Алексей Леонидович Елфимов — научный сотрудник Института этнологии и антропологии РАН; сотрудник кафедры антропологии Университета Райса (США); зам. главного редактора журнала «Этнографическое обозрение». Среди текущих научных интересов: история, теория, историография антропологии, развитие англо-американских социальных наук в XX в. Автор книги: Russian Intellectual Culture in Transition: The Future in the Past (L., 2003) и ряда статей в области истории антропологии.
Антропология в разных изменениях:
Предисловие составителя
«Национальной науки нет, — писал однажды А. П. Чехов, — как нет национальной таблицы умножения; что же национально, то уже не наука». Увы, применительно к гуманитарным наукам по сей день сентенция Антона Павловича — не более чем wishful thinking, как говорят англичане. По-русски говоря — выдавание желаемого за действительное. А впрочем, противоречие здесь усмотрят не все, ведь гуманитарные науки, если быть пунктуальным, сегодня далеко не везде имеют статус «наук» как таковых. Русский язык обязывает нас к тому, чтобы называть гуманитарные науки «науками» и в процессе этого постоянного обозначения и означивания мыслить об истории, филологии, философии, этнографии как о «науках». Однако в других местах довлеют другие языковые каноны, и то, что называется humanities, — это не то, что называется sciences.
Humanities — гуманитарные дисциплины, занимающиеся изучением человеческих реалий, — формировали и продолжают формировать свой интеллектуальный багаж под жестким прессингом самих человеческих реалий, которые они изучают. Впрочем, то же самое (и в полной мере) касается и социальных наук — экономики, социологии, психологии — дисциплин, позиционирующих себя на некой исторически сложившейся неформальной шкале рангом повыше дисциплин гуманитарных и отстаивающих звание своего рода «полунаук»: sciences, но с ограничивающей приставкой social («social scientist» — он все-таки не совсем «scientist»; а с точки зрения наук точных и настоящих — совсем не «scientist»). И если уж на то пошло, вопрос о существовании «национальных стилей» в самих точных и естественных науках тоже не закрыт. Но сейчас он — не наша забота.
К чему эта преамбула? К тому, что антропология — как раз одна из тех областей, в которых познание предмета наиболее существенным образом зависит от отношения к предмету и в которых мы имеем не столько универсалистский научно-испытательный аппарат, сколько гуманитарные модели познания — модели, на которые безжалостно проецируются все сложности взаимоотношений между «объектом» и «субъектом», «исследователем» и «исследуемым», все комплексы исследуемой культуры и все болячки культуры исследователя.
Эта книга — о «стилях» антропологии, о ее национальных «инкарнациях», о моделях познания и моделях взаимоотношений между институтами познания и человеческими реалиями, в которых эти институты существуют. Эта книга — о контекстах, в которых развивается антропология, о формах, которые навязывают ей эти контексты, о стереотипах, которыми обрастает антропология как специфическая сфера интеллектуальной деятельности. На все эти темы в жанре дискуссионных эссе рассуждают приглашенные авторитетные специалисты-антропологи из ряда стран, где данная дисциплина занимает важное место в профессиональной академической сфере.
Разговор об «антропологии» на русском языке требует нескольких предварительных замечаний (особенно ввиду того, что данную книгу могут читать как специалисты, так и неспециалисты) — в основном с тем, чтобы сразу «договориться о терминах». Действительно, антропология — это область знания, которая институционально и интеллектуально сложилась уже очень давно, но вместе с тем о которой в сегодняшней российской гуманитарной и общественно-научной среде до сих пор нет четкого понимания (анализ публикаций и разного рода наименований достаточно ясно это демонстрирует). Проблема кроется по большей части в специфических институциональных условиях развития данной области знания в России/СССР XX в., на которых, например, останавливается Сергей Соколовский в его размышлении об отечественной дисциплине. В советское время за антропологией закрепился образ профессии, имеющей дело с «измерением черепов», т. е. того, что на самом деле в большинстве академических традиций сегодня входит в рубрику физической антропологии (в последние полтора десятилетия все чаще называемую биологической антропологией). Названия «социальная антропология» и «культурная антропология» были известны довольно узкому кругу людей, причем по отношению к ним культивировался определенный имидж буржуазных наук, которые, к примеру, порядочным советским этнографам полагалось критиковать. В 1990-х годах термин «антропология» стал модным, однако использовался в полном соответствии с поговоркой «кто в лес, кто по дрова» — одним словом, по-всякому — и мог означать все что угодно, от философии до социологии и от антропософии до астрологии.
