Постигая искусство прощения...

Аболина Оксана Валентиновна

 

Каждому снятся свои кошмары. Мне вот опять приснился отец.

Он стоит у аптечного прилавка, загородив его своим мощным торсом. Я не вижу, что он делает, но догадываюсь: он набирает лекарство в шприц. Похоже, это адреналин. Черная ампула. 10 кубиков смерти. И когда он медленно разворачивается ко мне, сердце мое проваливается в желудок, а ноги становятся слабыми, как у тряпичной куклы. Отец смотрит прямо сквозь меня. И я понимаю, что сейчас за моей спиной стоит сын. В этом сне ему всегда пять лет. Он доверчиво улыбается деду и не чувствует исходящей от него угрозы. Мне хочется крикнуть ему, чтобы он бежал, как можно быстрее бежал отсюда, но когда я открываю рот и рву наружу легкие, из них не вырывается ни звука. Мы находимся в мире, где всегда тишина. Отец надвигается, а я не могу тронуться с места, несмотря на то, что единственное мое желание — загородить сына собой, пока он не убежит. Только он никак не может понять, что ему надо как можно быстрее спасаться. И когда отец оказывается уже рядом со мной, последним усилием я кидаюсь ему под ноги, чтобы заставить его споткнуться, упасть, хоть на секунду задержаться. Малыш еще мгновение оцепенело на все это смотрит, он хочет мне помочь, я машу ему — беги, вкладывая в этот жест все свое отчаяние. И он срывается с места и со всех ног несется к выходу. Только он ведь еще маленький. Я пытаюсь обхватить ноги отца руками, чтобы еще немного его задержать.

И тут я всегда просыпаюсь. Я так никогда и не могу досмотреть этот сон до конца. Я не знаю, спасся ли мой мальчик… И слава Богу, что не знаю. Потому что у таких снов по определению не бывает хорошего конца.

Первое воспоминание. Полгода.

Лето, солнце, дача, сосна. Я лежу под этой сосной в коляске. От внешнего мира меня отгораживает прозрачная пластиковая защитная пленка. Прямо над ней летают, противно жужжа, огромные черные мухи. То и дело они пикируют на меня. Я понимаю, что пленку им не преодолеть. Но от них исходит враждебность. Она заполняет весь тот мир — который снаружи. А здесь слишком мало места. Мне страшно, очень страшно. Я беспорядочно машу руками и ногами, хочу закричать, но сдерживаю себя изо всех сил: я ведь не знаю, кто выйдет из дома — мама или отец. Я молчу, пока мух не становится очень много. Они садятся на пластик и ползают по нему, они все ближе к лицу, до них всего ничего, омерзение и ужас слишком велики. Я не выдерживаю. Я забываю про отца. Я ору, не помня себя.

Второе воспоминание. Год.

Новый Год. Ёлка, на ней блестящие стеклянные игрушки, бусы, разноцветные гирлянды. В комнате терпко пахнет хвоей, морозом, снегом. Сказка. Чудо. Гасят свет, некоторые из больших матовых шаров, начинают светиться.

— Это фосфор, — говорит мама.

Петька и Янка необычайно веселы. Отец дал им пачку бенгальских огней. Пока темно, они жгут искрящиеся металлические палочки. Я сижу в кроватке с решетчатой стенкой, свесив наружу ноги, и радуюсь их радостью.

— А теперь посмотрите, что вам принес Дед Мороз, — говорит отец, когда мама уходит на кухню готовить. Под елкой, оказывается, спрятаны маленькие свертки с подарками. Петька и Янка вскрывают свои упаковки. Им обоим Дед Мороз принес по новому, красивому, пахнущему кожей ремню, с металлической бляхой. Их лица гаснут. Они стоят молча и ничего не говорят. У Петьки на худом лице быстро дергаются скулы.

— Вы ничего не забыли сказать? — спрашивает отец.

— Спасибо, Дедушка Мороз! — с ненавистью отвечает Петька.

— Я не понял: что за тон? — брови отца сдвигаются, нижняя челюсть выпячивается.

— Спасибо, — одними губами быстро произносит Янка. — Мы пойдем помочь тете Вике.

Они оба быстро выходят. Пока не разразилась буря. Мне хочется тоже с ними. Больше всего на свете я боюсь оставаться с отцом один на один. Я не понимаю, что случилось, но именно с ним как-то связано то, что брат и сестра перестали сейчас радоваться празднику.

Отец грузно подымается, подходит к елке, нагибается, что-то поднимает.

— А это дедушка Мороз принес тебе, пока ты спала, — произносит он басом с загадочными интонациями. Я забываю о брате с сестрой. Мне очень хочется получить подарок. Любопытство сильнее страха, я тянусь вперед к свертку. Отец дает мне его нераспакованным. Я долго вожусь с оберткой, он слегка помогает мне ее надорвать. Вот бумага снята. Мне хочется позвать маму. Мне хочется, чтоб здесь был хоть кто-то, кроме отца. Передо мной лежит уродливая кукла, с горбатым носом, злыми глазами, в темной одежде, страшная, худая, с метлой — дед Мороз подарил мне бабу Ягу.

Спасибо, дедушка Мороз.

Третье воспоминание. Полтора года.

Мое второе лето. Снова дача. Отец уехал в отпуск. На месяц отложено строительство дома. Все в тихом расслабоне. Собрались на кухне, поскольку это единственное жилое место, все остальные комнаты в полном раскардаке — стены не обшиты, полы не проложены. Петька что-то рисует в блокноте, Янка ловит волну в приемнике, мама читает мне сказку. Несуетный загородный вечер. По улице проезжает одинокая машина. Тормозит. Все напрягаются и переглядываются. Я чувствую недоброе. Звук открываемой входной двери. Я съеживаюсь. Входит отец.

— Помоги, — командует он Петьке, — и брат уходит вместе с ним. Возвращаются они через несколько минут. Тащат большую коробку. Отец распаковывает ее. В ней телевизор. Он снимает с тумбы Янкин приемник и ставит телевизор на его место. Оглядывает нас. Все оцепенело молчат. Возвращения отца ждали еще нескоро.

— И это вы так рады меня видеть? — спрашивает он. — Я привез вам подарок, и не спасибо, ничего…

Мы молчим…

Четвертое воспоминание. Два года.

Отец живет дома не каждый день. Его работа как-то связана с дорогой. Сегодня он здесь. А мне плохо. Болит голова и тошнит. Ясли не работают, карантин. Мама спрашивает меня, хочу ли я остаться дома. Я отрицательно мотаю головой. Мы идем к троллейбусу и я надеюсь только на одно — что меня не вырвет по дороге к нему. Потому что, если влезем, дороги назад уже не будет, мама не повернет назад, а будет выхаживать меня на работе. Мы залезаем в набитый троллейбус. Как только дверь закрывается и он трогается с места, меня выворачивает на пассажиров. Никто, против ожидания, не кричит. Все как-то пытаются подбодрить маму, ей уступают место. Голова болит все сильнее, я проваливаюсь в черноту.

