. Я сделала шаг вперед, но вместо Хикмата-Никбата увидела… красивое и лучезарное лицо моей матери. Я не верила своим глазам! Я закрыла их и через мгновение снова открыла. О Всевышний! Это была моя мать – прекраснейшее из созданий! Чьи объятия всегда пахли молоком; которая повязывала на голову голубой бархатный платок; которая всегда читала мне стихи.

Я заплакала. Как же я соскучилась по ее ангельскому лицу! Она позвала меня тихо: «Милая Масуме, я принесла тебе горячий хлеб с кунжутом». Я не могла поверить в то, что вижу. Передо мной стояла мать, которая вместо иракского хлеба принесла мне горячие лепешки с кунжутом, которые пахли домом! Она считала лепешки и клала их мне в руки. А я зачарованными глазами смотрела на прекраснейший образ из всех, когда-либо имевших место в моей жизни. Лепешки были такие горячие, что обжигали мне руки, лицо и грудь. Вместо четырех она дала мне сорок лепешек. С комом в горле я стала умолять ее дать мне больше: «Мама, милая, дай еще лепешек, нас здесь не кормят!»

«Нет, моя девочка, кушай в месяц одну лепешку, этого будет достаточно», – ответила она. Лепешки все еще были в моих руках, а образ матери стоял перед моими глазами, как вдруг я проснулась от криков, ударов ногой по двери и звуков шевелящегося засова. Окошко на нашей двери открылось. Я валялась в углу, и все мое тело было покрыто холодной испариной. Я дрожала. Я не в состоянии была подняться. Я отчетливо слышала удары своего сердца, которые, подобно киянке, били меня по голове. Мое лицо было мокрым от слез, а тело – от холодного пота. Как будто я только что приняла душ. Фатима быстро поднялась и приняла еду на всех нас. Фатима, Халима и Марьям, взволнованные, собрались вокруг меня. Потрогав мое лицо и руки, они атаковали меня вопросами:

– Почему ты такая бледная?

– Почему ты дрожишь, ты простудилась?

– Ты вся мокрая от пота, почему? В камере ведь не жарко?

– Ты что, плакала?

Некоторое время я лежала безмолвно и неподвижно – я не могла пошевелиться и произнести хоть одно слово. Спустя почти час я немного пришла в себя и рассказала сестрам свой сон. Каждая из них толковала его по-своему. Марьям сказала: «Вот уже неделя, как твоя семья потеряла тебя и не знает, что с тобой, поэтому твой сон на самом деле означает, что скоро, даст Бог, твоя мать узнает о том, что ты в плену».

Аромат свежего кунжутного хлеба моей матери не дал мне поесть супа…

Каждый день нам открывалась какая-нибудь тайна в том таинственном чулане, в который нас заточили. Мы все еще не знали, где находимся. В последующие дни окошко на двери нашей камеры открывалось все реже и реже, нас реже считали и реже спрашивали наши имена. Однако тот факт, что в нашей камере никогда не гас тот самый слабый свет, проникавший сквозь отверстие с беспорядочно перевитой проволочной сеткой, убедил нас, что в нашем чулане установлена скрытая камера. Мы ни на секунду не чувствовали себя в безопасности, поэтому не могли снять с себя хиджа-бы или спокойно воспользоваться их проклятым душем.

Через несколько дней нам принесли одежду, которая напоминала пижамы. Нам сказали, что это – местная форма женщин-заключенных. Однако мы ни под каким предлогом не хотели принимать ее. Мы не хотели, чтобы баасовцы видели нас в неофициальной одежде. Мы даже не допускали, чтобы они видели нас без обуви и носков, хотя последние нам пришлось использовать в качестве средств гигиены. Мы ежесекундно были в состоянии готовности. В любую минуту среди дня и ночи, услышав приближающиеся шаги баасовцев, мы вскакивали и стояли до тех пор, пока окошко или дверь снова не закрывались. У Халимы был особо острый слух. Она слышала самые свежие новости, которые тюремщики обсуждали между собой в коридоре. Иногда случалось и так, что ей удавалось разобрать лишь одно слово, которое мы потом на протяжении нескольких дней пытались как-то истолковать и интерпретировать, чтобы таким образом придать хоть какую-то динамику и ритм тому бездушному и изолированному миру, в котором пребывали. Мы по очереди прикладывали уши к двери в надежде на то, что услышим хотя бы пару слов через все звукоизоляционные слои и материалы.

Прошло всего лишь чуть больше недели с момента нашего перемещения в чулан, как мы снова услышали шаги большой группы людей. Шаги становились все ближе и ближе и, наконец, остановились за дверью нашей камеры. В это время мы, все четыре, совершали вечерний намаз. Окошко в двери открылось, однако мы не остановились и продолжили совершать молитву. Первый вопрос, который был нам задан, прозвучал так: «Все хорошо? Вам ничего не надо?» Мы ответили: «Нет, ничего не надо, все хорошо». Мы предпочитали по мере возможности ничего не просить у баасовцев. «Вы – гости Сейед-ар-Раиса – Саддама Хусейна». И продолжили: «У вас же есть ключи от рая, зачем вам еще совершать намаз?» Не получив ответа на свой вопрос, они напоследок бросили фразу: «С Ираном покончено, вы можете оставаться в Ираке». И удалились. Эти несколько фраз баасовцы произнесли с демонстративной надменностью и высокомерием. Видя, как они ликуют, и услышав выражение «с Ираном покончено», мы почувствовали невыразимую печаль в сердцах, но решили не поддаваться ей и старались поддержать друг друга:

– Они определенно стремятся подавить нас психологически!

– Обещания Бога – истинны и непреложны.

– Мы в сделке со Всевышним, и в этой сделке мы не потеряем ничего.

Однако баасовцы с каждым днем радовались все больше и больше. В то время, пребывая в заточении, мы ни единого слова не услышали хотя бы от одного иранца или человека, который бы относился к нам по-дружески.

Была середина месяца абан. В коридоре было шумно. До нас доносились звуки радостного улюлюканья и плясок баасовцев. В коридоре к тому же было на полную громкость включено радио. Находясь на крайнем пределе эйфории, иракцы били ногами и руками двери и окошки, демонстрируя таким образом свое ликование. Баасовцы никогда не открывали дверь нашей камеры без разрешения на то начальника тюрьмы. Однако в тот день они без конца открывали окошко на двери нашей камеры и говорили нам «привет!» Каждый раз, когда они здоровались с нами, Фатима со злостью говорила: «Да чтоб вы сдохли! Что случилось?! Чего вы хотите?!»

В тот вечер, после того, как мы выпили томатный сок, который призван был стать нашим ужином, нам во второй раз принесли чай. Нам это показалось подозрительным – мы были убеждены, что что-то случилось. Я была равнодушна к чаю. Моя порция обычно доставалась Марьям. Она была большой любительницей чая и употребляла его в неимоверных количествах. Но в тот вечер никто из нас не притронулся ко вторым порциям принесенного нам чая. Мы навострили уши и постоянно прикладывали их к двери, чтобы услышать хоть пару слов, объясняющих такое экзальтированное поведение баасовцев. И снова до нас донеслись шаги и пьяный хохот тюремщиков. Мы слышали, как они приближаются к нашей камере. Шаги остановились. Боясь того, что окошко на нашей двери откроется, мы отошли назад. Однако открылась не наша дверь, а дверь камеры напротив. По всей видимости, баасовцы привели какого-то нового и важного арестованного. Они не сразу закрыли дверь той камеры. Вероятно, еще не закончили допрашивать узника. Среди суматохи и множества голосов мы неоднократно слышали от баасовцев одиозное выражение «с Ираном покончено». Еще мы услышали голос человека, который спросил на персидском: «Где мои спутники?» Мы удивленно переглянулись и подумали: «Они привели пленного иранца!» Означает ли это, что война еще не закончилась? Прошло два часа, однако мы все так же стояли, прислонившись к двери, и прислушивались к голосам снаружи. На этот раз, когда открылось окошко на двери камеры напротив, кто-то задал узнику вопрос по-английски:

– What’s your name? (Как твое имя?)

– I am Mohammad Javad Tondgooyan. (Мохаммад Джавад Тондгуйан.)

– What’s your occupation? (Род деятельности?)

– I am the minister of oil (Я – министр нефти.)

– Where were you captured? (Где ты был взят в плен?)

– On Ahvaz road. (По дороге в Ахваз.)

Дверь закрылась. Мы в недоумении смотрели друг на друга. Мы не хотели верить в услышанное – в то, что господин Мохаммад Джавад Тондгуйан – министр нефти Ирана (!) – тоже взят в плен на той же самой проклятой дороге, что и мы. Я спрашивала себя, почему они задавали ему вопросы так громко; почему они не сказали ему, чтобы он отвечал тихо; почему они не задали ему свои вопросы через окошко в двери и т. д. Мы помолились за то, чтобы ему были даны терпение и здоровье. Мы читали: «Кто отвечает на мольбу нуждающегося, когда он взывает к Нему, устраняет зло и делает вас наследниками земли?» Мы старались тоже кинуть через окошко наружу какую-нибудь фразу на персидском, надеясь на то, что министр услышит ее. Поэтому на следующее утро, после утреннего намаза, мы десять раз громко прочитали молитву «Кто отвечает на мольбу нуждающегося», после чего скандировали лозунг о единстве. Надзиратель открыл окошко и заревел: «Замолчите! Читать молитвы запрещено!». Однако мы, невзирая на крики надзирателя, который оставил окошко открытым и ругал нас, продолжали читать молитвы, особенно – молитву о единстве. Мы знали, что таким образом министр обязательно поймет, что мы – иранцы.

С того дня мы стали постоянно читать молитвы вслух после совершения ежедневных намазов. Мы садились на корточки, приложив ухо к двери, и оставались в таком положении на протяжении долгих часов в надежде услышать что-то новое. Прошло несколько дней. И вот, наконец, во время раздачи супа, после того как окошки на дверях камер нашего ряда закрылись и стали открываться дверцы камер противоположного ряда, мы услышали чей-то голос, который произнес громко: «Утро близко». Откуда было это послание, кому и кем адресовано, – мы не знали. Мы знали, однако, что оно определенно было не из вражеского, а из дружеского лагеря, и это говорило о том, что мы – не одни. Это послание было подобно лучику света, осветившему наши сердца во мраке беспросветной ночи.

Баасовцы разделили всех пленников на две группы. Одних они называли огнепоклонниками-маджусами, других – лжецами.

После долгих и основательных допросов похоже было, что нас определили в первую группу. Нас более не допрашивали, но допросы и истязания наших соседей по камере с каждым днем становились все более частыми. Единственное, что мы поняли из разговоров наших соседей, – это то, что они находились в плену долгое время, потому что знали всех тюремщиков.

Шум, который доносился из коридора, не прекращался ни днем, ни ночью. Баасовцы пребывали в приподнятом расположении духа, при этом они ужесточали условия содержания пленников в камерах. Чем выше мы поднимали порог терпения для принятия невыносимых условий содержания – грязи, вони, тесноты и темноты, тем сильнее они сдавливали удавку на нашей шее.

Фатима говорила: «Обычно смена сезона и наступление холодов кладут конец войнам». Холода, однако, пришли к нам раньше срока через то самое проклятое окошко, являвшееся проводником в нашу жизнь удушающей жары или смертоносного холода. Совершенно невозможно было не замечать и не чувствовать этот холод. С каждым часом он становился все более и более сильным и ощутимым. Мы даже усомнились в том, что на дворе – осень. С другой стороны, мы не хотели внушить и навязать друг другу чувство холода. Фатима спросила:

– Девочки, вам тоже холодно, как и мне?

– Нет, разве жителям Абадана может стать холодно?

– Мы носим в карманах солнце!

– Причиной здешней жары, несомненно, является присутствие трех несущих в себе зной жительниц Абадана!

– Тогда согрейте на милость своим зноем нашу крохотную камеру!

Погода, однако, с каждым днем становилась все более и более суровой. С этим холодом шутить было невозможно. У нас дрожали челюсти и неистово стучали зубы. Как ни старались мы согреть дыханием свои окоченевшие носы, пользы от этого не было, потому что само дыхание тоже было ледяным. Руки и ноги посинели. Было ощущение, будто кровь в наших жилах застыла. Пытаясь спастись от беспощадной стужи, мы сворачивались клубочком. Мы складывали свои одеяла конвертиками и с головой прятались внутри них, потому что невозможно было держать голову снаружи. Однако даже эти одеяла не в силах были сдерживать студеные и жалящие ветра, которые гуляли по камерам. Все тепло, которое на протяжении многих лет мы вобрали в свои тела от палящего солнца и раскаленного до 60 градусов воздуха, которым дышал Абадан, молниеносно испарилось. Съежившись от холода, мы лежали на полу камеры, свернувшись калачиком. Мы были не в силах проронить ни слова. Я не боялась смерти, мне было страшно от мысли умереть на чужой земле. Похожие на эскимо, мы неподвижно и безмолвно лежали в ледяном чулане и лишь изредка обменивались взглядами. Никто из нас не мог ничего сделать. Настал полдень – время раздачи еды. Когда открылось окошко, густое облако горячего пара ворвалось в ледяное пространство нашей камеры, которая стала похожа на погреб, набитый льдом. Мы готовы были умереть от холода; готовы были к тому, чтобы наши окоченевшие и безжизненные тела вынесли из камеры наружу, но не хотели хоть что-то просить у баасовцев. Ноги не слушались нас, мы не в силах были сделать хоть одно движение. Сидя или на четвереньках мы раскачивались из стороны в сторону в надежде, что эти движения придадут нам хоть немного энергии и тепла. Халима сказала:

– Думайте о жарких летних днях в Абадане!

– Мы не доживем до утра…

– Странно, что мы вообще еще до сих пор живы.

Мы бросали друг на друга взгляды, содержавшие просьбу о прощении, которое хотели получить друг от друга в преддверии нашей неизвестной участи. Иногда мы дружно начинали смотреть на щели вокруг окошка в надежде найти способ бороться с чудовищной стихией под названием стужа, которая незаметно проникла в наш чулан и воцарилась в нем.

Чтобы хоть как-то согреться, мы сели друг рядом с другом и обмотались одеялами, прижимая колени к туловищу. Я спросила:

– Мы идем ко Всевышнему или Всевышний идет к нам?

– Всевышний – на своем месте, это мы приближаемся к Нему.

Мы знали, что до заката должны воспользоваться теми несколькими слабыми лучами солнца, которые едва проникали в нашу камеру. Мы знали, что если солнце зайдет и наступит ночь, сатанинский холод погубит нас. Поэтому мы решили восстать на борьбу с ним. У него не было права подчинять нас своей воле. Мы с трудом доползли до двери, подобно улиткам. Мы смочили хлеб в соусе, который нам принесли на обед, и получили мягкое тесто, которым и вооружились для сражения с врагом. Фатима наклонялась, а Халима становилась на нее и поднималась вверх, чтобы заполнить щели вокруг окошка полученным тестом. Затем я наклонялась, а Марьям становилась на меня и делала то же самое. Мы дрожали, подобно тростнику на ветру. Мы бросили взгляд на кафельную плитку, разрисованную именами прежних жителей чулана; жителей, которые смогли долгие годы прожить в этом холоде, грязи, с этими запахами и насекомыми, и в конце своей жизни оставить о себе воспоминание в виде надписи на стене, чтобы другие, пришедшие на смену им, знали их имена. Мы же пробыли здесь всего одну осень. Каждый раз, когда тюремщик-баасовец открывал окошко на двери нашей камеры, ему в лицо ударял холодный ветер с такой силой, что теребил его волосы. При этом он громко смеялся и говорил: «Да нет же! Совсем не холодно, вы шутите!»

Какая адская шутка! Из-за этой шутки мы пребывали между жизнью и смертью.

Надзиратель открыл дверь. И снова облако горячего пара вошло внутрь камеры. Нам достались еще четыре одеяла. Несмотря на то, что в ту ночь мы сломали дьяволу под названием «холод» рога, он повалил нас на землю с такой силой, что покалечил нас. Мы, все четыре, обессиленные и бледные, валялись на полу, будучи не в состоянии пошевелиться от ломоты в теле, и едва дышали, находясь во власти разных недугов. Приготовленное нами тесто, которым мы замазали щели вокруг окошка, смогло в некоторой степени противостоять ветрам, однако сила и скорость последних вскоре превратили его в камушки и, сорвав с места, швырнули в нашу же сторону. Новые одеяла, принесенные нам, оказались логовом голодных блох и клопов, которые были приглашены полакомиться нашими обессиленными телами. Мы не знали, что нам делать – искать ли пути бегства и спасения от беспощадных вихрей, которые ударяли, словно плетью, по нашим беззащитным телам, или же искать средство от чесотки, поразившей кожу на наших телах. Иногда, когда открывались окошки на дверях камер для раздачи еды, был слышен кашель – наш и других заключенных, который, подобно лаю собаки, вырывался из изъязвленных легких. И это было единственным признаком того, что мы все еще живы.

Мы привыкли к тому, что окошки на дверях камер открывались три раза в день, однако в последнее время заметили, что поздно ночью дверцы соседних камер и камеры напротив тоже открываются и закрываются. Мы стали прислушиваться к звукам в коридоре и в конце концов услышали голос тюремщика-баасовца, который говорил заключенному: «Что будешь есть?» Иногда после вопроса «Что будешь есть?» он говорил: «Ты поправишься, пей воду!» Выражение «ты поправишься» было выражением медиков. Следовательно, сделали мы вывод, автор этих слов, возможно, был доктором, причем «водным» доктором, потому что он для всех выписывал один и тот же рецепт лечения – воду. Иногда, надо сказать, приходил другой доктор, который давал больным другой рецепт лечения болезни. На все жалобы и вопросы больного он отвечал: «Отдыхай!» Этого доктора мы называли «отдыхным».

Боль и страдания, которые мы испытывали от сознания пребывания в плену и на чужбине, а также тоска, одиночество и скованные цепями чувства и эмоции были настолько сильны, что не оставляли места хрипам клокочущего дыхания и туберкулезному кашлю. Поэтому для иракцев было лучше видеть нас как можно реже. Те, которые по ту сторону двери, – не «наши». А те, которые сидят по соседству за стенами камеры, – такие же, как мы. Мы стучали по стенам справа и слева в надежде услышать ответный стук. Но, несмотря на то, что все мы были заключенными, никто не доверял другому из страха оказаться в еще более бедственном положении.

Осень подходила к концу, и было время считать цыплят, потому что количество линий, которые мы чертили на стене, становилось все больше и больше. Каждая из этих линий обозначала уход одного дня нашей молодости и провозглашала приближение зимы. Я же по-прежнему ждала завтра, чтобы война закончилась и нас освободили. Наступила ночь Ял да. Я вспоминала запах сладкого плова, который готовила бабушка, медовый вкус арбуза и щелканье подсолнечных семечек. Не ведая о том, что будет завтра, мы сидели друг рядом с другом, оперевшись о стену. Никто из нас не мог отвлечь себя от мыслей о своей семье. Каждая из нас вспоминала кого-то из своих близких, и мы вели тихую беседу:

– Если я немного задерживалась, отец начинал искать меня по всему городу. Интересно, где он сейчас и что с ним?

– Мои родители даже представления не имеют, где меня искать.

– Если мой дядя умер смертью мученика на военной базе «Единство» в Дезфуле, никто не сможет сказать моим родителям, что я уехала в Хоррамшахр.

– Если они узнают, где мы, они умрут от горя.

– У них нет шансов найти ниточки, ведущие к нам.

– Мать, потерявшая своего ребенка, неустанно смотрит на дорогу в надежде на то, что он однажды покажется там.

– Как могут они понять, где мы находимся, где они должны нас искать? Они ведь не знают, где мы потерялись, иначе начали бы поиски с того места.

– В любой войне люди теряют своих близких и друзей, а другие, наоборот, обретают друг друга. К примеру, мы сами, будучи выходцами из разных семей и культур, нашли друг друга здесь.

Я смотрела на дверь. Могла ли она принести мне счастье? В длинную ночь Ялда мы говорили о сердечной тоске, обидах, печали родителей; о нашей собственной репутации и чести, подлости и бесчеловечности врага и о далеких заповедных горизонтах. Внезапно тюремщик, которого звали Кейс и который утверждал, что он из города Наджаф, открыл дверцу. Это был юноша лет восемнадцатидевятнадцати, во взгляде которого отсутствовали какие-либо признаки враждебности и злобы. Он старался войти к нам в доверие. В его взгляде прослеживалась скрытая жалость к нам. Кейс спросил: «Выключить свет?»

Мы не понимали, о чем он говорит. Тогда он несколько раз выключил и включил свет, после чего мы поняли, что этоо освещение тоже можно выключать. В абсолютной темноте мы могли снимать хиджабы и пользоваться душем. Фатима сказала: «Возможно, внутри камеры установлены прослушивающее устройство и камера. Нам надо быть осторожными в речах. Кейс знал, что мы разговариваем, поэтому он и пришел, открыл дверцу и выключил свет».

После ночи Ялда каждый день с наступлением ночи свет в нашей камере стали выключать. Самыми отвратительными звуками были звуки поворота ключа в замочной скважине железной двери, после чего надзиратель нагло и без предупреждения оказывался перед нами.

Однажды ночью дверь камеры открылась очень поспешно, и тюремщик закричал: «Соберите одеяла и вынесите их наружу!»

Сперва я подумала, что то самое завтра, в ожидании которого мы были, наконец, наступило и, как говорила Фатима, зима положила войне конец. Но потом мы поняли, что нет.

После допросов это был первый раз, когда нас вывели наружу из чулана. Свет был такой яркий, что мы не могли держать глаза открытыми. Коридор, который по сравнению с нашим чуланом был очень длинным и широким, дал нам возможность изучить пространство вокруг и наших соседей. Каждая из нас что-то говорила:

– Куда нам идти?

– Одеяла очень тяжелые.

– Солнце высоко.

Солдат-баасовец кричал: «Молчите, молчите! Наденьте очки!»

Не знаю, почему Кейс дал нам возможность перемолвиться парой фраз, хотя он постоянно кричал: «Молчите!» Каждая из нас в одной руке держала одеяло, а свободными – мы крепко взялись за руки. Так мы шли по коридору с закрытыми глазами. Только тогда я поняла, почему Мирза-Хасан не мог молчать с закрытыми глазами. Пройдя по коридору около ста метров, мы сказали друг другу более ста слов. И каждый раз Кейс, исполняя свои обязанности, пытался пресечь наши разговоры, чтобы их никто не услышал: он со злостью и силой ударял кабелем по земле и стенам и говорил: «Молчать, разговаривать нельзя!». Это был первый раз за три месяца, когда мы своими голосами пытались осведомить наших соотечественников о своем нахождении там.

Нас привели в другой чулан. Несмотря на то, что все в нем было таким же, как и в предыдущем, для нас он имел определенную новизну. Стены были единственной нашей опорой и свидетелем нашей боли и страданий. Стены, выложенные каменными плитками коричневого цвета, которые я пересчитала (их оказалось 1650) и по одной изучила. Стены, которые мы знали, как свои пять пальцев. Казалось, эти стены были частью нашего имущества, которое перевезли в это место вместе с нами. Однако стены камеры номер 13 стали для нас более знакомы и привлекательны. Каждая плитка там являлась напоминанием о ком-то неизвестном. Эти напоминания были аккуратно и искусно высечены острым предметом на стене в виде изящного и трепетного стиха. На одной из плит было написано: «Гроб мой возложите на возвышенности, дабы ветер унес мой запах на родину». Это было напоминание, которое вызывало минорный трепет в сердце каждого, кто читал его строки.