В текстах, собранных в данной книге, авторы используют термин «антропология» в соответствии с тем значением, которое неформально (а иногда и формально) вкладывается в него в современном международном дискурсе: под антропологией понимается не столько конкретная дисциплина, сколько общая дисциплинарная рубрика, область знания, которая может включать в себя ряд различных дисциплин (таких, как этнология, социальная антропология, биологическая антропология, лингвистика, фольклористика и т. д.), в зависимости от академического контекста той или иной страны. Иными словами, в международном академическом языке существует более или менее оформленное согласие по поводу того, что «антропология» — это так называемое umbrella word, «слово-зонтик», общий деноминатор, за которым прячется единая сфера деятельности, по-разному институционально оформленная и исторически по-разному представленная в том или ином ее «национальном» варианте.
Еще одно «слово-зонтик», с которым столкнется читатель, — «социокультурная антропология». Формально такой академической дисциплины нет. Когда Андре Гингрих или, например, Джордж Маркус рассуждает о «жизни социокультурной антропологии США с начала 1980-х годов», здесь следует понимать отсылку к объединенной области исследований, которая на протяжении большей части XX в. была представлена в раздельных традициях «социальной антропологии» и «культурной антропологии». В известном смысле они ассоциировались с «британской» и «американской» школами в антропологии, но на практике исследований и в Великобритании, и в США (как и во многих других странах) в последнюю четверть XX в. наметилась тенденция ко все более интенсивному перекрещиванию и сплаву этих областей. Соответственно, говоря о развитии исследований, ученые все чаще стали пользоваться фразами типа «в социальной и культурной антропологии» или «в социокультурной антропологии», что во многих аспектах оправданно, поскольку методологический и концептуальный инструментарий, применяемый исследователями, стал действительно перекрестно заимствоваться из обеих областей. Отдельные новооткрытые кафедры и центры в последнее время предпочитают ярлык «социокультурная» антропология.
Возможно, имеет смысл упомянуть, что и термин «этнография» в большинстве академических традиций имеет не совсем ту окраску, к которой привыкли многие исследователи в советское время. В СССР, как и в некоторых социалистических странах (например, ГДР), этнографией официально называлась дисциплина (на самом деле более или менее условно соответствовавшая тому, что в других традициях называлось этнологией, культурной антропологией, социальной антропологией). Однако в других странах под «этнографией» (вполне в соответствии с этимологией слова: ethno-/grapho-) исторически понималась «деятельность антрополога по описанию народа» — т. е. то, что антрополог делает, когда он находится в условиях полевой работы, и то, что он делает, когда на основании полевых материалов создает формальное описание народа или группы людей. Другими словами, этнография — это своего рода методологическая и практическая основа, на которую опирается антропологическое исследование. Находясь в поле, исследователь занимается этнографией. Компонуя свои полевые записи в некий более или менее цельный отчет об увиденном и зафиксированном в поле, он занимается этнографией. Однако задача создания того, что понимается как результирующий «научный труд» (к которому необходимо привлекаются как означенные этнографические материалы, так и другие сравнительные данные, включая данные смежных дисциплин; к которому прикладываются уже аналитические, а не просто дескриптивные усилия), — это задача антропологии. Все авторы настоящего сборника понимают термин «этнография» именно в таком ключе.
Следует указать и еще на одну особенность восприятия антропологической области исследований в отечественном контексте, а именно на особенность, связанную с местом этой области в так называемой системе наук. Дело в том, что сегодняшним российским ученым и исследователям антропология/этнография (не подраздел физической/биологической антропологии) дана изначально как гуманитарная дисциплина, и многие, как можно заметить в процессе общения с коллегами, просто пожимают плечами в знак того, что даже и не представляют, как это может быть иначе. Однако же и здесь ситуация в отечественной среде — скорее исключение, чем правило. Во всяком случае, положение с антропологией в других традициях — сложнее и запутаннее, чем институциональная обстановка, в которую дисциплина попала в СССР/России.