Пятое воспоминание. Два с половиной года.

Петьку я не люблю. Когда мы остаемся вдвоем, он вечно придумывает игры, которые интересны ему, но мне совершенно не нравятся. Сейчас у него нет настроения балагурить и шутить, он сосредоточенно рисует, забравшись на подоконник с ногами, и курит, выпуская дым в приоткрытое окно. Вдруг он откладывает блокнот и обращает внимание на меня:

— Эй, иди сюда.

Я подхожу.

— Никому не скажешь?

Я мотаю головой.

— Хочешь покурить?

Вообще-то не хочу, но он уже тычет в меня свою беломорину. Губы что-то обжигает. До сих пор не могу понять: он — что, сунул мне ее зажженной стороной в рот?

Шестое воспоминание. Три года.

Мама на работе. Соседей по коммуналке нет. Каникулы. Петька с Янкой дома. Я тоже — по случаю очередного карантина в детском саду. Играю в кубики на полу под столом. Мое любимое место — укромно, тихо; когда я там, меня обычно оставляют в покое. Возвращается из магазина отец. Что-то спрашивает. Не помню, однако, что. Петька нервно, прерывисто отвечает. Отец резко обрывает его и начинает говорить медленно и угрожающе. Я не вижу, но уже представляю, как брови его опускаются, нижняя губа выступает вперед, свинцовый взгляд уничтожает брата и сестру. Я почти перестаю дышать, надеясь, что отец забудет о моем существовании.

Он достает из сумки с продуктами сверток, высыпает его содержимое в углу. После этого что-то опять говорит. Я вижу, как Петька, в одних трусах, идет в угол и становится на колени. Ему явно неуютно там: он приподымает то одну ногу, то другую, лопатки его ходят ходуном.

В это время отец подходит к шкафу, что-то оттуда достает.

— Какой тебе больше нравится? — спрашивает он. Я осторожно выглядываю из-под края скатерти. Отец стоит перед Янкой, на стуле рядом с ним разложено несколько ремней. Я прячусь обратно.

Ни звука. Только свист и удар. Свист и удар. Петька и Янка молодцы. Они умеют молчать. Я бы не смогла, я безумно боюсь боли.

Однако, есть, наверное, Бог: мое желание исполнилось — отец забыл сегодня о том, что я существую.

Седьмое воспоминание. Три с половиной года.

И снова дача. Дома никого нет. Мама, Петька и Янка в городе, у них там свои дела. Отец оставил меня играть на участке и уехал на подъехавшей к дому грузовой машине. У него мания того, что я должна быть все время на чистом воздухе. Она никак не совпадает с моим желанием сидеть с игрушками под столом. Чтобы выманить меня из дома, отец применил взрослый приемчик: возвел на участке качели, повесил гамак, соорудил песочницу. Личная песочница — это, конечно, такая вещь, которая соблазнит кого хошь. Сижу, ковыряюсь в песке, вожусь с формочками, сооружаю куличи. В принципе, меня смело можно оставлять одну — я покладистый и спокойный ребенок, с которым не может произойти ничего страшного — я никогда не предприму того, что делать НИЗЗЯ. Ну, а насчет того, что нельзя, было предусмотрено и высказано все, на много лет вперед. Быстро проходит время, грузовик возвращается, набитый кирпичами. Отец что-то говорит, жестикулируя, шоферу. Тот сгружает кирпичи на площадку перед воротами. Потом отец снова садится в машину и, к счастью, не вспомнив обо мне, уезжает.

Я вылезаю из песочницы. Я понимаю, что кирпичи должны быть с этой стороны ворот. Раньше отец всегда открывал их, когда что-либо привозили, а сейчас — почему-то нет. Я иду к другому краю участка, там, где калитка, открываю ее, выхожу на улицу, обхожу канаву, иду к воротам. Подымаю кирпич, он тяжелый. Я несу его обратным маршрутом к калитке на участок, переношу к воротам со стороны дома. Иду за следующим, потом третьим, аккуратно их складываю рядом друг с другом. Я надеюсь перенести их к приезду отца и порадовать его, мои усилия должны на какое-то время уберечь меня от вспышек его недовольства и непредсказуемого гнева. Когда я подымаю пятый кирпич, меня окликает молодая соседка. Спрашивает, не соглашусь ли я, если она поможет мне, и, не дожидаясь ответа, начинает перекидывать кирпичи через забор. Я в ужасе. Я думаю о том, сколько их расколется при таком виде транспортировки и что мне за это будет. Второе, что меня беспокоит — это то, что перекидываемые кирпичи ложатся в полнейшем хаосе, ни о каких рядах, в которые я надеялась их сложить, не может быть и речи. Я робко пытаюсь возразить соседке, но она знай делает свое дело, не слушая меня. Я твердолобо продолжаю таскать кирпичи своим макаром. Постепенно к соседке присоединяются другие жильцы округи. Вскоре вся улица помогает ей. К приезду моего отца площадка за воротами остается чиста. Соседи давно разошлись. Лишь я грустно сижу на горе кирпичей, смотрю на некоторые из них, развалившиеся пополам, на валяющиеся вокруг оранжевые осколки и жду нахлобучки.

Когда отец появляется, он, на удивление мне, оказывается необычайно доволен, сердце мое переполнено страхом и радостью одновременно — мне удалось-таки ему угодить. Но, к моему великому ужасу, он сгружает еще одну машину кирпичей. Я тихо ретируюсь под стол на кухне.

Восьмое воспоминание. Четыре года.

В этом мире есть только одна защита — мама. Когда она рядом, все становится умиротворяющим и спокойным. Больше всего на свете я боюсь, что однажды ее не станет. Как не стало в этом году одной из наших соседок по коммуналке. Если мамы не будет, мне придется остаться с отцом. Один на один. Этот кошмар я воображаю себе каждый Божий день. И цепляюсь за единственного человека, которого люблю. У меня плохая память на лица и голоса. И я стараюсь впитать маму в себя, сфотографировать сознанием немногие мгновения, когда она рядом. Я надеюсь, что они отпечатаются на всю мою жизнь. И защитят в будущем, которого я боюсь.

Мы приходим в детский сад. Я медленно раздеваюсь, невероятно копаюсь, оттягивая момент расставания, обнимаю на прощание маму, потом, соблюдая ежедневный ритуал, двигаюсь в сторону игровой, пятясь задом по коридору, машу маме рукой. Оп!!! Вот тут происходит что-то непредвиденное, страшное и обидное. Я не сразу понимаю что именно. Просто я спотыкаюсь обо что-то, плюхаюсь назад и оказываюсь мокрой. Ну, в общем, в той области, где это должно быть постыдно — юбки, колготки — все в воде. Меня угораздило упасть в оставленное нянечкой ведро. После получаса позора и дикого рева — момент наслаждения, мама забирает меня домой переодеться. А потом — в качестве моральной компенсации — с собой на работу.

