Поднять на смех!

Абдуллин Ибрагим Ахметович

Абу-Бакар Ахмедхан

Алданский Виктор Фёдорович

Алиева Фазу Гамзатовна

Альбирт Иосиф Матвеевич

Бадлуев Шираб-Сэнгэ Бадлуевич

Баширов Гумер Баширович

Бебан Максим Афанасьевич

Бикчентаев Реан Анверович

Вишневский Семён Алексеевич

Вяхакангас Тойво

Галуев Аким Давидович

Галиев Шаукат Галиевич

Гамзатов Расул Гамзатович

Гирфанов Агиш Шаихович

Джаубаев Хусей Мухаджирович

Дзасохов Музафер Созырикоевич

Джиоев Хазби Спиридонович

Енеш Виталий Григорьевич

Ефимов Моисей Дмитриевич

Жанэ Киримизе Хаджемусович

Иллаев Ахмед

Каинчин Дибаш

Калган Александр Дмитриевич

Карами Рафкат

Карим Мустай

Каримов Марат Набиевич

Кешоков Алим Пшемахович

Луч Григорий Васильевич

Манзаров Элбэк Содномович

Монгуш Василий Бора-Хооевич

Муртазов Борис Алхастович

Найманов Аждаут

Нури Заки

Панеш Сафер Ильясович

Пинясов Яков Максимович

Рашидов Рашид Меджидович

Речкин Пётр Алексеевич

Салимов Байрам Наврузбекович

Салимов Марсель Шайнурович

Секинаев Владимир Дзарахович

Сулаев Магомет Абуевич

Торопкин Павел Кузьмич

Уваров Анатолий Николаевич

Увайсов Сугури Давдиевич

Хисматуллин Зульфар Фазылович

Хонинов Михаил Ванькаевич

Хубиев Магомет Ахияевич

Цаголов Василий Македонович

Чимитов Гунга Гомбоевич

Шагалеев Рамазан Нургалеевич

Шафигуллин Фаиль Хафизович

Широбоков Степан Павлович

Шкляев Алексей Петрович

Щукин Николай Александрович

ДИБАШ КАИНЧИН

 

 

#img_24.jpeg

 

«МЮНХАУС» КАКТАНЧИ

— М-м, значит, едете в город учиться? Хорошо, ребята, хорошо. Мой шурин Тодор даже мне советует, говорит: «Смотри, и я учусь. А как? Очень просто: поглядит учитель на мою старую, в снегу голову и сам не заметит, как поставит «трояк». А у вас, молодых, все козыри в руках. Этот, чернявый, оказывается, браток мне — я ведь тоже из рода сеок тодош, там каждый в один присест девять чашек ячменного супа-кёчё выхлебывает, девять раз за ночь до ветру сходит. Вот какой народ!.. Зовут меня Кактанчи. Отца — Тулай. Охотник. Стрелок он, прославленный на всю округу, ни одна его пуля на землю не упала, ни разу ни камня, ни дерева не коснулась — всегда в цель попадала. Можете судить, какой он был охотник, если даже сыновьям имена такие дал: Стрелок, Следопыт, Силок, Гон, Засада, Дележ. В общем, назвал так, чтоб зверю, попавшему братьям на глаза, ни уйти, ни ускользнуть нельзя было, а тем более ни перехитрить их. А я самый младший, последний, к тому же, как говорят, до срока родившийся, Кактанчи…

Чабан я. Все возле овечек. Сюда, в эту столицу аймака, приехал вчера утром. Привез шкуры кобылы и бычка. Сдал… Ну, это только так. По-настоящему-то приехал потому, что вернулись на каникулы дети, и мне теперь дома делать нечего. Они сами со всеми делами справятся. Ведь такие случаи в году не часто бывают, вот и решил прогуляться.

