Я живу в центральной части города, в квартирке окнами на улицу, под окнами проходит так называемая Вест-Тангенте, Западная скоростная дорога, каждый час по ней проносятся, в сторону Кура, тысячи легковых авто и сотни фур, я сижу на постели, в голове у меня крутятся слова Verkehrsstrom, Verkehrsfuss, гудит бойлер в кухне, щелкает, довольно громко, электрический счетчик в прихожей, почему, собственно, эту дорогу называют Западной, если транспорт идет по ней с запада на восток, ведь мы, когда едем куда-то, имеем в виду прежде всего то направление, в котором едем, разве не так? Дорогу эту жители города зовут – «национальная выхлопная труба», улица же, по которой она проходит, зовется просто Weststrasse, Западная.

Перед моим окном останавливается двухэтажный автобус, из него, расплющив носы о стекло, на меня смотрят детские лица; я машу им, они радостно машут в ответ и смеются, один из них прижимает к стеклу рисунок, солнышко, радуга, облака, а посередине – зайчик, который грызет морковку, я встаю, подхожу к окну, верчу головой, чтобы увидеть, куда и откуда едет автобус и правильно ли я угадала национальность детей, ах нет, ошиблась, я еще стою некоторое время у окна, как живой экспонат, встречая сочувственные, веселые, любопытные взгляды, иной раз и досадливые, этих я, наверное, раздражаю, потому что живу в том месте, которое они хотят лишь миновать как можно быстрее. Меня забавляют висящие за ветровым стеклом войлочные елочки для ароматизации воздуха или фигурки в виде таксы, украшающие заднюю полку и смешно качающие головой при каждом толчке. Я дерзко смотрю в хмурые лица водителей, недовольных, что поток машин еле-еле ползет, тут уже пробка, и это в восемь утра! Я восхищаюсь всеми этими Куртами, Гансами, Павлами, Рюдигерами, или как там еще их зовут (единственное исключение – Синди), шоферами-дальнобойщиками, которые одиноко и внушительно восседают в кабинах своих фур и у которых на зеркале заднего вида болтается какой-нибудь дурацкий талисман.

Занавеску бы повесить сюда, считает домоправительница фрау Грюндлер, все-таки не годится, чтобы кто ни попадя к вам в спальню глазел, мне точно было бы не по себе; фрау Грюндлер заходит ко мне почти каждый день, короткий стук – и она уже в прихожей, вместе со своей собачонкой, йоркским терьером по кличке Суринам, я могу пошить, если хотите, то есть, я так понимаю, если денег на шторы нет. Нет, мне в самом деле не мешает, отвечаю я, когда я сплю, так сплю, а когда не сплю, так и сама глазею или ухожу в кухню. Ну ладно, поглядим, сколько вы выдержите, вот заведется дружок, тогда… и фрау Грюндлер, тряхнув кудряшками, сбрасывает собачонку на пол, Сури к таким вещам, то есть к неожиданной смене высоты, привычен, он приземляется ловко, пружиня лапами, и вот уже стоит, виляя хвостом, я смеюсь, глядя на него, кофе хотите? Ну, фрау Котчи, если я вас не задерживаю, и фрау Грюндлер решительно направляется в кухню, тут у вас уже вполне уютно, она садится, переводит дух; с молоком и с сахаром? – спрашиваю я. Сегодня черный, отвечает фрау Грюндлер, я наливаю кофе, не в будничные чашки, а в изящные чашечки для эспрессо, эти две чашечки – единственное, что у меня есть ценного. Вы просто чудо, и фрау Грюндлер отпивает глоток кофе, потом еще глоток, потом начинает говорить, ну, словом, что эта шпана вчера ночью опять тут устроила, фрау Котчи, это все границы переходит! Фрау Грюндлер лезет в карман своей куртки, вот, поглядите, какой я великий мастер, приспособление совсем простое, и она сует мне под нос рогатку, словом, когда я вчера попала одному по ногам, я аж сама завопила: гол! Классный удар! Скажите, фрау Котчи, вы не слышали?

