Мы и наш «мерседес-бенц» стоим на границе; Томпа, так зовется этот пограничный городок, и, хотя печать цивилизации, лежащая на нашем семействе, сразу выделяет нас среди прочих, мы, как все прочие, должны ждать, ждать терпеливо, ждать до потери сознания, и отец уже кипит от ярости, нервно нажимает на кнопку, и боковое стекло с подобострастным шуршанием опускается, чтобы отец мог положить локоть на дверцу и выпустить струю дыма прямо в знойный воздух, и всемилостивый Бог тут же превращает наш «мерседес» в воздушный корабль, два-три мгновения – и мы на белых огромных крыльях вспархиваем над всем этим скоплением машин, потому что мы – хорошие, мы живем в правильном обществе и не просто отказываемся принимать существующий порядок вещей, но с высокой горы плюем на этих безбожных коммунистов; когда-нибудь, говорит отец, время покажет, что я прав, а я снова чувствую, что здесь солнцу есть где показать свою силу, что вы хотите, континентальный климат, летом зной, зимой стужа.

Матушка так и сидит, забыв отпустить держатель над дверцей; а мы с Номи, чтобы как-то убить время, играем в слова: у нас с ней достаточно ума сообразить, что в такие моменты отца лучше не видеть и не слышать. Томпа – пат – том – пот – мот – па – ма – опа – ома, то есть дедушка и бабушка.

Томпа – городок на границе Венгрии и Сербии; спустя несколько лет он будет переполнен людьми, потому что с мая 1992 года Европа введет жесткое эмбарго против Сербии и Черногории, закроет воздушное сообщение с этими странами и здесь, на крохотном пограничном пункте, через который можно попасть в труднодоступную Сербию, будут разыгрываться круглосуточные сражения с участием сотен автомобилей и автобусов. Знай мы, какой хаос воцарится тут, на этом маленьком пункте пересечения границы, через восемь лет, в 1992 году, то, наверное, не стали бы играть в слова; но что бы мы тогда делали?

А «топ»-то мы пропустили, да, говорю я, и еще «там» и «по». И мы начинаем смеяться, сначала хихикаем в кулак, потом смеемся вслух, все громче, заражаясь друг от друга, потом смех переходит почти в истерический визг, потому что отец трагически выпускает струи дыма в знойный воздух и потому что солнце немилосердно раскаляет белый металл, а мы совершенно измотаны долгим путешествием. Если сию минуту не замолчите, отдам вас коммунистам, вон тем, видите, которые стоят, будто каменные, и матушка глазами показывает, чтобы мы замолчали.

Когда наконец до нас доходит очередь, мы с Номи встречаем строгий взгляд пограничника чистыми, невинными взорами, наши детские лица ясно выражают, что мы абсолютно ни в чем не виноваты, и не только мы, но и отец; изваянный из камня коммунист добивается-таки, что мы снова становимся почтительными и благоразумными, он же невозмутимо листает наши паспорта, небрежно трепля по загривку свою немецкую овчарку; однако нам не удается отделаться так легко, станьте на обочину, пожалуйста, говорит пограничник, и легким движением руки показывает, что совсем не шутит. И на сей раз мы имеем возможность убедиться воочию: то, что называется полный досмотр, досмотр с головы до пят, в самом деле существует.

Когда мы наконец въезжаем в городок, отец все еще кипит, а мы с Номи, тихо, как мышки, сидим, съежившись на заднем сиденье, и смиренно слушаем поток извергаемых отцом проклятий и ругательств; мы еще не в состоянии понять, что он чехвостит совсем не Брежнева, чтоб его туда-сюда во все места, и не русских спортсменов, которые с помощью какого-то хитрого допинга получают медаль за медалью, и не купола-луковки, которые, с какой стороны на них ни глянь, все равно суть символ мракобесия; лишь спустя много лет мы с Номи начнем догадываться, что за этой ненавистью прячется некая невысказанная история, которая гнетет душу отца, – история папуци, отцова отца, нашего деда.