Э-э, а теперь хожу сам не свой, как говорят: ни якши, ни яман. Это потому, что старые друзья мне встретились, да новых еще завел… Потом вещи попались такие, каких я целый месяц в глаза не видел… а карман как раз был толщиной в два пальца. Э-э… что тут рассказывать. Кажется мне, что возле этой чайной хлопали мои ладони, стукали мои подошвы… Знаете, я ведь сейчас вышел из красных дверей вон той избы, что виднеется в окне… Отпустили. Господи. Христос, тридцать три полена! Долго ли до беды… Хорошо, присудили мне за теми дверями всего десять рублей штрафа. Это мне даже на руку: жене скажу, что тридцать рублей надо отдавать. Только вот всю ночь я двери пинал, а утром смотрю, у пимов подошвы отлетели. Сейчас сижу, а на уме одно: жена моя, Кузунь, этими пимами меня по спине или, по башке огреет. Да и пимы жаль. Хотя и старые, но теплее новых…

Забыл, когда и открывал те красные двери. А вчера — на тебе! — черт мне шепнул на ухо, что ли… Вот в молодости… Э-э, в то время, думаете, от хорошей, что ли, жизни привязал себя к кровати перед гулянкой, чтоб не ходить на нее? Такой был — сам за себя не отвечал… А то ведь как: встаешь утром, ничего не помнишь. Оказывается, избил кого-то… Или не встаешь — это тебя избили… Хорошего в такой жизни ничего нет, ребята. Вот сижу перед вами, а на мне целого места почти нет. Левая рука — перелом, правая — вывих. А с ногами наоборот: правая сломана, левая вывихнута. И шея с вывихом… Это братья постарались. За мои проделки… А на ухо посмотрите — это Сорпо, а еще тестем мне доводится… поставил тавро, как на овечку свою…

Эх, на что я только не насмотрелся! Чего со мной в жизни не случалось! Диких объезжал, холостых усмирял… Да и меня тоже. Вот такой я… Не хочется мне от вас уходить, ребята. Знаете, как говорят, солнцу закатиться, табунщику лошадь потерять, а мне… Ну, так и быть, из того, что у вас на столике стоит, налейте малость. От вчерашнего башка трещит… Вот так… теперь оживу немного… Не нож режет шею молодцу, а пустой карман. Нет, вы не думайте, что я всегда такой… У всякого беру, всякому даю.

Вот о чем я вас еще попрошу… Позвольте мне, пожалуйста, хоть немного… поговорить. Я же человек такой: язык у меня всегда чешется, а в тайге с кем его почесать?.. Перед овцами разглагольствовать надоело. С женой?.. Жене я надоел. Вы автобус ждете, вам все равно делать нечего. А если вы такие парни, которые книжки пишут, то богу молитесь, что меня встретили… Наверное, знаете того старика… Как его?.. Мюнхауса? Мунгауза? Не поверите, я говорю не хуже его. Ведь он, старик Мюнхаус, небылицами народ кормил, а мои истории настоящие. Хоть сейчас поезжайте в Корболу, спросите у любого — подтвердит.

Мне ли не знать свою Корболу? О-о, да я в своей Корболу точно знаю, у какой хозяйки когда корова отелилась, когда отелится, у какой корова заяловела, у какой молока не дает. Ведь без этого не узнать мне, в какой юрте бурдюк полон кислого молока, из которого готовят хмельную араку. А я всегда знаю… Еще один хороший «узнавальщик» был — дядя мой Шуткер. Идет он как-то по улице и замечает: что-то из Деткерова аила густой дым валит. Заходит. И видит: на очаге большой черный казан клокочет. И пар над казаном гуще, чем дым из аила худого хозяина, — никак не видно, что варится. Притом уже завечерело. Садится мой дядя возле очага и давай хозяевам байки сыпать про белого бычка. Мелет он, мелет, потом его байки кончаться стали. А хозяин не снимает с огня казан, даже не помешает свое варево, будто и забыл, что у него на очаге казан стоит. Ведь про него, Деткера, каждый знает: он лучше сдохнет, чем поделится с другим. Да и время-то тогда было такое: с едой туго… В конце концов дядя подумал, что терять ему все равно нечего, и решился: набивает в трубку табаку и тащит из огня головешку — на головешке пламя — прикуривает. Потом, чуть привстав, тычет ею в казан. «Как этого вашего молодца-пострела звать? А того, что сопли по щеке размазал? А ту девочку-красавицу, что за казаном сидит, как зовут?» Головешка светит, и ему, конечно, видно, что в казане мясо варится. Значит, можно сидеть хоть до полуночи — не прогадаешь… Вот так… Ну, что парни, еще по одной? Пусть яман поменьше станет, якши побольше…

