1986 год, мы приезжаем среди ночи, приезжаем не как обычно, не к мамике, на улицу Гайдука Станко, а к тете Ицу, и неподалеку от ее дома наш белый «мерседес» застревает в грязи. Не знающие асфальта улочки после внезапного ливня превращаются в болото, колеса «мерседеса» бешено вращаются, все глубже уходя в почву, отец ругается последними словами, гребаный Брежнев так его перетак (Брежнев давно умер, но мы, слушая отца, помалкиваем), дворники бешено мечутся, почти не очищая ветровое стекло, мы с Номи смотрим на желтые блики уличных фонарей, дождик шел… на охоту! – говорим мы, но нам не до смеха, потому что отец давит педаль, проклиная все на свете: систему, двухтактный двигатель и коммунизм, не для таких дорог эта машина сделана, тихо говорит матушка, все еще крепко сжимая ручку над дверью, надо кого-нибудь позвать на помощь, говорит она, отец натягивает пиджак на голову, вылезает из машины, его серые полуботинки уходят в грязь, мы слышим чавканье жижи, отец, сделав пару шагов, снимает обувь, носки, босиком переходит лужу, перепрыгивает канаву, бежит к теткиным воротам, нажимает кнопку звонка, мы слышим собачий лай, у них две овчарки, они ничего не делают, только бегают по своей клетушке туда-сюда, а если Бела, наш с Номи двоюродный брат, тяжелым шагом приближается к их клетушке, принимаются скулить, жалобный этот звук становится все тоньше, мы с Номи в таких случаях стоим в сторонке, у колодца, смотрим, как собаки покорно опускают головы к самой земле, будто Бела опоил их каким-то зельем или околдовал, что в общем-то одно и то же, и они теперь просят прощенья за то, что прежде смели показывать зубы. Бела привычным движением открывает дверцу и, небрежно потрепав собак по спине (словно играя с плюшевыми медвежатами), так же привычно сгребает на лопату собачье дерьмо, а остатки смывает струей из садового шланга; Бела не только собак способен гипнотизировать взглядом, он и сейчас неторопливо идет к машине, а его отец, дядя Пири, и наш отец бегут, далеко опережая Белу, будто он скомандовал им: вперед; сам же он идет солидным шагом, не обращая внимания на грязь.

Бела, который свой талант, или, не знаю, инстинкт дрессировщика, совершенствует на протяжении многих лет, славится как один из лучших голубеводов страны, его питомник типплеровизвестен и за границей… но если уж у людей возникает зуд и они никак не могут обойтись без массовых убийств, не могут удержаться, чтобы не разгромить напрочь собственную страну, то жест Белы, когда он показывает свои кубки, аккуратно расставленные по ранжиру, выглядит в высшей степени беспомощным и нелепым, и суровые мужчины, одетые в строгую униформу защитного цвета, усмехаются в первый момент почти растерянно, видя его трофеи, весь этот позолоченный, пестрый кич, который свидетельствует о его действительно блестящих достижениях на поприще голубеводства. И кто-нибудь из них, щелкнув каблуками, сообщает Беле, что теперь, в новое время, все это ни одну собаку не интересует, и там, куда Бела сейчас будет препровожден, он гарантированно забудет всякую чушь, и первым делом – свои небесные создания, а точнее говоря, своих летучих крыс.

Здороваться будем потом, говорит Бела, когда его улыбающееся лицо появляется в открытой дверце машины и мы кидаемся его обнимать, сначала – дело; он и дядя Пири толкают «мерседес» сзади, отец жмет на педаль газа, матушка все держится за светло-коричневую ручку над дверцей, а мы с сестрой, выскочив из машины, прыгаем, как две выброшенные на берег рыбки, с жадностью наслаждаясь теплым летним ливнем, который за пару секунд превращает светлые летние брюки и футболки со звездами и надписью «Hollywood» в мокрые тряпки, обтягивающие нас, словно вторая кожа; колеса машины еще буксуют некоторое время в грязи, а после того как мужчины, громко ругаясь, наваливаются на задок «мерседеса», делают то, что от них ждут, то есть вращаются, причем не на одном месте.