Конечно же я слышала, голос нашей домоправительницы просто нельзя не услышать, это не голос, а орга́н, а воюет фрау Грюндлер с пьянчугами, которые после полуночи вываливаются из «Гларнера», это пивная возле нашего дома, и, прежде чем найти, с налитыми пивом глазами, дорогу в сторону своего жилья, обязательно должны помочиться у липы; когда наша сестра, свежеумытая и прифрантившаяся, выходит утром из дома, в нос ударяет такая крепкая вонь, хоть стой, хоть падай, куда это годится? (тут Суринам заливается тонким лаем, который напоминает птичьи трели, это он реагирует на возмущение своей мамочки, я вытираю слезы от смеха); я уж устроила нынче утром хозяину «Гларнера» головомойку, так ему и сказала: яйца отстрелю этим обормотам, если он опять даст им упиться в стельку! И фрау Грюндлер, засунув рогатку в карман, допивает кофе, говорит, это лучше, чем аспирин, и с неожиданной энергией поднимается со стула, ну что, пошли?

Я беру ее сумки, набитые продуктами, и мы идем вверх по лестнице, фрау Грюндлер, поднявшись на пару ступенек, останавливается, тяжело дышит, уперев руки в бока, знаете, фрау Котчи, этот Фреди все-таки законченный эгоист, каждый раз, когда я тут мучаюсь, ползу наверх, он стоит на два-три пролета выше и ухмыляется, глядя на меня, а я ему перечисляю все наши позорные места, показываю, где обои висят, вот, посмотрите, фрау Котчи, вот тут и тут! А эти трещины, а пятна сырости, и фрау Грюндлер, взяв меня за руку, показывает самые неприглядные углы, ну, скажите, фрау Котчи, имеет право такой человек жить на свете? У него есть дом, а он его запустил до того, что дом этот вот-вот развалится, расползется, как сгнившая груша, хотя груша, скажу вам по секрету, не всегда была сгнившей. Знаете, сколько я здесь живу? С шестьдесят пятого года, Вестштрассе тогда была не улица, а конфетка, с чудным воздухом, с зеленью, вся засажена деревьями, как вы думаете, чего я так упорно борюсь за эту липу перед домом? Я, несмотря ни на что, все еще люблю этот квартал, этот дом… вы-то меня, конечно, понимаете, фрау Котчи. О, конечно! и фрау Грюндлер, расчувствовавшись, похлопывает меня по руке.

Пока мы поднимаемся, Сури носится по лестнице вверх и вниз, то обгоняет нас, то бежит назад, мельтешит под ногами, ах ты, шмакодявка бессовестная, смеясь, ворчит на него фрау Грюндлер; пока мы добираемся до ее квартиры, я успеваю много чего узнать, и не только о владельце дома, капиталисте Фреди (который, голову даю на отсечение, надеется, что со временем транспорт пустят по другой улице и тогда он сможет продать этот ветхий дом втридорога), но и о хозяине пивной «Гларнер», который, как предполагает фрау Грюндлер, имеет долю еще в двух заведениях, что повыше по улице, девки там так и вертят задницами; я узнаю, что мой сосед – швейцарский француз, вроде человек неплохой, только немножко сдвинутый, берет всякие сезонные работы, а вообще, не знает, что делать со своими руками, кроме как упражнять их на гитаре, наверняка вы его уже слышали, да? Я вам вот что скажу: скоро уже не встретишь такого квартиранта, который знал бы, что такое Hacktätschli и Wurscht wegge, не т, не то чтобы я имела что-нибудь против чевабчичей или там чебуреков, говорит фрау Грюндлер, я-то все ем, а больше всего люблю незнакомые блюда, но это просто беда, что по полдня приходится руками-ногами объяснять моим юго, албанцам, туркам, испанцам, как работает стиральная машина! Я вам не толмач, говорит фрау Грюндлер, ключом открывая свою дверь, Сури проскакивает мимо нее в комнату. Ух, ну все, а теперь присядьте, отдохните немного от этих тяжестей, да и от моей болтовни заодно, а я соображу нам что-нибудь подкрепиться. Я, по своей привычке, оглядываю забитую вещами комнату: картинки, фотографии в рамках, как попало висящие на стенах, горшки с цветами во всех углах, фикус, бегония, комнатная липка, плющ, обвивающий книжную полку, на которой есть и книжки, но в основном посуда, всякие фигурки, портмоне самых разных размеров и из самых разных материалов, письма, засунутые тут и там между книгами; я усаживаюсь напротив Сури, он вскакивает на кресло, на котором лежат еще две подушки, между нами – журнальный столик, мы с Сури смотрим в окно, под нами – четыре этажа, внизу бурлит поток машин; будто игрушечные, когда смотришь сверху, говорит фрау Грюндлер, подкатывая к нам сервировочный столик, и садится рядом с Сури, в кресло с темно-зеленой обивкой. Неудивительно ли, что сверху вообще все выглядит совсем по-другому, говорю я, и фрау Грюндлер, смеясь, отвечает: можете окно открыть, если хотите, вам и поверить трудно, что мы все еще в том же доме, и она дает мне в руки тарелочку с крохотными солеными бутербродиками, а Сури в прыжке ловит кусочек сала. Фрау Котчи, говорит фрау Грюндлер, поаплодировав собаке и похвалив ее за ловкость, могу я у вас спросить кое-что, вы ведь знаете мой любопытный характер, можно? – о, пожалуйста, сколько я ни захожу к вам, вы всегда дома… но ведь вы еще такая молодая, почему вы никогда никуда не ходите? Что вы делаете целый день, двадцать четыре часа в сутки? Квартиру обставляю, в общем, я сейчас в отпуске и потому много времени провожу дома. И не уезжаете никуда, в отпуск-то? – фрау Грюндлер проглатывает последний бутербродик, достает из ридикюля тюбик с помадой и, выпятив губы, наскоро подкрашивает их, чертова помада, говорит она, но без этого вишнево-красного цвета я себя чувствую такой серой, и фрау Грюндлер трет указательным пальцем зубы, потому что помада и на них попала, но это не ради тех пьяниц, я вам скажу честно, у них в основном и вкуса-то нет… потому что нынешняя молодежь полмира способна объехать с… как бишь оно? – ага, с Интеррайлом. Я решила обставлять квартиру постепенно, отвечаю я, чтобы у вещей было время привыкнуть к новой обстановке, и я встаю, подаю руку домоправительнице. Как вы сказали, наверняка и вам надо к ней привыкнуть, не только вашим вещам, и фрау Грюндлер, чуть выпятив подбородок, пожимает мне руку. Конечно… большое спасибо за угощение, и приходите, не стесняйтесь, я почти всегда дома и с удовольствием вам помогу, говорю я смеясь, и меня уже нет.