Сколько историй, не знаю с какой начать…

Расскажу, как учился. В первом классе два года сидел. Вызовет меня учитель к доске и спросит: «Кактанчи — голова два уха, — скажи, что это за буква?» У меня рот через час первый раз открывается, произносит «а», потом еще через час «у» и тут же закрывается наглухо. Ребята смеялись: «Ну, «а-у» выходит к доске…» А во втором классе оказался даже третьегодником. Учусь я в том проклятом втором третий год, вдруг на тебе — мой класс закрывают, учеников мало. Обрадовался я. Думаю, вот случай, в третий переведут, да где там! Сказали: поезжай в район или в соседнее село за перевалом, там есть второй класс. Я долго горевать не стал, прихожу и сажусь в первый, где начинал четыре года назад. Пока карабкался до пятого класса, у меня уже пушок на губе стал пробиваться. Бросил я это мучение… Но если получше подумать: учеба ли у нас тогда в голове была? Мечтали, как бы чего поесть, потом ни одежды, ни обуви… Утром несусь в школу босиком по инею. По дороге два-три раза коров поднимаю — под ними земля теплая, на ней и отогреваю ноги…

А чем я только не занимался! Кем только не был! И сам стал забывать. Кончил школу, стал конюхом. Весной пас лошадей, летом пас, а в сытую осень колхозные аргамаки-скакуны все, как один, захромали. Начальство допрашивает: «Почему? Как пас? Может, ты контра?» Я только глазами моргаю. А что, вы думаете, было-то? Выгоняю лошадей в ночное; двух-трех, которые получше, заарканю и привяжу. Ночь наступает, и я то на одной, то на другой начинаю скакать. Да еще как! Темень! Перед собой лошадиных ушей не вижу, а схвачусь за гриву, несусь и несусь. Куда, сам не знаю. Батаа, что я в этом находил хорошего? Видно, молодость… Ветреная, шальная, легкая, как кузнечик, быстрая, как рысь, молодость… Жеребец, помню, был — Ребусом его звали, — так и стелется, так и стелется… Теперь я уж не тот… Потом, знаете, любая кляча подо мной сразу же начинает горячиться, танцевать. Верно в народе говорят: какое сердце у всадника, такое и у лошади… Да… А если чуть-чуть разгорячишься, да при этом сидишь на полудиком стригунке, ну, тогда — сломя голову — играй на людских нервах! У-ух… то на одно стремя, то на другое, то на гриву, то на круп. Вот-вот грянешься оземь… А собаки за тобой… Господи! Ведь так убился двоюродный брат мой Йорго. Мчался и ударился головой о телеграфный столб. Только после этого стал мой пыл убывать.

…Ну, потом война началась. Об этом и вспоминать не хочу — опять сниться будет. Меня на ней сразу определили. Говорят: ты из тайги — будешь снайпером. Память фашистам о себе, думаю, оставил… Вернулся. Грудь вся сверкает, звенит. Э, нет, молодцы, вы не подумайте, что я как Элек, мой шурин, нацепил на себя все от значка железнодорожника — хотя он толком и паровоза-то не видел! — до «Матери-героини». Все свои, все заслуженные. Если бы вы меня тогда видели… У кого глаза болели, на мою грудь близко смотреть не мог.

Вернулся домой. Как же человека с такими наградами заставить делать простую работу. Сказали: давай физруком в школу. О, здорово я учил. «Шагом марш!» Некоторые ребятишки не могли понять, где право, где лево. Всего полгода проработал. Сняли… Конечно, снимут — ефрейтор. Да и то перед демобилизацией присвоили… Что делать теперь? Говорят, иди в милицию. Да мне хоть кем. В милиции интересно.