Ну а пока, в этот наш приезд, мы познакомимся с нашей сестрой; мы промчимся мимо тополей, акаций, каштанов, чтобы увидеть Янку – из прежней жизни отца, Янку, нашу единокровную сестру, которая однажды вдруг появилась в нашем фотоальбоме, словно всегда была там; а это еще кто? – спросила Номи, и матушка ответила: это дочь твоего отца, и, конечно, прошло некоторое время, пока мы поняли, что дочь твоего отца – это его дочь от первого брака; ага, у отца были дела еще с кем-то, шутим мы с Номи, чтобы не чувствовать пока еще непонятную боль, которая таится в словах «единокровная сестра»; словом, девушка на черно-белой фотографии – это Янка, Янка с ее умопомрачительной прической, наверху которой крохотная светлая вуаль, а элегантно усмиренные черные локоны, составляющие с вуалью разительный контраст, с необыкновенной красотой ниспадают на плечи; Янка непобедима, неодолима в своей непокорной прелести; и что же, теперь это наша сестра? – спрашивает Номи; указательный палец Янки, прижатый к крылу ее крупного носа, словно пытается объяснить что-то очень сложное, к тому же рука у нее в кружевной перчатке, и вопрос Номи звучит весьма неуместно, потому что в глазах Янки видно какое-то непонятное, спокойное превосходство, ее глаза ясно дают понять, что мы с Номи ох как еще далеки от того, чтобы разбираться в жизни.

Я, конечно, слышала, что из машины можно вылезать с некоторым шиком, элегантно распрямляя тело; да наверняка я и видела уже где-то, как при этом поднимается грудь, расправляются плечи, как лицо каким-то неуловимым, не поддающимся описанию образом обретает уверенность, и эта уверенность чувствуется и в целеустремленной, но совсем не суетливой походке, и я нервно, с грохотом закрываю за собой белую блестящую дверцу, чтобы как можно скорее исчезнуть из перекрестья бесстыдных, вожделеющих взглядов мальчишек, которые в одно мгновение собираются вокруг и, разинув рты, глазеют на появившийся на их пыльной, убогой улице сияющий феномен, словно это и не автомобиль вовсе, не чудо современной техники, а сама неопалимая купина; я никому не рассказывала, какое неприятное чувство я испытываю под этими взглядами, какой жалкой ощущаю себя, и, окажись в этот момент рядом, в той самой купине, Господь Бог, я бы первым делом попросила его объяснить, что это за чувство, откуда оно; эй, кричит Номи, да постой же ты, куда мчишься?

С Янкой мы встретились не у дяди Морица и не у мамики, а в маленьком ресторане на берегу реки. Мы увидели ее издалека: она стояла в легком лимонно-желтом платье, которым играл теплый летний ветерок, и в туфлях на высоких каблуках: конечно, Янке уже дозволено казаться выше, чем она есть; вон она, толкает меня в бок Номи, и я вдруг начинаю стесняться своих маленьких шагов и шепотом говорю Номи: знаешь, если честно, мне как-то не по себе, это мне-то, а ведь я поклялась себе, что буду гордой (чем это мне гордиться, интересно?), ну, не важно; я четко помню песчаную дорожку, по которой мы шли, и плакучие ивы слева и справа, и во всем этом было какое-то ощущение, что мы приближаемся к некой темной истории, о которой наивно полагали, будто она нас никак, ну никак не касается, потому что относится к жизни нашего отца до того, как в ней появилась матушка.