Тетя Ицу приносит хлеб, помидоры, колбасу, перец – проголодались, поди? – сметану, творог, свежее сливочное масло; голова ее гладко причесана, а небесные глаза сейчас, поздней ночью, блестят, как у девочки: дети мои, наконец-то вы здесь! На столе еще есть место, ах ты, Боже мой, а сало-то! – как это я забыла про сало и палинку! – ее округлое тело исчезает в кладовой, и в следующий момент на столе появляется невероятный торт, о, про сало и палинку-то я опять забыла!

И вот все мы тесно сидим за столом, в конусе яркого света лампы, наши глаза возбужденно блестят, мы смотрим друг на друга, пытаясь понять, что принесли с собой годы, о, как быстро прошло время! Сколько же мы не виделись? Сколько раз мы что-то делали без вас, сколько всего без вас пережили! Время – как мешок, чего там только нет! Розы в этом году почему-то не захотели цвести, свинья недавно опоросилась, двадцать поросят, и всех пришлось забирать от матери, а то бы она их задавила, канализация все еще смердит, а вельможные господа там, наверху, у них вся жизнь – одни обещания, ладно, не будем о политике, дядя Пири быстро, прищурив наметанный глаз, наполняет рюмки, торопливо поднимает свою: по случаю нынешнего радостного дня да простит Господь всех, и бездельников, и бродяг, которые сегодня мой велосипед увели, да так ловко! Стоял велосипед – и нету. Будто корова языком… Ну, милые мои, с Богом. Пусть не сердится Он на нас за лишнюю стопку, которая согревает нам сердце, и не только сердце. Забудем наши заботы и беды и забудем про политиков, пускай они в собственном дерьме задохнутся! А у нас нынче есть что праздновать, и давайте праздновать, даже если это будет последнее, что мы успеем сделать!.. Бела, выпив несколько рюмок, прощается: завтра дел по горло.

Когда блеск в глазах дяди Пири и отца точно показывает число выпитых рюмок, когда тосты, клятвы, проклятия сливаются в едва различимый гул, когда в облаке табачного дыма мелькают жестикулирующие руки, когда эмоциональная атмосфера застолья напоминает контрастный душ, потому что переливающаяся через край нежность (руки, пальцы тесно сплетаются, лица ласково поворачиваются друг к другу) вдруг сменяется взрывом сладострастной ярости (и чей-нибудь кулак с грохотом обрушивается на ни в чем не повинный стол), – в такие моменты мне хочется, чтобы ночь и день тоже были едины, чтобы ночь не растворялась бесследно в завтрашнем дне; и мы с Номи, чтобы еще сильнее захмелеть от охватившего взрослых пыла, выходим на веранду и, приникнув к затянутому зеленой москитной сеткой окну, слушаем доносящийся из кухни беспорядочный гам и удивляемся, что родители наши так изменились, что они так бегло, так быстро говорят на нашем тайном языке, употребляя слова, которые мы никогда еще от них не слышали, и если у счастья есть имя, то у него должно быть и лицо, должен быть и рот, из которого свободно, легко, напевно льется наша родная речь.

Вы, я вижу, сильно избаловались там, на Западе-то, по мне, так это просто шикарная жизнь, я только так могу понять, когда слышу, как родители ваши рассказывают, до чего там у вас все дорого, говорит Бела и сует в рот зубочистку; мы с Номи и с Белой сидим на веранде, полдень, зной, тени во дворе уже уползли под стены, собаки забились в свою клетушку, вода в жестяной собачьей миске испарилась; сначала надо, чтобы все было, а уж потом – дорого или дешево! Бела большим пальцем нажимает на рычаг сифона, струя содовой бьет с такой силой, что забрызгивает скатерть; мы с Номи обожаем Белу, рядом с ним мы чувствуем себя совсем маленькими и каждое его слово воспринимаем как откровение (шевелюра у Белы напоминает мне прическу Лимала, английского поп-певца, модного в 80-е годы; правда, Бела, если б знал Лимала, наверняка бы посчитал его голубым).