Кем же меня потом выдвинули? Налоговым агентом. Немного поработал, сразу заговорили, что будет из меня толк, а если постараюсь, даже в должности повысят, и тогда мне работать не в Корболу, а в самой столице района. Как назло… тьфу, черт побери! Тогда начальником моим был Зырянов. Русский, однорукий. По-алтайски сыпал даже лучше, чем я. Однажды привез я в район налог и не нашел подводы, чтобы вернуться в Корболу. Вечером иду, встретил Зырянова. «Пойдем ко мне, переночуешь». Постелили мне на полу. Просыпаюсь среди ночи: шум какой-то в горнице. Прислушался: ссорятся мои хозяева. Мне-то что, муж и жена — одна сатана. Лежу. Ругань пуще. Муж жене: ты такая! Жена визжит: ты эдакий! и вдруг — кёк ярамас! — упало на меня что-то мягкое, теплое и вцепилось когтями в локоть. Перепугался я! Но звука не проронил. Пощупал — котенок… Скинул его с себя, а он опять на меня, царапается, кусается, — играет. Щекотно! Вот-вот захохочу — ох и щекотливый я… Ну поймите мое положение: как же можно мне смеяться, когда хозяева поносят друг друга. Что они подумают? А котенок проклятый никак не отстает. Смеюсь я и смеюсь потихоньку в подушку. Тут он как вцепится в мою голую пятку!.. Не выдержал, взорвался, не помню, что было. Пришел в себя, у мужа с женой тишина. Утром встал, приглашают чаевать. Я отказался, сказал, живот болит, позавтракал в этой чайной, ей-богу, вон за тем столом. Ну, после такого случая какое уж повышение по службе…

Чайную помянул? К слову пришлось. Так уж и быть, расскажу заодно. Нам тогда, наверное, лет по двенадцать было. Пришли мы сюда, сусличьи шкурки сдавать в госторг. Получили деньги. Как миновать чайную? Зашли. Про аппетит и говорить не стоит — верст двадцать отшагали. И тут Ийгуй, друг наш, бросает свою ложку, выбегает на улицу. Удивились мы, выходим, видим, Ийгуй навалился грудью на забор. «Что с тобой?» — «Э-э, ребята, разве не заметили? Ведь в тарелках листы из веника, каким в бане хлещутся». Мы тут же… А что было? Ну, конечно, — лавровый лист…

Выгнали меня, значит, из налогового отдела.

Нет, нет, о работе больше не хочу говорить. Про нее разговор никогда не кончится. Я вам не рассказывал, как секретарил, бригадирил, как был кузнецом, комбайнером… Кем я только не был… Лучше, ребятки, расскажу я вам, как женился. В моей Корболу есть парень. Звать его Командир. Троюродный брат моей жены. Он любит рассказывать молодежи: «Хотите знать, как призываться в армию? Слушайте меня». А я им же: «Хотите знать, как жениться, узнаете, — говорю, — только у меня».

Ну, расскажу, как женился. О-о, выбрать, просеять через сердце-решето всех женщин, чтобы осталась одна, — дело нелегкое, хлопотное, ребята. Все слова, какие есть на свете, выскажете, до самого последнего слова дойдете… Возвратился я тогда из армии. Говорил ведь, грудь у меня сверкает, звенит. Что еще надо для девушки? Как говорится, глаз девичий живет там, где красно и пестро. Попробуйте как-нибудь зимой проехать с возом сена по улице — все коровы увяжутся. Так и девушки за мной. Если говорить правду, конечно, не так… Замечаю я, ходит на гулянки черноглазая, ладная одна. Так танцует, так поет… И глазам моим она понравилась, и сердцу от нее теплее сделалось. Взял я ее в жены. Звать, оказывается, Кожончи — певунья. Сыграли свадьбу. Односельчане от мала до велика — каждый за пазухой свою чашку-ложку несет — все собрались. Барана одного съели, ячменного супу похлебали, арачки немного выпили, попели, поплясали и разошлись. Год прожили, жена моя не сегодня — завтра обрадует меня дитятей. Рад я — земли не чую. Поехал на охоту, свежатины по такому случаю добыть. Возвращаюсь, захожу в свою избушку — что такое? — и холодно, и пусто, и жены нет, а матушка моя ревом ревет. «Что такое, мать?» — «Че-е, дитя мое, — отвечает мать, — сноху мою увез Шалдан, председатель из Еланду, пусть его дети конокрадами станут. Как нам быть, дитя мое?» У меня в глазах потемнело: ведь мы до того дружны были, меж нас и воде не просочиться. Но говорю: «Не плачьте, мать! Что, других девушек нет?»