На стене новой камеры были высечены имена братьев-летчиков и военных: «Летчик Сейед Джамшид Ошал, Мохаммад Салавати, Мохаммад Седдик Кадири, Алиреза Алирезайи, Хушанг Шервин, Реза Ахмади, Давуд Салман, Акбар Бурани, Ахмад Сохейли, Ахмад Коттаб, Мохаммад Хад-дади, Бахрам Али-Моради, Фаршид Искандари, Махмуд Мохаммади Ноухандан, Хусейн Лашгари, Хасан Зенхари, Мир-Мохаммади». Каждый день мы читали и запоминали их имена и даты пленения. Каждый день число пропавших становилось все больше. Нам было досадно, что у нас нет средства, при помощи которого мы тоже высекли бы на темных плитах камеры свои имена. Некоторые из имен были написаны на коричневых стенах камеры темным карандашом. Прочесть их могли только жители этого чулана, глаза которых адаптировались к темноте. Интересно было наблюдать за тюремными надзирателями, которые иногда устраивали ревизии внутри камер, но ничего не видели. Для нас же все, что было запечатлено на стенах, было читаемо. Теперь мы были не одни. Сознание того, что другие братья тоже находятся рядом с нами, придавало нам сил и уверенности. Каждый день мы тщательно изучали стены в надежде на то, что обнаружим знакомое имя или какую-либо информацию. Для того чтобы изучить окошко, мы по очереди наклонялись, а Халима, которая была самой легкой из нас, становилась нам на спины, поднималась наверх и осматривала там пространство. И в конце концов нам повезло! Халима щупала рукой стену, спускаясь по ней вниз, и нашла карандаш голубого цвета. Мы очень обрадовались находке и благодарили за нее Всевышнего. Мы допускали, что этот карандаш – один из тайных предметов чулана, которые его жители передавали друг другу по наследству. Таким образом мы стали владельцами небольшого инструмента для письма длиной с одну фалангу пальца на руке. Камеры периодически обыскивались, а заключенные – менялись местами. Какими же все-таки опасными существами мы были в из глазах! Почему они продолжали так тщательно обыскивать нас? Разве в первый день они не забрали все предметы, которые были при нас?

Здесь, на новом месте, то есть в камере номер 13, с приходом зимы дьявол-мороз дремал, давая нам возможность нормально дышать. Мы поняли, что температура воздуха в разных камерах не одинакова. Еще одним отличием этого чулана от предыдущего являлось то, что под дверью, в том самом месте, где железная решетка делила дверь пополам и уходила в землю, виднелась небольшая щель величиной с чечевичное зерно, через которую можно было видеть сапоги надзирателей.

В один из дней, когда холодная зима была на исходе, ветер издали донес до нас приглушенный голос неизвестного человека, который из самых глубин сердца пел лирическую песню. Это был голос, желавший не просто повествовать, а кричать о большой любви и привязанности к своей супруге, которые он чувствовал в последний момент их расставания. Подобно Фениксу, угодившему в клетку, он пел, чтобы не быть забытым. Нам был знаком и мотив, и слова этой песни. Мы все с упоением слушали ее. Наконец, спустя несколько месяцев, мы услышали голос, хозяин которого пытался остаться в живых. Ветер становился сильнее, а голос Феникса – яснее. Единственной вещью, мешавшей ясно расслышать этот голос, было наше собственное воспаленное дыхание. В тот день надзирателем был человек, которого мы называли «Старый Сержант». Казалось, он тоже влюбился в голос «певчего узника», закрытого в штрафном изоляторе. Его голос повествовал о тоске и одиночестве; он как будто и сам чувствовал, что его пение заворожило всех и заставило прильнуть к дверям ушами. Слушая этот голос, я вспомнила Рахмана. Для него ванная комната всегда была студией прямого эфира. Когда он заходил в ванную, мы все садились за дверью и слушали живые концерты в его исполнении.

Внезапно внутри меня проснулось какое-то потерянное чувство. Понемногу песня, которую он пел с комом в горле, перешла в стоны – в душераздирающие стоны, рвущиеся из самых глубин его души. Я не в состоянии была слушать стонов этого мужчины. Видеть мужчину, льющего слезы, было для меня самым жалким зрелищем в моей жизни. Я всегда думала, что у мужчин нет слезных желез, поэтому их глаза никогда не бывают мокрыми. Никогда в жизни мне не приходилось слышать нытье мужчины. Никогда за всю свою жизнь я не видела плачущим своего отца. Даже в те моменты, когда мои братья боролись друг с другом, а я становилась судьей, лишь я одна начинала хныкать уже перед финальным свистком, жалея проигравшего. Я всегда думала, что гордость и честь являются большей силой, чем чувства, однако горькая действительность неволи и цепей заставляет плакать даже мужчину.

В последующие ночи мужчина снова предавался душевным переживаниям и радовал всех своим пением. Это был уже не голос, а умиротворявшая божественная трель, слушать которую было настолько упоительно, что некоторые из охранников, такие как Кейс и Хасан, даже зачастую просили его исполнить песни, которые им нравились. Иракцы тоже любили музыку и песни, поэтому многие из тюремщиков говорили обладателю этого красивого голоса: «Ты – Абдуль-Халим Хафиз, спой нам».

Однажды ночью мы, как обычно, сидели на корточках, прижавшись к двери, и прислушивались к звукам снаружи. До нас снова донесся знакомый голос. Прислушавшись повнимательнее, мы поняли, что поющий произносит имена узников, некоторые из которых мы видели на стенах нашей же камеры. Он пел, а мы запоминали имена. Иной раз он даже упоминал звания и даты пленения некоторых узников, а в промежутках, чтобы сбить тюремщиков с толку, исполнял забавные переливы. Напарник Кейса по имени Юнее, сидя за столом, крикнул: «Эй, животное, почему ты ревешь, как осел? Пой красиво!» В этот момент из-за дверей всех соседних камер послышался приглушенный смех. Мы тоже засмеялись. За последние шесть месяцев это был первый раз, когда мы, все четыре, смотрели друг на друга и искренне, по-доброму смеялись. Я смотрела на улыбающиеся лица Фатимы, Марьям и Халимы, и эти лица были одно прекраснее другого. Посреди всех страданий, лишений и боли улыбка являлась прекраснейшей печатью, которая могла быть наложена на наши лица и которая заставила бы нас задуматься о нашей силе и способностях. И все же смех этот иногда перебивали стоны, которые как будто желали напомнить смеющимся, что здесь – тюрьма.

Природа возвещала о приближавшемся празднике цветения и торжества весны. Мне хотелось снова вдохнуть аромат цветов, которые росли в саду нашего дома. В последние дни уходящего года зима свирепствовала вовсю, не желая уступать дорогу весне. Гул весенних ветров нарушил тишину в нашей камере и переместил нас от двери к той стене, за которой находилась главная улица. В последние дни в коридоре снова стало шумно. До нас постоянно доносились звуки поворота ключа в замке и непрекращающихся ударов кабелем по телам узников. Слыша стоны многострадальных узников и перемещаясь из одной камеры в другую, мы, невзирая на присутствие иракцев, читали молитвы. Мы, не видевшие войны, не слышавшие звуки «Катюш», не знавшие зенитных орудий и вообще не понимавшие смысла плена, разом испытали всё вместе. До этого мы знали лишь революцию.

Я как можно плотнее прижалась ухом к стене, выходившей на улицу, закрыв рукой другое ухо, чтобы мне не мешали никакие звуки изнутри. Я закрыла глаза, чтобы лучше сосредоточиться. В моих ушах раздавалось все то, что я слышала на уличных демонстрациях во время нашей революции: голос революции, шествий, лозунгов, скандирования «Аллах Акбар!» и т. д.

Звуки становились все ближе и ближе. То, что мы слышали за дверью и за стеной, окрашивало наше воображение в цвет реальности. Уверенная в том, что восставшие моджахеды и народ Ирака приближаются к тюрьмам, что вот-вот двери тюрем будут взломаны, и все закончится, и придет, наконец, то завтра, в ожидании которого мы так долго оставались, я передала свой пост прослушивания Марьям. А сама вместе с Фатимой пыталась отследить происходящее в тюремном коридоре через ту самую щель под дверью размером с чечевичное зерно. Халима и Марьям тоже прижались к стене, выходившей на улицу. Из-под двери доносились всевозможные звуки и стоны.

Я докладывала подругам все, что видела. В правой части коридора, за нашей дверью, баасовцы выстроили в ряд группу арабоязычных мужчин, женщин, детей и подростков. Затем они отделили всех мужчин из общей толпы и оставили там же, а женщин с детьми отвели поодаль, к столу охранника. Баасовцы сняли с моджахедов рубашки, и те остались стоять в одних майках. Затем к моджахедам стали подходить охранники, каждый из которых срывал какую-нибудь вещь из оставшейся на них одежды. Пленники стыдились предстать в обнаженном виде перед женщинами и детьми; они умоляли баасовцев не делать этого, однако ответом на их мольбы и протесты были лишь удары плетью.

Баасовцы заставили совершенно обнаженных узников-мужчин наклониться. Едва те коснулись колен руками, как надзиратели – Никбат, Старый Сержант и другие, кроме Кейса и Хасана, сели на них верхом, а несколько других охранников подгоняли их кабелем и заставляли в таком виде делать круги на глазах у их жен и детей. Когда они проходили мимо стола охранника, женщины с мольбой в голосе говорили: «Ей-Богу, это – ужасно, это – грешно, это – непозволительно!».

Я закрывала глаза и с силой сжимала веки. Не могла поверить своим глазам. Я спрашивала себя: «Не видение ли это? Неужели то, что я вижу, – действительность?» Объятая ужасом, я призвала в свидетели глаза Фатимы. Затем я обратилась к ней со словами: «Фатима! Давай закричим! Какая низость! Эти бессовестные и бесчестные подонки глумятся над человеческим достоинством!» Фатима ответила: «Держи себя в руках, не забывай, где мы находимся, здесь – спецтюрьма».

Поскольку женщины были на большом расстоянии от нас, мы не понимали, что там происходит.

Никакие доводы в мире не могли оправдать подобные зверства и низость. Совершение какого греха должно было повлечь за собой подобное наказание? Куда делась гуманность? Само пребывание в застенках – это страдание, единственным спасением от которого является свобода. Так почему же с этими пленными должны поступать подобным образом? Я желала, чтобы этой щели не было, тогда я не стала бы свидетелем подобных сцен глумления над человеческим достоинством. Мне хотелось найти в этих людях хоть каплю гуманности. От увиденных безжалостных и бесчеловечных действий баасовцев я пережила дикое волнение и шок, и в этой буре депрессивных эмоций меня, как разбитую лодку, бросало по мятежным волнам разбушевавшегося океана. В камере воцарилось гробовое молчание, и неописуемый ужас овладел нами. Никто из нас не мог вымолвить ни слова, ибо любое слово означало бы сумасшествие. Сцена, увиденная нами, была настолько унизительной, что нам было стыдно даже заново прокручивать ее в голове. Принимая во внимание всю гнусность и низменность врага, было чудом, что мы оставались живыми и невредимыми. Эта сцена приподнимала завесу со многих неопределенностей и давала ответы на наши вопросы, такие как «где мы?», «с кем мы имеем дело?» и «какая участь нас ждет?» Возможно, мы тоже стояли в очереди за смертью. Я вопрошала: «Как уберечь мне душу от этого безжалостного насилия?» Никто из тех, кто находится здесь, не может избежать своей горькой участи. Как части одной мозаики, я собрала все картины, увиденные мной за время пребывания в этих застенках, и конечная картина, изображающая суть баасовцев, оказалась до ужаса уродливой и омерзительной.

Каждую ночь я думала, что это – самая тяжелая ночь в моей жизни, однако теперь тяжесть, как оказалось, перешла все границы. Мне хотелось прямо там расстаться со своими глазами – я думала, возможно, таким образом я отдалюсь от увиденного и пережитого и забуду их, однако чем больше времени проходило, каждая последующая ночь становилась все более тяжелой и невыносимой. Я просила Всевышнего даровать мне терпение. Это было единственной вещью, которая успокаивала меня. Я непрестанно читала молитвы и, прося Всевышнего даровать терпение и уповая на Его милость, преодолевала трудности и невзгоды.

Мой мозг раскалился от шквала вопросов, на которые не было ответов. На какой стадии находится война? Я думала, что, должно быть, война закончилась, раз Саддам сводит внутренние счеты с моджахедами и мирными жителями. После последней увиденной мной сцены наша история показалась мне намного более горькой, чем я думала. Мы стали разговаривать об этом:

– Что сделают с нами баасовцы, если они не щадят свой собственный народ?

– Они не могут покушаться на нас.

– Они нас упрятали сюда, никто не знает, где мы.

– Те, кто переступает порог человечности, становятся на один уровень с животными, и для них перестает существовать разница между чужестранными пленниками и своими узниками.

– Многие из братьев знают, что мы находимся здесь, нас не тронут.

– Сегодня мы собственными глазами увидели ту реальность, о которой боялись даже подумать.

– Конец нашей истории – быть закопанными живьем в землю.

– Мужчин-заключенных они тоже спрятали.

– Если бы они не несли за нас ответственность в рамках закона, мы бы сейчас находились в ином, гораздо более плачевном положении.

– Никаких вестей не приходит внутрь извне и наоборот.

Наплыв вопросов и противоречивых ответов привел нас в состояние растерянности и стресса. У меня дергалось веко. Фатима невольно пожимала плечами. У Марьям сводило судорогой губы, а Халима грызла ногти. Мы были на взводе и при этом призывали друг друга к терпению и стойкости. Не знаю, что испытывали в душе другие, но я… Я неустанно повторяла слова:

«О Всевышний! Я покоряюсь Твоей воле и повинуюсь Твоему велению, ибо нет равных Тебе, о Дарующий утешение взывающим с мольбами!» Я говорила себе: «До этого момента, находясь в тяжелых условиях и являясь свидетелями дикости и варварства врага, мы пребывали под сенью милости Творца, который уберег нас, и мы должны и впредь уповать на Него».

Перемещение в мир сновидений для заключенного – это ключ к сокровищнице, которая может стереть в порошок любую реальность. До последнего происшествия, которое повергло нас в ужас, сны обычно переносили меня в те сладостные дни, когда я, опьяненная запахом сухого жасмина, сладко засыпала. И все менялось. Я видела отца, сажавшего или срывавшего цветы; я видела мать, которая ароматом свежеприготовленного дампохтака созывала к обеденной скатерти Карима, Рахима, Фатиму, Рахмана, Салмана, Мохаммада, Ахмада, Али, Хамида и Марьям. Я слышала звук гудка нефтеперерабатывающего завода, который был для меня самой ласкающей слух мелодией на свете. Я видела жившую по соседству с нами тетю Туран, которая раздавала соседям созревший инжир из своего сада. Я видела, наконец, мальчиков-подростков, которые по очереди катались на велосипеде и соревновались в силе рук. Только сны оживляли в нас воспоминания о прошлом и не давали забыть его.

Мы были рады тому, что переживаем во сне лучшие дни. Наши сны уподобились воспоминаниям. Мы более не различали границы между сном и явью. Мы уже не знали, видели ли мы те вещи, о которых говорим, во сне или наяву.

Мы то становились небожителями и прогуливались по небесам, то с моими пленными сестрами ходили в гости друг к другу. Мы рады были находиться в царстве грез и сновидений. Марьям стала великой толковательницей снов – она постоянно трактовала чьи-то сны. В большинстве случаев, однако, эти сладкие сны оказывались очень кратковременны, потому что холод, жара и боли в суставах, причиной которых являлся жесткий каменный пол и отсутствие какого-либо настила на нем, не давали нам спать.

После же той ночи, когда мы увидели сцены дикого и бесчеловечного поведения баасовцев, все мои сны превратились в кошмары. Во сне я боялась так же сильно, как и наяву. Мне начали сниться Никбат, Старый Сержант, Саадун и десятки других одиозных лиц, от которых я постоянно убегала. Я была в ожидании смерти – в ожидании достойной и осознанной смерти в плену.

«Мир и благословение тебе, о Зейнаб, ибо терпение и стойкость обрели смысл благодаря тебе!»

Как хорошо бы было, если бы я никогда не видела во сне себя в плену, и Никбат, Старый Сержант и другие мерзкие надзиратели не приходили бы в мои сны! После того, как я увидела те омерзительные и тошнотворные сцены и те унижения, которым баасовцы подвергли иракских моджахедов, поправ гуманность и человеческое достоинство, понятия «сон» и «спать» для меня тоже изменились.

Целую неделю я не смыкала глаз. Сон для меня означал отсутствие сил для того, чтобы держать глаза открытыми. Я засыпала с трудом и просыпалась от малейших звуков и движений. Сцены и голоса, особенно стоны и мольбы маленьких детей, ставших свидетелями пыток и унижений своих родителей, ни на мгновение не выходили у меня из головы. Для того чтобы избавиться от страха и боли, возникших внутри нас после того, как мы увидели те сцены, мы заключили между собой некий тайный уговор и взаимное соглашение. Мы условились, что, если столкнемся с какой-либо угрозой посягательства на нашу честь, мы уничтожим себя сами. И поскольку у нас не было никаких средств для самоубийства, мы решили, что если такой момент придет, мы задушим друг друга. Смерть казалась нам куда более приятной и привлекательной, чем полная грязи жизнь, которую создали для нас эти бесславные нечестивцы. По ночам, с трудом борясь со сном, я мысленно разговаривала со своим отцом. Я вспоминала его слова, когда он говорил: «Служите Создателю должным образом, тогда и Он воздаст вам в полной мере. Если вы уповаете на Бога и вверили себя Ему, не беспокойтесь более, потому что даже если вы дойдете до края пропасти, вы не упадете в нее; даже если вы погрузитесь на самое дно океана, вы не утонете; даже если вы окажетесь объяты языками пламени, вы не сгорите. Только верьте и уповайте на Него!»

Иногда, чтобы меньше думать о гневе надзирателей, холоде стен и приглушить боль от душевных и телесных ран, мы садились в круг и заводили разговор о наших семьях. Мы вспоминали прошлое, особенности и характеры наших сестер, братьев и родителей. Бывало так, что мы в десятый раз слышали детали каких-то историй и воспоминания из детства, но все же с удовольствием внимали рассказчику. Мы узнали всех членов семей, близких и дальних родственников и соседей друг друга. В своем мире грез мы даже выбрали друг для друга женихов, репетировали церемонии обряда сватовства и помолвки и таким образом стали родственниками друг для друга. Когда Фатима «посватала» меня за своего брата Алирезу, я дала согласие, установив в качестве махра один том Священного Корана, и после этого, когда Фатима называла меня «невестка», я радовалась.

С приходом весны и нового 1981 года из разных концов коридора до нас доносились различные звуки и голоса, возвещавшие приход Нового года и смену сезона. Весна смогла проникнуть через все щели, каменные двери и стены и преобразить наше внутреннее состояние. Заключенные всех камер под всякими предлогами стучали в двери и поздравляли друг друга с Новым годом. Нам хотелось знать, на какой стадии находится война и связана ли наша судьба с судьбой войны. Неопределенность и отсутствие информации были подобны медленной смерти. Мы решили спросить Кейса, закончилась ли война или продолжается. Он ответил: «Запрещено». Мы спросили: «Что значит запрещено? То есть мы не должны ничего знать?» Вопрос «Война закончилась или продолжается?» был единственным вопросом, который мы задавали и на который не получали ответа. Мы были уверены, что война закончилась, а баасовцы используют пытки, некогда использовавшиеся в нацистской тюрьме Кольдиц, и распространяют ложную негативную информацию с целью сломить дух заключенных и вынудить их к совершению самоубийства. Для меня, которая никогда не сидела на одном месте и всегда являлась своего рода информационным центром, барахтаться в абсолютном неведении было невыносимо тяжело. Однажды, в один из праздничных дней после наступления Нового года, мы постучали в дверь. К счастью, в тот день в качестве охранника дежурил Ахмад, который абсолютно не владел фарси. Мы сказали громко, чтобы нас услышали в соседних камерах: «Наш праздник – наша победа!»

Ахмад не понял нас и спросил: «Что?» Чтобы сбить его с толку, мы жестами объяснили ему, что хотим зубную щетку. Он ответил: «Запрещено».

Спустя несколько дней Фатима предложила снова под предлогом просьбы о зубной щетке громко крикнуть через окошко: «Братья, какие новости?» – в надежде на то, что кто-нибудь из владеющих информацией услышит нас и ответит что-нибудь. Халима сказала: «В прошлый раз мы попросили зубную щетку, и нам сказали “запрещено”».

Наши зубы были в плачевном состоянии, и к прочим болям добавились еще и зубные. Иногда мы слышали голоса «водного» и «отдыхного» докторов, шедших по коридору. К числу их пациентов добавились и мы. Осмотрев наши зубы и поняв, что нам необходимы зубные щетки и паста, он сказал Кейсу: «Одна щетка на четверых!»

Кейс сделал нам милость и принес свою щетку, которая выглядела и воняла так, будто до этого лежала в канализации. Увидев ее, мы отказались ее брать, а для того, чтобы справиться с проблемой, каждая из нас сплела из собственных волос маленькое и изящное подобие зубной щетки, которым и чистила зубы. С определенной частотой мы меняли их и снова мастерили из своих волос новые щетки. Мы использовали волосы также в качестве зубной нити.

Через несколько дней мы, намеренные получить извне какие-нибудь новости, постучали в дверь и попросили зубную пасту. После того, как мы озвучили свою просьбу и услышали в ответ «запрещено», мы громко задали приготовленный вопрос: «Братья, какие новости о войне?» Ответом была тишина. После многократных просьб дать нам зубную пасту нам принесли пригоршню стирального порошка, которым мы должны были чистить зубы вместо пасты.