А кроме того, вы чувствуете, что живете всегда в безопасности, говорит Бела, у нас такой роскоши никто не может себе позволить; он берет наши наушники, надевает на голову, нажимает на кнопку «play», но музыка, судя по всему, не производит на него впечатления, он не подергивается, не мычит в такт, даже ногой не качает, а, постучав пальцем по пачке, вытаскивает одну сигарету и сует в рот. Взгляд его соскальзывает с наших лиц – эх вы, девчонки! – и поднимается в небо; поднося огонек спички к сигарете, он небрежным движением сдвигает наушники на затылок, вон они, мои хорошие, тычет он сигаретой в безоблачный небосвод, стало быть, песня никак его не затронула, и мы пытаемся следовать за взглядом его голубых сосредоточенных глаз, которые сейчас нашли то, что его по-настоящему завораживает; на удивление маленькая рука его дымящимся кончиком сигареты указывает на стайку птиц в вышине, это еще так себе, хороши, но в меру, говорит Бела, сейчас увидите настоящих, и мы, разумеется, знаем, кто эти настоящие, это его голуби, с которыми он много лет побеждает почти на всех соревнованиях, а знаете, что ко мне уже из Германии и из Англии приезжали, United Kingdom, мне от них ничего не надо, а им от меня – надо, ну, что вы на это скажете?

И так как мы с Номи не отвечаем, поскольку не знаем, что сказать, Бела продолжает: Business is international, что это значит? Business is international, то есть: настоящая коммерция не знает границ, запомните это, девчонки, потому что если ты в самом деле что-то умеешь, то всем наплевать, где находится твой домик, на Востоке или на Западе; вот родители ваши кроют политиков почем зря, а какой в этом смысле? Чушь все это, дерьмо, вот увидите. Мы-то с вами молодые, мы еще дождемся свободы, и Бела, подперев левой рукой локоть, направляет вверх струю дыма, пускает дым кольцами, вот приедете в следующий раз, тут уже куча западных фирм будет наперебой вкладывать в нас деньги, и уж им-то чихать будет на политиков, бизнесмены поймут, что у нас тоже можно много заработать, вот увидите!..

* * *

Тетя Ицу заворачивает в салфетку несколько котлет, оставшихся от вчерашнего застолья, укладывает их в корзину, кладет туда же кусок сала, каравай хлеба, дюжину вареных картофелин, желтый и зеленый перец, как ты думаешь, положить кусочек торта? – спрашивает она шепотом; сладкое никогда не повредит, отвечает матушка, или, может, все-таки повредит? Тетя Ицу смеется, похлопав по своему огромному животу, да уж, мне вот, кажется, повредило, есть что таскать, – и, отрезав большой кусок торта, кладет его в пластмассовую миску, закрывает глубокой тарелкой, еще раз оглядывается в кладовой, что бы еще-то взять? – спрашивает она, потом снимает с гвоздя большую связку чеснока, засовывает ее в корзинку, вот так! – теперь еще кофе, сахар и пакетик красного перца, все, можно идти.

Тетя Ицу, матушка и мы с Номи кое-что задумали; мужчины пускай себе дрыхнут, оправляясь от похмелья в верхних горницах, как называют их тетя Ицу и дядя Пири, хотя дом их, как и все другие дома в окрестностях, одноэтажный (иногда я действительно ясно представляю себе, как они, взявшись за руки, поднимаются по лестнице, чтобы вальяжно развалиться в верхних покоях, – должно быть, потому, что я часто слышала, как дядя Пири кричит, мол, когда-нибудь он ух как перестроит свой дом!), словом, мужчины храпят в верхних горницах, где летом даже днем не открывают жалюзи, чтобы было попрохладнее, а если кто-нибудь и открывает, скажем, тетя Ицу, то для того лишь, чтобы досадить этому тупоголовому Пири, муженьку ее, который столько пьет в последнее время, будто много дней брел по безводной пустыне, и если муженек от неожиданного яркого света вскинет руку, загораживая глаза, хотя рот его при этом и не думает закрываться, сыпля проклятия, то тетя Ицу спокойно так говорит: мол, моим цветам тоже нужно немного света, а кроме того, ты обещал ограду поправить, а то куры вон всю рассаду мне поклевали. Ну ладно, ладно, и дядя Пири натягивает на голову одеяло, а его тощие ноги выглядывают с другой стороны, но по ним никак не определить, что он накануне вечером выпил вы не поверите сколько.