Через месяц на ойынах-игрищах вижу — рыжая девушка ходит. До того яркая — не говорю, что ночь освещала, но вечером, ей-богу, вокруг нее светлей становилось. Круглая, как матрешка русская, и косы у нее толстые, с мое запястье. Глазам моим она понравилась, и сердцу моему от нее, конечно, тепло стало, взял я ее в жены. Звать, оказывается, Серьга. Односельчане — каждый со своей ложкой, чашкой — опять собрались, еще одного барана съели, поплясали, попели. Год проходит. И опять не сегодня-завтра жена меня дитятей обрадует. Я на охоту: как сидеть без мяса в такое время. Возвращаюсь. Захожу в избушку — так и чуяло сердце: и холодно, и пусто, и жены не видать, а матушка родная опять слезами заливается. «Что такое, мать?» — «И-и-и, дитя мое, — отвечает она, — лучше бы не тебе, а мне такой позор. Сноху мою заместитель, шельмец из Тожонты, Койнодор увез. Что нам делать, дитя мое? Как нам быть теперь?» — «Не горюйте, мамаша, — говорю. — Что, других девушек нет?» Малость еще походил холостяком, потом слышу, приехала к нам учительствовать одна девушка. Сходил я на разведку. Смотрю — вершка на два выше меня. «Зачем мне ее рост, мне она сама нужна», — решил я и, закрыв глаза на рост, взял ее в жены. Звать, оказывается, Илизабет Ивановна, или Сабату. Односельчане не все пришли. Говорят, надоело, сколько можно… Год прожили.. Дело опять до ребенка дошло. Опять я на охоту. Возвращаюсь, вхожу в избу — так и знал — холодно там, неуютно, жены, конечно, нету, а мамаша опять ревмя ревет. «Что такое, мать?» — «И-и-и, дитя мое, — отвечает мать, — твою Сабату увез — тьфу, забыла я, как его, чтоб ни дна ему ни покрышки — ну, тот, из Арынура, который из армии вернулся. Что нам делать, дитя мое, как нам быть теперь?» — «Не горюйте, мамонька, — говорю. — Что, других девушек нет?..» А на душе мрак ночной. Что это за женщины мне попадаются? И почему я им не нравлюсь? Зачем мне надо на охоту ездить?.. Э, молодежь, я же охотник знаменитый, как мой отец! Только в позапрошлом году перестал заниматься этим. Сколько можно красу гор уничтожать. Наверное, это сам всевышний пожелал — потерял я свою пищаль. Отцовское наследство было. Все за спиной носил, потом смотрю — нет на мне пищали. Где я ее оставил, не помню. Искал, но тайга большая… Э-э, если б я еще охотился, зачем бы теперь стал тащиться сюда с этими кобыльими да телячьими шкурами. Приехал бы с белкой, лисицей, соболем. А разных колонков и даже куниц у меня без счету было. Только мяса того зверья, которое я добыл, — наверное, тоже знак всевышнего, — нельзя было касаться огнем. Как коснулось его пламя костра, так, знаю, целый месяц пустой хожу. А плохо же это: судите — добыл косулю или архара, сейчас бы и шашлык сделать, — нельзя! Только варить. А откуда у охотника с собой казан?..

Фу, я-то, оказывается, об охоте, а разговор ведь шел про женитьбу. Где же я остановился? Ага, сказал: «Не горюйте, мамонька. Что, других девушек нет?» Думаю: «Сейчас — какую?» Приходит на ум одна чабанская дочь. На зимовке живет. Обрадовался, что есть еще одна. И-и, говорю, если не мне есть красную ягоду, так пусть ее червяки точат… Прискакал я к ней, но… ничего не вышло, не желает. Что такое? Назавтра прискакал — опять от ворот поворот… Смотрю, лето к осени повернулось. Чего я только не делал, чего не придумывал, чтобы ее заарканить! Чуть вечер, прискачу к ней на стоянку, а когда все уснут, подползу к ее юрте. «Кук-кук-кук-кук, выдь, Кузунь, из аила. Кук-кук, кук-кук, выдь, милая, ко мне». Не выходит. Но долго ли лежать красной лисице в своей норе? Все-таки выскочила! Взял я ее в жены. Всего две-три старухи да столько же стариков собрались на свадьбу… Э-э, что я говорю, с ума сошел, что ли? Не то что корболунские, а весь народ, что живет ближе Арынура, собрался. Тут же десять баранов съели, и не тащился больше никто со своей чашкой-ложкой, потому что жизнь улучшилась. Вихрь от песен и плясок чуть не сдунул мою Корболу из-под горы. Вот так…