Прошло несколько недель с момента наступления нового 1981 года. Мы находились в весьма плачевном физическом состоянии, наши тела были вконец обессилены. Единственное, благодаря чему мы все еще стояли на ногах, была внутренняя сила духа и энергия. Наши организмы использовали резервы сил и энергии, накопленные нами в Иране. Однако длительное нахождение в антисанитарных условиях вызывало болезни, которые скашивали нас и заставляли страдать долгими неделями. Мы вынуждены были обратиться за помощью к «водному» и «отдыхному» докторам. Доктор утверждал, что говорит по-английски, однако Фатима, которая владела английским лучше всех нас, как ни старалась, не смогла донести до него ни единого слова. Мы хотели, чтобы доктор пришел один, без охранника, чтобы мы могли свободно поговорить с ним о личных вещах, и он согласился, однако, к сожалению, он не понял нашу просьбу относительно средств гигиены. Тогда он дал нам бумагу и ручку и сказал, чтобы мы написали свою просьбу на бумаге. После этого он показал бумагу заключенным из соседней камеры. Тогда мы поняли, что наши соседи по камере, вероятно, – иранцы. Они говорили по-арабски очень хорошо, когда мы слушали их разговоры из-под двери, хоть и с акцентом, поэтому мы и не допускали, что они могут быть иранцами. Заключенные в камере слева постоянно менялись, и дверь камеры постоянно открывалась и закрывалась. Так или иначе, доктор, поняв, в чем мы нуждаемся, согласился выделять нам каждый месяц определенное ограниченное количество гигиенических женских прокладок с условием, что мы будем возвращать ему использованные взамен на новые. Это требование было очень неприятным и постыдным. Но мы не могли больше в качестве средств гигиены использовать свои чулки, которые уже стали непригодны для этой цели. Мы подумали: «Будьте вы прокляты, раз нет в вас ни капли стыда и благородства!» Мы вынуждены были согласиться. В первые месяцы мы незаметно вытаскивали из прокладок немного полиэтилена и ваты, а остальное сдавали доктору и взамен получали одну новую прокладку. Таким образом, собрав какое-то количество полиэтилена и ваты, а также – массу волос, которые падали с наших голов, подобно осенней листве, мы переплели их и получили длинную веревку. После этого мы каждый день использовали веревку в качестве скакалки, чтобы улучшить свое физическое состояние. Понятие «счастье» настолько изменило для нас свое значение, что когда нам удавалось вместо трех использованных прокладок сдать две и оставить одну использованную у себя, мы считали это большой удачей и искренне радовались ей. Мы прыгали, не помня себя от счастья, а иногда даже награждали друг друга призами.

С первого дня пребывания в плену мы отказались носить тюремную униформу, похожую на пижамы. Мы продолжали носить свою одежду. Мы стирали ее и тут же, мокрую, надевали на себя, поэтому она начала рваться по швам. И к нашим тревогам прибавилась еще одна. Хиджаб, покрывавший и защищавший нас от глаз иракцев, а к тому же делавший нас в глазах врага величественными, хотя при этом и уродливыми, трещал по швам. Для устранения этой проблемы нам нужна была иголка, однако мы понимали, что если зубная щетка и паста считались запрещенными предметами, то иголка и нитка и подавно относятся к категории орудий убийства. Мы должны были что-нибудь придумать. Несмотря на то, что мои брюки держались на мне только благодаря булавке, которая имела ценность не меньшую, чем моя жизнь, я вытащила ее, и эта булавка стала единственным средством сохранения нашей репутации и достоинства. Мы выдергивали нити, торчавшие по краям одеял, и при помощи булавки зашивали нашу одежду. После этого я сказала Фатиме: «И что теперь будет с моими брюками, которые держались на моей талии благодаря этой булавке?» Она засмеялась и сказала: «Не беспокойся! Я сделаю так, чтобы твои брюки стали тебе как раз».

Я немного умела шить, но у Фатимы это получалось более аккуратно и изящно, чем у меня. Верхние слои прокладок были немного плотнее, чем салфетка, поэтому требовалось большое умение для их шитья. И здесь мне как нельзя лучше помогли уроки шитья госпожи Дравансиан. Булавку мы еще использовали и как средство для письма – мы царапали ею буквы на стенах камеры и оставляли память о себе, которая могла быть орудием обличения позорной сути режима Баас Ирака. Повсюду на черных стенах нашей камеры мы писали свои имена, несмотря на то, что подобные акты, как и многие другие – более безобидные – могли обернуться для нас большими проблемами. Самой печальной надписью на стене любой камеры явились бы имена четырех молодых иранок, захваченных иракскими военными в плен осенью 1980 года.

Моя булавка стала универсальным и многофункциональным орудием. Я вспомнила день, когда отец сказал мне: «Неужели эта булавка важнее и ценнее твоей собственной жизни?!» Теперь эта булавка была единственным моим имуществом и богатством, которое связывало меня с воспоминаниями прошлого.

Через несколько дней пришел новый надзиратель и, несмотря на то, что все работники тюрьмы, начиная от охранника и заканчивая начальником, знали, что окошки на дверях камер должны открываться и закрываться по мере необходимости, а наша камера, как утверждал Кейс, находится под видеонаблюдением, этот новый охранник, имевший весьма опрятный внешний вид, аккуратно выглаженную одежду и пользовавшийся одеколоном, запах которого душил человека, по делу и не по делу открывал окошко на двери, вежливо здоровался и спрашивал: «Вам ничего не нужно?»

Мы, не поднимаясь с места, давали отрицательный ответ. На этот раз он открыл дверцу и спросил: «Сап you speak English?»

Несколько раз он открыл дверцу и произнес эту фразу. Мы подумали, что, наконец, нашелся кто-то, кто говорит на английском; мы подумали, что, должно быть, нам открывается мир, полный новой информации и новостей, и, возможно, этот человек сможет спасти нас от этого абсолютного неведения и психологического напряжения. Однако мы сомневались, имеет ли смысл спрашивать у него что-либо. Наконец, мы решили, что подойдем к двери все вместе, но вопросы ему задаст Фатима. У нас было очень много вопросов, но после небольшого совещания мы выделили несколько самых важных. Мы решили, что на первый раз не будем спрашивать его о войне, а для начала спросим о местности, о здании, в котором находимся, и о своем положении, а уж затем – о ходе войны. Фатима спросила:

– Where are we? (Где мы?)

– Yes. (Да.)

– Who else is kept here? (Кто еще содержится здесь?)

– Yes, yes. (Да, да.)

– Where do they keep other women? (Где они держат других женщин?)

– No, по. (Нет, нет.)

– Where is Mr. Tondgooyan? (Где господин Тондгуян?)

– No, по. (Нет, нет.)

– Where are his companions? (Где его спутники?)

– Yes, yes. (Да, да.)

Одним словом, ответом на все вопросы было “yes” или “по”. Марьям, которая своими смешными репликами всегда оживляла в моей памяти воспоминания о матери, сказала тихо: «Да пропади ты со своими “yes” и “по”!», развернулась и отошла в сторону. Халима сказала: «Скажите этому профессору, чтобы пошел и отредактировал Оксфордский словарь!» Фатима сказала: «Оставьте его, отойдите!» А ему ответила:

– Thank you. (Благодарю вас.)

Он все еще намерен был продолжать диалог, но мы отошли от окошка. Однако это его нисколько не смутило, и он сказал саркастично напоследок:

– Bye bye. (Пока-пока.)

Мы обрадовались тому, что наши соседи слева – иранцы. Нам надо было во что бы то ни стало заставить заговорить разделявшие нас толстые стены и сделать людей за стеной нашими друзьями и соратниками. Мы должны были сломать тишину. Долгими часами мы сидели, прижавшись ушами к стене и прислушиваясь к голосам. Но единственным, что мы слышали, был многоголосый приглушенный гул, который свидетельствовал о том, что людей за стеной много. Мы воспроизвели стуки по стене, по ритму соответствующие лозунгу «Аллах – Акбар, Хомейни – рахбар!» («Всевышний – Велик, Хомейни – лидер!»). Мы знали, что если они – иранцы, им будет знаком этот ритм ударов, и они ответят на него. После нескольких попыток мы, наконец, получили ответ и на радостях начали обнимать и целовать друг друга. Последующие несколько дней мы только и делали, что наслаждались ведением «стучательного» диалога ритма и пароля. Однажды после совершения намаза и молитвы мы сели лицом к заветной стене, которая стала для нас второй киблой. Мы произвели по стене тридцать два удара – по числу букв в алфавите. В ответ они тоже сделали тридцать два удара по стене – не больше, не меньше. Мы обрадовались тому, что они поняли нашу идею. Мы начали диалог. Пятнадцать ударов – «с», двадцать семь ударов – «л», один удар – «а», двадцать восемь ударов – «м» – то есть «салам» («привет»). Мы стали ждать ответа, но не получили его. Мы повторили приветствие во второй и третий раз в надежде услышать ответ на него, но тщетно – ответом была тишина. Мы стали отправлять другие слова и фразы, но на любое послание неизменно получали в ответ ритм ударов лозунга «Аллах – Акбар, Хомейни – рахбар!» Разочарованные, мы снова прижались ушами к стене, все еще надеясь услышать «привет», как вдруг вместо ответа с левой стены до нас дошел ответ на наше приветствие с правой стены тем же самым ритмом «Аллах – Акбар, Хомейни – рахбар!» Наша эйфория усилилась. Мы испытывали удивительное чувство радости и счастья. Стены с обеих сторон заговорили с нами! Позднее мы нашли способ общения выстукиванием по стене порядковых номеров букв алфавита без предварительного обучения этому, без каких-либо согласований между собой. В нас возникло чувство свершения великого чуда; мы были подобны слепцам, которые только что обрели дар зрения. Мы без стеснения плакали и стучали по стене.

Общаясь с теми, кто находился за стеной слева от нас, мы вдруг снова услышали призыв «Аллах – Акбар, Хомейни – рахбар» с правой стены. Снова мы поприветствовали их словом «салам», но опять не получили ответа. Обитатели камеры слева постучали в оконце и позвали охранника. Когда окошко на их двери открылось, мы метнулись к двери нашей камеры, нагнулись и стали прислушиваться. Мы услышали голос, который громко сказал: «Мы не знаем порядок алфавита». Мы подумали, что они, возможно, – иранские арабы, потому что когда к ним приходил доктор, они свободно говорили с ним по-арабски. Еще одним предположением было то, что они, возможно, не владеют достаточной грамотностью. Мы вспомнили об оригинальном трюке того брата, который под видом пения назвал нам имена своих друзей, используя стихи и музыку. Поскольку все надзиратели привыкли к тому, что три раза в день после совершения намаза мы читали молитву, и все они смирились с этим, мы начали громко читать молитву – то есть тем же привычным тоном и нараспев стали вместо слов молитвы произносить по порядку буквы алфавита. Поскольку молитва была внеочередная и повторилась несколько раз, недовольный охранник открыл дверцу и спросил раздраженно: «Что случилось? Хватит причитать!»

Чтобы он не подумал, что мы замолчали по его приказу, мы прочли «молитву» еще раз. Когда мы закончили, соседи справа, получив порядок алфавита, сразу же начали стучать по стене.

Их посланием было: «Женщина одной рукой качает колыбель, другой – весь мир». «Молодцы! – подумали мы. – Какое длинное предложение! Какие они понятливые!» Мы так обрадовались своему успеху, что не знали, с чего начать, что спрашивать. Мы смеялись и плакали. Нас всецело поглотило новое знакомство и общение. Мы метались между двумя стенами. Они задавали вопросы нам, а мы – им. Мы напрочь забыли о тюремных правилах и порядках. В тот день до полуночи мы стучали по стене, задавали вопросы и получали ответы. Мы получили информацию от соседей справа и слева. Понемногу мы вышли из состояния абсолютного неведения.

Мы узнали, что в камере справа от нас содержатся шесть докторов, которых звали Хади Азими – специалист по клинической лабораторной диагностике, Аббас Пакнежад – специалист общей хирургии, Расул Эршад – педиатр, Хади Бигдели – гинеколог, Сейед-Али Халеки – ортопед, Раджаб-Али Кухпаре – доктор юридических наук, и господин Аббаси.

Когда я нашла доктора Азими, во мне ожили воспоминания о нашей встрече с ним в первые дни плена, о его раненых глазах. Я вспомнила и раненого ополченца Мир-Зафарджуйана, а также Маджида Джалалванда. Но доктор Азими не владел никакой информацией ни о ком из них. За стеной слева находились еще пятеро братьев, которых звали Мохаммад-Али Зардбани, Ферейдун Йамин, Али Джафари, Ибрахим Рамезан-заде Хожабр. Все четверо были инженерами из Нефтяной компании.

Имена других братьев за стеной были Махмуд Шарафати, который был ополченцем, и Маджид Солейман, бывший родом из Ливана. Они вместе с Али-Аскаром Исмаили, водителем министра нефти, и его братом Шукруллой, также являвшимся сотрудником Нефтяной компании, подтвердили весть о том, что министр нефти и его спутники живы, и – то, что они проявляют стойкость перед невыносимыми пытками, которым их подвергают. Голос, которым обычно произносился азан, принадлежал Сейеду Мохсену Яхйави – заместителю министра нефти. В соседней с ними камере находился Бехруз Бушехри, который иногда своими лозунгами восхвалял и поощрял нас, говоря: «Мои подобные Зейнаб сестры, вы молодцы!» Мы испытывали спокойствие и гордость от того, что находимся в безопасном соседстве с нашими братьями. Однако факт их заточения заставлял страдать нас. Они зорко следили за тем, как открывается и закрывается дверь нашей камеры, и даже за тем, как смотрят на нас надзиратели-баасовцы. Последние до ужаса боялись ревностной, рьяной и неудержимой готовности братьев защищать честь и достоинство своей отчизны и своих соотечественниц, даже несмотря на то, что братья были закованы в цепи, поэтому баасовцы опасались даже косо посмотреть на нас. Каждый раз, когда баасовцы открывали дверь нашей камеры, мы слышали голос, который кричал: «Помощь от Аллаха и близкая победа». В ответ на это другие братья говорили: «Так передайте радостную весть правоверным!» Мы сначала не знали, кто этот человек, который проявляет такую ревностную реакцию в момент открывания двери нашей камеры, однако впоследствии поняли, что это – министр нефти Мохаммад Джавад Тондгуйан.

Теперь мы, заточенные в темницу «Ар-Рашид», обрели второе дыхание, и надежды в наших сердцах понемногу пробивали себе путь, выбираясь из терний тоски, печали, уныния и скорби. И теперь уже тяжесть непосильной ноши плена равномерно делилась между нами.

Мы перестали вести счет минутам, длившимся невыносимо долго. Я была очень рада, что нашла доктора Азими, который еще в первые часы своего плена понял, что благородство – бесценное сокровище, с которым нельзя расставаться даже в обмен на свободу.

Было пятничное утро. Нас радовала мысль о том, что в камерах вокруг нас находятся иранцы. Их присутствие оживляло во мне воспоминания о моих братьях, в присутствии которых я безбоязненно, в полной безопасности могла идти, куда мне захочется. В плену у нас тоже было столько братьев! Мне хотелось каждому из них сказать: «Спасибо!» Мне хотелось сказать им: «Братья, я восхищаюсь вашим благородством и тем, насколько вы все благонравны, начиная от министра и адвоката и заканчивая Ледяным Исмаилом». Мне хотелось закричать: «Мы, потерявшиеся, все равно нашли друг друга! Всевышний, благодарю Тебя безмерно!»

Я вспомнила пятничные дни, когда отец по утрам сажал нас в ряд и клал перед нами подставки для книг и экземпляры Корана, а сам стоял неподалеку с грозным и взыскательным видом, засунув руки в карманы, и проверял произношение и соблюдение каждым из нас всех правил фонетики и рецитации. Тому, кто читал Священное писание красивее и чувственнее других, он клал пятириаловую монету рядом с его подставкой для Корана, а другим – монеты достоинством в один или два риала. Наши глаза следили не за кораническими аятами, а за руками отца, за тем, когда он вытащит их из кармана, и кому и сколько монет достоинством в один, два или пять риалов достанется, потому что каждый должен был продолжать чтение до тех пор, пока отец не положил бы ему монету, и надо сказать по справедливости, что всегда пятириало-вые монеты доставались Рахману и Кариму. Они читали Коран в очень приятной манере. Я решила громко прочесть суру «Прославление». Сначала на этот счет были споры и выяснение того, можно ли это делать с точки зрения шариата, морали, безопасности и т. д., однако исходом споров явилось единодушное согласие на то, чтобы я прочла слово Всевышнего, и я приступила. Я почувствовала себя Абдуль-Бассетом. Я нараспев прочла суру так громко, насколько мне позволили это сделать мои дыхание и голосовые связки. Сразу же после этого прибежал один охранник, а затем – другой, тот самый, который рисовался своим внешним видом и которого мы называли Ален Делон; он открыл окошко на двери и сказал: «Ты что, себя соловьем возомнила?! А ну-ка замолчи!» Надзиратели не ожидали такого. Они ворвались в камеру и начали бить кабелями по стенам и двери, чтобы напугать нас. Я же радовалась тому, что дверь открыта и мой голос отчетливее проникает наружу. Со следующей недели я читала сестрам те суры из Священного писания, которые они хотели услышать. Но у нас не было Корана, а я могла воспроизводить наизусть только одну его часть. После этого баасовцы дали каждой из нас прозвище. Иногда вместе того, чтобы позвать меня по имени, они обращались ко мне: «Соловей!»

Убедившись в том, что все крыло осведомлено о нашем нахождении там, я перестала практиковать чтение Корана. По утрам, проснувшись, совершив намаз и поупражнявшись со скакалкой, мы, как будто включая радио, спешили к стене и вели с соседями негласную, бессловесную беседу. Через стену, за которой находились инженеры, мы главным образом получали новости политического характера, а через стену докторов – хадисы, которые не давали погаснуть надежде в наших сердцах. Мы привыкли видеть только головы людей через крошечное отверстие на двери. Если лицо бывало крупным, мы видели только часть его от глаз до губ. А когда дверь открывалась полностью и мы видели людей в полный рост, мы вспоминали рассказ о великане и стране чудес. Теперь мы имели представление о своем местонахождении. Мы поняли, что нас содержат в одном из зданий Службы безопасности и разведки Ирака. Мы также знали, что большое количество пленных, которые преимущественно являются стражами (харас аль-Хомейни), военными различных чинов, летчиками или ключевыми фигурами властной элиты, тоже находятся здесь. Мы не знали лишь одного – продолжается ли война или она закончилась. Мы также не знали, действительно ли наши соседи по обе стороны не владеют информацией или же не считают целесообразным что-либо говорить нам. Они ничего не сообщали нам о том, в каком положении находятся такие пограничные города, как Хоррамшахр и Абадан. Мы стали одной большой семьей и даже сны свои рассказывали друг другу в подробностях. Мы развили такую скорость в использовании азбуки Морзе, что от новостей перешли к комментариям. За камерой инженеров Нефтяной компании следовала камера, в которой находились заместители министра нефти – господа Яхйави и Бушехри. В ту ночь, когда привезли министра нефти, мы находились еще в камере номер 11. Мы предполагали, что инженер Тондгуйан, если его не перевели в другое место, должен находиться в одной из камер напротив одиннадцатой камеры.

До 1981 года мы слышали голоса, декламировавшие Коран и провозглашавшие лозунги.

Получение информации увеличивало нашу ответственность и задачи. Абсолютное невежество и неведение не создает вопросы. Нас незаконно украли на нашей же земле, незаконно держали в заточении и, вопреки международным законам, нас упрятали за решетку, и мы считались «пропавшими без вести». Десятки раз я повторяла это словосочетание про себя и задавалась вопросом: как так получилось, что я оказалась пропавшей без вести? Если так, то надо полагать, мы погребены. Кто вообще придумал это понятие? На каком основании оно придумано? Неужели больше никакого следа от меня не осталось? Неужели мой паспорт более не действителен в то время, как я все еще жива? Как могли меня похоронить? Кто вместо меня погребен в земле? Кто был свидетелем моей смерти, кто совершил омовение моего тела, как я потерялась?! Может быть, я стала другим человеком? Человеком, о котором никто ничего не знает? Продолжение этой жизни безо всякого протеста и движения означает принятие гнета, несправедливости, медленной смерти и капитуляции перед тем, чтобы быть пропавшим без вести и заживо похороненным.

Наступил месяц рамадан. Еды, которую мы получали, было достаточно, чтобы делить ее и потреблять во время ифтара и после утреннего намаза и таким образом соблюдать пост. Обычно еду, которую нам приносили в обед, мы съедали после утреннего намаза, а ужин оставляли на ифтар. По устоявшейся между нами традиции, за час до ифтара мы садились за тарелкой томатного сока и молились. Наши молитвы иногда длились час. В тот день была очередь Халимы читать молитву. Каждая из нас погрузилась в собственные мысли и чаяния, и в то время, как наши головы и руки были обращены к небесам, мы, невзирая на урчавшие желудки, искренне и усердно взывали ко Всевышнему. Я на мгновение опустила голову и увидела, как какое-то животное размером с две фаланги пальца вышло из тарелки с едой, которая должна была стать нашим ифтаром. Мне не хотелось портить ту духовную атмосферу, в которой пребывали сестры. Они ничего не видели. Во время ифтара я не притрагивалась к еде и на все их призывы совершить разговение отвечала, что пока не хочу есть, просила их оставить мне две ложки, которые пообещала съесть спустя пару часов. Я подумала: а что если еда закончится, и сестры каким-нибудь образом заметят следы грызуна на тарелке, и на дне обнаружатся мышиные испражнения? В любом случае я отказалась от приема ифтара, довольствуясь куском хлеба, который у меня был. После ифтара я сказала сестрам:

– Мы больше не одиноки, у нас прибавилось несколько гостей.

– Ты о чем? Ты что-то видела во сне?

– Иракцы или иранцы?

– Скорее, иракцы.

– Мужчины или женщины?

– И мужчины, и женщины.

Одним словом, сюжет развился до двадцати вопросов. Когда я рассказала сестрам, в чем дело, каждая из них что-то сказала:

– Ты собственными глазами видела?

– Вообще-то мыши обитают в темных и безлюдных местах, а не в таких, как наша камера.

Ночью мы притаились и стали ждать появления мышей. И мы действительно увидели, но не одну, и не двух, и даже не десяток мышей! Там было целое мышиное логово. И мыши не обращали на нас никакого внимания. Они все были одной величины, маленькие. Некоторые из них жевали края одеяла, другие были заняты кусками хлеба, оставленными в ведре, а третьи вгрызлись зубами в нашу обувь. Бессовестные мыши даже попробовали на зуб нашу скакалку! Но тот факт, что одна из этих мышей попала в посуду с едой, был для нас сигналом серьезной тревоги.

На следующий день мы постучали в дверь и сказали охраннику, что в нашей камере завелись мыши. Охранник с недоверием и удивлением сказал: «Здесь постоянно дезинфицируют». После чего он закрыл дверь и ушел. Мы снова постучали в дверь. Он недовольно сказал: «Только вы утверждаете, что здесь мыши! Если это так, почему другие не говорят?» На третий раз мы с еще большей силой постучали в дверь и сказали: «Мы хотим видеть начальника тюрьмы». Нам ответили: «Начальника не беспокоят из-за таких пустяков, как мыши». Через некоторое время тюремщик сам открыл окошко на нашей двери и сказал: «Начальник тюрьмы сказал, если в камере есть мыши, поймайте их и покажите нам!» По коду Морзе мы отправили в камеру докторов сообщение о том, что у нас мыши, и спросили, есть ли у них тоже. Они ответили: «Нет». Мы задали тот же вопрос соседям слева, и они тоже ответили: «Нет». Мы рассказали им историю с мышами. Они сказали: «Мыши обычно роют ходы.

Найдите их нору и закупорьте ее чем-нибудь. Таким образом у них перекроется доступ в вашу камеру, и они вынуждены будут рыть выход в нашу камеру. И тогда мы с ними разберемся! А тех, которые останутся снаружи норы, подвергните экономической блокаде».

– Как?

– Уберите из зоны их доступа всё, чем они могут питаться. Даже мыло и свою обувь возьмите в руки.