Еще нет шести, мы в летней кухне стоя выпиваем кофе; тетя Ицу показывает на мух: жара сегодня будет особенная, вон мухи уже в такую рань мечутся, пляшут, как сумасшедшие, и я, хотя все еще чувствую себя одуревшей спросонок, смотрю на свою кругленькую тетю, которая стоит передо мной в платье умопомрачительной расцветки, словно мы еще находимся в середине семидесятых годов, и изумляюсь, как это она такую мелочь, как мухи, которые меня разве что выводят из себя, умеет видеть в совершенно непостижимом для меня ракурсе. Ну, в путь, пора, если хотите вернуться вовремя, и тетя Ицу подхватывает корзинку, которую матушка тут же забирает у нее – я все-таки помоложе! – а мы с Номи закидываем на плечи свои сумки, в которые вчера натолкали всякой одежды, и тетя Ицу, прежде чем открыть калитку, грозит собакам кулаком, чтобы они не вздумали выскочить из своей клетушки и залаять, и те послушно убираются к себе, поджав хвосты.

Едва мы отошли от дома, тетя Ицу и матушка тут же взялись под руки и стали тихонько разговаривать, словно давным-давно дожидались этого момента, а мы с Номи шли следом и прислушивались: вдруг до нас долетит обрывок какой-нибудь фразы? Номи, которая, судя по всему, уже совсем проснулась, спрашивает: а вы не могли бы говорить чуть погромче? Нет, отвечает тетя Ицу, даже не оглянувшись, не обязательно вам все знать, узнаете в свое время! Раздосадованная Номи шепчет мне: смотри, как они дружно качают задницами, прямо сиамские близнецы, и смеется; ее смех передается мне; тетя Ицу и матушка останавливаются, и матушка сердито говорит через плечо: а ну-ка, ведите себя прилично, вы уже не маленькие девочки, чтобы дурачиться и хохотать на всю улицу! Но еще и недостаточно взрослые, чтобы знать то, что нам хочется, думаю я, и мы с Номи передразниваем походку тети Ицу и матушки, строим гримасы, обмениваемся всякими знаками, словом, ведем себя точно маленькие глупые девчонки, а все потому, что хотим побольше узнать о Чилле, нашей двоюродной сестре: ведь матушка с тетей Ицу наверняка говорят про нее.

Что-что? Наша Чилла?! – закричала матушка в телефонную трубку; это было пару месяцев назад: тетя Ицу позвонила ей с почты и, захлебываясь слезами, сообщила, что Чилла сбежала из дому с каким-то типом, ничего с собой не взяла, даже белье, и никто не знает, где она. Дядя Пири по такому случаю не ел и не пил несколько дней и молчал, а потом, в день святого Иосифа, вечером, сел к кухонному столу и, отрезая ножом по кусочку, съел полкаравая и большой шмат сала; закончив с едой, он выпил стакан содовой и заявил, что собственными руками свернет дочери шею, как паршивой гусыне, так что лучше пускай она в его доме не появляется. Какими-то путями тетя Ицу все же узнала, где прячется Чилла, поехала к ней, плакала, умоляла, чтобы дочь вернулась и попросила у отца прощения, и тогда все будет в порядке. Но девка же эта упряма, как осел, сказала тетя Ицу, и матушка дол го еще не могла положить трубку, хотя тетя Ицу уже и не говорила ничего, только рыдала; матушке пришлось пообещать, что она при первой возможности, как только мы окажемся на родине, а это уже скоро, поговорит с Чиллой серьезно; тебя она послушает, я уверена, рыдала тетя Ицу.

Чилла сбежала с любовником. Ну и что, разве это такая уж трагедия? Случалось уже такое среди нашей родни, ты сама недавно о чем-то подобном рассказывала, дружно заговорили мы с Номи, когда матушка, положив наконец трубку, в задумчивости уставилась на телефон, ощупывая пальцами стол, словно хотела убедиться, что это на самом деле стол, а не что-то другое; в нашем маленьком палисаднике цвела роза «Форсайт», и матушка, повернув голову к окну, глядя на куст золотого дождя, как мы с Номи называли этот цветок по-венгерски, сказала: да вы хоть понимаете, что это значит? – ничего вы не понимаете, и не хотела бы я, чтоб вы когда-нибудь это поняли, и я не знаю, как мне вам объяснить, что это такое, если отец говорит, что готов свернуть шею родной дочери! Что может быть хуже этого? Но разве вы поймете?.. Мы с Номи давно привыкли, что отец то и дело пытается научить нас уму-разуму, рассказывая какие-то жизненные истории без начала и конца, и матушка часто брала нас под защиту: да оставь ты их в покое, ведь ты сам хочешь, чтобы они жили лучше, чем мы, – и вот теперь она сама нам говорит, что о некоторых вещах, которые происходят у нас на родине, мы и понятия не имеем.