Ну, до сих пор живем вместе. Четыре сына у нас и три дочери. Разве другое богатство надо нам?.. Думаете, почему я так упрямо, как дятел, стучался в юрту моей Кузунь? Почему прилип к ней, как сера? Знал, что всегда со мной будет. Вечером приеду домой, она на месте. Судите сами: кто же отважится воровать женщину, в которой один центнер и семнадцать килограммов весу… Три года прошло, как справили новоселье. Но теперь все думаю, что наша старая избушка, хотя она и с казан, не хуже новой. Ведь как переехали в новый дом, в нашей семье ни прибытка, ни убытка… Хочу подать на развод. Только никак не могу отважиться сказать это моей Кузунь — моей Кузунье, если на русский манер, — боюсь ее, ребята, боюсь. А так, как теперь живем, тоже невозможно. Старых законов держится она: нельзя называть по имени моих родственников, а ведь их да ихних тезок, считай, больше полдеревни. Сколько лет живем вместе, не понимаю ее языка! Топор — это имя дяди, поэтому топор она зовет «рубильник». Нож — так звать дядю моей матери — на ее языке просто «режущий». Собака для нее «гав-гав», куры — «кыт-кыт», гуси — «га-га»… Едем на покос, она говорит: «Смотри, смотри — летун зацепил роющего и побежал». Вот и догадайся. Это она сказала, что коршун суслика схватил! И все у нас не так, как у людей. Сколько уже лет держим два чайника. Она пьет чай только грузинский плиточный, а я — индийский байховый. Она ест говядину, а я — маканину. Она постное, я жирное, она пресное, а я соленое. Вот так и живем. Но все же надо сосуществовать: как-никак она мать моих детей.

А однажды она меня, ступившего одной ногой на тот свет, собственноручно вытащила на этот. Пасли мы тогда овец в лесу Тагай. Вышел я утром из аила, а у коновязи — кёк ярамас! — стоит сам Михаил Топтыгин. Я обратно в аил, схватил свою пищаль и, не долго думая, пальнул Михаилу Ивановичу в лоб. А Михаил Иванович как рявкнет на меня. Я в последнюю секунду вспомнил только, что пулю из пищали вытащил, остерегаясь ребятишек. Выходит, холостым угостил… Очухался, вижу — ну, ребята, я всю германскую прошел, даже там такого не видел, наверное, не увижу больше, хоть сто лет буду жить, — сидит моя Кузунь верхом на Михаиле Ивановиче и за уши его к земле прижимает. «У-у, ты, трус с заячьим сердцем! — кричит мне. — Скорей неси «режущий» да покажи, куда его колют…»

Нет, нет, парни, с тем аксакалом, Михаилом Ивановичем, шутки плохи. Было это опять в том же лесу Тагай. Всю ночь дождь лил, потом весь день, и не видно было, что собирается перестать. В аиле сесть стало негде. Да еще Кузунь уехала в деревню за хлебом и солью. Что одному лежать, думаю. Пойду-ка к табунщикам. Перевертываю наизнанку шубу овчинную и шапку, чтобы не промокнуть, выхожу на улицу. Темнеть стало. Лошадь моя — за рекой кедрач был, — видно туда ушла. День мне ее ловить, потом седлать — пешком пошел. Пришел к ним, спят. Один лежит у самого входа в шалаш. Смотрю: Йогорко, тот самый парень, который хвалился каждому встречному-поперечному, что служил в армии в Уссурийской тайге и ловил живьем тигров. Я ткнул его пальцем в грудь. «Отодвинься, парень, войти хочу». Как тут Йогорко закричит:

— Медведь! Медведь!

Ух! В шалаше будто граната взорвалась. Миг — и никого. Кричу, никто не отзывается. Что мне осталось делать? Собрал в шалаш все ихние ружья, повешенные на кедре. Каких ружей там только не было, тут и карабин, чуть не со слезами выпрошенный табунщиками у милиции, и самоделки, и двустволка, заряженная картечью, и малокалиберка. Тепло — и шубы, какие хочешь. Можно блаженствовать. Лег и уснул.

