Имена некоторых персонажей изменены, но далеко не всех.
Это будет не совсем обычный ужастег, поскольку я сразу скажу, чем дело кончится: все люди останутся живы. Люди — да. Но животные… Они сполна заплатили за наши грехи, пережив вместе с нами все тяготы и беды и погибнув страшной смертью. Я до сих пор не могу без слез вспомнить шиншилового красавца Мурра — перса чистых кровей, по ошибке судьбы попавшего в нашу нищую семью, где не было ему никогда ни приличного корма, ни ласки, которую он вечно клянчил, а получал только «Ну, что лезешь, сукин Муррзавец, дай делами позаниматься, не видишь, что ль? — некогда!» Не меньше болит душа о Марсике — черном дворянчике, который всем сердцем привязался ко мне. Когда он был еще совсем малышом, то подцепил где-то чумку, лег в кресло, вытянул лапки и стал умирать. Я обзвонила знакомых, наодолжила всюду денег, рванула в ветеринарку, которая уже закрывалась: врачи, одетые, запирали последние двери. Мой отчаянный вопль: «Где тут у вас котов спасают?» — заставил их вернуться в кабинет. Марсика спасли. И с той поры, стоило мне появиться дома, он вскарабкивался на мое плечо и сидел там целыми вечерами, черный и преданный, как ученый ворон. Ни прежде, ни после не было у нас таких славных котов, ни один не сравнится с ними. И хоть темный это вопрос — что там, со зверями, после смерти происходит, но надеюсь, что эти двое живы и с ними все хорошо, поскольку где же тогда справедливость, коли не так?
Тяжелая эта история. За четыре месяца, пока она тянулась, мы потеряли почти всех друзей. Но не всех, нет: остались Надюшка Рязанцева, старый Рюм, Анна Львовна, Коля Забег, Андрюха. Еще несколько совсем тогда чужих человек, которые по всем статьям должны были рвануть от нас со всех ног — повели себя более, чем достойно. Остальные предали. Это был хороший жизненный урок. Нам пришлось учиться прощать тех, кто предавал нас. Вы думаете, мы плохо выбирали себе знакомства? Нет, просто в минуту опасности немногие ведут себя так, как в обычной своей жизни. Но поведение большинства абсолютно непредсказуемо: есть слабые хрупкие люди, которые проявляют немалое мужество, и есть те, на которых окружающие привыкли опираться как на что-то незыблемое и надежное — и они не выдерживают, ломаются. Ни на кого не храню зла, нет. Только на Виктора Павлова, известного живописца, старосту нашего храма — его простить не могу. Остальные, струсив, чувствовали стыд, но Виктор сбежал, едва коснувшись опасности, и нашел оправдание собственной трусости. Встретив его через несколько лет на улице, спросила: «Как вы могли?» — «Ну, как же, Оксана, — ответил он, — вы ведь понимаете, с какими силами мы столкнулись. Христианин должен их избегать». — «Вы же воин Христов, кто, как ни вы, должен был помочь вдове с сиротой?» Он начал разглагольствовать о том, что он должен был думать в тот момент о своей семье. Мне стало стыдно — стыдно, что я стою и разговариваю с этим человеком. Я повернулась и ушла.
Нас было двое: я и сын мой Лешка. Мы выдержали. Выдержали, потому что дрались спина к спине. И еще потому что где-то неподалеку были те, кто не предал нас, кто пытался помочь нам в условиях, когда помочь было невозможно. Нет ничего страшнее богооставленности, когда зло нападает на тебя. Ничего, кроме того, что к богооставленности может прибавиться оставленность людьми. Но выжить, теперь я это знаю, можно в любых условиях. Выжить или погибнуть — это неважно. Важно — не потерять направление, когда земля уходит из-под ног, когда исчезают все вехи, когда остаешься один на один со злом и начинаешь сомневаться во всем.
У каждой истории есть предыстория, в которую она уходит корнями и без которой невозможно толком описать происходящие события. Так и здесь — чтобы стало понятно, почему мы вели себя так или иначе в этой ситуации, начать придется издалека.
Семья наша состояла из трех человек: муж Иван, сын Лешка и я. Больше родных не было, кроме сестры мужа — Лешкиной тетки, все остальные умерли. Жили мы крайне бедно, настолько бедно, что ни перестройку, ни прокатившиеся по стране катком инфляции практически не заметили — когда всех вокруг сносило в дыру нищеты, мы из нее практически и не вылезали. Жить втроем ниже одного промежуточного минимума — это надо было уметь. Однако, мы умели. Полгода паслись на зелени — крапиве и сныти, выращивали кой-какие овощи на теткином огороде, получали в храме обеды, а в собесе — талоны на бесплатные продукты; деньги же тратили почти целиком на книги, которые только-только стали, наконец, издавать — и утолить этот голод казалось нам более насущным, чем физический, который периодами сильно поджимал. Тем не менее, мы держались — накопленное предками столовое серебро, золотой браслет, царская золотая пятерка и несколько серебряных рублей — все это добро миновала участь ломбарда. Хранили на самый черный день.