Что ж, тогда нам ничего не остается, сказала Номи, кроме как спросить: если мы о каких-то вещах понятия не имеем, то почему бы тебе нам этого не объяснить, а? Я посмотрела на Номи, и удивилась, и ощутила гордость: сестренка-то у меня – какая умная! Матушка же ответила очень странно, примерно в таком роде: хорошо, тогда я расскажу одну историю, но не вам, а вон тем цветам за окном. И в самом деле, матушка все время обращалась к цветам, а на нас, пока говорила, даже не взглянула ни разу. Как вам известно, растения вопросов не задают, сказала матушка, прежде чем начала свою историю, которую мы с Номи запомнили как историю золотого дождя; мы всегда ее вспоминали, когда нам приходило в голову, что у каждого человека есть своя тайна, даже у матушки, хотя мы долго думали, что знаем ее, как самих себя.

Не помню уже, долго ли мы шли, кажется, около часа; мы с Номи скоро прекратили свои хиханьки и хаханьки, нам как-то стало не до них, потому что окрестности выглядели совсем незнакомыми, дома стояли облезлые и явно требовали ремонта (помню крышу одной хатки: можно было подумать, будто по ней ахнул кулаком какой-то великан). Мы шагаем, внимательно глядя под ноги; неровная пешеходная дорожка вливается в грунтовую дорогу, Номи показывает мне на канаву, там валяется дох лая кошка и пестреет всякий мусор; даже дикие маки и васильки кажутся здесь замызганными, пыльными; отчего это? – спрашивает у меня Номи, я не знаю, что ей ответить, но чувствую: то, что мы здесь видим, забыть будет непросто.

Лачуги, сооруженные из досок, кусков жести и резины, обрывков ткани, Бог знает из чего, очаги под открытым небом, всюду грязь, хотя дождя не было уже несколько дней, мусор, дым, запах горелой пластмассы, мочи, куриного помета; вот где живет сейчас моя Чилла, говорит тетя Ицу и показывает на хибару, у входа в которую стоит бордовая велосипедная рама, ну разве не срам? – говорит тетя Ицу и громко кричит: Чилла, Чилла, тут твоя тетя и двоюродные сестры, встречай нас! Мне не хочется смотреть вокруг, хочется отвести куда-нибудь взгляд, на небо, может, чтобы не видеть полуголых, чумазых детишек, которых если и замечала раньше, то лишь издали, несколько женщин смотрят на нас колючими глазами, словно желая содрать с нас не только платья, но и нашу гладкую кожу; да, все здесь выглядит, как на свалке, на окраине городка, там, где живут цыгане; я уже знаю кое-что по-английски, видимо, поэтому у меня всплывает английское слово slum, и мне вспоминается фильм, который наш учитель истории показал нам перед каникулами, документальный фильм об окраинах Сан-Паулу, но здесь не Сан-Паулу, здесь живет моя двоюродная сестра Чилла, вот она, с заспанным лицом, бросается нас обнимать, тут же закуривает, выпуская дым из беззубого рта, вы пришли повидаться со мной, восклицает она, я знала! – и плачет, давится слезами, целует матушке руку, волосы у нее кажутся опаленными; Номи, Ильди, всхлипывает Чилла, вот так оно бывает, когда смертельно влюбишься, я вас сейчас даже не могу познакомить с моим Чабой, он рано утром куда-то ушел, говорит она, все еще плача, ладно, ладно, успокаивает ее тетя Ицу, свари нам кофе, тетя Роза хочет с тобой кое-что обсудить.