Как только над горами рассвет занялся, появился Йогорко. Босой, без шапки. «Э-э, д-дя-дя К-кактан-чи, — говорит, — к-когда вы пришли? В-вче-ра к-к-нам м-мед-ведь в г-гос-ти п-ппо-жаловал. М-меня ч-чуть не-не с-съел». А я до того не замечал, чтобы он заикался. Слушаю его и будто удивляюсь. За ним прихромал старый Ойбой. «Бата-а, — удивляется он, осмотрел Йогорко, даже пощупал его. — Ты живой, оказывается. Вчера ночью он ведь тебе грудь порвал. Я сам кровь видел. Кактанчи, откуда ты здесь? Скорее чайник ставь для нас, пострадавших. Хоть чаем сердце успокою». Старику семьдесят с годком, да он еще и хромой, а когда бежал — всех опередил. И под конец, когда уже солнце взошло, пожаловали еще два молодца: Карачырай и Сарычырай. Карачырай говорит: «Бежал я, бежал и, когда в животе закололо, полез на кедр. Слышу, за мной кто-то гонится, пыхтит. Надо же, подбегает к моему кедру и карабкается. Не помню как, но уж, наверно, быстрее белки забрался на самую верхушку, сижу тихо-тихо… Уже рассвет скоро, а оно все подо мной сопит. Перед самым восходом ка-ак чихнет! Да это треклятый Сарычырай! О чем только за ночь я не передумал. Смотрите, люди, не поседел я? Сарычырай сидит, раскачивается из стороны в сторону и одно повторяет: «Ой-ой-ой! Ай-ай-ай!»

Э-э, мы, чабаны, табунщики, скотники, как соберемся в тайге, так всю ночь у нас байки. Я же говорил, у меня всегда язык чешется. Только в тайге зуд малость и унимался… Тот старый Ойбой тоже мастак был пустословить. Слова у него так и текут, так и текут, словно бусины по нитке, и конца им нет. Слышали бы вы, как они гнали овечек в Бийск на мясокомбинат, животы бы надорвали. Мой кум Бойдон тоже гнал о ними. Как они спустились в степь, пропал мой кум. Три дня о нем ни слуху, ни духу. У ребят чуть не на палец шеи вытянулись от ожидания. Появился Бойдон и еще спрашивает: «Что сидите, ребята?» Те его чуть живьем не съели. Бойдон по земле ползает: «Простите, ребята, простите. Встретил старую любовь, не то что вас, — бога забыл. Два дня сам буду пасти, сам буду караулить две ночи». Парни согласились, но чтобы он после этих двух ночей еще три дня кашеварил. На том и порешили… Старик Ойбой, так случилось, недоваренным мясом объелся, что ли, четыре раза ночью на двор выходил. Как ни выйдет, замечает: у ворот загона что-то черное, длинное лежит. Живот-то отпустило, дай, думает, погляжу. Оказывается, Бойдон лежит. Храпака задает и губами причмокивает. Тут старик Ойбой снимает с себя тулуп, накрывает Бойдона, наваливается на него и давай мять. «Припугнул, и хватит, теперь не будет спать», — решил старик. А у Бойдона как только рот освободился, так он и заорал: «Не убивай меня, не убивай… Моя янбалит войны… Адин абечка бери». Старик снова навалился на него. «Не убивай, — кричит Бойдон, — два абечка бери!..» Ойбой еще добавил. «О-о, Алтай мой, бог мой, — слышит. — Упсе абечка бери, упсе бери…»

Чего только не случается на белом свете, ребята. Всякое бывает, пока человек живой. Вот тот же старик Ойбой однажды… Сидите, сидите, куда вы? Э-э, автобус подошел. Ну, что ж. Тогда до свиданья! Счастливо вам! Ел-пил, спасибо. Будете в Корболу, заходите ко мне. Спросите, где Кактанчи живет, каждый покажет…

Эх, ушли… А разговор ведь только начали. Рассказать бы кому-нибудь, как я в Кебезени лес валил, как в город ездил, как охотился. А сколько ночей за картами провел и за кого я только девушек не сватал… Было это с моим тестем Тысом. До рассвета он в карты играл. Потом вернулся домой, сел чай пить и вдруг закричал: «Крою твоего червового туза!» и хлоп свою чашку на пол. Э-эх, разговор только начинался!..

Эх, давал я трепака По улицам Том-Туры. Девок ихних за бока Щекотал до дури. Эх!..