Однако, не думайте, что все было так уныло. У нас было много друзей. Каждый день кто-то гостил у нас. Зная нашу бедность, продукты народ притаскивал с собой, и, пожалуй, именно вокруг нас формировался круг общения самых разных интересных людей. Кроме того, сын радовал — на редкость был даровит и умен, а главное, характером пошел ни в мать, ни в отца — в бабушку, пожалуй: мягкий был, добрый, улыбчивый, щедрый и крайне уравновешенный — вывести его из себя не мог практически никто. К семи годам пора было задумываться о школе — но на тестировании нам посоветовали заниматься с сыном дома, периодически приходя и сдавая экзамены — поскольку уровень начальной школы он уже освоил. Так вот и получилось, что Лешка в школу не пошел. Но поскольку и дома заниматься ему было не слишком внапряг, а к коллективу пора было приучать, то мы определили его в несколько кружков, где к нему отнеслись очень хорошо, вникли в положение и денег за обучение брать нигде не стали. К 9 годам, без особого для себя и других напряга, Лешка дошел до 7 класса, начал писать иконы в студии изографии, пел в церковном хоре, занимался программированием в молодежном центре для одаренных подростков, строил модели кораблей в судовом моделировании и, очевидно, предполагал, что окружающие живут если не так же, то примерно так же. Бедность его не тяготила, разговоры о ней шли без него, на коммунальной кухне, когда дома не было соседей…
Все резко изменилось в один день. Старый Рюм, поговорив с профессором древне-русской иконописи и полиглотом Анной Львовной, попросил ее посмотреть Лешкины работы. Она согласилась, и в один прекрасный день, который оказался не очень-то прекрасным, Иван с Лешкой отправились к ней знакомиться. До Анны Львовны они не дошли. Пьяный мент сбил их на переходе, несясь, не разбирая пути, на красный свет. Все, казалось бы, обошлось — месяц они отлеживались, и когда переломы и ушибы зажили, встали на ноги. Только Иван стал много болеть, да у сына слезла с лица его вековечная улыбка и появилась недетская складка на переносице. Анна Львовна пришла к нам сама, подружилась с Лешкой и стала учить его латыни и другим языкам. Денег она, естественно, не брала. Случилось, однако, еще одно обстоятельство, которое усугубило нашу и без того нелегкую жизнь — Иван купил в кредит компьютер. В кредит — под весь наш годовой доход. Тогда они стоили еще шибко дорого. Мы больше не могли оплачивать квартиру, и через год жилконтора стала угрожать выселением. Тут-то и подвернулось одно агенство, которое быстро разменяло нашу коммуналку, разменяло очень лихо — нам оплатили жилищные долги, а за нашу огромную комнату в центре Питера нам досталась отдельная трехкомнатная квартира, на первом этаже, и тоже в центре, всего в 300 метрах от нашего старого дома. Радости мы особой испытать не успели — слишком тяжело дался переезд, Иван слег и через месяц умер. Но череда несчастий не собиралась на этом заканчиваться. Одна беда, как известно, притягивает другую. И тут-то и пошло, тут-то и поехало. Но это еще не начало истории.
Коты тяжело перенесли смерть Ивана. Мурр стал впадать в бесконечные истерики, проявлял чудеса хитрости, чтобы привлечь к себе внимание, аж мертвым прикидывался, и самые настоящие слезы постоянно стояли в его глазах, а белая пена лезла изо рта, пугая нас и заставляя задуматься о бешенстве… Марсик вел себя гораздо более достойно. Сполз наконец-таки с моего плеча, лег на пороге комнаты хозяина, где упорно ждал его возвращения. Но с Лешкой, которой мужественно перенес и похороны, и поминки — дело обстояло гораздо хуже. На следующий день после похорон он стал жаловаться на плохое самочувствие, головокружение, его начало рвать. Поставили градусник, температуру зашкалило за 40. Приехавшая скорая не сумела ее сбить. Врач долго мне что-то твердил, что никакой простуды нет, что это термоневроз. Через час я не выдержала и вызвала еще одну скорую. Врач сказал, что у ребенка состояние истерики, если ненадолго выйти, оставив его одного, температура пройдет. Полчаса мы разговаривали на кухне. Вернувшись в комнату, мы нашли Лешку в бреду, температура падать и не думала. Утром пришла наша участковая врач, доставшаяся нам еще с прежней квартиры — добрая старая толстуха Воробьева. Качала головой, причитала, долго нас обоих утешала и кончилось тем, что вызвала невропатолога. Невропатолог навыписывала лекарств, правда, сказала, что болезнь неизучена, даже как бы официально не существует такого диагноза, но все в порядке — обычно она проходит сама собой.