Хелло, говорим мы, хелло, хелло (а как полагается приветствовать человека, с которым ты встречаешься первый раз в жизни?), и отец представляет нас друг другу: Янка, Номи, Ильдико; матушка старается быть на высоте положения, она знает, как все мы себя чувствуем, и берет на себя задачу, которая вообще-то лежит на отце, она говорит: мы так рады, что можем наконец с тобой познакомиться, и Янка отвечает, что она тоже рада, мы с Номи судорожно хватаемся за бокалы с лимонадом, соломинок, к сожалению, нет, говорит, смущенно улыбаясь, официантка, я мучительно ломаю голову, что бы такое спросить, но вижу перед собой лишь ту старую фотографию, ее полные губы, которые и в самом деле полные, ее густые волосы, которые на самом деле еще более густые, ее глаза, живые, подвижные, чистые. Мы видим, как Янка смеется, видим ее белые ровные зубы, которые делают ее настолько непохожей на фотографию, будто того снимка вообще не существует, и мне хочется лишь одного: посидеть хоть минутку в полной тишине, чтобы вокруг никого больше не было, только мы, пятеро, за столиком, и пусть мы даже не смотрели бы друг на друга, и еще мне хочется, чтобы мы забыли о своем страхе перед неловкостью и погрузились ненадолго в молчание, которое в какой-то мере восполнило бы те годы, что прошли мимо нас, когда мы понятия не имели друг о друге; я сижу рядом с Номи, мне знаком ее запах, знакомо ее ухо, мочка уха, ее пупок, я знаю, как она кладет руки под колени и сгибает спину, когда ей плохо; отец снова щелкает пальцами, желая что-то еще заказать, нет, мне не нужно больше лимонада, от него у меня язык к зубам прилипает, отцу же, я понимаю, надо как-то справиться со смущением, туманом застилающим ему глаза, и он хочет выпить еще, чтобы во взгляде его появилась уверенность: «У меня все под контролем»; я помню официантку в ортопедических туфлях без задников, как она суматошно бегает туда-сюда, а отец, конечно, не может удержаться, чтобы не рассказать, как нас трясли на границе, матушка же виртуозно нейтрализует его громогласные проклятья, сообщив: мы все-таки ухитрились провезти через границу подарок, который тебе приготовили, и передает Янке пакет, это мы упаковывали, неожиданно влезает в разговор Номи, а я раздумываю, можно ли в такой момент говорить подобное, большое спасибо, говорит Янка, стоило ли из-за меня рисковать жизнью, и смеется, смеется собственной шутке, а мне непонятно, что в этом такого забавного? Номи легонько толкает меня в бок локтем, но я, разумеется, и так вижу, что у Янки передние зубы очень большие, а между ними зияют темные щели, словно ущелья; Боже мой, ну можно ли так смеяться?

Мы-то сами обычно смеемся сдержанно или вообще не смеемся.

И когда это уже наконец закончится? – думаю я, когда уже можно будет наконец попрощаться, чтобы все опять стало, как прежде? – но я еще помню, что в зале ресторана, где мы сидели, гулял мягкий ветер, теплый летний ветерок, он гладил нам лица и словно норовил удержать хоть ненадолго; о чем же говорила Янка в тот августовский день 1984 года? Наверняка о школе, и что она как раз получила аттестат зрелости, о друге своем она точно не рассказывала и точно не упоминала мать. Кажется, она говорила о своих планах, о том, по какой специальности мечтает работать, и, по всей вероятности, показывала, как ей приятно получить такой подарок, кассетный магнитофон, такого здесь еще не достать, сказала она, может, лет через десять у нас будут стоять очереди за такими вещами, качала она головой, разглядывая магнитофон, вот так все это, вероятно, было; а плакучие ивы в это время пели нам грустную песню, я ее ясно слышала, и опускали к воде свои усталые, пожухшие от зноя листья, все ради нас, ради того, чтобы мы поняли друг друга в нашем крошечном, приватном горе, которое, как ни смотри, для нас и есть мир; мне очень хотелось запомнить слова этой песни, но я забыла их, да, я и это забыла.

Можно я к вам как-нибудь приеду? – спрашивает Янка на прощание, мне очень хочется вас еще повидать и увидеть Швейцарию, я слышала, это просто сказочная страна, с молочными реками и кисельными берегами, и очень хочется попробовать ту штуку, которая у вас там есть, как же ее зовут-то? Однако ни один из нас не может ответить Янке, мы не знаем, какое такое знаменитое швейцарское лакомство она имеет в виду, ну конечно, мы тебе все покажем, говорит отец, то-то ты рот раскроешь, когда увидишь, сколько всего там есть, и Янка смеется, опять демонстрируя свои невозможные зубы, потом убирает кассетный магнитофон обратно в скрипучую пластиковую упаковку, обнимает нас всех по очереди и плачет, она в самом деле не может сдержать слез, сестрички мои, тихо говорит она, мы же скоро увидимся, да? По мне, лучше бы она попрощалась с нами более прохладно, потому что нам с Номи теперь нужно изо всех сил держать себя в руках и делать вид, будто мы каменные (мне приходят в голову блестящие синтетические рыбки, которых цепляют на крючок как наживку, чтобы их проглотила настоящая большая рыба), должно быть, мы с Номи держались даже тверже, чем те пограничники, иначе не исключено, что мы бы тоже расплакались, потому что сердце у нас совсем готово было растаять, так что его можно было мазать на хлеб, как масло, и, сев в «мерседес», мы с Номи не встали бы коленями на заднее сиденье, глядя на Янку, как она в своем лимонно-желтом платье стоит там одна-одинешенька и долго машет рукой нам вслед, теперь она выглядит совсем сиротой, говорит Номи, и мы еще долго глядим туда, где нашей единокровной сестры давно уже не видно.