Чилла ведет нас в дом, только вот кофе у нас кончился, говорит она, шумно втягивая носом воздух, тетя Ицу молча ставит на стол банку с кофе, Чилла, тоже молча, берет кофе и корзинку с провизией, садитесь, говорит она; но куда сесть? Наша двоюродная сестра приносит от соседки два стула, как она может тут жить? – шепчет мне Номи, но у тети Ицу хороший слух, а вы это у нее спросите, она тяжело вздыхает и вытирает тряпкой стол; невозможно описать, что представляет собой этот дом изнутри. То, что я вижу, трудно назвать шкафом, или кроватью, или раковиной; с потолка свисают консервные банки на бечевке, смешно, говорю я, зачем это? – потому что каплет сверху, отвечает тетя Ицу, ища какую-нибудь посудину, чтобы сварить кофе, вот, возьми здесь, и Чилла, которая только что вернулась со стульями, показывает на деревянный ящик, в котором грудой лежат стаканы, чашки, тарелки. Садитесь, говорит Чилла, садитесь же, дайте я на вас полюбуюсь, и наша двоюродная сестра снова целует руку матушке, тетя Роза, радость моя, ты выглядишь все моложе и все красивее! Чилла, милая, что ты здесь потеряла? – спрашивает матушка, пока тетя Ицу кипятит воду, кладет в нее кофе и сахар; Номи не может оторвать взгляд от окна: впрочем, окном это тоже нельзя назвать, это просто дыра, которая, в зависимости от погоды, закрыта или плотной синтетической пленкой, или тряпицей, сшитой из лоскутков; рядом с окном булавкой приколота черно-белая фотография: тетя Ицу, дядя Пири, Бела и Чилла; фотографию эту я бы с радостью взяла с собой и никогда бы не расставалась с ней, не знаю даже почему, потому, может быть, что мне кажется, фотография эта – кусочек счастья, на ней увековечен момент, когда все-все кажется возможным; Чилла здесь в коротеньком летнем платьице в горошек и в светлой шляпке, она в центре снимка, а вокруг нее – дядя Пири, тетя Ицу и Бела.

Матушка, то есть тетя Роза, рассказывает Чилле ту же самую историю, которую не так давно поведала – нет, не нам, а своим цветам после звонка тети Ицу.

Я смотрю в окно, не замечая ни болтающейся на нем пленки, ни лоскутной занавески, и слушаю, слушаю мягкий, спокойный матушкин голос; она рассказывает историю одной молодой женщины, которая хотела бы выучиться на учительницу, но куда там, в семье на это не было денег, да и отец ее не видел в этом никакой необходимости: учиться, девке! – у нее уже было много ухажеров, но она дала себе зарок, что если на учительстве придется поставить крест, то хоть какую-то специальность она все же получит; в лавке, куда она пошла ученицей, она познакомилась с одним человеком, который был не такой, как другие мужчины (если честно, то любой человек чем-то непохож на других, говорит матушка и смеется), звали его Имре Тот, и если хочешь знать, почему эта молодая женщина в него влюбилась, то у меня один ответ: он любил пошутить, и так он хорош был, когда шутил, говорит матушка, что я тебе этого передать не могу. И тут забрали Имре в армию, на два года, служил в Хорватии, у молодой женщины на Троицу случилось несколько дней отпуска, и она, недолго думая, села в автобус и поехала к нему, отец ее был в ярости, она, конечно, не сказала ему, куда едет, но отец все равно ругался и кричал: с какой стати дочь отправляется одна черт-те куда, он, должно быть, что-то все-таки заподозрил, видя лицо дочери: не смогла она с собой совладать, скрыть сияние в своих глазах; мать ее защищала: мол, оставь дочь в покое, если сейчас не отпустишь, то потеряешь навсегда. И вот сидит девушка в автобусе у окна и впервые в жизни чувствует себя свободной, пусть отец меня до полусмерти изобьет, все равно не пожалею о том, что сделала, думает она, и ей совсем не страшно; пять раз ей приходится пересаживаться, и каждую минуту она думает о своем Имре, о том, как они проведут эти несколько дней. Имре встречает ее на автобусной станции, в руке у него букетик цветов, и следующие три дня были такие, что девушка никому бы не стала об этом рассказывать. Она возвращается домой, Имре дал ей обещание: как только он демобилизуется, они сразу поженятся, и все у них будет совсем по-другому, не так, как в доме отца, думает девушка, муж не станет ее бить, даже словами обижать, а, наоборот, всегда, каждый день, будет ласков и внимателен. В том году умерла ее мать, девушка тяжело это переживала, мать она любила очень, даже когда та была в плохом настроении, я сегодня себя чувствую, как старая собака, говорила мать, морща нос, или еще: похоже, это не мой день (тетя Ицу ставит на стол кофе, садится рядом с матушкой, кладет руку ей на локоть); много еще чего можно рассказать о матери этой девушки, «самой любимой мамочке», такую надпись заказала она на могильный камень, отца просто трясло от злости, это ж какие деньги, и камень, и гравировка! Но девушка сама за все заплатила, это я потому рассказываю, говорит матушка, что со смертью матери девушка лишилась всякой поддержки и защиты. Через несколько дней после похорон она поняла, что беременна. Она рассказывает отцу про Имре, но про то, что забеременела, молчит: хочет посмотреть, как отец отреагирует, а уж потом скажет всю правду. Пару недель спустя, после какой-то ссоры, он бросается на нее с бронзовым пестиком от ступки. Девушка после смерти матери стирала на отца, готовила, смотрела за скотиной; в тот день она попросила у него денег, дрова купить на осень и на зиму, тут матушка отпивает глоток кофе, прежде чем рассказывать дальше. Что, денег тебе? – орет отец и пытается ударить ее пестиком, дочь защищается, уворачивается. Через несколько дней у нее случился выкидыш. Отцу она не может рассказывать о своих страданиях, а тот, что ни день, обзывает ее последними словами. Она ждет не дождется дня, когда вернется Имре. Имре не возвращается. Лишь много позже узнала, что отец, оказывается, поехал к Имре и сказал ему, что дочь с кем-то сошлась, ему очень жаль, но как мужчина мужчине он должен это сообщить. Ну а что Имре? Девушка просто поверить не может, что Имре даже не удосужился поговорить с ней самой, поверил клевете и бросил ее на произвол судьбы.