Мы нашли их норку и закрыли ее хлебным мякишем, но это ничего не дало. Они сгрызли хлеб и не пошли к инженерам. За короткий промежуток времени они молниеносно размножились. Их омерзительный вид и присутствие рядом с нами вызывали отвращение и лишали нас покоя. Несколько дней мы боролись с ними. Ночью они выходили из своей норы и маршировали по нашим одеялам и головам. Тогда мы задумали отправить начальнику тюрьмы подарок. Мы решили засунуть в качестве приманки кусочек хлеба внутрь туфли и положить ее на одеяло. Каждая из нас должна была держать один его край. Как только какая-нибудь мышь приблизилась бы к приманке, мы должны были одним движением одновременно соединить воедино все края одеяла, и таким образом мышка оказалась бы в ловушке. Как по заказу из норы вышла жирная мышь. Прогулявшись по камере, она направилась к приманке и принялась ее грызть. Как только она увлеклась этим делом, мы осуществили свой замысел. Мы с такой злостью ударили одеялом с ботинком внутри него о стену, за которой находились доктора, что они встревожились и немедленно спросили по Морзе: «Что случилось?» Мы ответили: «Идет операция по ликвидации мышей». Били мы по стене одеялом и ботинком так долго, что совсем выбились из сил, но были уверены, что раздавили мышь.

Жители всех камер в нашем крыле поняли, что мы уже несколько дней ругаемся с охранниками из-за этих мышей. Каждый раз, когда мы стучали в дверь, все бежали к дверям своих камер и, опустившись на четвереньки и прильнув ушами к двери, слушали наши разговоры, чтобы понять, чем закончится история с мышами. Когда на этот раз мы постучали в дверь, дежурил Никбат. Он открыл окошко, после чего Фатима незамедлительно выкинула через окошко дохлую мышь, которую она держала за хвост, и громко сказала: «Вы же хотели мышь? Вот вам, пожалуйста!» При виде мыши Никбат, обладавший крупным и объемистым телом, подпрыгнул и закричал от испуга. Раздался взрыв искреннего смеха из всех камер. В коридоре началась суматоха. Баасовцы подумали, что это была спланированная и согласованная нами акция с целью их осмеяния. В тот день нас лишили как обеда, так и ужина. А вечером пришел доктор и сообщил нам, что нам больше не будут выдавать нашу долю гигиенических средств, сказав: «Запрещено».

Мы совершали послеполуденный и вечерний намазы, когда снова услышали режущий слух звук поворота ключа в замке, и дверь открылась. В наших камерах было настолько темно, что охранникам приходилось несколько секунд ждать и присматриваться, чтобы разглядеть нас. Они стояли и смотрели, как мы совершаем намаз. После совершения намаза мы поняли, что над нами стоят начальник тюрьмы, его заместитель Давуд, несколько солдат и надзирателей. Начальник спросил: «Зачем вы убили мышь?»

Заместитель начальника тюрьмы Давуд тоже спросил: «Зачем вы бросили ее в лицо охраннику?» Мы ответили: «Но вы же сами просили показать вам мышей». Выругавшись, они покинули нашу камеру. Никаких приказов и действий вслед за этим не последовало. С того дня мы решили начать вынужденную дружбу с мышами. Мы съедали часть хлеба, а мякиш оставляли им. Я говорила себе: представь, что мыши – тоже пленные, твои сокамерники. Борьба с мышами превратилась в некую игру. Вред и страдания, которые мы терпели от мышей, несомненно, были меньше, чем вред и страдания от тюремщиков. Результатом визита начальника тюрьмы стало то, что через неделю охранники, надев на лица маски, дали каждой камере обеззараживающее средство. Проходя мимо камер, они открывали окошки или двери и, изображая на лицах гримасы, ругались и били ногами по дверям, обзывая узников именами животных. Они хотели таким образом выместить на нас все скопившееся за всю их жизнь зло и освободиться от сидевших в них психологических комплексов. Мне было жаль их: наблюдать потерю гуманности и нравственности, пусть даже во враге, очень прискорбно.

Самые элементарные наши потребности становились для иракских надзирателей сюжетом для глумления и издевок. Они не гнушались никакими оскорблениями и унижениями в наш адрес. Терпеть боль нахождения на чужбине, холод, жару, побои, голод и жажду было само по себе невыносимо трудно. Но, помимо всего этого, баасовцы унижали нас и глумились над нами до такой степени, что это заставляло нас переносить немыслимые душевные муки. С каждым днем моя ненависть к баасовцам становилась все глубже. Я была свидетелем того, что заставляло все мое существо гореть в пламени злости и негодования. Я видела, как достоинство моих пленных братьев попирается военным сапогом насилия и гнета. Братья, каждый из которых поистине мог бы управлять целой страной, не причастные ни к малейшим грехам и преступлениям, попали в плен к грязным и гнусным людям. Боль пребывания в плену ослабила их тела. От боли они лезли на стену, а два никчемных и низких человека, которые под видом врачей надевали на себя белые халаты, равнодушно закрывали глаза на все мучения, переносимые братьями, и только говорили «выпей воды», «отдохни», «у тебя истерия». Если после множества упрашиваний они давали кому-нибудь из пленных таблетку, они заставляли его сразу проглотить ее, после чего сто раз осматривали его рот, чтобы убедиться, что таблетка проглочена. Наблюдать подобное поведение в отношении инженеров, врачей и военных нашей страны было невыносимо. Иногда мне становилось смешно от глупости и невежества этой кучки людей. Что, интересно, по их мнению, мы могли сделать одной несчастной таблеткой? Может быть, мы должны были испытать всю эту боль и страдания для того, чтобы постичь смысл слов одного из великих мира сего, который изрек: «Жизнь – не что иное, как борьба за свои убеждения»?

Как-то утром мы приготовились отправить по Морзе сообщение в камеру докторов, когда неожиданно послышались звуки открывающейся двери их камеры и голоса охранников, которые повторяли слова: «Шаме, шамс», «быстро, быстро».

Я испугалась, что они установили личность Марьям и теперь ищут девушку по имени Шамси. Всех докторов вывели наружу. Стена, через которую постоянно происходила трансляция проповедей, передача информации и медицинских рекомендаций, внезапно погрузилась в абсолютное молчание. Мы стали ждать прихода новых соседей. Предположив, что тюремщики услышали звуки постукивания по стене, мы в течение часа воздерживались от переговоров по Морзе через стену. Через час мы снова услышали, как открылась дверь той же камеры. Мы подумали, что привели новых заключенных, поэтому продолжали бездействовать.

Спустя какое-то время открылась дверь камеры инженеров, которых тоже вывели наружу. И снова мы услышали те же слова – «шамс, шамс», «быстро, быстро». Мои тревоги усилились. Мы впали в уныние от того, что снова одни. Стены смолкли. Единственный мост, связывавший нас с внешним миром, разрушился. Мы боялись нежелательного развития военных событий, но вместе с тем верили, что в любом случае в жилах нашего народа течет исламская кровь, и он будет стоять до конца. Мы также допускали возможность того, что иракцы, возможно, производят обмен пленными. Взволнованные неведением о том, что происходит, мы вели оживленную беседу между собой, как вдруг стена докторов заговорила! И нам пришло послание: «Аллах – Акбар, Хомейни – рахбар! Нас отвели на свидание с солнцем». Эта фраза звучала для нас очень красиво и приятно. Мы переспросили: «Что? Солнце? Где это находится?». Мы напрочь забыли, где находится солнце и его тепло.

Мы предположили, что инженеров тоже отвели на свидание с солнцем. И наше предположение подтвердилось – их действительно вывели на улицу, и они, кстати, раздобыли больше информации, чем доктора. В те дни все говорили о солнце, небосводе и маршруте, по которому их провели; о тех голосах, которые они услышали по дороге, о здоровье инженера Тондгуйана и его спутников. Было интересно, что инженеры оценили даже пространство и сказали, что на верхнем этаже здания находится солнечная комната. По их наблюдениям, это была комната площадью сорок метров, высотой три метра, с бетонными стенами и решетчатым потолком, сквозь который проникал солнечный свет. Они заметили также, что расстояние между дверьми камер было значительным, поэтому сделали вывод, что камеры верхнего этажа больше, чем камеры, располагавшиеся на нижнем этаже.

Мы уже давно не видели солнца. Мы как будто забыли, что такое солнце, его лучезарный свет, и мечтали хоть раз почувствовать его тепло. Мы думали, что, должно быть, нас занесли в некий «черный список» – список тех, кто ведет себя плохо, поэтому в наказание нас лишили возможности увидеть солнце. И все же мы были рады тому, что хотя бы наши друзья не были обделены этим удовольствием.

Как-то утром, после долгих дней ожидания, когда все мы сидели за тарелкой томатного сока и наблюдали за игрой мышей, один из иракских тюремщиков по имени Халаф открыл ногой дверь нашей камеры, затем пару раз для устрашения ударил кабелем по стене и громким отрывистым голосом, больше похожим на собачий лай, прокричал: «Наденьте на глаза очки и быстро выходите!»

Мы поспешно обулись, надели очки и пошли за охранником. Во мне по-прежнему оставался страх упасть с какой-нибудь лестницы. На протяжении всего пути я думала о своей булавке, которая была для меня как высокотехнологичная швейная машинка и которую я спрятала рядом с окошком. У меня не было возможности закрепить ее на себе в присутствии тюремщика. Мы медленно дошли до какой-то большой двери.

Дверь открылась, и мы почувствовали прилив огромной волны тепла и света. Нам разрешили снять очки. Я видела солнце на протяжении восемнадцати прожитых мною лет, однако в то мгновение мне показалось, будто я никогда не ощущала на себе его тепло, даже в 50-градусную жару в Абадане. Несмотря на то, что долгие годы солнце прикасалось к моему телу и обжигало мое лицо, я никогда не задумывалась о его ценности. В тот день впервые в жизни я ощутила тепло и свет солнечных лучей каждой своей клеточкой и насладилась этим чувством. Светило распростерло свои золотые объятия и придало каждой вещи вокруг лучезарное сияние. Ощущать тепло искрящихся золотом лучей на своей коже, которая вследствие долгого пребывания в сырой и темной камере стала холодной и безжизненной, было неописуемым удовольствием.

До чего приятно было это тепло! Солнечные лучи вместе с живительным весенним ветерком гуляли по моему телу и будили мои глаза ото сна. В моих ушах зазвенела музыка, а отяжелевшие от неподвижности конечности снова ощутили прилив крови.

Я посмотрела в лицо Фатиме. Ее карие глаза были в тот момент красивее, чем когда-либо. Тоненькие капилляры под ее кожей, разогревшиеся от солнечного тепла, окрасили ее щеки в нежно-розовый цвет. На протяжении многих лет я воспринимала красоту поверхностно. После посещения лекций имама я поняла, что понятие красоты имеет более глубокий смысл и что красота – не просто внешнее проявление. Мои сестры, несмотря на бледно-желтый цвет лица, худобу и болезненность, стали казаться мне красивыми. Их глаза, хотя и были печальными, вместе с тем источали удивительный блеск.

Халима, которая старалась вобрать в свои легкие как можно больше воздуха, говорила: «Если бы можно было наполнить этим воздухом карманы и припасти его для тех дней, которые у нас впереди!» Когда я смотрела на ее длинные изящные пальцы, я начинала слышать голоса сотен новорожденных малышей, которых она с любовью заботливо передавала в объятия их матерей. Ее руки были связующим звеном между Творцом и Его творениями. Это были руки, миссией которых являлось совершение одного из прекраснейших дел на земле – оказание помощи младенцу, который должен прийти в этот мир и жить вместе с нами. Халима погладила меня по щеке и сказала: «Какой мягкой и нежной стала кожа на наших лицах!»

Глаза Марьям сверкали на ее лучезарном лице, подобно двум сапфирам, а ее наливные губы, когда она разговаривала, становились такими прозрачными, что, мне казалось, в любой момент на них могла выступить кровь. Мои сестры стали одна краше другой. Находясь за беспросветными стенами проклятой камеры, я забыла их прекрасный облик. В тот день я осознала величие солнца и красоту моих сестер. Несколько птиц кружились в воздухе, щеголяя перед нами свободой, которую они смаковали. Мне хотелось бегать под солнцем. Бегать и прыгать так, чтобы оживить в себе все воспоминания о моем детстве. Я скучала по тем дням, когда мы с Ахмадом и Али бежали всю дорогу от школы до дома, желая поскорее увидеть отца. Мне хотелось увековечить мгновения встречи с солнцем в памяти и сердце, записать переполнявшие меня мысли и ощущения. Ах, если бы у меня были клочок бумаги и ручка! Желание писать говорило во мне всегда. Я была похожа на птицу, которая, пока жива, неизменно стремится к полету, даже если ей обрубить крылья. У меня не было с собой моей булавки, которая теперь казалась сродни перьевой ручке с золотым наконечником. Я взяла в руки небольшой бетонный камень. Им невозможно было записать всё то, что было у меня в голове. Я должна была довольствоваться одним предложением, которое бы смогло вобрать в себя и отобразить все мои чувства, идеалы и стремления. Приняв на вооружение все свои способности и мастерство, я написала на стене красивым почерком: «Ни Восток, ни Запад – Исламская республика».

Фатима, Халима и Марьям окружили меня, чтобы надзиратель не увидел, что я делаю, и повторяли: «Быстрей, быстрей!»

– Сестра, поторопись, ты же не энциклопедию пишешь!

– Ты что, пальцем пишешь?

Наконец я смогла закончить надпись. Я прыгала и смеялась от счастья. Между тем я увидела пух одуванчиков, кружившийся неподалеку от нас, и подумала: «Значит, у нас будут гости! Не один гость, а целых несколько! Может, этот пух одуванчиков прилетел из Абадана?» Когда я была маленькой, я думала, что одуванчики есть только в нашем городе. Я снова подумала: «Одуванчики обычно прилетают из тех мест, где что-то случается. Что делают здесь эти?» Я осторожно поймала этот пух и старалась держать его очень аккуратно, чтобы не повредить, потому что знала, что если он рассыплется в моих руках, он больше не сможет донести мою весточку до Абадана. Мне показалось, что сам одуванчик тоже испугался. Я хотела отправить его к его попутчикам, но мне было жаль расставаться с ним. И тут я увидела другой, еще большего размера, кружившийся над моей головой. Медленно, с улыбкой на лице, я посадила его на руку, а другой ладонью прикрыла его и сказала: «Ты – единственный, кто может полететь к маме и сказать ей, что со мной все в порядке. Ты сможешь долететь, разве нет? Я знаю, что путь очень долгий, но ты ведь знаешь его, раз добрался сюда. А вообще-то, откуда вы прилетели? Может быть, вы прилетели от моей матери?»

Одуванчики летели мимо, оставляя нас одних. Мне казалось, они что-то шепчут мне на ухо, но, увы, я не знала их языка. Я обратилась к одуванчику: «Я не знаю, где наш дом. Если путь очень долгий, садись верхом на ветер и отправляйся к нашему дому. Если честно, я потеряла свою семью, не знаю ничей адрес. У меня есть только адрес Ирана. Как только долетишь до Ирана, начни кружиться и танцевать, чтобы у всех в ушах зазвенело. Помню, бабушка говорила мне: “Если у тебя звенит в ушах, знай, что кто-то говорит о тебе”».

Фатима с улыбкой сказала: «Масуме-джан, вставай, побегаем еще немного по этой комнате, сейчас за нами придут охранники, и мы должны будем возвращаться». В этот момент появился наш Халаф и сказал: «Быстро надевайте очки и выходите!»

Как обычно, мы шли, разговаривая:

– Ну и сильно же давит эта резина на очках!

– Как здесь светло и просторно!

– Почему вы нас никогда не приводите сюда?

– Мы – четыре иранки, а вы кто?

Халаф с силой ударял кабелем по дверям камер, не позволяя, чтобы нас кто-то услышал. Мы находились в солнечной комнате не более часа, но так радовались времени, проведенному в ней, что совсем не заметили, что обратный путь стал длиннее.

Да, нас перевели в другую камеру. Черно-белые узоры на кафеле, надписи, оставленные другими пленниками, и даже мыши стали нашим достоянием, и нам было жаль с ними расставаться. Мы огляделись вокруг. В камере ничего не было, даже ни одного одеяла. Мы долго не могли успокоиться, но в конце концов смирились с тем, что нас снова разлучили с нашими братьями. Нам бросили старые, полные блох одеяла, две тарелки для еды и четыре стакана. Свидание с солнцем обошлось мне потерей моей драгоценной булавки – булавки, которая была предметом, связывавшим меня с последними минутами, проведенными с отцом.

Привычка – плохое свойство. Мы привыкли к нашей камере, к мышам, к противным голосам охранников. Как упорно мы старались одолеть привычку и убежать от обыденности! Мы не хотели, чтобы мы стали цвета тюремных стен; не хотели привыкать к грубым голосам надзирателей и к присутствию мышей. Мы знали, что капитулировать и привыкнуть – означает попрать истину.

После свидания с солнцем мы чувствовали себя такими уставшими и рассеянными, что уснули и спали до трех часов дня. Проснувшись, мы спросили друг у друга: «Девочки, вы тоже сегодня видели солнце? Ощутили его тепло?» Я подумала, что видела солнце, одуванчики, отправку послания матери и красивые, светящиеся под солнцем лица сестер во сне. Однако оказалось, что нет: мы были все вместе и видели это все наяву, и свидание с солнцем стало для нас отправной точкой пробуждения наших сердец, трепещущих в ожидании свободы.

Марьям нагнулась, Халима взобралась ей на спину и осмотрела окошко, через которое проникал свет. Затем нагнулась Фатима, и я проделала то же самое, что Халима. Там ничего не было. На коричневых плитах стен мы увидели высеченные имена содержавшихся здесь до нас пленных летчиков и офицеров. Вот эти имена: Мохаммад Кийани, Ибрахим Бабаджани, Абд-уль-Маджид Фануди, Хусейн Месри, Хабиб Калантари, Карамат Шафии, Нусрат Деххаркани, Акбар Фарахани, Хаджи Сефидпей, Ахмад Вазири, Хейдари, Хушанг Изхари, Али Басират, Йадолла Абус, Абульфазл Мехрасби, Джавад Пуйанфар, Хасан Локманинежад. Мы запомнили их имена и периодически повторяли их, чтобы не забыть. Обнаруживая имена новых братьев, мы начинали чувствовать себя увереннее и с чувством большей безопасности опускали головы на холодный пол камеры в попытке уснуть.

С тех пор мы каждый день часами разговаривали о том свидании с солнцем, о том светлом и теплом дне, о том, что написано было на стенах камеры, о здании и многих других деталях, которые можно было соединить вместе, подобно мозаике, и получить ясную картину. Мы теперь знали, что в этом месте содержатся люди разных социальных слоев и статусов. Мы знали, что часть из них – политзаключенные иракцы, а другую часть составляют иранские военнопленные. Некоторых ежедневно выводили на свидание с солнцем, а иных – раз в два года. Однажды после того, как мы совершили полуденный и послеполуденный намазы, мы вновь услышали голос министра нефти, который читал Коран и хвалил нас за то, что мы читаем молитвы. Нам показалось, что его голос стал ближе к нам. Азан – призыв к молитве, наоборот, до нас доходил более слабо и приглушенно, как будто из более отдаленной камеры. И это говорило о том, что мы все еще находимся в зоне военнопленных. По количеству остановок во время раздачи пищи и закрыванию окошек на дверях камер мы догадались, что по обе стороны от нас находятся одиночные камеры; что в одной из них, слева, находится иранец, а в той, что справа – иракец.

Поскольку мы опасались, что вновь столкнемся с адским холодом в новой камере, мы сплели подобие спортивной веревки из своих волос, которых становилось все меньше и меньше у нас на головах, и старались при помощи нее двигаться больше и вернуть к жизни наши ослабленные тела.

Как-то раз летом мы решили заговорить с жителем камеры слева, который был иранцем. Мы отправили ему через стену традиционный, характерный для лозунга «Аллах – Акбар, Хомейни – рахбар» ритм, с которым были знакомы все пленники. Вопреки нашим ожиданиям, в ответ заключенный на протяжении десяти минут исполнял на стене быструю мелодию, которая обычно играла в кофейнях. На все наши приветствия он отвечал другими ритмами. Наконец, после «музыкальных» приветствий и большой радости, проявленных им, мы отправили ему зашифрованное слово «привет» и получили «привет». Затем мы отправили ему фразу, которую всегда писали на стенах и кричали: «Мы – четыре иранки, захваченные в плен в октябре 1980 года, наши имена: Фатима Нахиди, Халима Азмуде, Шамси Бахрами и Масуме Абад». Он тоже представился нам и сказал, где и когда был взят в плен. Мы обрадовались тому, что напряжение и враждебность нашей новой камеры отступили и мы нашли нового друга. Однако этот сосед отличался от прежних наших соседей – докторов и инженеров. На каждый наш посыл «Аллах – Акбар, Хомейни – рахбар» он отвечал каким-нибудь расхожим уличным мотивом. Однажды, услышав постукивание, мы метнулись к стене и после того, как сосед поприветствовал нас и справился о нашем самочувствии, он сказал непристойную вещь. После этого мы никогда больше не отвечали даже на его приветствие, а стену ту назвали «больной». Мы впали в глубокое уныние от послания, которое нам отправил тот пленный, и сами себе запретили даже опираться о ту стену. Мы исключили всякое общение с той стеной, но надо отметить, что за все время нашего пребывания в плену это был единственный случай, когда иранец демонстрировал подобное поведение.

Жителей одиночных камер подвергали особо жесткому психологическому, моральному и физическому прессингу, однако приятная манера чтения Корана инженера Тондгуйана и азан в исполнении инженера Яхйави придавали спокойствие и умиротворение каждому. Иногда баасовцы лишали некоторых пленных пищи, прокатывая тележку с едой мимо их камер, однако в ответ пленные громко кричали: «Жизнь моя да будет принесена в жертву Ирану! Да будет непоколебима моя родина!»

Большинство заключенных тюрьмы «Ар-Рашид» были взяты в плен в первые два месяца после начала войны, поэтому у них не было никаких новых известий о текущей ситуации на фронте. Иногда мы слышали звуки разрывов противовоздушных снарядов, и это было для нас как бальзам, пролитый на рану. Хотя мы знали, что это – звуки войны, они, вместе с тем, означали, что мы все еще живы, все еще стоим, обороняемся и воюем. Иногда удары кабеля, наносимые баасовцами по нашим телам, давали нам понять, что наши братья одержали победу на каких-либо фронтовых участках. Мы, все четыре, могли стерпеть любую боль и давление, только звуки поворота проклятых ключей в замочной скважине тюремных дверей были для нас невыносимы и так и не стали привычными. Каждый раз, слыша эти звуки, мы испытывали чувство убийственной тревоги и говорили себе, что это – тот самый момент, когда мы должны, согласно тайному уговору, заключенному нами ранее, задушить друг друга.