Однако, не каждое утро выглядит таким образом. Обычно я все-таки добираюсь до игровой, раскрываю принесенную с собой книгу, сажусь на стул у входа, читаю и жду, когда же мама вернется за мной. Днем нас выводят на прогулку. Я сижу в стороне от всех на скамейке, радуя воспитателей тем, что у них есть хоть один спокойный ребенок. Ко мне подсаживается человек.

— Хочешь конфету? — спрашивает он. Он мне нравится, у него добрые глаза, но я помню одно из самых строгих НИЗЗЯ. Нельзя брать конфеты у чужих. Я мотаю головой из стороны в сторону.

— Как тебя зовут? — продолжает вопрошать человек. Я диким волчком исподлобья смотрю на него и молчу. Нельзя разговаривать с чужими.

— Где ты живешь? — не отстает змей-искуситель. Я не выдерживаю, горько вздыхаю и сообщаю:

— Эх, тяжело живу, — очень долго, говорят, я путала эти два понятия «где» и «как».

Девятое воспоминание. Четыре с половиной года.

Мы по-страшному разругались с Янкой накануне в субботу. Я ей доказывала, что у нее нет мамы, что мама — она только моя, а ее — Янкина — живет в зеркале. В ответ Янка высказала все, что думает о маленьких подлых эгоистичных чудовищах. Ссорились мы до маминого прихода, но и тогда, когда страсти улеглись, мы весь вечер сердились друг на друга. Когда я уже лежала в постели, приехал отец.

Этой ночью мне было невмоготу — что-то мучало меня, чего не было никогда раньше, я часто просыпалась и старалась побыстрее заснуть снова. И только под утро крепкий сон сморил меня.

Вот и воскресенье. Солнце бьет из окна в глаза. Дико болит голова. Я тихо подглядываю из-за закрытых век. Дома никого нет, кроме отца. Остается только одно — притворяться дальше, что сплю. Лежать, еле дыша, не ворочаясь, становится все тяжелее. Боль становится невыносимой. Начинает тошнить. Я встаю, быстро здоровкаюсь и ползу в туалет, где меня от души выворачивает наизнанку. Возвращаюсь в комнату и вновь ложусь. Через некоторое время волна тошноты опять нападает на меня. Приходится во второй раз вставать и идти в туалет. Снова лечь мне отец не дает, удосужившись обратить на меня внимание.

— Уже час дня, — говорит он. — Хватит валять дурака. Садись за стол.

Чего мне сейчас меньше всего хочется, так это есть. Он пододвигает ко мне полную тарелку. Я тупо смотрю на нее, чувствуя, как сжимается в спазмах желудок. Возвращается Янка. Я недовольно зыркаю на нее, памятуя о вчерашнем. Она отвечает мне злым взглядом.

— Сколько можно сидеть над тарелкой? — вопрошает отец. — Ешь сейчас же.

Я не могу даже думать о еде. Я закрываю глаза.

— Ты издеваешься? — я вижу, как отец достает ремень. Раньше он никогда не поднимал на меня руку — очевидно, боялся мамы. Сейчас угроза росла, но мне вдруг стало глубоко безразлично то, что всегда пугало меня — боль. Отец замахивается и бьет. Но я ничего не чувствую. Это Янка подскочила и подставила под ремень свою руку. Она дерзко смотрит на отца, у нее никогда раньше не было такого взгляда. Он смотрит на нее, как удав на кролика. И на этом мое воспоминание обрывается. Потому что пришла в себя я уже в постели, на лбу и запястьях лежали примочки. Рядом сидела Янка и успокаивала меня, говорила, что у меня грипп, и все обойдется, температура упадет, и все будет хорошо. Кто придумал это дурацкое выражение «все будет хорошо»? Никогда оно так не бывает после таких слов…

Десятое воспоминание. Пять лет.

Зима. Мороз. Меня закутали в сто одежек, на ноги нацепили валенки. Отец решил реализовать культурную программу моего развития — отвести меня в планетарий. Взял за руку и мы отправились в путь. По дороге он что-то рассказывал о Вселенной, о галактиках, звездах, квазарах, черных дырах, бесконечности. Слушала я вполуха, поскольку голова была замотана в платок, а сверху еще надета шапка-ушанка. Слышно было плохо. На одном из переходов мы застряли. И тут холод, несмотря на все родительские ухищрения, добрался-таки до моих ног. Я вытащила одну из них из валенка и, надеясь отогреть, прижала ступней к другой ноге.

И в этот момент отец неожиданно рванул меня за собой. Я попыталась вякнуть по поводу оставшегося на тротуаре валенка, но в ответ услышала длинную нотацию о том, что, переходя дорогу, нельзя отвлекаться и болтать. Я послушно примолкла и старательно шлепала одной обутой ногой и одной разутой. Методично поучая меня, отец протащил меня за собой два квартала, после чего все же спросил, что же я хотела у него узнать. Пришлось сказать, что валенок остался далеко позади. Как ни странно, не было вспышек гнева. Отец развеселился. Впоследствии он часто радостно пересказывал эту историю знакомым. Мне это нравилось, ведь хорошее настроение у отца бывало нечасто.

А планетарий я не помню. Помню лишь, что той ночью я стала думать о бесконечности, пытаясь найти ей границы и, не найдя, пришла в ужас. Мало мне было отца. С того дня я стала еще бояться ночи — потому что вместе с темнотой начал являться страх смерти.

Одиннадцатое воспоминание. Пять с половиной лет.

Дача. У каждого из нас есть теперь своя комната, поскольку всякое лето семья дружно горбатится на строительстве дома.

Однажды Петька притаскивает из леса какой-то металлический ящик. Он обматывает его рогожей и прячет у меня под кроватью.

— Пусть это пока полежит у тебя. Только не говори никому, — просит он.

Через месяц отец извлекает ящик на белый свет. Мне приходится сознаться, что это Петькино. Как выясняется, это немецкая рация, которую брат нашел в сохранившемся с войны дзоте. Отец безумно боится КГБ. Петьке достается на орехи. Я на долгие годы становлюсь для брата предателем. Когда мы встретимся взрослыми — это будет стоять между нами.

Эх, а можно подумать, отец так бы не догадался…

Двенадцатое воспоминание. Шесть лет.