В то же лето, когда мы познакомились с Янкой, почти наверняка в то же, а если не в то же, то в следующее, – словом, однажды матушка и отец ушли к дяде Морицу и тете Манци, а мы с Номи помогали мамике на огороде, собирали помидоры, фасоль, копали картошку; мамика, расскажите нам про отца, говорит Номи, потому что вас мы можем расспрашивать, а его – нет; мамика на минутку останавливается, ее передник наполовину полон желтыми стручками фасоли, стоптанные туфли испачканы землей, что ты хочешь знать про отца? – спрашивает она, высыпая фасоль из передника в эмалированную миску. Ну, с той, другой женщиной, как это было и почему отец познакомился потом с матушкой? И почему Господь сотворил мир, говорит мамика, поправляя платок на голове, нелегко это все рассказать, идемте, на обед хватит, поможете мне готовить, а я расскажу вам про Миклоша, расскажу, что знаю, только это немного.

В кухне у мамики мы стоим возле маленького стола, рядом с газовой плитой; эта кухня одновременно и ванная комната, тут есть умывальник с маленьким зеркалом и ванна на ножках, ванной этой, однако, мамика никогда не пользуется (пустой расход воды), а под ванной стоит синий ночной горшок, в который мы иногда писаем по ночам, если боимся идти во двор, в уборную; между ванной и умывальником – окно, которое летом почти всегда открыто, москитная сетка на нем в правом нижнем углу порвана, и комары легко залетают в кухню, пора наконец закрыть этот пограничный переход, говорит иногда мамика; окно это, окно кухни и ванной комнаты, я называю про себя «мое волшебное окно», потому что здесь я однажды, ранним утром, увидела, какая это невероятная красота, когда лучи появившегося над горизонтом солнца падают на лоскутный ковер и на уголок зеркала; мы чистим картошку, моем корешки петрушки, а мамика рассказывает нам об отце, о своем Миклоше; я даже не знаю, говорит она, хорошо ли это, ведь он, наверно, ничего вам не говорил о своей первой жене, но почему бы вам об этом не знать? – и мамика ровным, спокойным голосом ведет рассказ, то и дело поглядывая на нас с Номи, будто проверяя себя, стоит ли продолжать.

Так мы с Номи узнаем, что у отца было что-то с одной женщиной, которую звали Ибоя; но что именно было, тут мнения расходятся. Дядя Мориц, тот, например, утверждает, что Миклош вроде бы стал тискать и целовать ее после каких-то танцев, а следовательно, как честный человек, обязан был на ней жениться; после ранней кончины папуци, нашего деда, дядя Мориц стал главой семьи, но отец никогда этого не хотел признавать: если он мой брат и на шесть лет старше, с какой стати он должен мне указывать, как я должен жить? Ибоя же говорила, да, Миклош ее поцеловал, но она не будет из-за этого лезть в бутылку, нет так нет, если Миклош не хочет брать ее в жены, она не настаивает, и с ее стороны вопрос закрыт. Миклош бушевал и ярился, чего этот Мориц опять сует нос не в свои дела, он, видно, не знает, в чем разница между рукопожатием и поцелуем, а ведь сам уже сколько времени женат и, уж во всяком случае, может понять, как это бывает и что случилось у Миклоша с Ибоей, сигареты, крепкая палинка, у Ибои были ласковые руки, вот и все (вы же знаете, как разговаривает ваш отец), в общем, так никогда до конца и не выяснилось, что там у них произошло, и дело мало-помалу забылось, только однажды, пару месяцев спустя, Миклош пришел ко мне на кухню, сел к столу и сказал, что собирается жениться на Ибое; мамика тогда спросила: вы что, помирились, что ли, и ты твердо это решил, и отец, он как раз встал руки помыть, потому что пришел после работы, словом, отец сел опять и сказал, они с Ибоей на время потеряли друг друга из виду, но недавно, на ярмарке, встретились случайно, и он понял, что влюблен в нее, так что его решение окончательное. Если так, сказала мамика, то я у тебя на пути стоять не хочу.