Довольно продолжительное время мое тело пронизывали ужасные боли. Неистовый кашель гнал из моих легких смесь гноя и крови. Во рту всегда присутствовало ощущение горечи и кровавый привкус. Этот туберкулезный кашель лишил моих безропотных сестер сна и покоя. В минуты, когда мои легкие протестовали, моля о лишнем глотке воздуха, я судорожно начинала хвататься за холодные и безжизненные стены, двери и пол. Временами кашель становился таким сильным, что вся кровь, которая была в моем теле, приливала к лицу. Оно становилось то красного цвета, то черного, то желтого и молило о помощи. Воспаление легких настолько ослабило меня, что порой я не в силах была пошевелиться. От безысходности я стучала в дверь и просила доктора, хотя и знала, какие рецепты дадут их псевдоврачи. Мне стало невмоготу дышать. При каждом вздохе у меня было ощущение, будто я тащу огромный груз на грудной клетке. От этого у меня болела даже поясница. При дыхании мой рот наполнялся сгустками крови, а если я не дышала, то изрыгала кровь. Дыхательные пути стали отечными и болезненными, и эта боль усиливалась при вдохе и выдохе, однако для того, чтобы остаться в живых, у меня не было другого выхода, кроме как дышать.

В конце концов после долгого и упорного стука в дверь я стала активным потребителем антибиотиков разных цветов и дозировок. При этом никакого улучшения моего состояния не прослеживалось. А рассчитывать на другой рецепт мне не приходилось. Однажды у меня случился такой сильный приступ, что сестры от страшного испуга и волнения стали отчаянно кричать и стучать в дверь, чтобы позвать врача. В тот день из надзирателей дежурил Старый Сержант. Открыв дверь и столкнувшись с негодованием сестер, он опять захлопнул дверь и ушел. Чем более явственный синий цвет приобретало мое лицо, тем громче становились крики сестер, пока, наконец, он не открыл дверь снова и, как обычно, не вышвырнул нас из камеры, заставив надеть слепящие очки. Волнение, распиравшее меня, еще больше затрудняло мое дыхание. Я была так слаба, что не могла передвигаться. Я еле волокла ноги по земле. Кашель, похожий на ржание пьяной лошади, бился о стены тюремных коридоров и возвращался в мою грудь. В конце концов кашель так одолел меня, что я сорвала с глаз очки и присела на землю, однако мощные удары ногой, врезавшиеся в мои незащищенные кости, заставили меня подняться снова. Я была рада тому, что со мной в тот момент не было матери; тому, что она не видит мои предсмертные мучения. Мерзкие крики, непонятные слова и пинки Старого Сержанта не давали мне остаться на земле. Впервые за все время я отчетливо видела коридор, разделявший две шеренги камер. Несмотря на то, что в моем распоряжении было всего несколько секунд, я смогла рассмотреть, что мы находимся в длинном коридоре, по обе стороны которого находятся двери одинакового вида и размера, которые расположены не друг против друга, а со сдвигом на один-два метра. С двух сторон коридора были открыты две двери. Два надзирателя с кабелем в руках стояли рядом с группой людей, которые, по моему предположению, были заключенными. Надзиратели отдавали им приказы. Я всего лишь на мгновение остановила свой взгляд на тех узниках. Седина в их волосах делала их сравнительно молодые лица старыми и изможденными. Они подметали пол, не сводя глаз со своих веников, и казались полностью поглощенными этим занятием. Все это происходило в преддверии очередной зимы, накануне ночи Ялда, второй за время нашего здесь пребывания. Мы хотели знать, являются ли те люди военнопленными или иракскими политзаключенными. Проходя мимо них, я сквозь кашель обрывками произнесла измученным голосом: «Цыплят по осени считают». На что один из них, не отрывая взгляда от веника, чтобы солдат-иракец не понял, сказал смело: «Солнце не останется за тучей». Другой сообщил: «Мы – ваши соседи». Я подумала про себя: «О Создатель! Да это же доктора!»

Охранник немедленно сказал: «Надевай очки и быстро проходи!»

Очки больше закрывали мой лоб, чем глаза. Мы сели в лифт и вышли этажом ниже. Мы вошли в помещение, которое было похоже на медпункт. Я стояла на одном месте. Временами я запрокидывала голову назад, чтобы что-нибудь рассмотреть и понять, где я нахожусь. О том, что я все-таки еще жива, громко возвещал мой свирепый кашель. Смесь крови и гноя, которая из легких подступала к моей гортани, я с муками отправляла в желудок. Я слышала свистящее дыхание и хрипы других пациентов, оказавшихся здесь вместе со мной. Запрокинув голову как можно сильнее, я попыталась рассмотреть из-под очков помещение и людей, находившихся в нем, но смогла увидеть только ноги нескольких пленников, стоявших на некотором расстоянии друг от друга в изношенной обуви и тонких тюремных пижамах. Каждые несколько секунд мой кашель нарушал молчание. Я по-прежнему старалась рассмотреть что-нибудь из-под проклятых очков и периодически отклоняла голову назад. Во время одной из таких попыток я получила сзади сильный удар по голове, от которого мой подбородок приклеился к груди. В ушах раздался скрежет моих сомкнувшихся челюстей. Тут я вспомнила, что я – «иранская генеральша» и мусульманка, следовательно, должна вести себя соответственно своему званию. Кашляя, я сняла очки с глаз и увидела двух узников в тюремной одежде, стоявших поодаль. Они были примерно такого же возраста и вида, как и те, что подметали в коридоре. Их исхудалые костлявые тела, облаченные в полосатые пижамы, придавали еще более испуганное выражение их лицам. В другом углу комнаты стояла кушетка и маленький столик, на котором были разложены вата, марля, бетадин и несколько пустых склянок из-под лекарств. У этих узников на глазах были слепящие очки, я же стояла без очков и рассматривала их. Мы молчали. Иногда они слегка покашливали, как это делают люди перед тем, как начать говорить или с целью обратить на себя внимание, и каждый раз я отвечала им «душевным» кашлем. Я оценивала ситуацию и контролировала происходящее вокруг, выжидая момент, чтобы представиться им, но не успела это сделать, потому что в комнату вошел охранник, который отвел узников в другое место, а я осталась наедине со столом, на котором лежали медицинские принадлежности. Вата и бинт «подмигивали» мне, подстрекая к тому, чтобы взять и спрятать некоторое их количество в карманы. Все мое внимание было приковано к этому столу. Я напряглась в ожидании возможности осуществить задуманное и ни о чем другом, кроме этого, не думала. Мы с сестрами уже давно были лишены средств гигиены. Я подумала: чем может закончиться это воровство? Я не решалась. Я вынула руки из карманов и выпрямилась. Я непрерывно вертела головой в разные стороны, осматриваясь. Я убедилась, что в комнате в этот момент никого не было. Я стала спорить сама с собой:

– Нет, это не называется «украсть» – это называется «насильно взять крупицу того, что нам принадлежит по праву»!

– Что будет, если меня поймают во время совершения этого действия?

– Зато если мне удастся это сделать и я останусь незамеченной, мы станем обладателями нескольких рулонов ваты и бинта, с помощью которых сможем сделать многое.

Мысль о возможности иметь немного ваты и бинта заставила меня забыть о недуге. В конце концов я все же решила сыграть с огнем и ринулась к столу. Я набила один карман ватой и вернулась на прежнее место. Никого не было видно, и у меня оставалась возможность взять еще что-нибудь. Недолго думая, я схватила несколько рулонов бинта, засунула их в другой карман и отскочила от стола. И в этот момент я заметила зеркало, стоявшее передо мной, которое, вероятно, было установлено с целью следить за заключенными в минуты, когда их оставляли одних в помещении. Однако в тот момент мое приобретение было для меня столь ценно, что я не могла думать о чем-либо другом. Я благодарила Всевышнего за то, что все прошло благополучно и никто не поймал меня за кражей.

Вошедший работник медпункта даже не показал меня врачу, просто вручил мне капсулу – одну из тех, что всегда давали мне, заставив проглотить без воды. Такие же капсулы я раньше пила на протяжении двух месяцев, и никакой пользы от них не было. С этим я отправилась обратно в камеру.

Мой кашель оповестил сестер и всех соседей о моем приближении. Прошло примерно два часа с того момента, как я покинула камеру, поэтому все были встревожены. Войдя в камеру, я почувствовала себя слепой мышью. Внутри было так темно, что потребовалось несколько минут, чтобы зрение адаптировалось к мраку и мы нашли глазами друг друга. Увидев меня, сестры окружили меня и атаковали вопросами:

– Больница находится за пределами нашего здания? Она далеко отсюда?

– Тебе сделали флюорографию?

– Какой диагноз поставил врач?

– Какие лекарства тебе дали?

– Ты кого-нибудь еще видела?

Когда они узнали, что все мое лечение свелось к одной капсуле, которую мне дали несколькими этажами ниже без осмотра и рецепта врача, им стало смешно, но еще больше они стали смеяться, когда я вывернула карманы и показала их содержимое.

Сестры вытаращили глаза от удивления. Мы не знали, как и для какой цели использовать мою добычу. Каждая из нас вносила свое предложение:

– Давайте соорудим из одного бинта и выпавших у нас волос скакалку.

– Лучше всего использовать их в санитарно-гигиенических целях.

– Если бы была булавка, мы бы использовали их для ремонта нашей одежды.

– Это пригодится нам в тот день, когда мы должны будем задушить друг друга.

В тот вечер все-таки пришел один из псевдодокторов и дал мне, помимо обычной капсулы, две другие капсулы и спрей, сказав: «Побрызгай пару раз!» Затем он быстро забрал его из моих рук. Я болела острой формой бронхита. Одышка, ощущение недостатка воздуха, сухой изнуряющий кашель не отставали от меня и совершенно выбивали из колеи. Иногда во время очередного приступа кашля я от безысходности начинала бить по стенам и двери в надежде на то, что хотя бы один глоток свежего воздуха проникнет внутрь через щели или окошко. Однако ответом мои на удары было молчание угрюмого узника из соседней камеры справа, который лишний раз не хотел даже постучать по стене. Он как будто и сам превратился в стену. Вероятно, он был одним из тех заключенных, которые находились в заточении уже очень давно; он привык к тюремным правилам и смирился. Когда меня вывели из камеры без очков, чтобы отвести в лечебницу, я увидела профиль нашего соседа-иракца, который оказался мужчиной средних лет. Он сложил ладони вместе и вытянул вперед, чтобы их связали, и наклонил голову, чтобы ему надели на глаза спецочки. Я подумала: если ты надел тюремную форму, если ты сам протягиваешь руки, чтобы тебе их связали, значит, ты принимаешь тюрьму и капитуляцию; следовательно, эти тюремные стены навсегда станут частью твоей жизни, и ты не пропустишь больше внутрь ни одно событие из-за пределов этих камер. Ты больше не имеешь отношения к тому, что происходит снаружи, и наоборот. И тогда удары по стене из соседней камеры раздражают тебя; ты становишься молчаливым и безгласным, как сама стена, и такие понятия, как «завтра» и «свобода», становятся для тебя бессмысленными. Такой образ жизни не соответствовал нашим взглядам и понятиям. Мы не хотели быть похожими на этого соседа. Находясь в неволе, мы были свободными, мы были детьми высоких убеждений. Мы пришли в мир, чтобы совершить революцию, бороться и оказаться в плену ради обретения свободы. Нашей участью не являлись тюремные застенки. Мы продолжали утверждать, что «завтра мы будем свободными». Даже когда я с трудом могла сделать вдох, я надеялась на завтра.

По утрам, когда мы еще не открыли глаза, Марьям спрашивала меня: «Сестра, разве ты не поклялась душой отца, что завтра мы освободимся из плена, так почему же мы не свободны?»

И тогда я, кладя голову ей на плечо, отвечала: «Я же сказала, что мы освободимся завтра. Сейчас ведь – сегодня, а не завтра!»

Любой звук, любой взгляд, любое слово могли поселить в сердцах надежду. Более того, мы были убеждены, что неверие и отсутствие надежды – это непростительный грех. Мы знали, что если у человека есть Бог, у него есть и надежда. Мы считали мгновения в надежде на наступление «завтра» и пытались радоваться этому «завтра». Иногда наш злой молчаливый сосед, недовольный бурным проявлением наших эмоций, с силой бил ногой в стену, от чего мы в испуге отскакивали назад и ударялись о противоположную стену – стену «больного» соседа, с которым мы не разговаривали.

И снова на нас набросилась зима со всей своей суровостью и беспощадностью. Наши обессилевшие тела не могли терпеть лютые холода, пронизывающий до костей ветер, который дул из того самого адского окошка на двери. Меня с новой силой начали мучить одышка и кашель. Как-то сестры, увидев, что я почти задохнулась, начали непрерывно стучать по стенам и двери. Через какое-то время в камеру вошел доктор и, посмотрев на меня, приказал немедленно отправить меня в лечебницу. Если в прошлый раз, придя туда, я простояла в углу, то на этот раз я села около стола, на котором были разложены вата и бинты. Слабость совсем одолела меня. Нервы были на пределе. Мне хотелось вскочить, разбить стекла в окнах, закричать, выругаться и сделать в эти последние минуты моей жизни все, что только смогу. Однако охранник, стоявший рядом, постоянно угрожал мне и предупреждал, чтобы я не двигалась и сидела на месте.

Пришел новый доктор, которого я раньше не видела. Он дал мне тот же самый спрей от астмы, я брызнула в горло три раза, и он ушел. Я осмотрелась по сторонам в надежде найти и забрать что-нибудь полезное и ценное. На этот раз я бы действовала более уверенно и смело, чем в предыдущий. Но, как я ни старалась найти что-нибудь, что пригодилось бы, ничего подобного не замечала. Вдруг мои глаза наткнулись на лежащий на полу кусок мятой газеты, в которую, вероятно, раньше было что-то завернуто и которая по превратности судьбы попала в тюрьму. Неведение и отсутствие представления о том, что происходит за стенами тюрьмы, заставили меня вожделеть клочка ненужной, брошенной на пол газеты. И я начала операцию по краже. Я несколько раз посмотрела по сторонам и приготовила руки. В зеркале напротив я не увидела ничего, кроме собственного отражения. Не обращая внимание на ускоренный стук своего сердца, я приблизилась к газете, чтобы в мгновение ока поднять и засунуть ее в карман. Меня радовало и одновременно огорчало мастерство, которое я выработала. Снова меня стали терзать сомнения, совершать задуманное или нет. Я сказала себе: «Масуме, ты вынуждена это сделать, это же – просто кусок мусора». Но отец всегда говорил: «Вор яиц впоследствии становится вором верблюдов».

Борясь со своими тревогами, волнениями и опасениями за последствия, я все же весьма ловко прикарманила этот клочок газеты и вернулась с ним в камеру. По лицам сестер было видно, что они в ожидании свежих новостей. Сестры знали, что от баасовцев не приходится ждать чего-либо хорошего, и излечение может даровать только Всевышний. Я медленно вытащила газету из кармана, и мы стали ее изучать. Написанное в этой газете для нас было равносильно рисунку. Сколько слов, сколько новостей! Поначалу, как мы ни всматривались в слова, чтобы разобрать и понять хоть что-то, наши усилия были безуспешны. Из всех нас только Халима немного владела арабским. Мы с надеждой смотрели на нее и ждали, что она скажет. Общими усилиями мы разобрали слова на имена существительные, глаголы, определили корни многих слов и, таким образом, кое-что поняли из того, что содержалось на этом маленьком клочке газеты, но не были уверены в правильности и достоверности информации. Надежды на то, что перевести арабские слова нам поможет наш арабоязычный сосед, который лишь изредка бил по стене ногой, не было.

После долгих споров и раздумий, длившихся несколько дней, мы решили обратиться за помощью к Кейсу. Но как? Мы не знали, можно ли ему доверять до конца, действительно ли он такой, каким представляется. Каждая из нас высказала свое мнение:

– Он не доказал свою доброжелательность. Он обещал дать нам лезвие, но не дал. Мы согласились на ножницы, но он и их не дал. Он не дал нам даже щипчики для ногтей!

– Когда мы попросили у него зубную щетку, и он спустя месяц наконец-то понял, что такое зубная щетка, он принес нам свою старую грязную щетку, которую откопал где-то в мусорном ведре, чтобы мы коллективно пользовались ею.

– При всем этом он вежлив, и мы никогда не были свидетелями непристойного поведения с его стороны.

Я, у которой в последнее время постоянно крутились в голове мысли о воровстве и о том, что это – грех, сказала: «Мы же в конце концов не хотим совершить вооруженное ограбление! Мы лишь хотим спросить у него значение нескольких арабских слов».

В газетных текстах были упомянуты два имени: генерал-майор Хаттаб и бригадный генерал Абдуррахман Давуд, которых мы совсем не знали. Слова «революция», «казнь» и «переворот» повторялись часто. Если бы мы знали этих двух человек и группировку под названием «Наеф», это помогло бы нам понять смысл новостей. В таком случае мы получили бы доступ к важной информации. В тот день, когда раздачу пищи осуществлял Кейс, Халима спросила у него: «Кейс, ты знаешь, кто такие эти люди?» Глаза Кейса расширились от удивления, он ответил отрицательно и громко хлопнул дверью. Спустя два часа он сам открыл дверцу и спросил:

– Кто эти люди, о которых вы спрашиваете?

– Мы сами не знаем.

– Где вы слышали их имена?

– Они связаны с Ираком.

Давая нам понять, что за ним следят и он не может ответить, он закрыл дверь. Однако через три дня, когда снова настала его смена, он сказал: «Один из этих людей бежал из Ирака, а другой погиб». А группировку «Наеф» он назвал революционной. Всю эту информацию он выдал нам в течение одной минуты, после чего закрыл дверь.

Кейс, однако, очень интересовался тем, откуда у нас имена этих людей и для чего нам нужна информация о них. Мы аккуратно спрятали отрывок газеты над дверным окошком, поскольку предполагали, что камеру будут обыскивать. Мы периодически повторяли то, что было написано в газете, чтобы в случае изъятия ее у нас знать наизусть ее содержание. Весь смысл газетной новости сводился к следующему:

Группа военных устроила беспорядки на улицах Багдада. Они выдвинулись к президентскому дворцу и зданию гостелерадио. Для наведения порядка в городе были задействованы более ста полицейских нарядов. Генерал-майору Хаттабу и бригадному генералу Абдуррахману Давуду было поручено охранять министерство социальных дел. Саддам намеревался привести группировку «Наеф» к присяге на Коране, но те отказались. Тем не менее, большая часть народа поддержала мятежников.

Кейс изменился, он больше не был тем обходительным юношей-шиитом из Наджафа. Иногда он угрожал нам, заставляя сказать, откуда мы взяли информацию. Единственным, кого заподозрили в предоставлении нам этой информации, был сосед-иракец. Поэтому его быстро перевели в другую камеру. Кейс говорил: «Я больше беспокоюсь за вас самих». Он заклинал нас Богом и имамом Али (да будет мир с ним!), чтобы мы сказали ему правду. Исходя из газетной статьи, мы пришли к выводу, что в Ираке произошла революция или переворот, о котором мы ничего не знаем. Поэтому мы снова прильнули ушами к той стене, которая выходила на улицу, и не отходили от нее. Звуки завывания ветра и шелест листвы слились в непонятные и глухие лозунги, которые как бы вселяли в нас надежду в иракский переворот и иракскую революцию. После долгих тревог и обсуждений мы решили вместо того, чтобы умствовать и строить предположения и прогнозы, отдать Кейсу этот клочок газеты, чтобы избавиться от волнений по поводу того, чем вся эта история закончится.

Через пару дней утром, когда Кейс раздавал еду, мы сказали ему: «Мы нашли этот клочок газеты в этом окошке и хотели знать, что в ней написано». Он выхватил газету из наших рук, когда протянул нам тарелку с едой. Придя через несколько дней, он сказал: «Вы правильно поняли информацию о событиях, которые описываются в газете, но всё это произошло двадцать лет назад».

Услышанное вызвало у нас как смех, так и слезы. Смех – потому что мы столько воображали об иракской революции и столько надежд возлагали на нее! Мы думали, что произошла революция и вскоре двери тюрем будут открыты, а заключенные – освобождены. В своих мечтах мы видели, как совершаем паломничество к гробнице имама Хусейна, вдыхаем запах Кербелы, устремляемся к мавзолею его светлости Абольфазла Аббаса, и тысячи других желаний лелеяли в сердцах…

Все они в одночасье развеялись, подобно сну. Все должно было остаться, как прежде. Ледяной чулан, безмолвные стены, ужасные звуки поворота ключа в замочной скважине железной двери, душераздирающие вопли наказываемых пленников и удары сапог надзирателей, врезающиеся в исхудалые тела детей-узников, которых разлучили с родителями.

Прошло несколько дней. В камеру, где жил наш бывший арабоязычный сосед-иракец, заселили нового заключенного. По временному промежутку в минуты раздачи еды мы поняли, что он в камере один. Как ни кричал он: «Врача! Врача!» – надзиратель не обращал на него никакого внимания. Мы поняли, что узник – раненый военнопленный иранец. Мы начали стучать по стене. Сразу же после первых стуков, в которых содержалось приветствие, он ответил: «Привет». Было ясно, что он в совершенстве владеет этим приемом, и не было необходимости что-либо ему объяснять. Он немедленно спросил: «Кто вы?» Мы, проявив осторожность, в свою очередь спросили: «А вы кто?».

– Я пилот Мохаммад-Реза Лабиби, летал на самолете «Фантом».

– Когда вас взяли в плен?

– Несколько дней назад. Вы кто? – снова спросил он.

– Мы – иранки, нас четверо.

Раздались звуки сильных ударов по стене, по силе они были даже мощнее тех ударов кулаками и ногами, которые совершал наш бывший сосед-иракец. Мы быстро отскочили от стены, подумав, что надзиратель услышал наше перестукивание и открыл дверь. Но, убедившись, что это не так, мы снова подошли к стене и спросили нового соседа:

– Что это были за звуки?

– Звуки удара о стену моей собственной головы.

– Не волнуйтесь, мы в безопасности – Всевышний присматривает за нами.

– Тот факт, что вы в плену, говорит о том, что наш враг низок и бесчестен.

– Война продолжается?

– Когда вас взяли в плен?

– В октябре 1980 года.

– Война продолжается. Я был взят в плен во время военно-воздушной операции.

– В чем состояла цель операции?

– Бомбардировка нефтеперерабатывающего завода Ханкин, которая успешно была осуществлена. Лозунг всего иранского народа: «Война, война до победы!».

– Как Имам? Были ли эффективны действия Банисадра?

Мохаммад-Реза Лабиби передал нам последние политические, военные и социальные новости о войне, начиная от бегства Банисадра, взрыва в штаб-квартире Республиканской партии и мученической смерти доктора Бехешти и с ним – еще семидесяти двух человек и заканчивая падением Хоррамшахра, блокадой Абадана и так далее. Мы так мучились неведением и изоляцией, что с жадностью непрерывно стучали по стене и слушали ответный стук. В самый разгар получения информации окошко на двери, которое всегда открывалось в сопровождении рева, криков и ударов кабеля по двери, открылось тихо и бесшумно как раз в тот момент, когда мы вчетвером прильнули ушами к стене. Я отпрянула в сторону так быстро, что на мгновение мне показалось, будто я забыла свое ухо на стене. Охранник спросил:

– Чем вы заняты?!

– Мы делаем гимнастику.

– Вы делаете гимнастику, и в соседней камере тоже делают гимнастику?!!!