Прошло едва три недели, как я съехала от родителей, что бы это ни означало; мы несколько часов стояли с матушкой, отцом и Номи в гостиной, в передней, потом в кухне и в моей комнате, отец качал головой, с недоверчивыми глазами брал картонную коробку, смотрел на нее, у нас же хватает места, говорил он тихо; он, с покрасневшими глазами, казался мне таким маленьким, я тоже плакала, мы все плакали; отец все время хотел сфотографировать меня, потом нас с Номи, меня с моими детскими рисунками, меня с моей мебелью, которую я не хотела брать с собой, кроме кровати. Какой смысл в этой мебели без тебя, сказала матушка, и отец чуть не рассвирепел, ты не можешь так с нами поступить, мебель, которая никому не нужна, это просто дурные воспоминания, а Номи ответила: можно отнести все это в подвал, прямо сейчас, там достаточно места, а если когда-нибудь к нам приедут гости, то и мебель пригодится. И, странное дело, отец с матушкой сразу с ней согласились, мы вместе отнесли в подвал шкаф, книжную полку, письменный стол, комод, каждый предмет мы тащили вместе, все вчетвером, каждый раз долго примеривались, как будет ловчее, проще. Потом, когда отец увидел в подвале-бомбоубежище все эти вещи, закрытые простынями, он закричал: нет, нет, не хочу я на это смотреть, мы вроде как привидений пустили в дом! Перестань уже, сказала матушка, это мебель Ильди, ждет гостей.

Здесь, в Швейцарии, переезд – дело обычное, дети уезжают из дома довольно рано, в шестнадцать или семнадцать лет, если человеку больше двадцати, это уже редкий случай, взрослый человек должен жить самостоятельно, пытались мы втолковать родителям и по-немецки, и по-венгерски, зная, что они все равно останутся при своем мнении, так и не смогут понять, какой смысл уезжать из дому, если ты не выходишь замуж, ютиться где-то, в какой-нибудь дыре, когда есть возможность жить в своем доме, где все к твоим услугам. Но то, что речь идет о чем-то гораздо большем, я поняла лишь в тот день, когда собрала вещички в картонные коробки, – речь идет о глубоком стыде, который матушка и отец должны были испытывать из-за того, что я от них ухожу: что скажет на это родня, вот что я читала в их глазах, ведь мое личное маленькое восстание – это в их глазах разрыв с семьей, и виновными в этом они чувствуют только себя, и не чуть-чуть, а на полную катушку (мамика шепчет мне на ухо: когда что-то происходит, погляди на это не только со своей стороны, но и со всех возможных), и я посмотрела на родителей и еще раз начала было: вы в самом деле тут ни при чем… и смолкла, потому что увидела: слов, которые что-то могут смягчить, просто нет, суть невыразима.