И вот мы остались вчетвером: я с Лешкой, коты и температура 40 градусов в довесок. К ней приходилось привыкать нам обоим: Лешкин организм перестраивался на новый уровень существования, а я училась жить со страхом, что в один прекрасный день и эта ниточка может оборваться. При этом надо было думать, как выживать дальше. Тетка с пониманием отнеслась к тому, что случилось, и, будучи человеком по нашим представлениям богатым, обещала помогать деньгами — лишь бы удалось выходить единственного продолжателя рода. Я бросила все свои многочисленные заработки, оставив только то, что могла делать дома — репетиторство. Учить чему только не приходилось: от русского языка до алгебры, от игры на флейте до написания рассказов, от программирования на бейсике до географии. Больше всего возни было с сыном Виктора Павлова — это был известный лоботряс, не умел ничего, хотя и схватывал быстро, и его можно было всему выучить, но отец резко ограничил меня выполнением с сыном домашних заданий. Стояла еще одна проблема — быт. Квартира была бывшей коммуналкой и находилась на первом этаже. Состояние ее было более, чем страшным: облезлые, грязные крашенные в неясный цвет хаки, стены, обваливающийся местами потолок, болотный запах, который периодами распространялся по всей квартире — очевидно, под полом где-то рванула труба, но вскрывать полы и делать ремонт было не на что, да и думать обо всем этом было страшно. Хуже всего было то, что съехавшие коммунальщики, оставили нас без электричества, сняв не только счетчик, но и выдернув со стен все провода. Однако, после похорон эта проблема разрешилась сама собой — пришел одноклассник мужа Коля Забег и провел электричество по всей квартире. Лешкин приятель, нахимовец Андрюха, поменял замки, закрепил на окнах решетки, я перекрасила стены, старый Рюм наладил вентилляцию — и дышать стало легче. К зиме еще, правда, забегали крысы, но ожившие коты прекрасно с ними справлялись.
Короче, потихоньку налаживалось всё, кроме Лешкиной температуры. Естественно, он перестал учиться, перестал ходить в кружки, а Анна Львовна, пробегая мимо нашего дома, заходила, но уже не занималась с ним языками, а подкидывала продукты, которые собирала у себя на работе. Через месяц, когда стало ясно, что температура спадать не собирается, зашел разговор о больнице. Воробьева с невропатологом постарались, и Лешку определили в лучшую городскую больницу. Тамошние невропатологи долго скрипели о том, что термоневроз — это выдумка педиатров и выписали его без диагноза. После этого пошла череда институтов и больниц, где повторялась одна и та же история: невропатологи гнали все на соматику, а педиатры — на нервы. Если вы думаете, что выражение «небо показалось с копеечку» — преувеличение, скажу вам: «Ничуть». Мир сузился до пространства квартиры, больниц, вопросов о здоровье сына, походов в магазин и репетиторства. Все остальное перестало существовать. Меня стала мучить чудовищная клаустрофобия — ощущение того, что вселенная сжалась до пределов комнаты, в ней тесно и невозможно дышать. Возвращаясь из больницы, я покупала банку пива, и на мой ослабевший организм она действовала омертвяюще — это единственное, что позволяло мне забыться хотя бы ненадолго сном без кошмаров. Так прошло полгода. Наступило лето. Лешку в очередной раз выпихнули без диагноза на домашнее лечение, Воробьева разводила руками и часами просиживала у нас, успокаивая меня и пытаясь внушить Лешке, что все будет хорошо. Мы в это давно уже не верили.
Однажды пришел старый Рюм и сказал, что так больше продолжаться не может — еще немного и Лешка сгорит. Он сказал, что ему надо жить, несмотря ни на что, и все равно терять уже нечего — надо рискнуть. Он взял отпуск на все лето и каждый день брал Лешку на природу — ходил с ним в походы, заставлял делать зарядку, учил плавать и нырять, они бегали. Сначала Лешка еле двигался, сердцебиение заставляло все время останавливаться и приходить в себя. Но он быстро привык к новому ритму жизни. К июлю температура спала до 38, но дальше опускаться не желала вопреки всем усилиям. Осенью она поднялась опять до сорока. И пошел наш второй круг мытарств — второй год. А за ним — третий. Вот на третьем году такой жизни и случилось с нами то, о чем хотелось мне нынче рассказать.
Однажды Надюшка Рязанцева не выдержала и поехала в Общество Православных врачей, рассказала о наших терзаниях, священник, возглавлявший общество, сам был доктором медицинских наук, он сказал, что такого рода болезни детей связаны с грехами предков, потому надо отслужить по предкам семь панихид, поставить в семи храмах свечи у креста. Все это попахивало языческой магией, однако, было дано благословение, а Православие само по себе еще как магично, и заглушила я свои сомнения, поднявшиеся в душе, что многого еще не знаю, да и что плохого в семи панихидах. Единственная сложность была в том, что православных предков у меня не было, но поставить семь свечей к кресту в разных храмах — проблем не вызывало: в центре церквей навалом — обойти можно за день. Что я и сделала. Знать бы, однако, о последствиях…