Не каждый ухитряется в шесть лет совершить непоправимый поступок. Однако, мне это удалось. Когда мама однажды спросила, хочу ли я, чтобы отец остался в нашей семье, я, честно глядя ей в глаза, нечестно сказала, что хочу. Не могу толком объяснить, что тогда мною руководило. Возможно, лишь голый прагматический расчет. Отец высасывал из семьи все деньги на строительство дома, поэтому мы жили крайне скудно, однако, из своих поездок он всегда привозил что-то вкусное. Купилась я тогда на салаку горячего копчения. Обидно ведь, блин! Нельзя сказать, что я совсем не подумала о будущем. Я знала, что отец выйдет на пенсию, когда мне исполнится четырнадцать. Мне казалось, что я буду уже к тому времени достаточно взрослой и смогу выдержать его постоянное присутствие. До этого же, я надеялась, на его постоянные 2-3-дневные отлучки по работе. Знать бы заранее… Да что говорить… Лучше бы взрослые никогда не перекладывали решение своих проблем на детей. Ни разу еще не встречала ребенка, который согласился бы на то, чтобы даже самая плохая семья распалась.

Тринадцатое воспоминание. Шесть с половиной лет.

Началось мое трудовое воспитание. Отец решил научить меня делать бетонный раствор. Корыто, лопата, цемент, песок, вода, пропорции, мешать, не останавливаясь, до дна, без комков… Будь проклято лето! Уж лучше детский сад. Впрочем, детский сад остался позади. Впереди — новая жизнь, школа. А в середине между ними — раствор, раствор, раствор… Отец кладет камин. У мамы с Янкой своя работа — отец купил бросовые доски для топки. Они уже где-то кому-то послужили, полны гвоздей. Янка однажды пропорола одним из гвоздей ногу. После этого ей делали противостолбнячный укол. И вот сидят они с мамой и выдирают из этих досок гвозди, а потом, обстукивая молотком, выпрямляют их. Отец как всегда экономит. Петька не помогает, с утра он уматывается с мольбертом в лес. Он уже успел поступить в Академию Художеств, бросить ее, но тем не менее, упоенный разговорами о своем таланте, без устали пишет картины. Весь дом полон его холстами. Запах скипидара и масляной краски…

Четырнадцатое воспоминание. Семь лет. Кончилось детство. Началось отрочество.

Все дома. Я сижу за столом, под которым попрежнему люблю прятаться от всех, и делаю уроки. Мама с Янкой делают какую-то домашнюю работу. Петька пишет картину. Отец что-то говорит ему, но я не слушаю. Я научилась отключать сознание от отца, когда он обращается не ко мне. Бубнит себе угрожающим голосом и бубнит. Меня это не касается.

Неожиданно Петька делает два взмаха кистью крест-накрест и почти готовое полотно оказывается испорченным. Я отрываюсь от тетради.

— Ну, вот видишь, ты просто психопат, — спокойно и внушительно говорит отец. — Ты не можешь адекватно реагировать на мои слова.

— Ага, я психопат, — соглашается Петька, берет в руки нож, которым соскабливает неудачно положенную краску, и режет им холст. Потом неторопливо подходит к другому холсту и тоже его кромсает. Он уничтожает все картины, кроме тех, что уже висят по стенам. Я люблю эти картины, уже привыкла к ним, мне страшно смотреть, что он делает.

— Ну, теперь ты доволен? — спрашивает Петька. — Ты видишь, я самый натуральный псих, может, санитаров вызовешь? Ладно, я пошел курить, — спокойно добавляет он, достает из кармана беломор, спички и идет на лестницу. Обратно он не возвращается. Так и ушел в зиму, неодетый…

Брата мне не жалко вовсе. Жалко картины.

Пятнадцатое воспоминание. Восемь лет.

Дача. Когда никого нет дома, я обшариваю все его углы. В кладовке нахожу двустволку и сумку с патронами и капсюлями. Ножом расковыриваю пару патронов, в надежде найти пулю. Пули нет, нет даже дроби. Под войлочным пыжом — только заряд пороха. Патроны холостые. Я забираю ружье в свою комнату, заряжаю его, быстро соображаю, куда пристроить капсюль, который мне кажется просто металлическим пистоном. Стреляю. Звук выстрела ошеломляет меня. Я достаю из ствола гильзы, заряжаю ружье по новой. Вновь стреляю. Звук гораздо громче и отдача сильнее — я оказываюсь в одном конце комнаты, ружье в другом. В деревянном потолке красуется большая дыра и несколько мелких дырочек вокруг. Я лихорадочно уничтожаю следы своей деятельности: прячу на место ружье с патронами, закапываю за сараем истраченные гильзы, капсюли, ножом вырезаю из какой-то колобашки пробку для дыры, замазываю потолок олифой. Я понимаю, что отец все равно увидит, когда войдет, результат моей разбойной деятельности. Задергиваю занавески. Так они навсегда и останутся затмевающими свет в моей памяти — и через полтора десятка лет я все так же буду бояться их открыть.

Шестнадцатое воспоминание. Девять лет.

Отец привез потрясающе вкусные конфеты. Хранит он их у себя в ящике комода, под стопкой белья. Когда его нет, я тихо подворовываю по одной-две штуки. Мне кажется, отец это замечает, но он лишь замечает пару раз, что, вроде, конфет было больше. Мне кажется, ему нравится то, что я делаю. Ему вообще нравится видеть в людях плохое. Однажды я решаюсь копнуть глубже, до самого дна ящика — вдруг он там прячет что-то еще. Под конфетами лежат две папки с бумагами. На верхней написано «Петр», на нижней — «Яна». В папках какие-то исписанные листы, письма брата и сестры, кое-что в них подчеркнуто красным карандашом и почерком отца отмечено: «клептоман», «сексуально озабоченный», «беспорядочные связи». Ощущение нечистоты. Я стараюсь сложить все так, как было, прячу на место. Больше я никогда не лазаю в ящик комода за конфетами.

Семнадцатое воспоминание. Десять лет.

Воры повадились таскать на нашем участке цветы. Разводить цветы — одна из радостей отца. Была у него мысль пульнуть по ворам солью или поставить мины из патронов, но тут вышла статья в Литературке, где осуждался и без того уже осужденный мужик, проложивший над своим забором проволоку под током. Выразив недовольство законом, который защищает посягателей на чужое имущество, отец все-таки не остановился на словесном изливании чувств, а решил сотворить что-нибудь устрашающее. Он купил два десятка мышеловок, соединил их пружины между собой леской, положил под ударные механизмы ружейные капсюлы, насыпал порох и протянул ловушку вдоль всего забора. Расчет был — напугать вора до бесчувствия, когда он, перебравшись через забор, задел бы ногой протянутую леску. Тут должен был грянуть мощный ружейный залп, а отец поймать деморализованного воришку. Ночью, действительно, началась пальба, отец тут же выскочил из дома. Через несколько минут он вернулся обескураженный в сопровождении Янки, которая была явно напугана до полусмерти. Зверь попался в ловушку, да не тот. После этого отец провел мощный электрический звонок от калитки к дому. Ставить ловушки он больше не пробовал.

Восемнадцатое воспоминание. Одиннадцать лет.