Потом матушка приготовила мое любимое блюдо, жареного цыпленка с картошкой, посыпанной красным перцем, и салат из огурцов со сметаной, а на десерт была палачинта, но так как есть никому не хотелось, матушка все это дала мне с собой, чтобы хоть завтра не готовить. Я попросила отца сделать мне кофе, так как больше всего люблю кофе, который варит он; я смотрела, как он мелет зерна, как тщательно вкладывает фильтр в рамку, большим пальцем приминает порошок в мерной ложке, как терпеливо, медленно, круговыми движениями льет на кофе горячую воду; скоро мы не сможем тебя навестить, сказал отец, пока кофе лился в ковшик, ты должна нас понять.

В полночь я надеваю куртку, открываю окно, проветриваю комнату, Вестштрассе с полуночи до шести закрыта для транспорта, я высовываюсь из окна, смотрю налево, по улице в противоположном направлении катят велосипедисты, иногда бросив руль, иногда с громкими песнями, хозяин «Гларнера» как раз выставляет из заведения завсегдатаев, обычно их бывает пятеро, они цепляются за перила, чтобы не свалиться, спускаясь с трех ступенек; если они нацеливаются на липу, а моя домоправительница начинает орать на них, я закрываю окно и слушаю соседа, который все еще играет, зовут его Лоран Россе, с ним я встретилась на лестнице в первую неделю после переезда, представившись, он тут же сообщил мне, какова у него цель в жизни, он мечтает играть, как Джими; Джими? – как, ты не знаешь, кто такой Джими? На свете был только один Джими, и Лоран в тот же вечер пригласил меня к себе, показал свою коллекцию пластинок, а еще плантацию травки на балконе, несколько любимых книг о Жорже Батае и, конечно, о Джими Хендриксе, садись, сыграю тебе что-нибудь! Ну как, здорово? как я тебе? – спросил он после того, как исполнил мне знаменитые номера Джими, Foxy Lady, Wild Thing, Hey Joe, Voodoo Child, а потом повторил все это еще раз, от начала до конца, потому что Лорану сначала нужно было разогреться. Я считаю, ты уже лучше Джими, сказала я. Comment? Impossible! Только не надо врать, сказал Лоран, он никогда не превзойдет Джими, уж он-то знает; я почувствовала себя неловко, потому что и в самом деле сказала, не подумав, не учла, что Лоран и его преклонение перед Джими – это серьезно.

Я намазываю маслом кусок хлеба, посыпаю солью, перцем; перед тем как лечь, я всегда что-нибудь ем и, жуя, раздумываю, не распаковать ли еще одну коробку; среди тех, кого я вижу день за днем из окна кухни, есть одна женщина в доме напротив, я называю ее про себя бледной героиней, хрупкое существо это все время что-то делает: чистит, моет, варит, развешивает одежду, а сейчас, когда на улице нашей стоит непривычная тишина (тишина, которой я не верю, потому, очевидно, что в ушах у меня все еще звучат гудки, скрежет тормозов, рев двигателей), она гладит в кухне белье, и на лице у нее навсегда застыла усталость; я встаю, открываю картонную коробку (каждую неделю буду открывать самое большее по две коробки, решила я), сверху лежит желтый конверт, в котором я держу свои фотографии; я никогда не хотел наклеивать фото в альбом или помещать в рамку, я выбираю несколько штук и булавками прикрепляю их на стену, над изголовьем кровати, без всякой системы, слежу лишь за тем, чтобы фотографии соприкасались друг с другом, в четырнадцатилетнем возрасте я стала собирать снимки, которые родители хотели выбросить, на желтом конверте написано: «Брак», срезанные головы, неудачные фотографии, а вот еще смазанный снимок желтого цвета, его я особенно люблю: тут я с Номи, мы как раз отвернулись (вдруг подул ветер и швырнул нам в лицо песок), и фотограф запечатлел это быстрое движение; фото заставляет меня вспомнить, как мы хохотали, с засыпанными песком глазами, носом, ртом, хохотали и никак не могли остановиться.