Вероятно, он некоторое время стоял у двери нашей камеры, подслушивая, и понял, что мы ведем разговор посредством перестукивания. Каждый раз, когда мы хотели начать стучать, появлялся охранник. Вскоре мы услышали, как дверь камеры летчика Мохаммада-Резы Лабиби открылась, и его перевели в другую камеру. Мы удивлялись провидению. За несколько часов мы узнали главные новости войны! Несмотря на то, что это были тяжелые и удручающие новости, все же они давали нам понять, что мы живы; что мы находимся в состоянии сопротивления и обороны и мужественно воюем. Это недолгое появление по соседству с нами летчика Мохаммада-Резы Лабиби в корне изменило наше положение. Пребывание на чужбине было столь тяжелым, что мы больше не могли выносить тяжести бед и лишений, связанных с ним. Вести, полученные от летчика Лабиби, подобно соли, легли на давние нагноившиеся раны наших сердец. Означало ли это, что нам больше не увидеть рай?! Неужели и вправду Хоррамшахр осажден, а Абадан в тисках блокады держит оборону из последних сил? Мой бедный Абадан! Я вспомнила те минуты, когда дыхание давалось мне с болью и кровью. Так же дышал и мой город. Эти подонки в первые же дни войны вспахали его артобстрелами и бомбардировками. Уцелело ли от Абадана что-нибудь? Как горел мой израненный город, и как он оказывал сопротивление? Наверняка от нашего дома не осталось ничего, кроме груды земли. Эта груда земли когда-то была нашим домом, который теперь стал одним лишь воспоминанием. Интересно, где теперь моя семья? Где мой отец? Моя мать, которая вечно была занята приготовлением обеда на завтра? Где моя сестра Фатима, которая только недавно стала матерью и которая всегда была озабочена воспитанием и будущим своих детей. Мои братья! Что стало с ними? А сестра Дашти, которая заботилась о фронтовом провианте? Господин Дашти и Шариати, которые воевали и боялись того, что, не дай Бог, кто-нибудь из своих же окажется предателем, и говорили: «Тот, кто не затемнит стекла на своей машине или не замажет фары грязью с целью конспирации, предал ислам и свою страну», – и постоянно кричали: «Если вы окажете помощь врагу-баасовцу пусть даже светом одной зажженной сигареты, вы – предатель! Идите и ищите предателей!». Как смогли предатели обречь на мученическую смерть главу судебной власти и вместе с ним еще семьдесят два человека?!

Никто не был согласен оставить город на произвол судьбы, чтобы чужеземцы беспрепятственно вошли в Абадан. Когда новость о вторжении Ирака дошла до Хоррамшахра, ополченцы Абадана и активисты мечети ринулись в сторону Хоррамшахра. Ополчение Хоррамшахра было недостаточно оснащено. Абаданские ополченцы располагали одной полевой батарейной пушкой 106 мм и отправили ее в Хоррамшахр. Первым погибшим в Хоррам-шахре стал один из активистов мечети по имени Казем Шариати. Иракцы проехали по телам ребят их Хоррамшахра и Абадана, сравняли с землей мечеть имени Обетованного Махди, которая являлась первым штабом оперативной помощи фронту Хоррамшахра. Сколько ребят бесследно пропало в первые же дни войны! Сколько мы искали Али Неджати, Али Ислами-Насаба и Абдур-Резу Искандери, но так и не смогли их найти.

Наша темная и тесная камера превратилась в пристанище скорби. Значит, гуманные жесты и подаяния врага были небезосновательны. Дополнительные яйца на обед, прогулка – свидание с солнцем, помощь психолога – специалиста по стрессам и т. д. – все это имело под собой определенную подоплеку. Все это было проявлениями радости и ликования врага от его побед. Лучше бы нас заморили голодом насмерть! Лучше бы меня не отправляли в госпиталь для лечения! Лучше бы мы навсегда остались в камере и никогда больше не почувствовали свежий воздух, задохнувшись здесь! О, если бы в этом великом горе кто-нибудь проявил к нам сочувствие! Если бы кто-нибудь считал себя причастным к нашему бедствию и скорбел вместе с нами! Если бы мы могли разделить с кем-нибудь свое злосчастье, чтобы нам стало немного легче!

Несмотря на всю тяжесть нашего горя и печали, мы не хотели, чтобы баасовцы видели нашу скорбь.

Мы круглосуточно совершали намаз и читали Коран за упокоение душ Мохаммада Бехешти и семидесяти двух его соратников. С обеих сторон камеры было тихо и спокойно, ниоткуда не доносилось ни единого звука. Сколько мы ни стучали по стене «привет», в ответ была обсолютная тишина. Обе соседние камеры были пусты.

Осень прошла. С приходом второй зимы за стеной, выходившей на улицу, с новой силой завыли необузданные ветра, похожие на крики протестующих. Однажды ночью началась суматоха. Баасовцы привели большое количество пленников. Мы слышали плач детей, которых насильно разлучали с их матерями. Голоса и крики были такими громкими, что их слышно было даже через двери с шумоизоляцией. Как ни старались мы рассмотреть происходящее через крошечное отверстие под дверью, мы ничего не увидели, кроме темноты. Как раз в этот момент дверь внезапно открылась, и нас из камеры номер 34 отвели в другую. Наши глаза были завязаны, поэтому мы не знали, в какую камеру нас привели. Единственное, что было нам знакомо в ней, – это надписи и рисунки, оставленные прежними жильцами на стенах, темные и светлые пятна на них. Каждый раз, когда нас переводили в новую камеру, мы досконально изучали эти надписи. И вот нам повезло! Какая удача! Как же мы обрадовались! Не знаю, кто из нас быстрее обнаружил этот факт – Фатима, я, Халима или Марьям. Мы все разом воскликнули: «Девочки, это ведь та самая камера номер 13, в которой мы были изначально! Рядом с докторами и инженерами!»

– Смотрите, одна из надписей на стене – имена четырех иранских девушек: наши собственные имена, которые мы сами написали!

– Это та самая камера с мышами!

Я сказала: «Это та самая камера, в которой я спрятала свою булавку – последнее звено, связывающее меня с моим отцом, с Ираном».

Эта наша радость свидетельствовала о том, что мы привыкали к камерам и стенам, именуемым тюрьмой, и считали камеру номер 13 своей собственной. Какое странное чувство! Что за удивительное существо – человек! Как быстро он привязывается к окружающему его! Даже к пятнам на стене и мышам можно привыкнуть! Мы увидели на полу наши одеяла, края которых были зашиты нашими собственными руками. Затем мы обнаружили стаканы и миски, принадлежавшие нам. Я вспомнила дни учебы; дни, когда я лежала в могиле, чтобы избавиться от всех привязанностей, которые были у меня в голове. Интересно, какую отметку получила бы я теперь, когда оказалась на практическом уроке расставания с бренным миром? Теперь мы на самом деле оказались отрезанными от всего мира. Однако мы не роптали и хранили в сердцах надежду.

Сразу же после первичного обследования камеры мы захотели узнать, кто наши соседи, надеясь, что ими окажутся те самые прежние заключенные. Мы начали стучать по стене: 15, 27, 1, 28 – то есть «салам» («привет»). Ответ не заставил себя ждать. Они тут же отступались: «Привет, сестры! Добро пожаловать!» И далее они продолжили: «Женщина одной рукой качает колыбель, другой – весь мир». Эта фраза была знакома. Да, конечно, это были наши прежние соседи – доктора! А в камере с другой стороны жили инженеры. Перевели только нас.

Через несколько дней мы решили незаметно сообщить соседям неприятные новости, дошедшие до нас. Сочувствие в тех суровых условиях могло немного смягчить тяжесть переносимых горестей и бед. Сначала мы завели разговор с инженерами. Мы осторожно передали им информацию, а они в свою очередь поделились с нами другими печальными вестями. Кроме падения Хоррамшахра, блокады Абадана и гибели аятоллы Бехешти с его соратниками, они знали также о взрыве здания канцелярии премьер-министра, где в тот момент проходило заседание Совета национальной безопасности, о мученической смерти президента Раджаи и премьер-министра Бахонара и рассказали нам об этом. Каждая последующая новость делала стены толще, а камеры – теснее. Психологическое давление, которое мы испытывали от осознания жестоких новостей, выбило нас из колеи. Мы страдали от того, что не могли находиться в Иране. Мне хотелось быть рядом с моим народом в те тягостные и сокрушительные дни. После этого каждый раз, когда надзиратели начинали смеяться во все горло, а по утрам давали нам вареные яйца и полные стаканы чая, мы боялись, что это может быть знамением очередных побед баасовцев. Мы томились в неволе, томились в тревогах и ожидании новых вестей.

Мы думали, что братья наверняка знают намного больше, но не говорят нам, щадя наши чувства и психологическое состояние. Мы стали похожи на птиц в клетках, которые, пытаясь вырваться на волю, непрестанно бьются о стены, получая вместо свободы окровавленные крылья.

Утром пятничного дня в память о днях, когда несколько месяцев назад в этой же камере я читала вслух Коран, молясь за души мучеников, я прочла аяты из Священного Писания. Мы чувствовали подавленность от полученных новостей и хотели отомстить баасовцам за кровь каждого иранского мученика. Надзиратель все кричал: «Эй, Соловей! Замолчи!» Но я не обращала на него внимания. Мы не находили себе места. Непрекращающееся ползание по камере мышей, которые чувствовали себя здесь хозяевами в большей степени, чем мы, а также увеличенные порции вареных яиц в тот день еще сильнее разожгли нашу злость и раздражение. Приближалась декада Фаджр и годовщина победы Исламской революции. В память об этих событиях, о мучениках революции и войны после чтения Корана мы дружно спели все революционные песни, которые знали наизусть. Никто не мог остановить нас. Мы не обращали внимание на удары по стене, призывавшие нас, вероятно, к спокойствию. Казалось, что этими криками и пением мы высвобождали накипевшие за долгие месяцы чувства и боль. Наши утомленные души страстно желали слова Имама, сердца изнывали от разлуки с Ираном. Находясь на протяжении нескончаемых месяцев в заточении и претерпев моральные унижения и телесные страдания, мы искали возможность выкричаться. Наши голоса звучали громче любых других голосов и звуков в коридоре. Никакой предварительной договоренности между нами не было. После прочтения вслух Корана глотки всех нас как будто разом открылись, и из груди начали рваться крики истерзанных сердец. Мы не могли предвидеть реакцию баасовцев и продолжали петь: «Хомейни, о Имам! Хомейни, о Имам! О борец за родину! О символ чести!..»

Внезапно открылась дверь. Мы пели так громко, что не услышали жутких звуков поворота ключа в замочной скважине. И тут мы увидели стоящих над нами трех надзирателей, одним из которых был Кейс, другими – Адлан и Ален-Чолен. Они вошли в камеру, держа в руках кабели, из которых торчали электрические провода, и начали бить нас ими что было силы. Избиение сопровождалось матерной руганью и сквернословием. Всех нас загнали в разные углы, где на каждую обрушили лавину ударов плетью. Халима и Марьям пытались уберечься от ударов, забившись в угол возле туалета, подобно обессилевшему боксеру, упавшему на канаты ринга, а мы с Фатимой спрятались в противоположный угол. Палачи иногда менялись местами, было ощущение, что они вымещают на нас многолетнее зло, скопившееся в их сердцах. От града сильных ударов на наших телах выступила кровь. Большинство ударов, нанесенных мне, были сделаны руками Алена-Чолена. Неистовство и агрессия, которые он проявлял, обличали его лицемерную натуру. Я обхватила голову руками, чтобы хоть как-то защитить лицо и голову. Но в какой-то момент я схватилась за кабель, резко вырвала его из рук Алена-Чолена и что было сил начала бить его по ногам и туловищу! Я поразилась силам, которые вдруг проснулись во мне. Он был последним, кто покинул камеру. Когда тюремщики закрыли дверь и наши крики стихли, из-за стен до нас донеслись голоса братьев. Мы слышали голос министра нефти, который произносил лозунг «Аллах велик! Нет Бога, кроме Аллаха!» и говорил: «Помощь от Аллаха и близкая победа», «Каждый, кто слышит меня, пусть ответит!» И другие в ответ кричали: «Обрадуйте правоверных обещанием».

В нашей камере стало тихо. Мы валялись в разных углах, сжавшись в комок, с вырванными ногтями, разбитыми головами и черными от синяков телами. Тяжелый ком подступил к моему горлу. Хотя я знала, что должна сопротивляться так, как подобает дочерям Хомейни, я все же позволила себе заплакать, ибо иногда даже мужчины утешаются слезами. Ком в горле прорвался, и я расплакалась. Халима и Марьям вышли из душа и туалета и подошли ко мне. Кабель все еще был в моих руках. Фатима сказала: «Как я обрадовалась, увидев, что у тебя в руке кабель, и ты бьешь Чолена! Каким образом кабель очутился в твоей руке?» Я объяснила, что инстинктивно прикрывала голову руками и во время очередного удара резко схватила конец кабеля, вырвала его и начала бить им своего мучителя, после чего он убежал.

Фатима сказала: «Если кабель останется в нашей камере, они могут представить происшествие в ином свете, заявив, что мы избили их солдат, и это плохо кончится для нас». Она тут же встала и постучала в окошко на двери, чтобы без слов выбросить кабель наружу. Окошко открыл Кейс с полными слез глазами. Фатима быстро выбросила кабель, но Кейс сказал: «Простите меня! Я – шиит, и если я вас бью, это значит, что я бью свою религию. Я только исполняю приказы. Я достоин смерти. Меня надо повесить, разорвать на части!» Это был последний раз, когда мы видели Кейса. Слезы ручьем текли из моих глаз. Фатима спросила: «Тебе больно, да? Ты ведь и сама побила обидчика, почему ты плачешь?» – «Нет, – ответила я – я плачу не потому, что мне больно. Я плачу потому, что с того дня, как нас взяли в плен, я наблюдала уродливые и сатанинские проявления моей сущности: гнев, агрессию, ругательства, а сегодня – и рукоприкладство. Мы можем любить только друг друга, проявлять по отношению друг к другу доброту и смеяться тайно, вдали от их глаз. Я ненавижу всю эту злость, ненависть и вражду! Однако я била его ради защиты нас самих и довольства Всевышнего. Они же били нас, чтобы убить, и тоже делали это ради довольства Всевышнего, они сами довольны своими действиями». Хотя удивляться этому не приходилось, ибо все стоны и вопли, которые я слышала всё это время, говорили об одном господствовавшем в том месте законе: о том, что пленник – единственный человек, чья смерть не требует причин и объяснений, и никто не должен даже извиняться за его убийство. Разве мы, люди, не созданы по одному образу? И разве наш подлинный образ – не образ человека и гуманности? Так почему же между нами существуют такие колоссальные различия?!

У меня было ощущение, что после того, как мне нанесли побои и я сама побила человека, мое человеческое достоинство оказалось попранным. Как может один человек избить другого, разорвать его на части и предать смерти? Откуда берется это дикое свойство? Почему война может иметь до такой степени омерзительное и свирепое лицо?

Каждая из нас собственной кровью написала на бежевого цвета двери камеры лозунги «Аллах ак-бар!» и «Нет бога, кроме Аллаха!» Эти капли крови, которыми мы запечатлели на стенах имя Всевышнего, были нашим маленьким подношением Ему. Мое лицо было запачкано слезами и кровью, и я говорила про себя: «Всевышний, прими эту ничтожную жертву!» Рядом с этими лозунгами мы написали еще один, в котором соединили всю нашу ненависть и злобу: «Смерть Саддаму!»

Все пленные были так разгневаны варварскими действиями баасовцев, что в знак протеста отказались от ужина и продолжали скандировать революционные лозунги. По традиции мы после совершения намаза провозгласили лозунг о единстве и прочли молитвы. Братья ни разу не постучали в стену. Разумеется, наши руки были избиты до такой степени, что мы не могли стучать по стене, и братья, вероятно, это понимали. Поздно вечером мы услышали, как по очереди открываются двери всех камер, даже камеры докторов, которые возрастом были старше остальных, и факт того, что они являются гражданскими лицами, был доказан. Всех вывели из камер наружу. Мы подумали: на небе и солнца нет, куда же их отвели? В конце концов открылась дверь нашей камеры. Начальник тюрьмы вошел внутрь и после некоторой паузы, во время которой он протер глаза, чтобы различить нас в темноте, спросил:

– Зачем вы подняли шум? Вы что, не знаете, где вы находитесь?

– Мы не знаем, но вы сказали, что здесь – отель для военнопленных.

– Вы знаете, зачем вы здесь?

– Вы нам сказали, что мы – ваши гости.

– Зачем вы написали лозунги на двери? Сотрите их!

– Мы хотели, чтобы вы увидели, как обращаются с вашими гостями.

– Быстро сотрите писанину с двери!

После этого он хлопнул дверью и ушел. Мы остались одни. Всех братьев, которые придавали нам сил и уверенности, забрали. Но куда? Мы не знали. Везде было тихо. Единственным, что нарушало это гробовое молчание, было завывание ветра, а иногда – разрывы снарядов, что свидетельствовало о продолжении войны и сопротивлении наших войск. В полночь наше внимание привлекли стоны и шаги людей, еле волочивших ноги по земле. Мы прижались ушами в двери. Мы слышали удары кабеля по телам наших братьев, которых надзиратели даже к их камерам провожали побоями. Стоны докторов, которые были немолоды, терзали нам душу. Баасовцы не пощадили никого. Чем больше давления и пыток они применяли, тем большую ненависть мы испытывали к ним и тем больше решимости и воли в нас рождалось. Иракцы, сами того не желая, взращивали в нас дух сопротивления. Проходя через столько телесных страданий, наши души закалялись и развивали способность терпеть все больше боли.

На следующий день мы попросили о встрече с начальником тюрьмы. Каждый день они придумывали разные отговорки, чтобы эта встреча не состоялась. Каждый день у начальника тюрьмы случалась какая-нибудь неприятность, из-за которой встречу приходилось перенести на другое время. Последний месяц уходящего года – эсфанд мы провели, слушая их обещания о встрече с начальником и массаже, который должен был достаться нашим побитым и израненным телам.

Незаметно наступила весна 1983 года. Мы тихо поздравляли друг друга с наступлением Нового года. Зима 1982-го оказалась очень тяжелой и удручающей. После получения стольких печальных новостей, после стольких пыток и боли на адской чужбине, в неволе, ком, стоявший в нашем горле, прорвался. Плач и траур хоть немного облегчали наше горе. Вместе с тем мы продолжали пытаться высвободиться из этого положения и постоянно требовали встречи с начальником тюрьмы Давудом.

Не успела пройти первая неделя нового года, как однажды Хасан открыл дверь нашей камеры и сказал: «Фатима Ибрахим, Масуме Талиб!» Сначала я подумала, что нас хотят разлучить.

Взволнованно переглянувшись, мы попрощались друг с другом.

Пройдя через несколько длинных коридоров, мы вошли в помещение, которое было кабинетом начальника тюрьмы. Он находился недалеко от того места, куда нас привели в первую ночь для допросов.

При нашем появлении женщина средних лет встала в знак уважения и снова села. У нее была простая внешность, голова покрыта платком бирюзового цвета с мелкими фиолетовыми цветами. Она была одета в поношенные пиджак и юбку, которые сильно диссонировали с ее туфлями. Она должна была выполнять функции переводчика в разговоре с начальником тюрьмы, но, к сожалению, сама говорила больше, чем он, после чего объясняла нам свои же собственные речи. Интересно было, что она не позволяла вставить слово ни нам, ни начальнику тюрьмы. Она произносила что-то вроде наставлений на ломаном персидском с явным арабским акцентом. Когда она, наконец, закончила говорить, мы сказали, что попросили о встрече, потому что хотели поговорить с начальником тюрьмы. «Так вам есть еще, что сказать?» – удивленно спросила она. «Мы же еще ничего не сказали, – возразили мы, – говорили только вы!»

– Хорошо, – сказала она, – излагайте свои пожелания!

Для того чтобы она правильно поняла и перевела наши слова, мы старались использовать ту лексику, которую употребляла она сама.

– Мы – пленные, мы с этим не спорим. Признаете ли и вы, что мы пленные – некомбатанты?

– Да, признаем.

– Признает ли господин начальник, что здесь спецтюрьма, которая не является местом, где должны содержаться некомбатанты? Мы хотим, чтобы нас перевели в лагерь некомбатантов.

Давуд тут же спросил:

– И где находится лагерь для некомбатантов?

– Мы не знаем, мы только знаем, что он находится не здесь.

– А какая разница между лагерем и тюрьмой?

– Мы должны быть зарегистрированы Международным Красным Крестом. Мы должны быть осведомлены о положении дел на фронте. Мы должны быть обеспечены нормальными санитарно-гигиеническими условиями и питанием и бывать на свежем воздухе.

– Вы – некомбатанты, однако вы никак не влияете на ход военных событий. Вы должны привыкнуть к жизни в тюрьме. Мы принимаем вас так же, как Иран принимает у себя наших некомбатантов. Мы не можем перевести вас в лагерь.

– Если вы не удовлетворите нашу просьбу, в знак протеста мы объявим голодовку и с завтрашнего дня не будем прикасаться к еде.

– Я прикажу, чтобы вас перевели в более просторную и светлую камеру; прикажу, чтобы раз в неделю вам приносили газету «Ас-Сура» или «Аль-Джумхурия». Также я скажу, чтобы вам предоставляли средства гигиены и медицинскую помощь, но перевести вас в лагерь я не могу.

– Мы хотим встречи с представителями Красного Креста, чтобы они зарегистрировали нас в списке некомбатантов.

– Какой ценой? До сих пор о вас заботилось правительство Ирака. Если же мы переведем вас в лагерь, нет никакой гарантии того, что вы останетесь целы и невредимы, и ваша честь не будет попрана теми, кто около двух лет находится в разлуке со своими спутниками жизни и семьями. Они погубят вас.

Его слова показались нам такими смешными, что мы, с одной стороны, хотели испытать эту цену, а с другой – боялись какого-нибудь заговора.

– В любом месте и при любых обстоятельствах ответственность за сохранение наших жизней и чести лежит на вас.

– Мы несем за вас ответственность только здесь. Ответственность за пребывание в лагере несет Красный Крест, сотрудники которого появляются в лагере всего раз в несколько месяцев.

Видя нашу настойчивость и категоричность, он снова повторил:

– Ваше пребывание в этой тюрьме никак не связано с продолжением или окончанием войны.

Мы не понимали значения этих его слов. Эта фраза была для нас новой.

В продолжение своих слов он добавил: «Какой ценой вы хотите получить статус некомбатантов в Красном Кресте?»

Видя нашу непреклонность, переводчица снова приступила к своим «конструктивным и сочувственным» рекомендациям. Иной раз она по-матерински гладила кого-нибудь из нас по голове, говоря: «Те узники, которые в лагере, одичали и не смогут адекватно реагировать на ваше присутствие. Не настаивайте на том, чтобы вас перевели и вы оказались лишены заботы. Здесь будут опекать вас и не позволят, чтобы даже заноза вошла кому-нибудь из вас в палец».