Я ездил тогда в район по каким-то своим делам и рассказы Кактанчи слушал, сидя за соседним столом. Недавно опять приехал, вижу: сидит Кактанчи возле двери той же самой чайной. Одет в дорогое пальто черного сукна с серым каракулевым воротником, подпоясан кушаком красного ситца. Новая из лисьих лапок шапка на нем и новые пимы. Никак не сравнить его с тем Кактанчи в брезентовом плаще. Только теперь у него под левым глазом большущий — с печать председателя колхоза — синяк. А другой глаз хоть и без синяка, но заплыл. Очень смешной вид — у него и так глаза узкие. Когда Кактанчи смеется, они совсем закрываются, и он перестает видеть. Рассказывал же он, как работал шофером на полуторке. Бывали с ним такие случаи: едет, едет и вдруг ни с того ни с сего останавливает машину. Это Кактанчи посмеяться захотелось. Посмеется, посмеется — дальше поедет. Потом опять… Разбил он свою полуторку, когда возил в город, в больницу двоюродного дядю Кочурчы, знаменитого на всю округу острослова.

Подошел я к Кактанчи, поздоровался. Не узнает. Да и откуда ему меня помнить. Все равно обрадовался: есть с кем поговорить! Он тут же начинает, словно меня только и ждал:

— Э-э, парень, с того случая лет, наверно, десять прошло. Белковал я осенью в лесу Тагай. Подъезжает к моему шалашу бледнолицый белобрысый человек. Высокий, сутулится, а на лбу у него большущая родинка. Обменялись мы с ним трубками. «Что за человек будете?» — спрашиваю. «Из сеока телес, — отвечает, — с верхней Катуни. Таштанчи я — подкидыш. А вы что за человек будете?» — «Из сеока тодош, — говорю. — Кактанчи я — последыш». Как услышал мои слова тот человек, вижу — броситься готов на меня. Лицо так и покраснело, вены так и вздулись. Швырнул мою трубку и, ничего не сказав, уехал… Бата-а, парень, оказывается, правду говорят: кто детей растит — породнится со многими людьми, увидит небывалые земли. Мой старший сын кончил институт на ветеринара и привез невесту. Родители невесты — с верхней Катуни. Да мне хоть где живите, доберусь. Поехали трое: сватами я и мой дядя Шуткер, свахой моя Йене — жена брата. Дороги туда трудные, крутые, но все же добрались. Заходим мы в избу отца невесты. У меня, кажется, сердце в груди не умещается. Опустился я на колени перед отцом, снял шапку, поклонился. «У большой просьбы ни тайны нет, ни стыда. Воры мы, пришли с повинной». — «А что вы украли-то? Богатство мое в избе все целое, скот в кошаре весь по счету». — «Черноволосое дитя украли мы, черноволосое дитя. Плохого не хотели, украли, чтоб дочь ваша к детям детей прибавляла, к скоту скот умножала. Речи наши — сватовы, колена — зятевы». Тот сидит, как камень, и пиалу, протянутую мной, не берет в руки. Тогда запел я: «Пусть пиала моя, выдолбленная из нароста на березе, покажется вам, отец, вылитой из золота, а арака в ней пусть будет, отец, целебным лекарством. Шелкогривого аргамака выходили вы для нас, отец». Пел я, пел, и вдруг — кыч! — из глаз только искры посыпались. «Не с той ноги плясать пошел! — слышу крик. — Это ты, клейменое ухо, в тайге мое имя разыгрывал? Шутил надо мной! А ну, марш за порог!» Тут уж и я вспомнил. Как же не узнал того бледнолицего, белобрового! А родинку на лбу как мог позабыть! Что делать, повалился ему в ноги: «О-о, отец, пусть у меня детей не будет, Кактанчи мое имя. Не сам так назвался, от родителей имя получил. Нет у меня другого имени, нет!» Как услышал это он, так и схватил мою пиалу, выпил до дна… Три дня держал — никак не отпускает. Угощает, потчует. А сам все поет: «Чай ароматный, чай индийский, как бы не перекипел он. Сват мой, издалека сват мой пришел, как бы худого не сказал…» Песни его и теперь у меня в ушах звенят… Да, такой он, сват мой. Осенью, как выпадет снег, решили вместе поохотиться… А зверья, дичи в тех краях, говорят, полно… От него вот еду. Ну, парень, в воскресенье приезжай в Корболу на свадьбу. Десять баранов режу.

Был я на той свадьбе, но о ней уже другой рассказ.

Перевод с алтайского А. Кузнецова.