В СССР «этнография» (как описательная дисциплина, призванная поставлять специфический материал для марксистско-ленинской исторической науки) с начала 1930-х годов была отделена от «буржуазной этнологии» и потому обрела свое место преимущественно на исторических факультетах в качестве того, что стало называться «вспомогательной исторической дисциплиной». Иначе говоря, она «огуманитарилась» очень рано, причем как результат идеологического решения «сверху», а не исходя из какой-либо внутренней логики развития дисциплины и ее объекта. Все последующие поколения советских/российских этнографов видели дисциплину существующей в гуманитарной институциональной среде. В традициях же других стран осмысление антропологии как гуманитарной сферы знания — тенденция всего лишь последних десятилетий (а потому желающие формально могут говорить о том, что «мы обогнали Запад как минимум на полвека»; и, надеюсь, редакторы позволят мне здесь вставить «смайлик» ☺). За период, едва превышающий столетие, антропология проделала впечатляющую для историка науки гиперболическую траекторию от естественной науки («занятия ученых мужей», как выражался Джон Уэсли Пауэлл, основатель Бюро американской этнологии) к науке поведенческой, или бихевиористской, затем к науке социальной, в ипостаси которой она пребывала большую часть века, и наконец к такому дискурсивному повороту, когда, по словам известного американского антрополога и лингвиста Стивена Тайлера, идея антропологии оказалась «каннибализована гуманитарными науками».
Каждый из перескоков антропологии — с орбиты одних наук на орбиту других — был опосредован как внутренней логикой развития дисциплины, так и позициональной сменой отношения к ее объекту; как переосмыслением дисциплинарного исследовательского инструментария, так и трансформацией предметной области. Например, перескок с орбиты естественных на орбиту поведенческих и далее социальных наук был опосредован как сменой эволюционизма на другие исследовательские парадигмы, так и дискредитацией понятия о том, что народы и культуры можно изучать так же, как геолог изучает культурные слои. Дискредитированной, выражаясь иначе, оказалась привычка относиться к объекту исследования так, как натуралист относится к своему препарату. Понятие об антропологе как «scientist» («естественнонаучнике»), таким образом, начало распадаться еще на заре XX в. (хотя оказалось на редкость цепким и по инерции еще долго продолжало привлекать отдельных тружеников научного ремесла). В результате антропология, наряду с социологией, психологией и экономикой, прочно вписалась в группу наук социальных — не естественных наук, имеющих дело с объектом иного плана, и не гуманитарных дисциплин, изучающих общество и культуру по текстам и другим продуктам человеческой деятельности или человеческого творчества (т. е. по вторичному источнику), а наук социальных, претендующих на изучение социума в прямом контакте с ним. Институционально большинство кафедр и центров антропологии по сегодняшний день находится в структуре школ и других подразделений социальных наук.
Тенденция перескока антропологии в русло гуманитарных дисциплин — феномен последней четверти XX в., опосредованный, с одной стороны, антипозитивистскими интеллектуальными настроениями конца 1960-х — 1980-х годов; с другой — сменой колониального мира на мир деколонизации. С одной стороны, переосмысление логики познания в антропологии стало наводить все большее число ученых на мысль о его фундаментальном сходстве с познанием в гуманитарных дисциплинах (хотя, по причине возросшего интереса гуманитариев к антропологии в этот период, действительно имел место и феномен «сглатывания» предметной области антропологии соседними гуманитарными дисциплинами, на который, в частности, и намекал Стивен Тайлер). Однако, с другой стороны, контекст мира деколонизации обозначил появление фактора, во многом гораздо более серьезного для антропологов, чем какое-либо внешнее поедание предметной сферы, — фактора, так сказать, внутренней трансформации антропологического источника, этого «калейдоскопа племенной жизни», как образно называл его Бронислав Малиновский. Крушение колониальной системы внезапно затруднило доступ к источнику. Антрополог метрополии, все же привыкший «брать» свой объект так беспрепятственно, как натуралист берет природные образцы, вдруг оказался в ситуации, когда объект «отказался браться» (хотя о том, что антропология неизбежно столкнется с такой проблемой, предупреждал еще Франц Боас на рубеже XIX–XX вв.). Данное обстоятельство сыграло большую роль в смещении внимания антропологов с того, что позиционировалось как классический объект социальных наук, на более традиционные гуманитарные источники.
Историческое наследие этой траектории, описанной антропологией в научной системе координат, конечно, необходимо принимать во внимание при рассмотрении зарубежных антропологических школ.