После свадьбы прошло несколько месяцев, отец стал приходить домой все реже; после работы он пил с приятелями, дядя Мориц отыскивал его где-нибудь, пьяного, и тащил домой, ты что, не знаешь, где место семейного человека? Мамика смотрела на все это и молчала, но однажды дядя Мориц так поколотил отца, что тот, с разбитым в кровь лицом, остался лежать на улице без сознания, кто-то из соседей среди ночи разбудил мамику и отвел ее к сыну, а тот ее даже не узнал, все еще не пришел в себя, его отнесли домой, и мамика несколько дней выхаживала его, пока он не встал на ноги; тогда мамика позвала обоих сыновей к себе и именем папуци попросила их объяснить ей, что происходит; она никогда не вмешивается в их жизнь, но теперь, после этого случая, не может спокойно смотреть на это. Однако братья, рассказывает мамика, разрезая пополам очищенные картофелины, лишь смотрели на нее тупо, как бараны, по-другому она не может это назвать, и молчали. Что-то они от меня скрывали, говорит мамика, да не какую-то мелочь, а что-то важное, но что, я так и не сумела у них выпытать. Ее невестка, тетя Манци, однажды пригласила ее зайти выпить кофе, они случайно встретились на кладбище, день был знойный, дул горячий ветер, тетя Манци налила ей кофе, и язык у нее молол так быстро, что у мамики голова разболелась, от жары и от болтовни тети Манци; слушай, Манци, у меня голова сейчас лопнет от твоей болтовни, все твои слова рассыплются, придется тебе потом их заново собирать, говорю я ей, еле живая, и тут знаете, что она мне сказала, так сразу, без всяких обиняков, так и вывалила на мою несчастную голову? Что вовсе не Миклош, а Мориц был влюблен в Ибою, ясней ясного, правда, он-то, Мориц, уже женатый был, а раз такое, он и изображал защитника ее чести, но честь и все такое прочее тут ни при чем, у нее, у Манци, есть у кого правду узнать, ну а Миклош, когда понял, что к чему, решил поквитаться со старшим братом, и она, Манци, его вполне может понять: если ты каждый день с Морицем дело имеешь, тебе ох как захочется ему при удобном случае ножку подставить, она-то, Манци, тоже давно о чем-нибудь таком мечтает. Вот так; а ты-то сама, ты-то сама хороша, если такое рассказываешь матери твоего мужа, сказала я Манци и удивилась, когда услышала от нее ответ, он долго не выходил у меня из головы, – вот что она сказала: когда речь идет о вас, о матери, братья стоят как один, как стена, не позволяют себе ни словечка, а я что, я жена, слепая и бессловесная домашняя скотина, мне все рассказать можно, даже чистую правду. Какую такую правду, спросила я ее; вы, мамика, хотите, чтобы я грех на душу взяла, но я этого не сделаю. Вы сами только что сказали, что я слишком много болтаю, – так вот, от меня вы больше ничего не узнаете!

Словом, дело, похоже, в том, продолжала мамика, что у Ибои, Морица и Миклоша есть какая-то тайна, я ее не знала и не знаю, но она меня тогда очень беспокоила, особенно потому, что все шло и дальше тем же чередом, Миклош работал, а деньги пропивал, и если я говорю, работал, то да, работал, но никогда не задерживался долго на одном месте, везде от него избавлялись, где через три или пускай четыре месяца, а где, может, и через пару недель. Скажем, в Чоке, на птицеферме, он за один день делал почти вдвое больше, чем все остальные, вместе взятые, понимаете, девоньки, и мамика вытирает руки фартуком. Хозяин вызвал к его к себе, Миклош, ты не перегрелся случайно? Ты ведь норму знаешь, чего ты гонишь, как сумасшедший? Да, я сумасшедший, отвечает мой сын, и работаю столько, сколько могу. Ладно, тогда – скатертью дорога. И это только один случай из многих; словом, Миклошу было еще лет двадцать пять, а никто уже здесь, в окрестностях, не хотел его на работу брать, и тогда отец ваш стал наниматься на поденную, на почасовую работу, в лавках помогал, когда там болел кто-то, и многие уже звали его, потому что всем было известно, что он делает самую лучшую колбасу и что работает быстрее всех, поэтому за короткое время у него столько заказчиков появилось! – не было никого, кто не знал бы Миклоша, а кто не знал, тот обязательно хотел познакомиться: вот человек, который со всеми, то есть со всеми важными шишками, ухитрился переругаться. Какое-то время так и шло, Миклош зарабатывал кучу денег, мотоцикл себе купил, да не какой-нибудь, а западногерманский, и никто не мог понять, как это ему удалось за такое короткое время, так что Миклош опять же оказывался не таким, как все; мамика снимает очки, протирает их уголком фартука, и тут уже Номи нарушает молчание, да-да, мотоцикл, у нас в альбоме есть фотокарточка: отец сидит на мотоцикле, в хорошем костюме, руки скрестил на груди, в пальцах сигарета, смеется, и видно, что он счастлив. Да, говорит мамика, мотоцикл – это для него было большое счастье.

