В июле мы празднуем пятидесятилетие матушки; мы едем на машине вдоль озера, мимо пляжей, домов, вилл, причалов, они загораживают нам вид на озеро, отец ставит в магнитофон кассету, настоящая венгерская цыганская музыка, гордо говорит он, держа руль одной рукой, а пальцами другой прищелкивая в такт музыке и время от времени поглаживая матушкино колено. Номи толкает меня в бок и показывает на дом или, скорее, сарай, мимо которого мы проезжаем, узнаешь? – еще бы, это дискотека в соседней деревне, где субботними вечерами кружился под потолком стеклянный шар с зеркальными блестками и мы танцевали с парнями, которые ездили на мопедах; отец всегда приезжал за нами в одно и то же время, в одиннадцать часов (о, сколько мы пытались уговорить его, чтобы он ждал нас хотя бы на другой стороне шоссе и не вылезал из машины), смотрите, говорит нам и отцу матушка, езжай немножко медленнее; вот здесь мы жили, когда только приехали в Швейцарию, и матушка показывает на ветхий трехэтажный домик между дорогой и озером. Правда? – спрашивает Номи, а почему вы нам об этом не рассказывали, мы же столько раз тут проезжали? У вас никогда не поймешь, интересно вам что-то или нет, смеясь говорит отец, знаете, мы тут жили вместе с Шандором и Ирен, на одном этаже, и отец оборачивается к нам, мы такие продвинутые были в то время, двадцать лет назад; тут матушке приходится напомнить ему, что мы как-никак находимся на шоссе (дома отец выпил палинки, аперитив, потому что сегодня у матушки день рождения, правда, это не совсем так, день рождения у нее был в пятницу, но в пятницу мы праздновать не могли, а по воскресеньям отец и так всегда позволяет себе аперитив).

И долго вы там жили, в WG, спрашиваю я (что за WG? и нам приходится объяснять родителям: это сокращение, Wohngemeinschaft; как? добровольно жить вместе с чужими людьми? может, вы еще и одним полотенцем с ними пользовались?), nix Wegge, говорит отец (потому что такого слова нет по-венгерски), просто вынужденное решение. Но ты же сказал, вы очень продвинутые были в то время, возражаю я; это шутка была, Ильди, ты что, не заметила? думаю, мы два года так жили, с Шандором и Ирен, верно? Отец протягивает матушке руку с обручальным кольцом на безымянном пальце, да, два года и четыре месяца, говорит матушка и берет руку отца; Номи косится на меня, очевидно, по той же причине, по которой я кошусь на нее (воспоминание об одном Новом годе: родители принаряженные, отец вечером покрасил матушке волосы, тщательно, каждую прядку, матушка маникюрными ножницами выстригла волоски, буйно лезущие у отца из носа, мы с Номи сидели рядышком на диване, чувствуя, как нас заливает жар, с макушки до пальцев ног, потому что родители были такие красивые, когда стояли перед нами вечером в прихожей, матушка в длинном серебристо-черном платье, отец в смокинге, мы были смущены, потому что отец, как бы между прочим, обнял матушку пониже талии, а матушкина рука касалась его ноги повыше колена; мы сейчас уходим, сказали они, и, если кто-нибудь рассказывает о своем счастливом детстве, я всегда вспоминаю годы, проведенные у мамики, и те минуты, когда мы с сестрой увидели, какими счастливыми могут быть наши родители).

Матушка на свой круглый юбилей захотела рыбы, и мы поехали в рыбный ресторан, а отец приготовил сюрприз, пригласив на обед супружеские пары, с которыми их связывала давняя дружба, Золтана и Биргит, Шандора и Ирен с детьми, ну и, конечно, двух сестер, фрау Кёхли и фрау Фройлер; ставя машину на парковку у приозерного ресторана, где в меню только рыба, он велит нам завязать матушке глаза. Еще чего, глаза завязывать? Да-да, ну, что я сказал, завязывайте быстро! И отец дает нам шелковый платок, если ты увидишь все и сразу, это и будет настоящий сюрприз и, хотя выдумка отца кажется нам ребяческой, мы подчиняемся, матушка же, мы это видим, рада, что отцу на ее день рождения пришло в голову устроить что-то особенное; и вот мы ведем матушку с завязанными глазами в ресторан, Номи держит ее за одну руку, я за другую, а отец машет нам от стола, подает знаки, будто глаза у нас тоже завязаны.