Нужно сказать, что в некотором смысле под дисциплиной «социальная антропология», вводившейся в некоторых учреждениях в России последнего десятилетия, понималась (если не с точки зрения формального места, в которое она попадала на факультетах, то с точки зрения интеллектуального самоопределения) своего рода социальная наука. В этом есть некоторая историческая ирония: с одной стороны, вроде бы налицо желание вернуть дисциплине тот аспект, которого она была так долго лишена; но с другой — он возвращается в тот самый момент, когда в большей части остального антропологического мира он начинает уходить. Но это — лишь еще одно свидетельство того, что, как говорит Альсида Рамос в очерке о бразильской науке, «в антропологии не может быть одинаковых путей и дорог».
Конечно, в российской академической и университетской (и вообще — общественной) среде — своя специфика. Конечно, нельзя не отметить и тот факт, что, выбирая социальную антропологию (а предпочтение к социальной антропологии — а не, например, культурной антропологии — обозначилось в российском интеллектуальном сообществе довольно явно), люди во многом интуитивно чувствовали, что выбирают «более научную» версию, более близкую к сциентистским принципам. Этот пиетет понятен. Хотя если сравнивать традиции социальной и культурной антропологии, то опять же нельзя не указать на то, что к последней четверти XX в. социальная антропология оказалась в более глубоком внутреннем кризисе, чем культурная (причины этого изложены, например, в прекрасной статье Маршалла Салинса, которая доступна на русском языке; см.: Салинс 2008). Социальная антропология базировалась на постулате существования некоего универсалистского скелета человеческих сообществ, который, как атомное строение объектов в естественных науках, все «научно» объяснял в сфере человеческой жизни. (Подобная позиция претерпела десятилетия суровой критики и сошла с арены передовых антропологических исследований, однако в российской социальной антропологии сегодняшнего дня она до сих пор в новинку и в общем, за редкими исключениями, воспринимается некритически.) Эта позиция — исторически и эпистемологически — являлась выражением универсалистского цивилизационного дискурса в британской и французской традициях, который в известной мере был продолжением имперских идеалов, сложившихся в столетиях политического и культурного доминирования королевского двора. В основу культурной антропологии, в свою очередь, лег культурно-исторический релятивистский дискурс, являвшийся характерным выражением немецко-американской интеллектуальной традиции, — дискурс, также знавший периоды взлетов и падений, однако оказавшийся более подготовленным к экзамену на «пробу современности». Не хочу говорить, что новой российской антропологии следовало пойти по пути «культурной антропологии» (вовсе нет — как уже было отмечено, современная тенденция развития дисциплинарной области идет по пути быстрого слияния, по пути того, что есть «социокультурная», но не есть ни «социальная», ни «культурная» антропология в традиционном смысле слова). Хочу отметить лишь то, что сделанный выбор, безусловно, указывает на весьма определенные приоритеты и стереотипы, с которыми мы сами как следует еще не разобрались.
Чтобы с ними разобраться, нужны обсуждения, критика и сравнительные материалы. Внести небольшой вклад в продвижение и формирование таковых — задача настоящего сборника. Глядя на чужие традиции, начинаешь лучше понимать свою. Это — принцип, который никогда не покидал антропологическое познание (причем с самого раннего времени, когда антропология сложилась как наука метрополии о колониях, в кривом зеркале которых метрополия со страхом узнавала саму себя: свое «детство», свою «скрытую природу», свои неосознаваемые «привычки» и «вожделения», скрытые за фасадом «цивилизации»).
Кроме того, опыт зарубежных, особенно европейских традиций всегда был неким любопытным ориентиром для российской/советской традиции. С одной стороны, он нередко демонстративно отторгался как чуждый (точка зрения, что у России свой специфический путь, никак не нова и, как известно, даже не является изобретением советской идеологии); но, с другой стороны, он определял очень многое, что появлялось в российской/советской традиции. В этом смысле не будет большим преувеличением сказать, что по специфике своего развития российская антропология всегда была вторична (возможно, некоторые сочтут это обидным, однако замечу, что это составляет кулуарное знание, которым в коридорах академических учреждений и на кухнях все делятся без обид). Да, безусловно, в XIX в. она была, что называется, «в струе», как правильно замечает в своей статье Сергей Соколовский, но все равно развивалась с оглядкой на европейскую. В этом нет совершенно ничего плохого, ибо во многом так же изначально развивалась и американская антропология (причем сходств между контекстами становления антропологии в России и США XIX в. было много — и там и там новообразованная наука была ориентирована на цели внутреннего колониализма, а не внешнего, как, например, в Великобритании; и там и там она выросла на экспедициях по освоению территории и т. д.). В то время как в Испании, например, антропология вообще не сложилась как таковая и была введена по образцу лишь во второй половине XX в.