К Янке стал приходить друг. В дни отсутствия отца она теперь часто включает радиолу и слушает песни, которые мне нравятся, а мама переживает, что у меня плохо развит вкус. Она считает их мещанскими и сентиментальными. По вечерам Янка стала подолгу отсутствовать. Ее свиданки с другом все чаще, все дольше. Наступает лето, мы переезжаем на дачу. У нас никогда практически не бывает гостей, кроме нескольких знакомых отца, но он не возражает против прихода Янкиного друга. Они любят качаться на моих качелях, которые несколько лет назад соорудил для меня отец. Я люблю наблюдать за ними, сидя на пеньке и делая вид, что читаю, а они гонят меня прочь. В один прекрасный день они слишком сильно разогнали качели, сделали почти «солнышко», но деревянная ось не выдержала и качели вместе в обоими влюбленными улетели прочь. К счастью, никто не покалечился.

Через месяц состоялась свадьба. Мы все присутствовали только на регистрации. Отмечать не поехали — новое Янкино семейство было еврейским. Отец сильно не любил евреев.

Надо сказать, что Янку встретили тоже не слишком дружелюбно. По совершенно противоположной причине — потому что она не была еврейкой. Но это уже не моя история.

А моя продолжалась своим чередом. Янка в период ухода из семьи поссорилась с отцом. Он сказал ей, что она ему больше не дочь, она в свою очередь ответила, что он ей больше не отец. Отношения были разорваны. Сестру я после этого не видела больше десяти лет. Надо сказать, отец боялся, вероятно, что его отношение к брату и сестре выплывет наружу. Он постоянно говорил о них всякие гадости, для всех остальных эта тема была — табу. Говорить о Петьке и Янке, вроде, и не запрещалось, но ни у кого не возникало подобного желания. Ни у мамы, ни у меня, ни у знакомых отца.

Помню, что отец любил наставительно мне сообщать, что Янка ненавидит меня, потому что теперь только мне одной наследуется дача, и поэтому Янка не преминет любым способом устранить меня. Попытается подкупить, соблазнить на личную беседу, а после — уж что получится: или под машину толкнет, или с моста спихнет — один черт, убьет, короче. Я понимала, что все это бред, но ощущение вражды по отношению к сестре с каждым таким разговором росло. К счастью, у нас обеих не было горячего желания общаться друг с другом. Поэтому мне не пришлось мучиться каким-либо решением, если бы вдруг наступил выбор: встречаться или нет с ней. Никто меня убивать не собирался.

Девятнадцатое воспоминание. Двенадцать лет.

Я научилась абстрагироваться даже тогда, когда отец обращается непосредственно ко мне. Он что-то говорит, я мотаю головой. Он повышает голос. Я опять мотаю головой. Он орет. А у меня железная выдержка. Мне все нипочем. Смысл его слов, тембр голоса — все проходит мимо. Другие, однако, с этим не справляются.

Отец возвращается из магазина. Взвешивает купленные продукты. Обвесили. На сто граммов колбасы. Бедолаги. Но это меня не касается, я занимаюсь своими делами. Отец звонит по телефону. Голос его рокочет, интонации угрожающие. Он спрашивает директора магазина. Кому-кому, а ему, я это знаю, позовут, из-под земли достанут, кого угодно. От него исходит ощущение неограниченной власти. Отец сообщает, что его обвесили на сто граммов колбасы.

Через пятнадцать минут ему приносят и колбасу, и мясо, и рыбу. Полный пакет. Там явно не сто грамм и даже не килограмм. Отец успокаивается. Теперь все нормально.

Двадцатое воспоминание. Тринадцать лет.

Однако, в этот год ему удалось пробить брешь в моей защите. И он научил-таки меня ненавидеть. Вот как это было.

Мы с классом ходили в театр, на утренник. Когда спектакль кончился, снаружи начался ливень. Все дружно рванули к остановке. Втиснулись в троллейбус. Все, кроме меня. Мне не хватило места. Я осталась под дождем. Позвонила с остановки маме на работу, надеясь, что она выручит — я всегда достаточно плохо ориентировалась в городе. Спросила, как добраться домой. Она сказала подождать. Перезвонит отцу и он заедет за мной.

Минут через двадцать подкатило такси. Это другие могли вызывать его часами. Для отца такой проблемы не было. Он привез меня домой, вымокшую, наорал, затащил в ванную, раздел, приказал залезть под горячий душ. После этого велел поворачиваться, чтобы вода поливала меня целиком. Взгляд его вряд ли когда забуду. Знать бы тогда, что повезло мне гораздо больше, чем Янке в свое время.

Двадцать первое воспоминание. Четырнадцать лет. А вот и юность.

Ну вот, вот теперь оно и случилось. То самое, что 8 лет назад мне казалось очень далеким. Да-да, отец вышел на пенсию. Хотя я очень надеялась, что он на этот шаг не решится. Он перестал ездить. Если раньше он был дома лишь два-три дня в неделю, то теперь практически никуда не вылезал. Я научилась достаточно извращенно врать, придумывая каждый раз, почему я надолго задерживаюсь в школе. Лгать приходилось, методично запоминая, когда и что я уже напридумывала, поскольку отец все время пытался меня подловить на этом вранье. Кроме того, нужно было обзаводиться алиби — на тот случай, когда он стал бы мою ложь проверять. Я поступила во множество кружков, которые посещала крайне редко, только лишь для того, чтобы продолжать в них числиться на случай проверки. А сама сидела в кафе около школы. Ко мне там довольно быстро привыкли. У меня был свой столик, за которым я часами писала. Да, пришло время пробовать свои силы в литературе. Повести и романы сыпались из-под моего пера. Дома я их прятала в разных углах, когда отец выходил на кухню или в туалет. Писала в кафе, в школе на уроках, дома, спрятав блокнот под тетрадь с домашним заданием. Тогда же меня пригласили в престижный писательский клуб. Тогда же получила свою первую литературную премию. И я почувстовала, что начинаю дышать.

Двадцать второе воспоминание. Пятнадцать лет.

Прятать и перепрятывать в новые укромные места блокноты всё тяжелее — их становится слишком много. Штук сто, а то и больше. В несколько приемов я перевожу их на дачу. Складываю у себя в комнате в бельевом шкафу, прикрываю сверху кучей тряпья. После очередной поездки в город их там не оказывается. На мой вопрос, где они, отец читает мне нотацию о том, что я захламила свою комнату, что макулатуру надо сразу сжигать, а не ждать, когда за меня это сделают другие. Я молчу. Я научилась, как Петька когда-то, шевелить скулами. Я целиком и полностью сосредотачиваюсь на этом занятии.

Двадцать третье воспоминание. Шестнадцать лет.