В сюрприз входит много чего: длинный, накрытый белой скатертью стол, большая ваза с красными розами, которые матушка обожает, подарки, сложенные аккуратной стопкой на столе рядом с матушкиным местом, приглашенные гости, которые в полной тишине сидят за столом, оркестр из четырех музыкантов (в том числе скрипка и контрабас) в тот момент, когда мы входим, играет туш, и я только со второго взгляда обнаруживаю, что приготовлено еще кое-что: одно место в конце стола остается пустым, хотя там стоит прибор, а перед прибором – фотография тети Ицу в рамке. Думаешь, это удачная идея? – шепчу я на ухо отцу, когда глаза у матушки еще завязаны, на лице у Номи тоже некоторое смущение, а что, говорит отец, я специально увеличил фотографию, пускай любимая сестра тоже будет на ее юбилее!

Что тут можно возразить? Матушке разрешают снять повязку – и она всплескивает руками, когда видит все это: знакомые лица, цветы, слышит музыку, которая играет для нее какую-то медленную танцевальную мелодию, и матушка бросается обнимать Ирен, Шандора, потом их детей, потом Золтана и его жену, Биргит, приветствует и двух сестер, но при этом словно не замечает прибор с фотографией тети Ицу и, сняв жакетик, сразу идет танцевать с отцом, на ней мое любимое платье бронзового цвета, с воротничком, который так красиво оттеняет ее шею, она невероятно элегантно выглядит в танце, остальные пары тоже встают, прищелкивают пальцами, сестры пару минут сидят, но потом поднимаются, помогая друг другу, и несмело, но весело пляшут вместе со всеми.

Мы с Номи подсаживаемся к Аттиле и Аранке, детям Ирен и Шандора, они немного старше нас, но с ними нас связывают какие-то своеобразные, с трудом поддающиеся описанию доверительные отношения, нам не требуется время, чтобы обвыкнуться с ними, мы просто продолжаем там, где закончили в прошлый раз, даже если с прошлого раза прошли месяцы; говорим мы между собой по-немецки, то и дело переходя на венгерский, быстро рассказываем друг другу, как чувствуем себя, как жизнь, как работа, какие проблемы с родителями, я часто думаю, что хорошо бы нам встречаться независимо от родителей, но, очевидно, мы и сами понимаем, что в данных условиях все эти пожелания – не более чем мечта.