А потом ему запретили работать, а тем, кто его все-таки решится нанять, пригрозили большими штрафами, Миклош-де контрреволюционер, какой-то проходимец даже показал, что Миклош листовки по домам раздает, подстрекает людей, чтобы они занимались саботажем и тормозили строительство социализма. Нет, вы слыхали такое? – говорит мамика, и мы с Номи смотрим на нее круглыми глазами, даже забыв кивнуть или сказать, мол, нет не слыхали.

Ага, думаете, испугали меня, не дождетесь, ответил на это ваш отец и стал промышлять на черном рынке, уж не знаю, где он доставал товар, который там сбывал, но дела у него опять пошли хорошо, люди знали, что Миклош что-нибудь плохое им не подсунет, для многих он был героем, ага, мотоцикл, слышишь, говорили они, это Миклош едет.

Да, про Ибою-то я чуть не забыла, про Иби, так ее все звали; ей жилось несладко, отец ваш ночевал где-нибудь в парке, на скамье, у реки, у какого-нибудь приятеля, а дома почти не появлялся. Иногда ко мне приходил, чаще всего ранним утром; сынок, спрашиваю я, что тобой творится, ничего, говорит; а раз, в феврале это было, сугробы намело в полметра, он пришел, сел у печки, руки замерзшие растирает, у Иби ребенок будет, говорит, а сам на меня даже не смотрит. Значит, отцом станешь, говорю я, но не сразу, а через минуту, очень уж безрадостным показался мне Миклош; почему у вас все так плохо, у тебя с Ибоей? У нее своя голова на плечах, ответил он, я попросила было объяснить поподробнее, но он молчал.

Так ничего больше мне и не сказал.

Ничего; мамика разогревает сковороду с жиром, бросает туда лук, солит его, пора ставить суп, а то он не сварится, пока родители ваши вернутся, Номи подает мамике миску с зеленью, фасолью, морковью, петрушкой, я приношу воду, подаю мамике кувшин, заправка на сковороде шипит, когда мамика льет туда холодную воду, ну вот, а теперь дайте мне посидеть минутку, говорит мамика, она, пока рассказывала, совсем, видимо, погрузилась душой в эти давнишние дела, которые окружили ее пеленой куда более плотной, чем запах заправки для сегодняшнего супа, и мамика смеется и вытирает свои серо-голубые глаза.

Янка родилась первого октября, погода была для осени непривычно теплой, и в этот день дядя Мориц сломал стул о голову отца, потому что тот сидел у одного из своих приятелей, пьяный, грязный, Мориц дергал его за шиворот, за волосы, за уши, по-хорошему старался уговорить, умолял, даже поцеловал, но отец ваш ничего уже не соображал. В общем, Ибоя лежала в родильном отделении, а Миклош – в той же больнице, в мужской палате, с разбитой головой; это я виноват, я ему жизнь сломал, сокрушался Мориц, и знаете, девоньки, что я сделала? – я стала кричать на него: хватит, замолчи, не надрывай мне сердце, отругала его последними словами и сказала, с сегодняшнего дня оставь Миклоша в покое! Мориц со мной после этого долго не разговаривал, и я уже была уверена, что они с Миклошем никогда больше не помирятся, и в самом деле, много времени прошло, пока они помирились.

С отцом вашим я тоже поговорила, постаралась убедить не оставлять Иби с ребенком одну, без поддержки, еще раз попробовать жить с ней как муж с женой; он, с забинтованной-то головой, посмотрел на меня и сказал: ради вас, мамика, попробую, и в самом деле, после этого бросил он пить, больше не видели его по ночам на улице, а я спрашивала Господа Бога, надолго ли это, хотя и сама знала, что не надолго, и вправду, пару месяцев прожил он с Ибоей, а потом совсем ушел от нее и подал на развод.