В принципе внешне почти ничего не меняется. Я много пишу. Но я начинаю чувствовать свою силу. Стоя перед зеркалом, я учусь выдвигать вперед нижнюю челюсть, угрожающе опускать брови и смотреть со зверским прищуром. Я говорю медленно и раздельно, вкладывая энергию в каждое слово. У меня получается не хуже, чем у отца. Окружающие начинают меня бояться. Одной фразой я могу поставить на место любого. В отличие от отца я использую силу только в тех случаях, когда я этого хочу. Но однажды, ломая волю одного из учителей, ставя его на место, я понимаю, что испытываю огромное удовольствие от унижения, которое он испытывает. Мне становится не по себе. Настолько не по себе, что я начинаю пытаться себя ограничить. Волей задавить то, что оживает во мне — первобытную дикую мощь. И чем больше я стараюсь это сделать, тем неуправляемей она становится. Я физически чувствую ее зарождение в себе, как она переполняет меня и сполохами прорывается наружу. Я начинаю вновь бояться отца — взаимодействия с ним. Я чувствую, что мы связаны, что я нахожусь под его влиянием и я понимаю, что пока он рядом, со мной будет происходить это неведомое преображение, которое мне инстинктивно нравится и которое я в себе ненавижу.

Когда он в очередной раз заводится по какому-то пустяку, я выпячиваю челюсть, прищуриваю глаза и выцеживаю сквозь зубы, вкладывая в слова всю свою ненависть:

— А ты знаешь, батя, ты ведь фашист.

В первый раз в жизни я вижу его растерявшимся. На его глазах я достаю из тайников свои блокноты, складываю их в рюкзак, надеваю его на себя и ухожу. Некоторое время я живу у своих друзей. Тем временем, оказывается, что у отца есть своя комната, отдельно от нас. Это новость для меня. И это помогает мне выжить — мама сумела договориться с отцом, чтобы он дал мне ключи от своей комнаты. Там есть все, что для меня нужно: стол, стул, шкаф, кровать. Правда, кровать детская, и спать приходится, скрючившись, но я довольно быстро выбиваю спинку ногами, после чего приспосабливаю стул как ее продолжение.

Теперь и мое имя стало табу. С мамой я встречаюсь на ее работе. Для меня наступают пять долгих лет вольницы. За это время я успеваю справиться с собой — мой характер меняется так стремительно, что те, кто не встречал меня месяц-два, не могут после поверить, что я — это я. Однако, это все-таки я.

Двадцать четвертое воспоминание. Двадцать один год.

Мама не выдерживает один на один с отцом. Я не подспорье. У меня своя жизнь. Мы по-прежнему встречаемся только на работе. Мама заболевает, она чахнет на глазах. Когда отец понимает, что она скоро умрет, он начинает применять всю свою силу на то, чтобы достать для нее отсутствующие в продаже лекарства, добивается приема у профессоров и академиков, но все напрасно. За три дня до маминой смерти он вспомнил обо мне впервые за пять лет и позвонил:

— Если ты хочешь еще увидеть мать живой, приходи домой.

Я пришла. Мама была без сознания. Она умирала все это время, и мы по очереди дежурили у ее постели. На третий день мама умерла. Это было ночью, в мое дежурство. Я разбудила отца. Он вскочил, схватил шприц, камфору, кодеин, начал вводить маме в руку. Что случилось, не понимаю. Мама ожила, полчаса хрипло дышала и опять умерла. Отец вновь ввел ей кодеин и камфору. И снова она ожила на полчаса. В самом конце она вдруг пришла в себя, посмотрела мне в глаза, и во взгляде ее было столько муки, что у меня хватило силы запретить отцу вкалывать ей лекарство в третий раз. Все было кончено. Потом были похороны, поминки, после чего я отправилась на тот адрес, где прожила пять лет. На двери комнаты стояло несколько новых замков.

Не могу объяснить себе, почему я тогда не пошла искать жилья у друзей, а повернула домой. Возможно, на меня подействовали разговоры приятелей отца о том, что после маминой смерти он сильно изменился и я должна его поддержать. Может быть, это. Может быть, чувство безнадежности. Может быть, то, что он остался один в моей, теперь уже только моей комнате. И я должна была отстоять ее.

Двадцать пятое воспоминание. Тот же год.

Я веду скрытную жизнь. Книги, рукописи я храню у друзей. После работы до вечера я торчу поочередно у всех своих знакомых. За время пятилетней борьбы с собой я вырастаю и созреваю до веры в Бога. Я тайно принимаю обряд святого крещения. Отец, разумеется, об этом не знает. Ни молиться в комнате, ни хранить дома иконы у меня, естественно, не возникает и мысли. Утреннее правило я читаю до середины в туалете, вторую половину — в ванной. Впоследствии я выучу его наизусть и буду читать по дороге на работу.

А сейчас. Сейчас у отца едет крыша. Он находит мамину коробку с письмами. Там весточки от старых, еще студенческих времен, друзей.

— Если она столько лет их хранила, значит, что-то между ними было, — говорит он мне. Он заставляет меня слушать свои фантазии насчет того, что у них было. Я уже далеко не тот выдержанный человек, каким была в шестнадцать лет. Однажды я срываюсь в истерику. Отец тут же успокаивается. — Вот видишь, — говорит он. — Ты просто психопатка. — Мне это что-то сильно напоминает. Но я не ухожу, как Петька. Что-то удерживает меня. Но каждый раз, как только отец начинает со мной разговаривать, я срываюсь в истерику. Чем раньше я ее начну, тем быстрее он закончит свою пытку.

Отец начинает искать маминых адресатов. Периодически находит их, я слушаю его долгие постыдные жуткие разговоры по телефону с мамиными друзьями. Среди прочих писем лежит Петькина открытка с 8 марта. Отец делает соответствующие выводы, которыми со мной делится, а после сообщает, что едет убивать Петьку. Мне кажется, он хочет, чтобы я стала его разубеждать, но я молчу. Когда он уходит, я начинаю молиться, чтобы Петька его убил, хотя мне трудно представить, чтобы тощий, субтильный брат мог одолеть массивного отца. Но я надеюсь на это. Иногда мелькает подлая мысль, которую я загоняю в угол сознания, что если отец убьет Петьку, то это тоже будет не так уж плохо — тогда его посадят, и я освобожусь от него на долгие годы. Увы! Он возвращается. Петька давно женат, и жена его, встав в дверях, не впустила отца в квартиру. Три часа шла между ними борьба. Все это время брат просидел, закрывшись в туалете.

Двадцать шестое воспоминание. Двадцать два года.

Я прихожу в гости к друзьям, забиваюсь в какой-нибудь угол и пишу до позднего вечера, стараясь никому не мешать и изображая из себя предмет привычной меблировки. В один прекрасный день эта радость жизни заканчивается. Несмотря на то, что даже в ванную и туалет я почти демонстративно хожу с сумкой, в которой храню то, что считаю нужным скрыть от отца, перед сном запихиваю ее в диван, на котором сплю до утра, тем не менее, у отца неведомым образом оказывается моя записная книжка. Не доглядела где-то, блин! Он начинает собирать досье на моих друзей. Он заявляет, что если я не буду приходить после работы сразу домой, то он напишет в КГБ. В тот же день я звоню всем своим друзьям и, не вдаваясь в подробности, рву со всеми отношения. Мне приходится хамить им, что в принципе мне несвойственно, ибо они не понимают, что на меня нашло. В принципе, друзья любят меня и не хотят со мной расставаться. Впрочем, ведь и я с ними тоже… Но приходится.