Ты что, влюблена? – с места в карьер спрашивает Аттила, да, и зовут его Далибор, отвечаю я, szerelmes, это точно, причем по уши, говорит Номи, szerelmet, füstöt, köhögést nem lehet eltitkolni, говорит Аранка, мы дружно смеемся этой венгерской пословице, и мне приходится рассказывать о своей любви, хотя бы потому, что Далибор тоже приехал из Югославии; я рассказываю, как мы познакомились, говорю, что, собственно, знаю о нем немного, несколько недель он провел в Кьяссо, потом в Кройцлингене; он беженец? – спрашивает Аранка, да, у него статус беженца, но все еще нет работы, и рассказываю, как трудно Далибору найти место, – родители машут нам, мол, чего не танцуете, потом, говорим мы, пока настроения нет. А родители? Ты его уже представила им? Успеется, отвечаю я быстро, мы всего пару недель знакомы. Он серб? – спрашивает Аранка. Да, серб, но жил в Хорватии, в Дубровнике. Словом, для отца твоего это вопрос; боюсь, что не вопрос, а просто абсолютно неприемлемо, отвечаю я (сколько мы с ними уже рассуждали, пускай в шутку, о том, как нам найти иголку в стоге сена, как найти идеального мужчину, которого отец мог бы принять в качестве своего зятя, серб тут на последнем месте, русский точно не годится, но не годится и швейцарец, идеальный мужчина – это венгр, а лучше всего – сразу уж vajdasági magyar, воеводинский венгр, которому не нужно объяснять историю, который знает, что это такое, относиться к нацменьшинству, причем в Швейцарии, то есть такой воеводинский венгр, который добился успеха в Швейцарии, у которого нормальная профессия, то есть он зарабатывает на жизнь не разговорами, не малеванием, не музыкой; кроме того, он носит усы, коротко стрижется и всегда первым вынимает бумажник, никогда не допустит, чтобы дама платила в ресторане, он любит грубую, мужскую пищу, то есть полная противоположность тем худосочным молодым людям, которые жуют всякую зелень и салаты, как коровы сено, одежда у него в порядке, особенно обувь, он прошел военную службу и в демократической стране никогда не ходит ни на какие демонстрации пускай даже 1 мая!); может, мы плохо понимаем наших отцов, задумчиво говорит Номи, нам все время кажется, что мы знаем, как они будут вести себя в той или иной ситуации; наверное, не без оснований, замечает Аттила и приглашает меня танцевать, против этого твой отец, думаю, не будет возражать, то есть против того, что ты со мной танцуешь, мы встаем, скрипач, не прекращая игры, приближается к нам и спрашивает, не знаем ли мы, что охотней всего послушала бы юбилярша, я не раздумывая отвечаю: Будь в кармане у меня много-много денег, сел бы я на самолет, матушка, услышав первые такты, останавливается, берет отца за руку, а после первой фразы разражается слезами (нужно найти какое-то особое слово для заразительного плача, думаю я), фрау Кёхли и фрау Фройлер тоже лезут за платками, а ведь они не понимают слов песни, но мелодия очень уж привязчива, очень уж берет за душу, отец снова кладет руки матушке на бедра и, подлаживаясь под ритм, перекрикивает музыку: за мою Розу, за ее день рождения, за мою красавицу жену, чтобы нам еще много-много лет праздновать вместе! Мы с Аттилой танцуем около сестер, я перевожу им, что кричит отец, музыканты играют туш, отец подзывает официанта, пусть несет шампанское, и встряхивает бутылку, чтобы пенилась, это к счастью, если пара капель попадет и на пол! Мы чокаемся, желаем матушке всего-всего, хотим отвести ее к столу, чтобы она наконец посмотрела подарки, но матушка отмахивается, не пришло еще время для подарков, она хочет сказать несколько слов, так что мы остаемся стоять, полукругом обступив матушку, а она, положив правую руку на грудь, на двух языках говорит, как рада, что мы все собрались отпраздновать ее день рождения, и тут матушка задумывается ненадолго, проводит рукой по лбу (Номи, которая стоит рядом со мной, берет меня под руку), мне пятьдесят лет, говорит матушка, но я совершенно отчетливо помню тот день, когда в первый раз получила от своей матери платье, которое она сама сшила к моему первому причастию, не хочу испытывать ваше терпение и описывать, каким оно было, но носила я его аж до пятнадцати лет, мама так искусно его сшила, что если немного отпустить запас, появляются все новые и новые узоры, а потом запас кончился, и она пришила кружевную полоску (матушка показывает рукой, как это было, и просит меня перевести на немецкий «кружево» и «запас»), а когда я в самом де ле уже не влезала в это платье, она скроила из него наволочки, и сегодня, уж не знаю зачем, сняла я наволочки с подушек – и тут вдруг, только сейчас, заметила, что мама что-то вышила на этой ткани, так тонко, что видно, только если держишь наволочку под углом к свету, «моей любимой доченьке», – вот что я прочитала сегодня, на пятидесятом своем дне рождения, – и матушка говорит, что сердце ее все еще так in Berührung, что она не могла не рассказать нам все это, (я чувствую по руке Номи, что и она тронута рассказом матушки, и знаю, что она думает про те подушки, которые всегда украшали спальню родителей, раньше мы только знали, что они почему-то очень важны для матушки); матушкина мать словно стоит среди нас, одетая по моде двадцатых годов, в светлой плиссированной юбке, вышитой блузке, с цветочным венком и маленькой вуалью на голове; взгляд мой скользит ниже и останавливается на ее правой ноге, потому что пятка забинтована и из черной туфли выглядывает узелок бинта; взгляд матушкиной матери, ее красивые, всезнающие глаза смотрят и в прошлое, и вперед, в будущее, которое пройдет с мужчиной старше ее на восемь лет, будущее это не будет ни счастливым, ни несчастным, а всего лишь неизбежным, брак с мужчиной, который выше ее почти на две головы, высоко подстриженный затылок, брюки заправлены в сапоги, в руке – светлые перчатки.