Но другое дело, что, набрав, аккумулировав некий интеллектуальный капитал, американская антропология смогла развить и выставить собственную сильную традицию, которая оказалась конкурентной основным европейским традициям и впоследствии по целому ряду параметров превзошла их. Советская этнография, увы, не смогла создать конкурентную традицию — перспективные наработки в ней были (и к 1920-м годам они были, кстати сказать, весьма интересны), но по разным причинам не смогли получить эффективного развития. Амбициозная программа новой советской этнографии была практически свернута идеологическим решением заточить ее в русло вспомогательных исторических дисциплин. А в дальнейшем предметная область этнографии была еще более специфическим образом сужена в результате навязывания теории этноса, схоластической конструкции, которая по сути редуцировала все многообразие поведенческого и культурного мира человека к его этническому бытию. «Фокус» и «оптика» дисциплины, как любит говорить Сергей Соколовский, в определенный момент сузились настолько, что перестали быть интересными и понятными для соседних дисциплин (причем, по иронии, в тот исторический момент, когда в западных академических сообществах антропология как раз стала раскрываться навстречу соседним дисциплинам, когда в гуманитарном мире стало происходить, так сказать, «переоткрытие» антропологии). Еще раз, — и это чрезвычайно важно подчеркнуть, — это вовсе не значит, что в этнографии советского периода не было мыслящих ученых. Они были, и среди них были блестящие и выдающиеся. Но непреложный факт в том, что двух десятков блестящих ученых еще недостаточно для кристаллизации сильной традиции. Для последней необходимо не только присутствие важных интеллектуальных фигур, но и эффективная организация общего дискурса — увы, не в последнюю очередь, вот это самое банальное постоянное пережевывание блестящих идей на массовом уровне (в традиции же советской этнографии «массам» обычно не рекомендовалось обсуждать блестящие идеи, высказанные авторитетами наверху). Критическая рефлексия и то, что называется «feedback» — некое зондирование общественного интереса и общественной реакции по ту сторону дисциплины, — эти необходимые составляющие антропологии как чуткой развивающейся традиции также являются предметом размышления в большинстве статей настоящего сборника. Как метко замечает Пенни Харвей в статье о британской антропологии, зондирование это особенно важно «ввиду того, что в наших внутрицеховых представлениях и в представлениях более широкого общества присутствуют различные понятия о том, на чем именно держится наша „дисциплина“ как нечто цельное, и, конечно, ввиду того, что сфера пересечения между данными представлениями так невелика и так ценна».
Сегодняшний контекст развития антропологического (как, впрочем, и любого другого гуманитарно-академического) знания уже существенно отличается от того, что имел место четверть века или тем более полвека назад. И способы организации дискурса, и способы институциональной организации исследовательских сообществ претерпели ощутимые изменения. Многие приоритеты и линии демаркации, сложившиеся на том или ином этапе XX в., сегодня не работают. Так, в антропологии/этнографии сегодня больше нет никакой «школы МГУ», «петербургской школы» и т. д. Есть виртуальные «интерпретативные сообщества», как назвал их американский литературовед Стенли Фиш, которые складываются по самым разным критериям и факторам: критериям выбора объекта исследований, факторам личных концептуальных или теоретических предпочтений и пр. «Школы», в старом смысле слова, в сегодняшнем контексте не являются эффективным способом организации исследовательских сообществ и теряют способность воспроизводиться (и здесь российское академическое сообщество лишь следует тенденции, обозначившейся в западных сообществах уже четверть века назад). Традиционные научные «школы», какими мы их знаем, поддерживались характерной системой более или менее перманентного сосредоточения кадров в одном месте в условиях невысокой институциональной мобильности, монополией организации на определенный род источников (источники, которые были доступны в одной организации, не были доступны в другой и ревниво охранялись), своеобразной «идеологическо-теоретической» конкуренцией между организациями, которая также опиралась на понятия о преемственности и лояльности (понятия, характерные для науки эпохи высокого модернизма, но унаследованные от более ранних эпох и на самом деле обусловленные столетиями развития специфических догм в христианской традиции знания).