Ну вот, а сейчас вы должны мне пообещать кое-что, и мамика берет руку Номи и мою руку, соединяет их в своих ладонях, вы не должны забывать, девоньки, что у вас есть сестра, больше я вам ничего не буду говорить, когда-нибудь вы все сами поймете.

Отец ваш был первым в семье, кто развелся с женой, и знайте, девоньки, развод – это все равно что против всего мира пойти. То есть опять он все законы нарушил! Ух, я бы его своими руками четвертовала, так я на него была сердита!.. Особенно потому, что прошло совсем немного времени и у Миклоша появилась другая.

Наша матушка?

Да.

Говорили, она из бедной семьи. Я никогда ничего не имела против бедняков, говорит мамика, но тут – да, тут я была против, против этой новой женщины, потому что она была красавица, но с дурной славой, так про нее говорили. Только такого нам не хватало, думала я, пусть бы лучше она была совсем некрасивая, и Миклош дал бы снова себя захомутать, во второй раз, думала я. Трудное это было для меня время, прямо не знала, что и делать. Но однажды ночью пришел ко мне папуци, дедушка ваш, сел на краешек кровати, и представляете, на нем был выходной костюм, тот, в котором я его похоронила, и мамика осеняет себя крестом, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа; не ждала я тебя, Винцент, сказала я ему, а он, дедушка ваш, ничего не ответил, только руку мне протянул, я даже капельку растерялась, можно подавать руку привидению или нет? – вот какая мысль мелькнула у меня в голове, но потом я все-таки решилась, и рука у папуци была такая теплая, что я вам этого, девоньки, и описать не могу, может, я всю ночь просидела там, в кровати, не знаю сколько, но потом вдруг почувствовала, что мерзну, а его уже рядом не было.

Но ведь привидение нельзя взять за руку, говорит Номи, а если попробуешь взять, то оно – как воздух, и Номи одной рукой хватает воздух; не знаю, какие они, привидения, только ко мне явился папуци, и он был теплый, а может, это воздух был теплый, говорит мамика, кто его знает, и помешивает в кастрюле, вылавливает одну фасолину, разжевывает ее, ну вот, теперь можно картошку бросать.

Во всяком случае, на другой день увидела я во дворе, у колодца, свою тень и подумала: смотри-ка, Анна, какая у тебя тень большая, и, знаете что, девоньки, я вдруг поняла, что должна сделать тот шаг, к которому душа у меня совсем не лежала.

Словом, мамика попросила Миклоша и Розу, ту женщину, которую он любил, то есть наших отца и матушку, прийти к ней; матушка принесла в подарок кофе; у нее был такой голос и такие глаза, что я сразу ее полюбила, рассказывает мамика. А через несколько месяцев Миклош и Роза переехали в другой город.

Из-за Ибои?

Может, и из-за нее, но главное, Миклош и Роза хотели начать новую жизнь, на новом же месте это сделать легче. Ну а разговоры, разговоры еще долго не смолкали, но я уж давно поняла, что есть люди, которые всегда найдут о чем поговорить, а другие охотно их слушают. Как ты можешь терпеть такого сына? – спрашивали меня, ты еще с ним разговариваешь? После такого вопроса я обычно снимала очки, молчала минутку, а потом отвечала: а о чем бы мы с тобой говорили, если бы у меня не было сына? – и мамика кладет в сковороду большую ложку жира, – правильный это ответ, как вы думаете? Мне кажется, хорошо, что вы теперь больше знаете о своем отце; мамика разогревает жир, пока он не начинает пениться, снимает сковороду с плиты, потом сыплет в заправку мелко порезанный красный перец, я вот точно уверена, что у каждого человека не одно лицо, а больше, у вашего отца – по крайней мере пять, и мамика, медленно помешивая суп, добавляет в кастрюлю заправку, мне, во всяком случае, пять раз в своей жизни приходилось говорить себе, что вот опять он совсем другой, не такой, каким я его знаю (я же, глядя на мамику, думаю: Ильди, а сколько лиц у тебя? – не знаю, ты сама должна это себе сказать, вижу я ответ в глазах мамики), родители ваши держали в том городе, где они стали жить, маленькую продовольственную лавку, там они и познакомились с Шандором, который уже перебрался с женой в Швейцарию, и тот посоветовал им тоже эмигрировать в Швейцарию. А не в Австралию, куда они одно время собирались.

В Австралию?..