Вы очень любили вашу маму, не правда ли? – спрашивает матушку фрау Кёхли, когда мы сидим за столом; матушка уже развернула подарки и поблагодарила всех, официанты подают закуски; матушка кладет ладонь на руку фрау Кёхли, да, говорит она, и все еще люблю, а это вот, посмотрите, моя старшая сестра, Ицу, муж специально увеличил ее фотографию, чтобы она была сегодня с нами, да, у меня есть еще одна сестра, на год младше, чем Ицу, но с ней у нас уже давно никаких связей, какая-то ужасная ссора, говорит матушка; все вокруг оживленно беседуют, едят суп, пьют вино, поднимают бокалы за матушку; отец погрузился в беседу о политике с Золтаном; я слышу только голос матушки, потому что она рассказывает фрау Кёхли то, что должна бы рассказывать мне, я слушаю и ломаю голову, в чем причина, что ей, по всей видимости, легче рассказывать такие вещи, о которых я ничего не знаю, чужому человеку, фрау Кёхли, и размышляю: может быть, матушка надеется, что я слушаю то, что она говорит, однако я делаю вид, что полностью поглощена едой. (И время от времени поглядываю на Номи. Она сидит справа от меня, разговаривает с Аранкой, рассказывает ей о сквоттерах, о панках, о концертах, о том, как интересно туда иногда заходить, но все мое внимание направлено в другую сторону, я прислушиваюсь лишь к голосу матушки.)

Это история женщины, которой было уже хорошо за тридцать, когда она родила третьего ребенка; первые двое уже выросли, жили своей жизнью, и поздно рожденная девочка росла как единственный ребенок; избалована она дальше некуда, думает отец, он работает возчиком, редко бывает дома; пока девочка растет, он порой долго смотрит на нее неподвижным взглядом, какой девочка видела только у солдат, взглядом, который что-то означает, а что, она узнает, когда ей исполнится семь лет; однажды вечером родители крепко поссорились, отец ударил мать, ты не замечаешь, что ребенок совсем непохож на меня, кричит отец, мать не отвечает, пускай кричит, пускай выговорится, девчонка не моя, орет отец, я столько всякого про тебя наслушался, ты где-то шлялась каждую ночь, когда меня не было дома, вижу я, чужое это семя, чужая это девчонка, на соседа похожа, как две капли воды, отец издевается над женой, грозит вышвырнуть из дома, не место ей в порядочной семье, мать девочки пытается оправдаться, защитить себя, отец снова бьет ее, он точно высчитал, когда должен был быть зачат этот ребенок, в те дни они даже не спали в одной постели, а в глазах у жены, он же помнит, каждый раз что-то вспыхивало, когда Йожи к ним заходил, – и отец с такой силой грохает кулаком по столу, что девочка с испуганным плачем вбегает в комнату, мать обнимает ее, гладит и наконец говорит тихо: ты все твердишь, что ребенок на Йожи похож, так? Вот что я тебе скажу: девочка ни капли не похожа на Йожи, ревность не только ослепляет тебя, но и память отшибает, ты уж и не помнишь, что я ее прежде времени родила, ты подумал об этом в своих дурацких расчетах? И если ты в самом деле свято веришь в то, что говоришь, тогда собери наши пожитки и вышвырни нас на улицу, да поскорей! Бабушка едва ли хоть раз в своей жизни говорила так твердо, так решительно, почти воинственно, после этого муж на несколько дней исчез, а потом вернулся, открыл дверь, сел к столу, и, когда бабушка опустилась перед ним на колени, чтобы снять с него сапоги, он сказал: приготовь поесть что-нибудь, я проголодался.