Сегодня эта картина размыта, и факторы, поддерживавшие ее гармоничный образ, сами трансформировались или девальвировались: институциональная мобильность очень повысилась (хотя до уровня, имеющего место в США, в России ей еще чрезвычайно далеко), прежней монополии на источники больше нет, идеологическо-теоретическая конкуренция больше не выступает эффективным мотивирующим фактором, принципы долговременной преемственности и лояльности не работают в мобильном и фрагментированном обществе, в котором понятие «социальная стабильность» потеряло былое значение. Иными словами, сегодня ученые объединяются не на тех принципах, что полвека назад. В настоящий момент на ниве антропологии в России трудятся многие остро мыслящие гуманитарии, но каверза в том, что они уже не представляют собой некой четко оформленной «российской» традиции — кто-то из них вращается в одном интерпретативном сообществе (которое может быть международным по составу и по предпочитаемому в нем теоретическому инструментарию), кто-то в другом (которое может быть, например, «российским» по составу, но совершенно эклектичным по дисциплинарному набору), кто-то в третьем (которое может быть вообще, скажем, преимущественно «французским» или, например, «англоязычным»), кто-то в четвертом (которое может быть удалено от всех остальных, подобно сообществу староверов).
Такая же ситуация наблюдается и в сегодняшних зарубежных антропологических традициях (причем во многих она выражена в гораздо большей степени, чем в российской). Она вовсе не означает того, что антропологическая дисциплина рассыпается. Она означает то, что дисциплина развивается, приспосабливаясь к новым условиям. Действительно, было бы странно, если б в ней все оставалось по-прежнему.
Однако инерция и привычки, наработанные на этапе, который отошел в прошлое, но который вместе с тем был так недавно, конечно, дают о себе знать. Так, несмотря на текучий и мобильный контекст эпохи глобализации и на происшедшую de facto смену ориентиров в построении исследовательских проектов, антропология, например, до сих пор остается привязанной к принципу региональной специализации (который Джордж Маркус называет парадигмой «народов и регионов» и который, несомненно, хорошо знаком отечественным этнографам и антропологам). Этот принцип, с исторической точки зрения, представляет собой наследие того, что антропология сложилась в характерном геополитическом климате эпохи высокого развития национальных государств, эпохи колонизации и деколонизации, иными словами, эпохи, в которой объект антропологии — пресловутые «Другие» — в некотором роде реифицировался и отождествлялся с конкретной физической пространственной фигурой, имеющей выражение на карте. И хотя Джордж Маркус говорит: «Ясно, что сегодня этнографы уже не могут изображать их „объект“ в своих статьях и монографиях в таких „объективных“ красках, в каких они могли изображать его ранее», все же следует констатировать, что ничего еще до конца не ясно и противоречия между способами реального производства и способами формальной институционализации знания сохраняются (опять же обретая локальную специфику в разных «национальных» академических традициях).
Не ясны, например, и трансформации в контекстах «языковых рынков» современной антропологической продукции и режимах «языковой гегемонии», о которых рассуждает Андре Гингрих. Можно ли списывать успехи и неуспехи сегодняшних антропологических сообществ разных стран на то, что все они оказались в условиях «глобального лингвистического кастового общества» (где язык стал играть неожиданно важную дифференцирующую и стратифицирующую роль)? И какие перспективы в таких условиях у «местной» антропологической продукции?
Не ясны до конца вопросы и о жанрах репрезентации (репрезентации «научной», репрезентации «культурной» и репрезентации «идеологической», на стыке которых, как показывает Джордж Маркус, возникало наибольшее число конфликтов между «исследователями» и «исследуемыми» в антропологической практике последней четверти столетия).
Не ясны критерии оценки антропологического знания на современном этапе, характеризующемся новыми стандартами бюрократизации управления в сфере исследовательской деятельности — стандартами, на которые обращают внимание практически все авторы настоящего сборника. Критерии «менеджерской эффективности» (Кротц), «получения отдачи от инвестированных денег», «перевода научных достижений в формальные статистические показатели роста» (Харвей), «обучения, основанного на результате» (Бошкович, Ван Вик) — что все они значат в приложении к антропологическому (и вообще гуманитарному) знанию сегодня?