Двадцать седьмое воспоминание. Тот же год.

Отец подобрал на улице израненного бродячего пса. Выходил его и оставил жить у нас. Это была какая-то дикая помесь добермана с лайкой. Пса назвали Бимом. Моей обязанностью стало с ним гулять. Заниматься во время прогулок творчеством не получилось, хотя поначалу я на это сильно надеялась. То ли Бим был травмирован эмоционально, то ли просто не воспитан, но из всех команд он понимал только одну: «Дай лапу». Тогда он старательно подавал сразу две. Но никакие «Сидеть», «Стоять», «Место» на него не оказывали ни малейшего влияния. На прогулке он предпочитал только двигаться, рвал поводок и несся вперед. Я научилась писать кратко и афористично. Все, что придумывалось во время беготни с Бимом, записывала на работе в блокноты. Хранила их тоже уже только там.

Двадцать восьмое воспоминание. Двадцать три года.

Бим оказался неисправимым псом. Несмотря на все свои ухищрения, отец не мог заставить его перестать быть собой — нервной неуправляемой скотинкой. Он воровал со стола продукты, нагло лез мордой во все сумки, не слушал никаких команд, смотрел преданными глазами, и делал все по-своему. Однажды отец решил отучить его воровать конфеты. Взяв несколько штук, он не поленился просверлить в них отверстия, в которые, проявив ювелирную сноровку, насыпал молотый перец. От первой конфеты Бим ошалел и метался как оголтелый. После пережитого шока он стал осторожнее — продолжал воровать конфеты, но слизывал их слой за слоем, пока не добирался до перца. На этот раз отец был побежден. Тем не менее, он сумел словать волю Бима, но все равно не тогда, когда сам этого ожидал.

Был очередной разнос по поводу моего поведения. Отец, как всегда, начал тихо, затем стал себя накручивать, багроветь, орать — я старалась молчать до тех пор, пока выдержу. Все было, как обычно. Только вдруг неожиданно для нас обоих Бим упал, протянул лапы, глаза его закатились. Отец ошеломленно, уставившись на пса, замолчал. Но Бим не умер. Через несколько минут он пришел в себя. Это был обморок. Постепенно к отцу вернулось самообладание.

— Вот видишь, — сказал он. — До чего ты довела собаку. Ты вообще с ней не гуляешь.

Год спустя, Бим вырвался на прогулке из ошейника и убежал. Он сумел остаться собой.

Двадцать девятое воспоминание. Двадцать четыре года.

Находясь внутри этой ситуации, не понимая, как из нее вырваться, не имея достаточно жизненного опыта, я не сознавала, что у отца постепенно развивается сумасшествие. У меня не было сомнений в том, что он изверг и садист, но мысль о том, что он ненормален, не возникала у меня никогда при его жизни. Вероятно, если бы я не нашла в себе в этот год силы вырваться от него, безумие ждало бы и меня. Чувство реальности происходящего постепенно уходило. Отец стал занимать весь мой мир, вытеснив собой все, что было в моей жизни. В этом мире появились своеобразные иллюзии. Так, мне стало казаться, что все можно исправить, если проявить выдержку и милосердие, спрятать поглубже ненависть, показать отцу все свои карты. На некоторое время моим девизом стало «Беззащитность — лучшее средство защиты». Возможно, в некоторых случаях так оно и есть, при наличии определенной порядочности и душевной чистоты. Я сильно просчиталась. Однажды, получив зарплату, я зашла в кондитерскую, купила большой торт, принесла домой и сказала, насколько сумела беззаботно:

— По-моему, нам пора начать новую жизнь. Давай начнем все с нуля. Забудем все, что было. Пусть этот момент будет точкой отсчета, когда все пойдет заново.

— Да? И как ты себе это представляешь? — издевательский тон отца сбил с меня молодую самоуверенность и спесь. Мне расхотелось начинать новую жизнь. Однако, я пыталась зацепиться за эту идею и упорно гнула свою линию — не поддавалась на его участившиеся провокации и скандалы. Кончилось это через несколько дней потерей сознания на работе и больницей.

В больницах мне приходилось лежать довольно часто. Я их воспринимала как санатории, где была возможность заниматься, чем хочешь. А мне по-прежнему хотелось писать. В этот раз, однако, меня охватила апатия. Ничего не хотелось делать, а только спать и думать, как избавиться от отца. Возникла мысль о фиктивном браке. Как ее реализовать — я не имела ни малейшего представления. Приближался день выписки. Врач написал отцу письмо, что у меня полное нервное истощение и что дома мне нужен покой. Отец пришел на разговор с врачом, беседа длилась долго. Из кабинета оба вышли недовольные. Меня выписали. По дороге домой он сказал:

— Ты сумела внушить врачам, что ты больна. Но меня ты не обманешь. Теперь я за тебя возьмусь.

От этого обещания мне стало не по себе. Выйдя на работу, я уличила момент, когда никого не было в канцелярии, перерыла личные дела всех сотрудников-мужчин, нашла лишь одного неженатого, пришла в его кабинет и сказала, что мне нужно замуж, можно фиктивно, можно нет. Но главное — срочно. Мой будущий муж думал два дня, потом согласился. Что нашло на него в тот момент — не знаю. У него была девушка, на которой он собирался жениться, были свои жизненные планы. Все это я лихо умудрилась разрушить в одно мгновение.

Тридцатое воспоминание. Двадцать пять лет.

Мы так и жили втроем в одной комнате. Отец уходить не хотел. Дать ключи от дачи или своей комнаты не желал тоже.

— Или мы живем все трое, или полный разрыв, — сказал он.

— Если ты ставишь вопрос так, то полный разрыв, — пришлось ответить мне.

— Хорошо, я уйду, — отвечал он. — Мне надо собрать вещи.

Вот уже год он никак не мог этим заняться.

Я пошла в храм посоветоваться со священником. Он сказал, что не видит другого выхода, как вывезти вещи отца в его комнату, поставить на дверь новый замок, а самим после этого, не впуская его к себе, постараться, лучше по телефону, объяснить ему, что мы его не бросаем, будем заботиться, но вместе жить больше не станем. Ну, и благословил на это.

Так мы и сделали. Дождались лета. Когда отец уехал на дачу, собрали его вещи, часть мебели и то, что он мог претендовать назвать своим, отвезли в его комнату, взломали там дверь, сбросили все и стали, наконец, жить по-человечески. Через знакомых известили отца о своем решении и поступке. Он не нагрянул, как мы боялись, даже не позвонил.