Подано главное блюдо, рыба, жаренная на решетке, с картофелем, петрушкой, шпинатом, мы запивали ее легким сухим вином, которое любит матушка; я погасила в зале свет, а Номи внесла многоэтажный именинный торт, матушка под наши аплодисменты задула узенькие витые свечи, разрезала торт, раздала всем по куску, после десерта фрау Кёхлер и фрау Фройлер попрощались и ушли, оркестр заиграл снова, и все снова пошли танцевать, всё, как у нас на родине, с воодушевлением кричал отец, мужчины принялись пить пиво с палинкой, а женщины решили, что воздержатся, сегодня нам садиться за руль, когда поедем домой, сказали Ирен, Биргит и матушка, и, после того как оркестр убрал инструменты в футляры, лица у мужчин были багровые, потому что ведь надо было еще обсудить политическую ситуацию, матери сели в кружок на другом конце стола и тихо беседовали о своем, а мы, Номи, Аранка и я, стояли у окна, смотрели на озеро, на огни, мерцающие на противоположном берегу; когда я обернулась в зал, Золтан был весь красный, как пион, можно было подумать, что они с отцом разругались насмерть, а на самом деле они лишь пытались перекричать друг друга, этих проклятых коммунистов пора уже гнать к черту везде (официанту приходилось буквально жонглировать, чтобы поставить бокалы, уклоняясь от яростно жестикулирующих рук), из-за них идет у нас война, еще бы, конечно, красным всегда главное – кровь!.. Я слушала фразы, которые мужчины швыряли в воздух, особенно отец и Золтан, и фразы эти еще долго висели в табачном дыму, странно чужие и какие-то беспризорные, и меня уже не так сильно удивляло, что мужчины каким-то странным образом слепы на правый глаз, никто не говорит о националистах, а уж тем более о страшном коктейле из коммунизма и национализма, коктейле, который взращивает лютую ненависть всех ко всем на территории бывшей Югославии; когда Номи спросила, чего это я такая задумчивая, я ответила, что странно чувствую себя, такое ощущение, будто никто здесь друг друга не понимает, все сами по себе: пьяные мужчины утонули в политике, матери шепчутся, делятся секретами, а мы, девушки, тут, у окна, наблюдаем за всем этим вроде как со стороны, хотя имеем к этим вещам самое прямое отношение. Да, уж такие мы, ни рыба ни мясо, вставила Аранка, или и рыба и мясо, вставила Номи; и мы, помахав родителям, вышли подышать свежим воздухом; на берегу темная озерная вода еще раз рассказала матушкину историю и историю бабушки, бабушку я совсем не знала, да и не могла знать, мирно плещущие волны принесли и поставили передо мной вопрос: почему отец с матушкой приехали в Швейцарию, что было настоящей причиной эмиграции?