Я сажусь на кровать, съедаю еще бутерброд, задремываю с новыми фотографиями над головой, просыпаюсь, слыша, что Лоран все еще играет, и засыпаю снова.

Мы с тобой поменялись ролями, раньше ты никогда не просыпала, говорит Номи, на дворе День Всех Святых, она только что громко постучала мне в окно, я вскочила, со слипающимися глазами открыла раму, почему не позвонила? Я звонила, говорит Номи, но ты, судя по всему, не слышала, я быстро надеваю брюки, пуловер, открываю дверь, пальцами приглаживаю волосы, мы с Номи обнимаемся, ну, заходи же, и садимся на кухне, вот, это мама прислала, она лезет в сумку, маринованные огурцы, колбаса с перцем, сало с чесноком, лапша, акациевый мед, маковый и творожный штрудель, все остальное я отказалась брать, а мама сдалась, только когда я ей сказала, что все равно скоро снова тебя навещу, как живешь-то? – спрашивает Номи. Язык у меня еще не проснулся, отвечаю я, а кофе кончился, подожди, я умоюсь, и посидим где-нибудь в кафе, хоть за углом, о’кей?

«Эль Зак», так называется кафе, держат его испанцы, супружеская пара с тремя детьми; мы с Номи входим, взглядом ищем свободные места, усаживаемся, заказываем два двойных эспрессо, рассматриваем обстановку, мебель, наши взгляды притягивает кофеварка, ручки, не автомат! Тут же определяем, хорошая ли вентиляция, что написано в меню и на карте вин, а ты видела, сколько стоит капучино? – да, на пятьдесят раппов дороже, чем у нас; и, конечно, оцениваем, вкусный ли кофе, и если вкусный, то кто поставщик – погружаемся в мир, который давно уже стал для нас общим, – ну что, проснулась? – спрашивает Номи, когда мы, выпив кофе, расплачиваемся, да! Мы встаем, помахав на прощание супругам, и, выйдя за дверь, задерживаемся на секунду, посмотреть часы работы, рабочий день у них длинный, переглядываемся мы, арендная плата наверняка огромная! Мы с Номи переходим Вестштрассе, разглядываем витрину стекольщика, цокаем языком, как рискованно расположен хрупкий товар, хозяин, видно, был прежде канатоходцем, говорю я, и мы идем дальше, я показываю Номи все, что уже успела открыть в окрестностях; прекрасный детский сад, антикварную лавку на Идаплац, которую держит скупой на слова, но любезный чех, лавку биопродуктов, в которой есть все, хотя она совсем крошечная, в цветочной лавке на Берташтрассе покупаем букет осенних цветов, идем дальше, вверх по Берташтрассе, я показываю направо, на школу Эмтлер, где во время выборов устанавливают урны для голосования, Номи на мгновение замедляет шаг, поднимает взгляд на ноябрьское небо, голубой ноябрьский день, говорит она, какая чудесная неожиданность, мы идем дальше, проходим мимо японских вишен, сворачиваем направо, на Гольдбруннерштрассе, еще несколько шагов, и мы на месте.

Я сама никогда бы до этого не додумалась; Номи позвонила мне, чтобы сообщить: каждый День Всех Святых она будет заходить за мной, потому что ее друг рассказывал, что на кладбище Зильфельд есть братская могила, и там, у этого, можно сказать, коммунального погребения, мы в память о наших умерших близких можем положить цветы; вместо того чтобы в этот день прятать друг от друга глаза, мы сделаем все, что положено; кроме того, неизвестно, долго ли мы еще не сможем поехать в Воеводину, и я, держа в руке телефонную трубку, какое-то мгновение даже не знала, правильно ли я поняла Номи, ты слышишь?

Мы прошли по кладбищу Зильфельд, большому, просторному и такому красивому, поглазели на привольно растущие деревья; с огромных дубов, платанов и каштанов уже облетела листва, а вот шеренга изящных березок, мы увидели даже несколько гинкго, их золотисто-желтые листья окаймляли посыпанную щебнем дорожку; пока мы шли к братской могиле, мы набрали охапку цветных чудес, которые падают с деревьев как раз тогда, когда они красивее всего, и вместе с цветами возложили их на могилу; в этот голубой ноябрьский день мы вспоминали наших умерших близких, наших теток и дядьев, наших дедов, которых мы и знать-то не могли, матушкину мать, папуци, и мы спели песню вам, мамика, и от вашего имени попросили, чтобы живые не умирали раньше времени.