Если ты идешь против воли собственного отца, то восстанавливаешь против себя весь мир, говорит матушка, ты должна постараться каким-то образом найти с ним общий язык, чтобы люди хотя бы чувствовали, что ты считаешься и с ними, не поступаешь только по своей прихоти. И знай: за все, что ты делаешь, отвечаешь только ты, понимаешь? (но ведь дядя Пири, он совсем другой, не такой, как отец в этой твоей истории, – однако матушка пропускает реплику Номи мимо ушей), а Чилла отвечает: да, она очень внимательно выслушала тетю Розу, она благодарна, что та пришла сюда, чтобы направить ее на путь истинный, но ей, Чилле, совсем не трудно и не мучительно жить здесь, а недавно, во сне, ей явился ангел и сказал, что это – ее истинное предназначение, жить в бедности с Чабой, ничего в этом нет плохого, и еще ангел сказал, он хоть и ангел, но летать не может, потому что у него сломано крыло, так что это для меня знак, – тут тетя Ицу вскочила так порывисто, что у нее колыхнулся живот, и ладонью принялась стряхивать что-то с платья, хотя на нем ничего не было; Чилла, заговорила тетя Ицу, ты мне ангелом зубы не заговаривай, ты скажи своему ангелу, пускай он тебе объяснит, что, если человек живет в бедности и если он опустился, это совсем не одно и то же, и не дай тебе Господь это перепутать! Ты знаешь, что моя дверь для тебя открыта, сказала тетя Ицу, только не морочь мне голову ангелами!.. Она повернулась и, не прощаясь, вышла; матушка, прежде чем последовать за ней, положила на стол две пачки сигарет, мы с Номи осторожно, отвернув головы, обняли двоюродную сестру, словно у нее была какая-нибудь заразная болезнь; возвращайся, сказала матушка, пожалуйста!

Дядя Пири не верит, что мы ходили на рынок, хотя тетя Ицу рассказывает ему в красках что и как; не верит, даже когда она выкладывает на стол дыню, желтые сочные персики, халву и туесок с малиной (водить за нос мужчин – это искусство, ему надо учиться, любит говорить тетя Ицу), если вы столько всяких сладостей выкладываете, стало быть, у вас рыльце в пушку, замечает дядя Пири, пока тетя Ицу варит ему крепкий кофе (отец все еще спит «наверху»), ах ты, ясновидец мой, отвечает тетя Ицу, я уж давно удивляюсь, чего это ты своим ясновидением деньги не зарабатываешь.