* * *

А может, вез нас в Белград вовсе не дядя Мориц, а Нандор, это больше похоже на правду, потому что Нандор, уж он-то точно любил поговорить за рулем, в отличие от дяди Морица, и, когда он говорил, уши у него всегда краснели, да, уши у него были такие же большие, как у его отца, словом, очень даже вероятно, что ехали мы с Нандором, потому что я не могу вспомнить ни одной причины, почему дядя Мориц именно в тот день так много говорил; нет, с дядей Морицем тоже случалось, что он вдруг, совершенно неожиданно, становился многословным и говорил так быстро, громко и настойчиво, что казалось, он никогда не остановится, но он так же внезапно замолкал; и если вспомнить, то чаще всего не дядя Мориц, а именно Нандор водил «москвич»; машина принадлежала дяде Морицу, но он всегда говорил, что больше любит на тракторе ездить, он и нас с Номи иногда брал с собой и возил на тракторе в поле, и я как сейчас слышу его слова: эта земля когда-то была наша, а почему земля могла прежде принадлежать кому-то, а теперь не принадлежит, осталось одним из моих невысказанных вопросов, вот о чем думаю я сегодня; дядя Мориц, который, как уже было сказано, никогда не говорил особенно много, тем не менее некоторые фразы повторял часто, например такую: может, я еще дождусь, что эта земля снова будет моей, и синие прожилки на носу у дяди Морица словно бы намекали на что-то, известное ему одному.

Мы с Номи видели поля, черную землю равнины, учились отличать сорняки от полезных растений, смотрели, как убегают зигзагами зайцы, разглядывали кротовые холмики, нам ухмылялись с шестов пугала в лохмотьях с блестками, мы узнавали названия полевых цветов, а когда дядя Мориц поднимал взгляд к небу и говорил, esőre áll az ìdő, мы тоже смотрели в небо, чтобы понять, что он имеет в виду; если начинался дождь, мы, вслед за дядей, повторяли слова об этом дожде: накрапывает, или моросит, или хлещет, льет как из ведра, дождь с градом, градины с голубиное яйцо, говорили мы с важным видом; но почему большой кусок земли на этой равнине был наш, а теперь почему он перестал быть нашим, это мы поняли гораздо позже, когда об этом нам рассказали вы, мамика.

Так что очень может быть, что именно Нандор на красном «москвиче» приехал за нами на улицу Гайдука Станко, чтобы отвезти нас на вокзал, но перед этим, поскольку мороз стоял, как в сибирской тундре, ему пришлось, ругаясь последними словами, лезть под машину, смотреть, какого черта эта развалина не заводится, и из-за этого мы могли опоздать на автобус, на котором должны были ехать дальше, но так как вы, мамика, собирались приехать в Белград скорее слишком рано, чем слишком поздно, то особых причин для волнения не было, и мы с Номи могли еще немножко позаниматься своими делами: поднялись по лесенке на чердак, подсыпали корма голубям, поглазели в щели между досками кровли на холодное ноябрьское небо, слезли по лестнице вниз, проведали своих свиней, навозную кучу, уборную, которая представляла собой белую будку, целый домик, с отверстием на двери в форме сердца, Номи издали посмотрела на свою любимую гусыню и сказала ей: не скучай, я пришлю тебе из Швейцарии картинку, мы немного поискали кошку Цицу, кричали, звали ее, и уж не помню, прибежала ли и в тот раз моя любимая тощая кошка или так и не услышала нас, а еще Номи во что бы то ни стало хотела забрать с собой маленький веник, который вы однажды ей подарили, но вы сказали, что лучше сами его привезете, когда приедете навестить нас в Швейцарию; а так как Нандор все возился с машиной, вы ушли в дом, чтобы сварить еще кофе, а мы с Номи открыли калитку, высунулись на улицу и помахали соседу, который в теплые вечера выпускал своих свиней, чтобы они попаслись перед домом, и я с тех пор часто ломаю голову, как же звали этого человека, в котором мне всегда чудилась какая-то особая доброта, когда я видела издали, как он пасет свиней перед домом, но мне приходит в голову только имя господина Сальмы, чей домишко стоял справа от вашего, а когда мы с Номи побежали к «Юлиному углу», но Юли там не оказалось, мы повернули и прошли мимо вашего, то есть мимо нашего, дома и не стали кричать «Юлипули, Юлипули, Юлипууули», как всегда, когда у нас было настроение подразниться, и Юли сейчас как раз была бы кстати, чтобы снять трудно поддающееся описанию возбуждение, овладевшее нами, нет, мы пошли прямо к дому Юли, где она жила с матерью, как зовут ее мать, мы не знали; день добрый, а Юли дома? – спросили мы, и еще я помню, что мать Юли сделала приветливое лицо, когда мы спросили про ее дочь, Юли дома нет, на рынок пошла, да вы проходите! Ни за какие сокровища мира мы не вошли бы в дом, где жила Юли, нет, нет, мы сегодня уезжаем, сказали мы матери Юли, у нас совсем нет времени. В самом деле, девочки, вы ведь в Швейцарию уезжаете, сказала мать Юли, путь перед вами, девочки, долгий, и как мы ни отказывались, она принесла нам по яблоку и коробочку печенья, спасибо! – мы были рады, что можем повернуться и уйти, и вот мы опять возле нашего дома, открыли калитку и увидели ваше встревоженное лицо, где вас носит? Я уже вас тут обыскалась.