Еще до конца не выросли новые ногти на месте выпавших на пальцах наших рук. Мы молча смотрели на свои руки, чтобы она поняла, от какой «занозы» мы все недавно пострадали. После долгих и безрезультатных споров и обсуждений мы вернулись в камеру. Но один вопрос мучил меня больше всего. Что означали слова «ваше пребывание здесь никоим образом не влияет на ход событий войны»? Я задавалась вопросом: «Неужели мы вечные пленники? В каком суде нас осудили? За какое преступление? Какой судья вынес такой приговор?»

Мой лоб покрылся холодной испариной. Будучи заточенными в четырех стенах, именуемых тюрьмой, за преступление, которого мы не совершали, за неизвестный грех, мы оказались лишенными всех благ, которыми Всевышний наградил нас. Однако же нет! Всевышний сильнее стен, построенных для нас этими нечестивцами. Эти стены и потолки не могут удержать нас взаперти. Это только тела наши находятся в заточении, души же наши свободны, следовательно, никто и ничто не может заставить нас сдаться. Всевышний с нами, и мы верим, что Он властен над всеми и ничто не происходит без Его воли и желания. Мы проходим через большое испытание и не должны отчаиваться.

Бомбы, сбрасываемые на головы наших женщин и детей, призваны искоренить в наших сердцах надежду. Поэтому у нас нет права терять надежду и отчаиваться.

Мы обсудили между собой предложения начальника тюрьмы. Никто не пожелал принять их. Мы понимали, что предложенные им привилегии – все равно что кукла, которой пытаются отвлечь внимание ребенка от других, более существенных желаний. Для того чтобы убедить начальника тюрьмы в серьезности наших намерений, мы на протяжении трех дней отказывались от пищи. На четвертый день начальник тюрьмы пришел поговорить с нами. Заглянув внутрь камеры через окошко на двери, он сказал: «Кроме газет, больших порций еды, лучшей камеры и доктора я обещаю вам еще и прогулки».

Но предложения и обещания его были бесполезны. Мы не собирались менять свое решение. Мы начали голодовку. Брали только по пятнадцать пригоршен воды – мы пили только по пять пригоршен воды три раза в день.

Мы посоветовались с братьями. Доктора выразили большую озабоченность нашим физическим состоянием, хотя сама жизнь в этих камерах тоже являлась, по сути, медленной и тихой смертью. Инженеры в ответ на наше решение голодать ответили: «Ни один охотник не будет искать жемчуг в жалкой канаве, которая впадает в овраг». Наши соседи с обеих сторон были против нашей голодовки. Однако оставаться в этой ненавистной тюрьме и слышать мучительные новости было труднее, чем расстаться с жизнью.

Вечером мы все взялись за руки, и каждая из нас дала обет остаться верной принятому нами великому решению до конца. Конечно, любая из нас могла принять свое независимое решение, поскольку каждый человек сам несет ответственность за свою душу, тело и жизнь. Мы оценили последствия обоих раскладов: или мы одержим победу и покинем это место, или же останемся и умрем. Для нас началась еще одна война. Голодовка, начатая нами, была своего рода войной. Мы были без оружия, были беззащитны. Наша решительная и несгибаемая воля была единственным нашим оружием. Мы решили использовать собственную жизнь в качестве оружия.

Мы крепко обняли друг друга. Слезы не позволяли нам говорить. Мы радовались тому, что единодушны в своем решении, и уповали на Создателя, чтобы коллективная борьба, которую мы начали, несмотря на все сопряженные с нею трудности, увенчалась успехом. Утром, когда Хасан хотел дать нам завтрак, мы отдали ему пустые стаканы и миски и сказали, что с этого дня мы больше не нуждаемся в еде – мы будем голодать.

Фатима из щели под дверью громко объявила: «Мы – четыре иранки, и мы начинаем бессрочную голодовку, чтобы удовлетворили наше требование и перевели нас в лагерь некомбатантов».

На второй и на третий день она повторила то же самое. В голосе Фатимы, раздававшемся по всему тюремному коридору, звучала удивительная непоколебимость. Во время раздачи еды окошко на нашей двери открывалось, но когда мы говорили: «Мы отказываемся от еды, мы голодаем», – надзиратели с силой захлопывали окошко и говорили: «К дьяволу, что вы голодаете!»

Прошло семь дней с того дня, когда мы объявили бессрочную голодовку и перестали принимать пищу. Мы совсем обессилели, но все еще продолжали совершать намаз стоя. На седьмой день иракцы пришли проверить, не спрятали ли мы заранее у себя в камере кусочек хлеба. Они забыли о том, что в этой камере водилось столько мышей, что они отнимали у человека всякую возможность оставить что-нибудь из съестных припасов. Иракцы обыскали камеру, но ничего не нашли и удалились.

Наступил десятый день голодовки. Силы покинули нас до такой степени, что мы с трудом могли даже постучать по стене, чтобы таким образом сообщить нашим соседям о том, что мы живы.

Состояние наше усугублялось, и мы больше не могли совершать намаз стоя, мы совершали его сидя. Когда я, совершая во время намаза земной поклон, поднимала после него голову, она кружилась так, что камера троилась в моих глазах. В целях экономии энергии мы решили меньше разговаривать друг с другом и меньше общаться с соседями посредством стука, тем более что друг с другом мы обсудили всё, что можно было, и решение приняли совместно. Но мы испытывали дискомфорт от того, что наше состояние с каждым днем становилось все более и более критическим, а иракцы не проявляли на это никакой реакции, хотя мы и понимали, что от них другого ждать и не приходится.

На одиннадцатый день мы решили разыграть небольшую трагическую сценку, чтобы представить наше положение более тяжелым, чем оно было на самом деле, и посмотреть, как поведут себя баасовцы.

Марьям, якобы потерявшая сознание от истощения и слабости, упала на пол, а мы окружили ее и, собрав остаток сил, начали кричать и причитать: «О Хусейн! О Абольфазл! Марьям умерла, Марьям умерла!» Халима била себя по груди и голове. Фатима кричала так, что я совершенно забыла, что мы играем роли. Мне показалось, что Марьям действительно мертва, и я кричала и плакала из последних сил. Надзиратели открыли дверь и увидели, что Марьям лежит без сознания и мы суетимся вокруг нее, крича, что она умерла, а Халима не перестает бить себя по груди и лицу. Первое, что сделали иракцы, – взяли Марьям за ноги и потащили ее наружу. Когда Марьям поняла, что сейчас окажется в руках у намахрамов, она внезапно вскочила и села. Она не хотела, даже умерев, оказаться в руках у иракцев. С «приходом Марьям в сознание» представление было окончено, и всё испортилось. Солдат-иракец злобно пнул ногой Марьям в бок, выругался и ушел. Пинок этот имел окраску низости, бессердечия и глупости. Они ушли, оставив нас наедине с нашей голодовкой.

Силы совершенно покидали нас, и мы могли теперь отправить соседям справа и слева одно лишь слово «привет», чтобы они не беспокоились и знали, что мы живы. Запах пищи, которую мы раньше с трудом глотали, теперь заставлял течь наши слюни и сводил кишки. Не знаю, чем питались мыши в условиях абсолютного отсутствия еды в нашей камере. Их тоже стало видно реже. Подобно догорающей свече, мы таяли на глазах, медленно, но верно приближаясь к смерти, и вскоре должны были стать свидетелями гибели друг друга. Мы хранили молчание, лишь изредка даря друг другу для приободрения довольную улыбку. Мы больше не обращали внимания на переставшие урчать желудки, на сердца, бившиеся в груди, как молот по наковальне, и вдохи, которые быстро следовали один за другим как будто из боязни остановиться на мгновение, отстать и пропустить свою очередь в круговороте дыхания.

Как-то мы, изнуренные и обессиленные, безмолвно и неподвижно сидели, опершись плечами друг о друга, и лишь изредка брались за руки в знак солидарности, не находя в себе сил даже сжать друг другу руки. И вдруг снова раздался устрашающий скрежет ключа в замке, заставивший нас повернуть головы в сторону железной двери. Вопреки всегдашней традиции, когда мы вставали и отходили от двери, мы не могли сделать ни единого движения. В камеру вошел Никбат и произнес сердитым и недовольным голосом: «Масуме, Марьям Талиб!»

На этот раз вызвали нас двоих. Мы с трудом поднялись и, бросив немой взгляд на Фатиму и Халиму, вышли из камеры. Наши взгляды говорили, что мы не хотим расставаться, но, с другой стороны, в них была надежда на то, что наша голодовка принесла результат и начальник тюрьмы хочет провести с нами переговоры. Вслед за нами привели и Халиму с другим охранником. Мы были настолько ослаблены, что стоило просто подуть на нас, и мы упали бы на землю. Мы шли по тому же маршруту, по которому нас с Фатимой вели в прошлый раз к начальнику тюрьмы. Тот самый маршрут, по которому так же нас когда-то вывели для свидания с солнцем. Медленно и молча передвигаясь по коридору, изредка покашливая, останавливаясь через каждые два шага и опираясь о стены, чтобы не упасть, я поняла, что мои глаза и руки вышли из строя. Все двери были похожи друг на друга, а в коридоре было много света. Меня и Марьям оставили за дверью. Я обернулась и увидела Халиму, которую тоже заставили стоять за дверью одной из камер позади нас. Это был первый раз, когда нас хотели разлучить. Мы ждали, что нам откроют дверь нового чулана, похожего на тот, в котором нас прятали целых два года; темного и тесного чулана с темно-коричневыми стенами и драными солдатскими одеялами.

Дверь открылась, и я увидела группу женщин и детей, которые сделали несколько шагов вперед, к выходу. Волосы у каждой из них были длинные, причесанные. На ногах у них были аккуратные тапочки, а сами они были одеты в пижамы, на некоторых были лечебные очки. По сравнению с нами они здесь жили в роскоши и достатке. В камере находились представители всех конфессий и групп. Мы тихо сели в один из углов. Доверять им мы не могли. Они стали задавать нам вопросы:

– Откуда вы?

– Вы иранки?

– Как вас зовут?

– Масуме и Марьям.

– Почему вы здесь?

– Не знаю.

Они отошли от нас и начали разговаривать между собой. Мы ничего не понимали из того, что они говорят. К тому же с нами не было Халимы – нашей мобильной энциклопедии, которая могла бы перевести их слова. Поведение этих людей не было похоже на поведение заключенных, которые боятся разговаривать из-за того, что кто-то их услышит. Они разговаривали совершенно расслабленно и громко без каких-либо опасений, не проявляя никакой осторожности и бдительности. Мне было трудно разговаривать, но очень хотелось поговорить с ними. Спустя год с лишним я снова видела перед собой людей. Я хотела рассказать им о нас. Хотела услышать их историю, но не могла. Я лишь украдкой поглядывала на них.

Каждый раз, когда нас переводили из одной камеры в другую, через час-другой нам закидывали внутрь и наши драные одеяла, однако на этот раз этого не произошло. Я увидела наручные часы на одной из девочек и обрадовалась тому, что нашла себя во времени. На часах было ровно девять часов утра. Я следила за стрелками на ее часах. Сколько кругов они должны были сделать? Который вообще час я жду? И что должно произойти в это время? Я ждала какое-то время, но не знала, какое именно. Я хотела какое-то место, но не знала, какое именно.

По сути я не хотела ни времени, ни места – я хотела только свободы!

Я начала считать пленных женщин. Одна, две, три, четыре, пять, шесть…. тринадцать, четырнадцать… семнадцать. Они постоянно передвигались и ходили в разные стороны, поэтому я не смогла их пересчитать. Их одежды были цветастыми и похожими друг на друга. Я спросила Марьям: «Марьям, по-твоему, кто они?» – «Я для начала считаю их количество», – ответила Марьям. «Интересно, – подумала я – мы обе были заняты одним и тем же делом; как мы стали похожи друг на друга!» Затем Марьям произнесла с приятным абаданским акцентом: «Они вообще не стоят на одном месте, не могу их пересчитать».

Похоже, никто из них не имел права разговаривать с нами, но между собой они разговаривали. Мы уже выучили по-арабски несколько простых вопросов: «Как тебя зовут?», «Откуда ты?», «Сколько времени ты находишься здесь?», «Война закончилась или продолжается?» и два-три других простых предложения. Одна девушка лет двадцати пяти подошла к нам и села рядом. Она ничего не говорила, но не спускала с нас глаз. Я поняла, что она ищет возможность что-то спросить. Все ее существо говорило об этом. Немного помявшись, она сказала:

– Как тебя зовут?

– Масуме.

– Откуда ты?

– Из Ирана.

Я не знала, насколько могу доверять ей. Я вообще не понимала, для чего нас привели сюда.

И я очень беспокоилась о Халиме и Фатиме. Куда их отвели? Какое теперь расстояние между нами? Каким образом я смогу общаться с ними? Увидим ли мы снова друг друга? Как хорошо было, когда мы были вместе! Как досадно, что нас разлучили! Сколько я ни смотрела на этих женщин, я не могла понять, кто они такие. Политзаключенные? – Нет, не похоже. Может быть, иракские моджахеды? – Нет. Неужели это наркоманы и правонарушители? Среди этих женщин были две, которые сидели в одном из углов камеры и постоянно молились. Одна из них, средних лет, одетая в арабскую абу, не обращая внимания на происходящее вокруг, читала Коран приятным проникновенным голосом. Она только физически присутствовала в этой среде, в камере с другими женщинами. Она оторвалась от Корана, чтобы совершить ритуальное омовение, и по дороге кинула на нас беглый взгляд, затем подняла глаза к небесам и что-то тихо произнесла. Мне показалось, что в ее взгляде присутствовали жалость и страх – страх подойти к нам поближе и жалость от того, что мы, болезненные и изможденные, сидели на холодной и сырой земле.

Не прошло и часа нашего пребывания в этой камере, как одна из девушек – черноглазая, с полными губами и похожими на плавную дугу бровями, направилась к двери и постучала в нее. Другие тоже пошли вслед за ней. Они хотели что-то попросить. Не знаю, что именно они хотели, но поведение их охранника отличалось от поведения наших. Охранник закрыл дверь и ушел, а через десять минут вернулся и передал им через окошко кастрюлю, крикнув: «Самира!» Я подумала, что они готовят еду прямо в камере, поэтому попросили посуду с продуктами, чтобы поставить вариться обед. Они подзывали друг друга по очереди: «Салима, Хафиза…» Самира позвала всех. Я подумала, что они хотят сварить суп, однако они начали осматривать кастрюлю со всех сторон и подбросили пару раз вверх. Затем Сабрийя, которая была полной женщиной высокого роста, воспроизвела пальцами ритм какой-то мелодии, как будто стуча друг о друга двумя костями. Все собрались вокруг Сабрийи, и она начала петь. Было ясно, что Сабрийя – руководитель их оркестра. Кастрюлю они использовали в качестве музыкального инструмента. Они пели и танцевали, и это было настолько привычным и само собой разумеющимся, что никто из надзирателей даже замечания им не сделал. Не знаю, для чего нас пригласили на это веселье. И вообще, мы не знали, кто такие наши сокамерницы. Я смотрела на Марьям, улыбаясь во весь рот. Она тоже смотрела на меня удивленно. Женщины время от времени меняли солиста и музыканта по кругу и не обращали внимания на меня, Марьям и тех двух, которые были заняты чтением молитв и Корана. Находясь в состоянии нарастающего исступления, они подняли такой шум, что можно было подумать, что они сошли с ума. Однако этот шум абсолютно не мешал тем двоим, которые самозабвенно предавались богопоклонению. Вероятно, это было для них привычным делом.

Мне хотелось громко рассмеяться, однако мышцы живота ослабли и сжались, а смеяться с животом, прилипшим к пояснице, мне было довольно тяжело и больно. Я сказала Марьям: «Не шпионы ли они и “пятая колонна”? Разве тюрьма – это место для танцев и веселья?»

От этого галдежа и суеты у меня стала кружиться голова. Но мне все же хотелось посмотреть, чем закончится их вечеринка. Я посмотрела на Марьям и увидела, что она, прислонившись головой к стене, погрузилась в глубокий сон, поскольку испытывала сильнейшую физическую слабость.

Опершись о стену, я попыталась встать. Я переступила с одной ноги на другую и медленно сделала несколько шагов, однако у меня сильно закружилась голова, я упала и потеряла сознание. Через несколько минут я открыла глаза. Веселье все еще продолжалось, его участницы как будто находились в другом измерении и не замечали вокруг никого, кроме себя. В глазах было темно. Я поднялась, чтобы пойти и выпить воды. Я могла выпить лишь пять пригоршней воды и совершить омовение. Когда я вернулась, глаза Марьям были все еще закрыты. Я потрясла ее и сказала: «Скоро азан, ты можешь выпить воды. Как ты смогла уснуть при всем этом галдеже?» – «Ты не знаешь, где я была, – ответила она. – Я чувствую себя очень хорошо и даже не хочу воды. Я была в гостях у Сухейлы Реза-заде. Ее мать – мастер по приготовлению калиемахи. Мы собирались в школу. Все мои одноклассники, соседи и родственники сидели за одним столом.

Мы беседовали, ели и смеялись. Я так наелась, что совершенно не чувствую голода». Она так смачно рассказывала, что мне показалось, будто все пространство вокруг наполнилось ароматом зелени, чеснока и рыбы. Я сказала: «Марьям-джан, раз уж ты сыта, смотри, чтобы у тебя голова не закружилась и в глазах не потемнело. Непонятно, что положили иракцы в утреннюю шурбу, которой накормили этих людей, что они так опьянели и не хотят угомониться».

Марьям, опираясь о стену, медленно пошла в сторону туалета, чтобы принять омовение и приготовиться совершить намаз. В это время «руководительница оркестра» перестала играть на своем «инструменте» и собрала всех в одну кучу. Все перевели дыхание и поднялись с места. Я испугалась, что они сейчас бросятся в туалет. Слабость одолела нас так, что при малейшем неловком движении мы падали на землю. Я хотела крикнуть, чтобы они подождали, пока выйдет моя сестра, но не могла издать даже подобие крика. Однако на моем лице и в поведении чувствовалось такое сильное волнение и беспокойство, что, глядя на меня, все остановились и стали смотреть, как мы с Марьям еле волочим ноги, падаем, но все же при виде еды отворачиваем лица. Интереснее всего было, что после того, как их увеселительная программа закончилась, они вытащили из разных углов свои головные платки и принялись совершать намаз. Когда охранник принес подносы с едой, те, кто к тому времени уже совершил намаз, и те, кто вовсе не собирался его совершать, набросились на еду, забыв позвать или подождать своих подруг, которые все еще находились в состоянии совершения намаза. Они с таким аппетитом и алчностью поглощали пищу, что мне стало их жалко.

После того как они хорошо наелись, они спросили нас: «А вы почему не едите?» Запахи плова и рагу распространились по всему помещению, однако никакая еда больше не могла разжечь наш аппетит. Одна из них спросила: «Хотите, мы возьмем у охранника вашу порцию еды?» Они разговаривали о чем-то между собой, и мы не понимали их. Но, кажется, они поняли, что мы не собираемся брать у них еду. Мы добивались того, чтобы наша голодовка дала результаты, и наша участь стала ясна.

После обеда, когда раздался храп плотно пообедавших, каждая из которых лежала где-то на полу, Салима вместе со своим Кораном тихо подошла к нам, села рядом с Марьям и без предисловия спросила на ломаном персидском с арабским акцентом:

– Вы – иранки?

Мы, с одной стороны, были рады, что она говорит по-персидски, а с другой – огорчены. Она снова сказала:

– Я и все присутствующие здесь – иранки.

Мы очень удивились. Они совсем не были похожи на иранок и даже не говорили на фарси. Она увидела наше удивление и, указав на девочку пятнадцати лет, которая лежала рядом со своей матерью, сказала: «Рожин родилась в тюрьме, она – иранская курдянка». Увидев, что Сахира начала шевелиться и повернулась на другой бок, Салима молнией отскочила от нас и снова уткнулась в Коран.

У нас появилась новая головоломка для разгадки. Однако мы условились, что будем думать только о нашей цели – голодовке – и не станем тратить лишнюю энергию на что-то другое, чтобы протянуть дольше: не разговаривать, не двигаться, не размышлять, не плакать. Я подумала, как же так получилось, что здесь столько иранских женщин и детей, а мы ничего о них не знали? Что значит, что пятнадцатилетняя Рожин родилась в тюрьме? С каких пор они здесь и откуда их привезли? Где же тогда их мужья, отцы, братья? Нет, мне надо с ними поговорить.

Я сказала: «Марьям, все спят. Они так натанцевались, что сейчас спят как убитые. Я хочу знать продолжение истории». Марьям ответила:

– Не нарушай обет! Мы дали слово, что будем думать только о голодовке и не будем разговаривать, чтобы выбраться, наконец, из этой могилы.

– Но мы должны узнать, кто они такие.

– Ты снова спешишь, ты снова осмелела. А что, если это ловушка?! Для чего вообще нас привели сюда? Разве ты знаешь Салиму? Я – твоя старшая сестра, и я не считаю целесообразным, чтобы ты пошла и расспросила Салиму. Не трать больше энергию и не торгуйся со мной!

Однако любопытство вынуждало все мое существо искать ответы. Обычно после намаза я долго спала, но в тот день любопытство совершенно лишило меня сна. Я стала выжидать и прислушиваться к храпу женщин. Некоторые из них разговаривали во сне. Я напрягала слух в надежде услышать хоть одно персидское слово. Я подумала: «А что, если Салима сказала мне неправду? А вдруг – нет? Вдруг они действительно иранские курды и арабы? Знать бы мне курдский!»

Через пару часов все начали просыпаться и болтать друг с другом. Разговаривали они очень громко, но все – на арабском, даже не на курдском. Я хотела уговорить Марьям пойти со мной: «Марьям, если все эти женщины – иранки, мы можем подговорить их тоже начать голодовку – чем больше будет нас, тем скорее мы добьемся результата. Мы можем сказать им, что мы – иранки, рассказать им, в каких условиях нас содержат, что мы живем вместе с грызунами, что нас бьют. В конце концов, они тоже женщины и тоже иранки!»

– Оставь, пожалуйста, идею об их голодовке! Если им не дать сегодня ужин, они нас съедят!

– Но они же – мусульмане, они в обед намаз читали!

– Это не был намаз, это была показуха, лишь бы отвязаться от религиозного долга. В любом случае не предпринимай пока никаких действий!

До вечера я провела время в раздумьях. День для наших сокамерников закончился легким ужином и еще более легким намазом. Завершился и наш первый проведенный с ними в одной камере день, а мы не получили никакой информации. Невольно мои глаза сомкнулись, но для того, чтобы дать понять Салиме, что я не сплю, я через каждые несколько минут вздыхала и стонала. Наконец я привлекла ее внимание. Где-то в полночь приятный голос Салимы раздался в моих ушах и успокоил мое сердце. Я попросила ее поговорить со мной, но не спрашивать у меня ничего. Однако она, невзирая на эту мою просьбу, сразу же спросила:

– Сколько вы уже голодаете?

– Сегодня – пятнадцатый день.

– Знаете, где вы находитесь?

– Не совсем.

– Мы находимся в худшей спецтюрьме Ирака. Сестра аятоллы Садра, Бент-аль-Хода, была предана мученической смерти именно здесь. Много женщин и мужчин погибли здесь под пытками. На той стороне улицы есть место, куда ночами ведут узников для казни. Здесь – место пожизненного заключения.