Спустя месяц нам пришло письмо. Отец писал, что мы его обделили, что в доме гораздо больше вещей и, поскольку мама не оставила завещания, то ее доля имущества при наследовании делится пополам, ну а вторая половина итак принадлежит ему. Посему он требует, чтобы мы продали книги, оставшуюся мебель, все — включая мамину одежду и перевели ему на счет три четверти денег, в противном случае он подает на нас в суд. А в конце — PS — шло замечание: что же вы такие плохие, ребята, украли ведь вы у меня сберкнижку на предъявителя — ай-ай-ай, нехорошо… Не забудьте и положенную на нее мне на похороны тысячу вернуть в целости и сохранности. Книжку мы не крали, вещи продавать не стали, все последующие письма отца, не прочитывая, разрывали и выбрасывали.

Тридцать первое воспоминание. Двадцать шесть лет.

Каждую ночь мне снится один и тот же сон. Аптечный прилавок, отец, за моей спиной пятилетний сын. Сын только что родился, рядом с ним полугодовалые дети кажутся слишком большими. А этот — вообще гигант. Мне все время кажется, что в этом кошмаре заложен какой-то смысл, который мне надо разгадать. Но он ускользает все время, уходит, мучает меня.

Знакомые отца сообщают, что он продал дачу, поскольку собирается умирать и не хочет ее никому оставлять. Дом жалко, насчет того, что отец помирает, я не верю. С ним это случается каждый год, с моего рождения.

Рассказывают, однако, что он ездит по всей стране, останавливается у своих многочисленных детей. Каждую неделю я узнаю о том, что еще в какой-то точке Советского Союза у меня есть брат или сестра. Мне становится ясным, почему всю жизнь его работа была связана с дорогой.

Тридцать второе воспоминание. Двадцатьсемь лет.

Отец в больнице. Он, действительно, умирает. Я прошу одного из его знакомых зайти к нему и посмотреть, смягчился ли он хоть немного, готов ли к примирению. Знакомый возвращается и говорит, что отец, с порога, не здороваясь, спросил, не я ли, Петька или Янка послали шпионить за ним. Я не иду с ним прощаться. Никто не идет. Он умирает в одиночестве больничной палаты.

На похороны съезжаются со всей страны многочисленные братья и сестры, с которыми мне еще предстоит познакомиться. Старшая сестра — на пенсии, младший брат — школьник. Ощущение всеобщей неловкости. На похороны приходит много народу, среди всех — выделяется большая, держащаяся особняком группа немолодых мужчин, которых я никогда прежде не видела.

Соседи по квартире отказывают в проведении поминок там, где он жил. Поминки проводят у нас. Все сидят за столами, молча пьют и едят. Некому сказать доброе слово. Поверенный отца просит выйти детей и родных на кухню. Он читает завещание. «Сын Сергей из Таллинна должен мне две тысячи рублей, пусть он отдаст их моей внучке из Москвы Ирине, дочь Яна должна мне три тысячи рублей, пусть передаст их сыну Кестутису из Вильнюса…» Кто-то судорожно всхлипывает. Последняя воля — последнее издевательство над всеми нами. Начинается массовая истерика, каждому не терпится рассказать, что пришлось ему перенести от моего отца. Есть истории короткие, есть длинные, некоторые из них гораздо страшнее моей. Я успеваю выслушать всё. Остальные только говорят. Когда выплаканы слезы и выплюнуты последние проклятия, я возвращаюсь в комнату. Остальные подтягиваются за мной, рассаживаются опять за столы.

Вдруг выясняется, что есть, все-таки, человек, который хочет произнести тост. Он из компании тех немолодых мужчин, которые, похоже, между собой все знакомы. Этот человек намного моложе отца, хотя почти уже старик. Он встает и негромко говорит. В полной тишине его слова слышны всем.

— Сегодня мы похоронили великого человека, — говорит он. — Кончилась война, мы все были безотцовщина, почти беспризорники, наши матери работали на двух, а то и трех работах, чтобы нас прокормить. С нами никто не мог справиться. И вот появился этот человек — сильный, жестокий, властный — лидер. Он собрал нас, организовал, водил в походы, учил всему тому, что должны уметь делать мужчины в семье. Он учил нас становиться людьми. Никто, более слабый, не справился бы с нами. Каждый из нас мог сесть в то время за решетку, но с его помощью мы это преодолели… Каждое время рождает своих героев. Нам нужен был именно такой вожак. Но потом… потом его время ушло. К сожалению, он не смог к нему приноровиться.

Я знакомлюсь с «адвокатом» своего отца.

— Вы, действительно, думаете то, что сказали?

Он мягко улыбается и молчит… Меня это раздражает. Меня бесит, что нашелся кто-то, кто заступился за того, кто в этот день заслужил одни проклятия.

 

Финал

Через десять лет этот человек станет моим лучшим другом, но этого я пока не знаю. Я также еще не знаю, что у меня опять появились брат и сестра. Да, появились, хотя никогда уже наши отношения не станут лучше, чем были в детстве. Когда я встречаюсь с ними, они начинают рассказывать, как им тяжело было всегда, им не остановиться в потоке воспоминаний и бед. Жизнь обоих на редкость неудачно сложилась, и они никак не могут понять, за что им было такое детство. Я не люблю с ними встречаться. Слишком много боли и злобы выходит из них каждый раз, когда я вижу их. Было время, когда столько же боли и злобы сидело во мне. От них было не избавиться. Временами меня охватывало чувство, что мой отец просыпается во мне — ужасно хотелось выключить свет и жутким голосом рассказать сыну страшную сказку, напугать его. Но это желание пугало прежде всего меня. И шло в тот же список прегрешений, которые были на счету отца, мне было не простить ему свои гены.

На годовщину его смерти пришел только один человек — его вольный «адвокат». Мне захотелось отомстить ему за то, что он заступился за отца — и я рассказала ему всю историю нашей семьи. Он спокойно выслушал и сказал, что верит сказанному, но от своего мнения отказываться не будет, потому что для него отец был другим человеком. Он спросил, почему мне так хочется жить в прошлом, когда есть не только возможность, но и необходимость оставить его позади. Он был прав. Нужно было все начинать сначала. И мне это удалось. Нет, простить не получается до сих пор — каждый раз, когда мне кажется, что я совсем уже отпустила его, мне снится давешний кошмар и все всплывает в памяти вновь. Но мне больше не хочется уничтожить его, мне хочется его понять.

На одной чаше весов Божиего суда — проклятия и сломанная жизнь многих людей, на другой чаше — тихие слова только одного человека. Эти слова с каждым годом становятся все весомее, значимее. Однажды они заставили заколебаться весы. И чаши пришли в движение. Очень медленно, но все-таки началось то, что называется прощением. Когда-нибудь, я это знаю, оно должно случиться.

Содержание