Мы влезли в машину, вы сидели между нами, сложив руки на коленях, Нандор повернул голову, все, можем отправляться, и задним ходом выехал из ворот, потом вышел, не выключая мотор, чтобы закрыть ворота, и, когда мы ехали по улице Гайдука Станко, Номи сказала мне: вон, смотри, вон она стоит, и вы знали, что мы хотим попрощаться с Юли, и попросили Нандора остановиться, только быстро, сказали вы нам, а Нандор покачал головой: чего надо девчонкам от этой полоумной? Вы вылезли из машины, встали перед Юли, а она смотрела на нас и даже конфетку не попросила, а мы уезжаем, сказала я, или Номи это сказала, и мы торопливо погладили Юли по руке, потом сели в машину и всё смотрели на Юли, потом «москвич» повернул за угол и Нандор, выехав на шоссе, дал газ.

На автобусной остановке Нандор купил нам билеты на автобус, помог водителю уложить наши вещи в багажник и подсадил нас в салон, потом чмокнул нас в щеки и сказал: приезжайте поскорее; когда автобус тронулся, мы помахали ему, потом вы достали из своей сумки пакетик с солеными палочками, и мы принялись хрустеть ими, чистые мышата, сказали вы и еще раз проверили, все ли бумаги взяли с собой, девоньки мои милые, сказали вы, Номи сидела передо мной, у окна, я помню, что день был пасмурный, пахло бурым углем, и еще в автобусе плавали запахи котлет, колбасы, чеснока, яблок, хлеба, потому что все время кто-нибудь что-то ел, а вы взяли с собой в дорогу свежего сала, жареного цыпленка и палачинту, которую мы с Номи любили даже холодной, и очень может быть, что, когда соленые палочки кончились, мы ели палачинту с творогом, и Номи каждый раз, откусывая от палачинты, поднимала ее и спрашивала: ну, а теперь что видите? В обкусанной палачинте мы много чего видели: была ленивая собака, тетя Манци, которая храпит, корова, которая писает, вчерашняя луна; мы убивали время как могли: прижав нос к холодному грязному стеклу, считали велосипеды, бродячих собак, дымящиеся трубы; эта поездка отличалась от любой другой автобусной поездки только тем, что была очень уж долгой, водитель несколько раз останавливал автобус и, не глуша мотор, весело кричал: перерыв на пописать-вздохнуть-размяться-помолиться!

За все время поездки, если я хорошо помню, мы мало говорили друг с другом, вы иногда что-то напевали, а поскольку мотор автобуса сильно ревел, шофер усилил громкость радио, да еще и насвистывал или подпевал, я прижалась к вашему плечу, чтобы получше слышать вас, Номи все время оглядывалась на нас в щель между сиденьями, потом задремала; поздно вечером мы погрузились в море огней, и все головы в автобусе припали к стеклам, потому что мы наконец въехали в Белград, и тогда вы сказали мне: смотри-ка, город-то нас ждал, ждал, когда наш грязный, пыльный деревенский автобус приедет из захолустья.