– Пожизненное заключение? То есть заключенных держат здесь без суда и следствия? То есть у них нет даты освобождения? То есть никто из здешних узников даже и не думает об освобождении и внешнем мире?

– Именно так. Здесь младенцы появляются на свет, молодые люди не выдерживают и умирают от тоски. Многие здесь объявляли голодовку, но не добились никакого результата. Многих переводят на этаж выше или ниже. В предыдущие годы мы тоже находились в темных, холодных и сырых камерах нижнего этажа. Поэтому я знаю, где вы были.

Подобно человеку, который на протяжении долгих лет был лишен родственной души, она продолжила:

– По прошествии времени вы почувствуете родственную и дружескую связь с этим надзирателем. Вы забудете своих близких, а ваши желания станут совершенно ничтожными. Самым большим вашим желанием будет увидеть солнце и чувствовать его несколько мгновений, или получить лишний половник супа, или же – более возвышенное желание – получить Коран или газету.

Она повествовала о великом горе, хоть и невнятным языком.

Я снова спросила:

– Так кто же эти женщины? Почему они не знают персидского?

– У них предки были иранцами, а сами они – курды и арабы. Они не имеют отношения к политике, и единственным их преступлением является то, что они – иранцы. Единственной надеждой для нас является то, что они бросят нас на границе, тогда мы сможем как-нибудь добраться до Ирана. Но это – тоже маловероятно, потому что наших мужчин казнили.

Я спросила:

– Так почему же эти женщины так радуются, поют и танцуют?

Она ответила:

– Для того, чтобы забыть и убежать от действительности. Реальность, с которой человек имеет дело внутри тюрьмы, очень горька, а томиться в застенках всю жизнь – еще горше. Поведение, которое ты видишь, – это попытка предаться забвению.

Когда я узнала эти ранящие душу новости, проведя два года за решеткой, к моим томлениям добавилась еще одна большая скорбь. Я погрузилась в раздумья. Я подумала: «Эти люди наполовину иранцы и наполовину иракцы, и они расплачиваются сейчас лишь за то, что имеют иранские корни! Они – безвинные люди, совершенно непричастные к политике, некоторые даже не знают ни единого слова по-персидски. Какого же заклятого врага сделали из их иранских предков! Быть иранцем – это не шляпа и не обувь, которые можно поменять или снять; они сами не знают, благодаря кому и когда они стали иранцами. Соседство с Ираком не принесло нам ничего, кроме боли, страданий и бед. Соседство не имеет смысла, если между соседями нет ничего общего и сходного». Подобно разбитому колокольчику, звенели у меня в ушах наставления моего отца относительно почета и величия соседа.

Через несколько дней нас с Марьям вывели из шумного женского общества. Некоторые из женщин, когда мы их покидали, произнесли благословение, другие подшучивали над нами, а третьи провожали нас насмешливыми взглядами. Несмотря на то, что мы находились в их обществе всего несколько дней, наше физическое состояние резко ухудшилось. Тюремный коридор был похож на бесконечный тоннель, который брал меня за руки и снова возвращал к его началу. Я предпочитала лечь на пол вместо того, чтобы ползти на коленях. Я радовалась тому, что жизнь понемногу оставляет мое тело. Наши с Марьям руки переплелись так, что я была уверена: последним членом моего тела, который расстанется с жизнью, будут мои руки, переплетенные с руками Марьям. Я была готова уйти, но мне было жаль расставаться с Марьям. Смерть не была моим выбором. Это жажда жизни и свободы привела меня на стезю смерти. Я хотела умереть не для того, чтобы освободиться от гнетущей боли, ибо, если бы это было так, наши действия можно было бы расценивать как самоубийство и они не представляли бы никакой ценности.

Запах пищи распространился по всему коридору, однако этот запах вместо того, чтобы возбудить наш аппетит, вызывал чувство тошноты. Чтобы избавиться от этого ощущения, мне хотелось побежать. Марьям чувствовала примерно то же самое. Она тоже иногда садилась, вытягивала ноги и прислонялась к стене. Я клала голову ей на плечо, и на какое-то время мы застывали в этой позе, но пинки Никбата заставляли нас встать и идти дальше.

Куда нас вели на этот раз? Мне очень захотелось увидеть Фатиму и Халиму. Временами я смотрела по сторонам в надежде, что они окажутся где-нибудь поблизости. Выдержали ли они и остались ли живы? Вынесло ли хрупкое тело Халимы голод и жажду? Если бы я могла, как всегда, разговаривать громко и повторить несколько раз одну фразу! Быть может, мне ответили бы Фатима, Халима или кто-нибудь из знакомых за дверями этих камер. Наконец мы с большим трудом преодолели путь по нескольким этажам и оказались перед очередным чуланом. Дверь открылась.

Едва я переступила порог камеры, меня обступили темнота и мрак. Я ничего не видела. Только тогда я поняла, почему нас считали при свете. Прошло какое-то время, пока мои глаза адаптировались к темноте. Боже мой! Я увидела Фатиму, которая лежала в одном из углов, свернувшись, как улитка. Ее мученический и изможденный вид говорил о приближении ангела смерти. Она даже не смогла подняться и поприветствовать нас. Я наклонилась к ней, и мы обняли друг друга так, будто не виделись пятьдесят лет. Мы долго улыбались друг другу. Мы вместе встали на путь, трудности которого увеличивались с каждым днем. Но мы чувствовали и всё большее и большее облегчение. У нас было ощущение того, что смерть – самый упоительный глоток, которым только можно оросить наши иссохшие тела. С каждым новым мгновением мы ощущали всё большую близость к финальной точке. Мы хотели пожать друг другу руки, но у нас не осталось сил даже для этого. Мы спрашивали и отвечали взглядами, и этого было достаточно.

Но почему Фатима одна? – подумала я. – Где Халима? Неужели Халима…

Неужели она достигла места назначения раньше нас? Я боялась даже спросить, где Халима. За время, проведенное вместе, мы действительно стали подобны четырем ножкам одного стола, которые должны были подпирать четыре угла столешницы, чтобы на ней можно было разместить хрустальную вазу с розами и маками, расцветшими во всей красе. Я спросила Фатиму:

– Ты здесь была одна?

– После того, как вас двоих забрали, пришли и за Халимой и отвели ее куда-то. Эти несколько дней я была одна. Они думали, что если разлучат нас, то мы откажемся от своей идеи, и наш путь останется незавершенным. Нам же было отрадно от сознания того, что мы с твердой волей шли по выбранному пути, ведущему к смерти. Как мила была нам жизнь, и какая почетная смерть ждала нас! Жизнь была для нас бесценным даром, который мы по крупице вручали ангелу смерти, чтобы он вознес его в чертоги Творца.

В этот момент дверь снова открылась. В камеру вошла Халима, похожая на костлявую куклу, на которую накинуто просторное манто. В темноте белело ее лицо с выпуклыми скулами и безжизненными блеклыми глазами, веки которых она с трудом держала открытыми. Не знаю, на кого стала похожа я сама, но вид моих сестер побуждал меня к чтению суры «Аль-Фатиха». Мы очень обрадовались, что снова вместе и встретим смерть друг рядом с другом. Несмотря на то, что за короткое время, пока мы были порознь, у нас скопилось много слов для разговора, мы большей частью хранили молчание. Халима нарушила его первой: «Какая странная здесь тюрьма! Меня отвели в камеру площадью в двадцать четыре квадратных метра, в которой находятся иностранные женщины-заключенные из Палестины, Иордании, Йемена и Кувейта. Они никакого отношения не имеют к политике. Они перепутали спецтюрьму с кабаре. С самого раннего утра они были заняты макияжем и модной одеждой. И все, что они хотели, им приносили. У них специальный охранник. Они как будто жили в другом мире. Такие понятия, как “протест” и “голодовка”, вообще не имели для них никакого смысла…»

Дверь нашей камеры больше не открывалась во время раздачи еды. Никто не вспоминал о нас, кроме докторов и инженеров, которые каждый день по несколько раз с обеих сторон громко стучали по стене, обеспокоенные и встревоженные нашим состоянием и судьбой. И мы отвечали на их приветствия и расспросы о самочувствии слабым, едва слышным стуком. Казалось, и мы, и тюремные надзиратели одинаково ждали прихода Азраила.

У нас оставались силы только для того, чтобы сидеть, поэтому мы совершали намаз и изливали душу Всевышнему сидя или лежа. Во время этих богослужений наши сердца успокаивались. При звуках какой-либо суеты в коридоре или даже зловещих поворотов ключа в замочной скважине железной двери и при открывания окошка мы не в состоянии были сделать над собой хоть какие-то усилия, чтобы подняться.

Мы с Фатимой лежали пластом на земле. Запах кедра и камфоры доносился до меня. Мой взгляд упал на Фатиму, и у меня сердце кровью облилось. Я подумала, не сплю ли я? Я присмотрелась к ней еще пристальнее. Я стала гладить ее лицо, на котором в тот момент отразились вся боль и все страдания, перенесенные за два года пребывания в иракских застенках. Мои руки увлажнились от слез, которые текли из ее глаз, и капель пота.

Я сунула руку под ее головной платок. Волосы ее были заплетены в две косы, которые намокли от капель пота, проступавшего по ее телу в тот весенний день месяца фарвардин. Она была похожа на ангела. Я хотела послушать биение ее сердца, чтобы убедиться, что из четырех пленных иранских девушек она – не первая, кто дошел до последнего рубежа. Я не хотела быть свидетелем этого тернистого пути. Взволнованное биение ее сердца напоминало ребенка, убегающего от темноты, а дыхание потерялось где-то в груди. Я положила голову на ее плечо и тихо заплакала.

Я сказала: «Фатима, я – Масуме, твоя младшая сестра, которую ты очень любила и которой ты расчесывала волосы. Ты сватала меня за своего брата Алирезу, и я согласилась и дала обещание стать твоей невесткой. Ты сказала, что мы всегда будем вместе, где бы мы ни были, и ты всегда будешь заботиться о нас. Ты сказала, что мы будем делить радости и печали. Ты всегда брала для себя меньшее и худшее, но сейчас ты взяла лучшую долю, коей является смерть. А как же я?» Мне было отрадно ждать своей очереди, чтобы испытать объятия смерти, но я не хотела быть в этой очереди последней.

Я слышала непрерывный стук по стене камеры наших соседей – докторов и инженеров, которые обеспокоенно спрашивали: «Почему не отвечаете?» Мне хотелось сказать им: «Нам некогда – мы заняты умиранием и смертью». Я погрузилась в состояние депрессивного ступора. Куда бы я ни посмотрела, я не чувствовала ни запаха смерти, ни запаха жизни. Я повернулась и увидела Халиму, которая барахталась в состоянии между сознанием и обмороком, и на ее устах все еще была улыбка. Сквозь ее приоткрытые губы видны были кончики ее зубов. Она слышала, но не отвечала, и лишь произнесла: «Мне холодно, почему, как я ни кричу, никто не слышит меня?» Она хотела пить, но я не могла найти в себе силы подняться или сделать хоть какое-то движение. К тому же мы пообещали не помогать друг другу остаться в живых. Она погладила меня по голове своими тоненькими руками и сказала: «Я думала, что смерть – тяжела и страшна, однако это не так – мы обретаем свободу». Мои руки не доставали до Марьям, которая уставилась на нас своими невинными глазами. Я вспомнила слова бабушки, которая говорила: «Ждущие глаза остаются открытыми и умирают». Она как будто попала в круговорот смерти и пока сама не понимала этого.

Инженеры непрерывно стучали по стене, отправляя нам приветствие – приветствие озабоченности и тревоги; приветствие отеческой заботы и искреннего пожелания здоровья. Общими усилиями мы отправили им в ответ одно-единственное слово: «Прощайте».

Начиная с шестнадцатого дня голодовки, каждую минуту мы думали, что сейчас все закончится, нас настигнет смерть, и мы избавимся от страданий. Однако наступал следующий час, а мы все еще дышали и были живы. Временами состояние одной из нас улучшалось или, наоборот, ухудшалось. Мы удивительным образом полюбили друг друга.

Это чувство было сильнее и выше, чем обычная сестринская любовь. Мы были друг для друга отцами, матерями, сестрами и братьями. И теперь мы все вместе стали попутчиками на тропе, ведущей к смерти.

С семнадцатого и восемнадцатого дня большую часть времени мы проводили в состоянии полудремы и оцепенения, мы словно находились в другом измерении. Мне казалось, будто моя голова раздулась так, что стала больше тела, и я не могла нести ее. Чаша моей головы опустела, и голоса, подобно мелким камушкам, перекатывались в ней. В моей голове перешептывались какие-то голоса, принадлежавшие не этому миру. Владельцы этих голосов все знали друг друга; они делали один другому какие-то знаки, тепло приветствовали и говорили друг другу «добро пожаловать!» Кости моего тела уже не болели от длительного и близкого контакта с сырой и холодной землей. Мои глаза видели все вокруг в более красивых цветах и очертаниях. Горизонт моего взгляда становился все шире и охватывал все более дальние предметы. При ходьбе я больше не чувствовала твердость земли под ногами. Все окружающее имело особые краски, – не те, к которым я привыкла и которые помнила. Дрожь в теле прошла, а дыхание нашло стезю Создателя. Сидя в карете, я проехалась по чудесному саду, цветы в котором были очень знакомы мне, но сам сад был размерами больше, чем сад, красовавшийся во дворе нашего дома. Меня катали на карете по тому саду. Виноград, росший в саду нашего двора, дал урожай, который собрали, и мой отец готовился расфасовать его по мешкам, чтобы воробьи не лакомились им, а моя мать снова надевала мои вещи на чучела, которые стояли в саду. Как я ни крутила головой, чтобы увидеть, кто управляет каретой, я не могла его разглядеть. А для меня так важно было видеть кучера, ведь я хотела его спросить: «Откуда ты знаешь дорогу к нашему дому? Остановись, я хочу прогуляться по саду!»

Я настаивала на том, чтобы он остановился, однако он возражал: «Времени очень мало, я не могу ждать, надо ехать». Я выпрыгнула из кареты. Расстояние от сиденья кареты до земли было очень большим, и, чтобы не ушибиться, я размахивала руками и ногами. Глаза от испуга расширились…

Я открыла глаза. Сколько людей стояло вокруг меня! Они смотрели на меня, не отрываясь. Как сильно их лица отличаются от лиц тех людей, с которыми я была! А где же кучер? Где же сад нашего дома, виноград, разложенный по мешкам, чучела? Их нет. Но где же тогда мои сестры, где наша камера? Я все еще жива? Разве я не умерла? Где я? Я лежу на койке, значит, та карета, на которой я каталась, и есть эта кушетка, на которой я лежу? Я только и делала, что крутила головой в разные стороны. Среди окруживших меня людей я узнала только Фатиму, которая, как и я, лежала на соседней кушетке. Капли жидких препаратов, которые вливались в мои вены через капельницу, понемногу приводили меня в сознание и оживляли меня. Однако я не хотела оставаться в живых, ибо сознательно и смело сделала шаги навстречу смерти. В мгновение ока я резко вырвала иглу капельницы из своей руки. Я почти избавилась от всех страданий и боли, а меня теперь хотят вернуть к прежним дням, влив в меня пузырек какой-то жидкости! Ну уж нет! Фатима, Халима и Марьям тоже отказывались от милости иракцев. Как же мы стали похожи друг на друга! Видя наше сопротивление, иракцы веревками привязали наши руки и ноги к металлическим решеткам кровати и таким образом насильно влили в нас по одному флакону лекарственных препаратов через капельницу.

Во время всей этой суматохи кто-то постоянно тряс меня и спрашивал по-персидски с явным арабским акцентом: «Сестра, ты в порядке?» Я открыла глаза и увидела старика лет семидесяти с черным тюрбаном на голове, накинутой на плечи абой из верблюжьей шерсти и белой бородой, по поводу натуральности или искусственности которой у меня были сомнения. Он стоял у изголовья моей кровати и мягко говорил:

«Я – имам Хомейни Ирака. Я издал много книг и фетв. Ты – моя сестра по вере. Известно ли тебе, что то, что ты хочешь сделать, – это самоубийство, а самоубийство в исламе запрещено?»

Несмотря на то, что в мои вены вливался уже второй флакон витаминов, у меня все еще не было сил разговаривать и спорить с кем-то.

«Ты же не хочешь совершить запрещенное шариатом дело?» – продолжил старик. Глазами я дала ему понять, что не воспринимаю его всерьез. Липовый имам поменял свою одежду, однако он не смог изменить свой блудливый и беззастенчивый взгляд. Имам с золотыми кольцами и зубами!

Такого имама мне еще не приходилось видеть. После назидательного монолога, обращенного ко мне, он подошел к Фатиме. Однако, как настойчиво он ни звал ее, она не открыла глаза. Он говорил, обращаясь к Фатиме: «Я сам отвезу вас в Кербелу и Наджаф и лично получу разрешение на ваше освобождение. Вы должны вернуться в Иран живыми и здоровыми, поэтому вы должны нормально питаться и не противиться тому, чтобы врачи лечили вас». Фатима как будто не слышала ничего – она не проявляла никакой реакции. Тогда липовый имам отправился в соседнюю комнату, где прочитал такую же проповедь для Халимы и Марьям, дал те же самые обещания, что и нам, и попрощался с ними.

Одну за другой нам ставили капельницы с питательными веществами, витаминами В, В12 и т. д., в то же время туже завязывая веревки на наших руках и ногах. Я не понимала, какие они строят планы для нас. Позже пришел врач и сказал: «Питаться начните с простых супов и жидкостей, иначе вас заберут в вашу прежнюю тюрьму». Нашим ответом было только молчание. На следующее утро – утро девятнадцатого дня объявленной нами голодовки – к нам пришли несколько репортеров с камерами и микрофонами и сказали: «Вы хотели быть на связи со своими семьями и держать их в курсе дел. Мы хотим провести с вами беседу, чтобы успокоить ваших близких. Но в интервью вы должны обозначить дату вашего попадания в плен сегодняшним днем, а все, что было до сих пор, – забыть. Важен этот момент и то, что вы сейчас здесь». – «Нет! – ответили мы. – Мы будем разговаривать только с представителями Красного Креста, мы хотим, чтобы они нас зарегистрировали. Только они смогут уведомить наши семьи о положении вещей». После этого заявления журналисты собрали свои вещи и ушли.

После того, как капельницы отсоединили от наших рук, нам снова поменяли простыни, хотя они были чистыми. Затем нас стали уговаривать снять наши одежды, которые стали похожи на облачение попрошаек Самарры, и надеть больничные пижамы. На всех предметах – кроватях, тумбочках и прочих вещах – были эмблемы госпиталя «Ар-Рашид». Натянутые улыбки и чрезмерная доброта иракцев говорили о том, что произошло нечто неординарное. Они сказали, чтобы мы все четверо оставались в одной палате. Меня и Фатиму отвели в палату, где находились Халима и Марьям. Нам ввели через капельницу столько препаратов, что у нас под кожей собралась жидкость. Мы смотрели друг на друга. Было ощущение, что мы только что родились и нашли друг друга. Через несколько минут в палату вошли два врача и четыре высокопоставленных иракских офицера, пришедших из «Аль-Истихбарат». Они сказали: «Вы встретитесь с представителями Красного Креста в присутствии наших людей. Вы должны разговаривать с ними в рамках правил. Забудьте, где вы находились. Сегодня вы должны пообедать».

В палату вошли шесть сотрудников Красного Креста. Они смотрели на нас с удивлением и в то же время с неким азартом и воодушевлением, затем сказали: “We are very happy to visit you. This is the first time we all come to register the number of prisoners such eagerly”.

Женщина, сопровождавшая их, была в полной мере осведомлена о том, где мы находились и откуда мы вышли. Она нежно гладила наши руки и говорила: “Oh! Such soft and pale hands!”

Глава делегации Красного Креста, мужчина высокого роста и худощавого телосложения с типичным лицом европейского типа, сказал:

– These are your potions:

1. You can seek asylum in this country and stay here.

2. You can seek asylum in another country. Then we will transfer you there.

3. Or you can choose to stay in Iraq until the war ends».

Фатима спросила: «А разве война все еще продолжается?» Мы знали, что война продолжается, но своими вопросами хотели дать им понять, в какой информационной блокаде мы находились. Они сказали: «Этот голубой листок – экстренное письмо, которое в течение двадцати четырех часов дойдет до ваших семей. Над ним отсутствует какой-либо контроль со стороны спецслужб. Но вы можете написать всего лишь два слова». Они несколько раз подчеркнули, что написать на бумаге можно только два слова:

– Just two words. (Только два слова.)

Баасовцы боялись, что мы напишем в экспресс-письме больше двух слов, поэтому они без конца повторяли: «Напишите только два слова».

Женщина из делегации Красного Креста сказала: «Сфотографируйтесь и отправьте фото вместе с письмом». Они сфотографировали Фатиму и Халиму отдельно, а мне и Марьям сказали сделать совместное фото, поскольку мы сестры. Я обрадовалась, что Красный Крест поверил, что мы сестры. Спустя 19 месяцев плена мне довелось смотреть в объектив фотоаппарата, который запечатлел мое изможденное бледное лицо, истощенное тело и листок в моих руках, на котором пока отсутствовали те два слова, которые я имела право написать. В тот момент объектив фотоаппарата был для меня, по сути, глазами моей родины, соотечественников и семьи. Я думала о том, с каким выражением лица мне смотреть в объектив, чтобы успокоить их. Я уставилась в объектив, сделав над собой усилие, чтобы изобразить взгляд, лишенный боли и страдания, и подарить его моим отцу, матери и всем тем, кого я любила. Мои уста приоткрыла едва заметная улыбка – улыбка, убеждавшая в том, что я здорова и не подвергаюсь никаким мучениям.

После того как фото было сделано, наступила очередь писать письмо. Какие переживания, какой опыт и какие эмоции я должна была уместить в двух словах после почти двухлетнего пребывания в неведении и затворничестве? Кому мне писать, на какой адрес? Где теперь мой дом? Уцелел ли хоть один какой-нибудь дом за эти два года войны? Кто-нибудь остался ли жив? Я вспомнила, что привезла с собой в Ирак третью записку, адресатом которой являлся Салман и которая стала паролем «генеральской операции». Я сдержала слово, данное мной Салману, и в третий раз, хоть и с двухгодичной задержкой, написала два слова:

Я жива. Больница «Αρ-Рашид», Багдад.

Масуме Абад, 15.05.1982 г.

Фотография, высланная сотрудниками Международного Красного Креста из лагеря Аль-Анбар. Сидят справа налево – Масуме и Фатима. Справа стоит Марьям, слева – Халима.

1 февраля 1984 г. на страницах всех иранских изданий была опубликована новость о нашем освобождении. На фотографии справа налево: Фатима Нахиди, Масуме Абад, Шамси Бахрами и Халима Азмуде.

Первая встреча с отцом и матерью, во время которой примерно час мы все трое проплакали в объятиях друг друга.

Справа налево: отец, я, Рахим и мать. Все время, что мы сидели вместе, мать либо запрокидывала голову, смотря вверх и благодаря Всевышнего, либо падала ниц в земном поклоне.