Не ясно многое. Но ясно во всяком случае то, что знание (или, лучше сказать, знания) в сегодняшней антропологии — продукт, на форму и содержание которого воздействуют самые разные факторы, включая фактор растущего противоречия между динамичным, стремительно изменяющимся характером исследуемой реальности и статичным характером самоидентификации ученого как клерка, приписанного к конкретному отсеку корпоративного мира. Стремление сохраниться и продвинуться в этом отсеке, да и сохранить сам отсек, в сильнейшей мере влияет на то, как мы видим «Другую» культуру. «Изменения в обществе, в „поле“ и в самой практике этнографических исследований, — отмечает Джордж Маркус, — так стремительны, что они не успевают адекватно отражаться в дисциплинарном дискурсе. В то же время до сих пор присутствует и остаточное консервативное желание не отражать их в дисциплинарном дискурсе, с тем чтобы сохранить традиционную структуру антропологии как сферы». Еще раз, знание о «них» всегда опосредовано тем, что болит у «нас», поскольку антропология, как не уставал указывать Клиффорд Гирц, не есть естественная наука, но есть межкультурный диалог, в результате которого мы имеем тот компромисс, который ученый предпочитает считать «своим» знанием, «объективным» знанием или чем-либо еще. Эту позицию можно оспорить. Но диалог, в конце концов, на то он и диалог.
Выражаю благодарность всем авторам-коллегам, любезно согласившимся потратить время и усилия на то, чтобы данный сборник мог выйти на русском языке. В англоязычном антропологическом мире обсуждения тенденций в «национальных стилях» дисциплин, подобные предлагаемому в настоящей книге, не новы и за время, прошедшее, условно говоря, с конца 1970-х годов, превратились в своего рода ежедекадный ритуал, проводимый в целях тестирования тех текучих основ, на которых в антропологическом сообществе строится и постоянно перестраивается интеллектуальное и профессиональное единство. Ибо, как заметил проницательный историограф Джордж Стокинг еще в начале 1980-х годов, «несмотря на с виду объединяющую всеохватность термина „антропология“… ясно, что антропология — не столько единая наука, развившаяся входе некоего контовского логико-исторического процесса интеллектуальной дифференциации… сколько несовершенный сплав весьма разных традиций исследований: биологической, исторической, лингвистической, социологической»; и «история этого разноцветия еще не написана».
ЛИТЕРАТУРА
Алымов 2006 — Алымов С. С. П. И. Кушнер и развитие советской этнографии в 1920–1950-е годы. М.: ИЭА РАН, 2006.
Артемова 2008 — Артемова О. Ю. Десять лет «первобытности» в постсоветской России: анализ некоторых, преимущественно учебно-методических, публикаций // Этнографическое обозрение. 2008. № 2.
Елфимов 1996 — Елфимов A. Л. Размышления о судьбах науки // Этнографическое обозрение. 1996. № 6.
Елфимов 2004 — Елфимов А. Л. Об антропологии и гуманитарных науках: несколько заметок о творчестве К. Гирца // Новое литературное обозрение. 2004. № 70.
Никишенков 2008 — Никишенков А. А. История британской социальной антропологии. СПб.: Издательство Санкт-Петербургского университета, 2008.
Салинс 2008 — Салинс М. Фрагменты интеллектуальной автобиографии // Этнографическое обозрение. 2008. № 6.
Соколовский 2001 — Соколовский С. В. Образы Других в российских науке, политике и праве. М.: Путь, 2001.
Тишков 2003 — Тишков В. А. Российская этнология: статус дисциплины, состояние теории, направления и результаты исследований // Этнографическое обозрение. 2003. № 5.
Тишков, Тумаркин 2004 — Выдающиеся отечественные этнологи и антропологи XX века / Отв. ред. В. А. Тишков, Д. Д. Тумаркин. М.: Наука, 2004.
Тумаркин 2002–2003 — Репрессированные этнографы. Вып. 1–2 / Под ред. Д. Д. Тумаркина. М.: Восточная литература, 2002–2003.
Stocking 1982 — Stocking G. W., Jr. Afterword: A View from the Center // Ethnos. 1982. Vol. 47.