Дядя Пири кладет на стул еще одну подушку, садится, приглашает нас тоже сесть, складывает руки, молча ждет, пока тетя Ицу наполнит чашки, и, когда перед ним стоит дымящийся кофе, а все мы сидим за столом, дядя Пири, выпятив подбородок и поглаживая щетину, говорит: на прошлой войне мне прострелили плечо, пуля, слава Богу, прошла навылет, и наш милейший, наш золотой дядя расстегивает рубашку, чтобы показать место, куда вошла пуля, – с тех пор у меня левая рука всегда немного холоднее, чем правая, говорит он, отпивая кофе, и с тех пор здесь, точно в этом месте, видите? – здесь, я чувствую, когда от меня хотят что-то скрыть, и дядя Пири тянется за сво ей шляпой, берет ее и с размаху, словно козырной картой, бьет ею по столу, и его подбородок с иссиня-черной щетиной грозно выпячивается: пусть попробует кто-нибудь сказать слово поперек; дядя Пири уже забыл про себя, забыл про нас – в крепких словах и выражениях, которыми славился дядя Пири, всегда есть что-то забавное, например, когда кто-то умирает, дядя Пири говорит: все, больше у него голова не будет болеть, а однажды о ком-то, очень глупом, он сказал, что у него голова набита отрубями, и мы с Номи очень смеялись, – но сейчас мы сидим за столом смирно и даже пикнуть боимся, Номи уже давно ни на кого не смотрит, а гладит пальцем скатерть, как бы обводя узоры, а я неподвижным взглядом смотрю на искусственные фрукты в вазе возле огромного радиоприемника, и мне хочется стереть из своей памяти этот день, когда дядя Пири, превосходя в грубости самого себя, проклинает свою дочь, сошедшуюся Бог знает с кем, с бродягой, у которого ничего нет, ни ремесла, ни заработка, ни дома, только то, что в штанах, да и то наверняка не больше, чем у крота! У крота? – переспрашивает тетя Ицу, но совсем не так шутливо, не так лукаво, как она это обычно делает; да, что б он сдох, чем у крота или у ежа, если тебе так больше по вкусу! Ну ничего, теперь ждать недолго, скоро такие, как этот хрен, исчезнут к чертовой бабушке, все уж и так шепчут, что скоро война и эти недоумки будут первыми, кого призовут в югославскую армию, там таких полуцыган с распростертыми объятиями ждут, пускай они воюют, пускай умирают за сербов!.. Тут тетя Ицу хватает мухобойку и с силой хлопает ею по столу почти рядом с дядей Пири, какая жалость, вскрикивает тетя Ицу, надо же, не попала! Не было там никакой мухи, злится дядя Пири; ну да, не было, языком вот мелешь, а муху не видишь, на столе, перед своим носом? Ах ты-ы-ы, ревет дядя Пири так яростно, аж стол дрожит, ты думаешь, что любишь дочь, если отдаешь ее первому проходимцу, да еще и кормишь их обоих?

А ты, значит, любишь, если смерти желаешь тому, кого твоя дочь любит?

Могла бы и порядочного человека себе найти, говорит дядя Пири, и взгляд его блуждает где-то между ушатом для мытья посуды и календарем; потом он хватает со стола свою шляпу и вскакивает, а я виноват, что она любит такого, кто годится только на пушечное мясо? – вот так мы живем, и дядя Пири, забыв застегнуть рубаху, надевает шляпу, резким движением откидывает занавеску, что отделяет кухню от веранды, а Чилла, запомните, Чилла для меня уже умерла, кричит он и нам, и собакам, и сосед ям, слышите, знайте все! – нет больше у меня дочери… Тетя Ицу, осенив себя крестным знамением, смотрит вслед дяде Пири, а тебя-то, говорит она, тебя-то на прошлой войне не как пушечное мясо использовали, как венгра-партизана, когда тебе в полку имени Петефи даже ружья не дали? Ты со своим плечом давно все забыл, а я вот помню.

Ночью, когда все уже давно спят, Номи говорит, даже постель какой-то другой стала; или ночь, отвечаю я, и обе мы не можем заснуть, пока не начинает светать.