Язык репортеров — это прямой провод к воображению» Язык радио — это динамит, взрывающий его до основания. Широковещательные антенны московской радио-станции бросили в мир слова, послужившие достаточной искрой, чтобы взорвать порох миллионов умов. Искра, пущенная безразличным ко всему радио-техником и состоящая только из двух слов:

КАПАБЛАНКА ПРОИГРАЛ,

достигла цели.

Эти слова пронеслись по всему миру с быстротой метеора. Перехваченные радио-станциями Берлина, Парижа, Нью-Иорка, Лондона, Чикаго и Шпицбергена, они отбрасывались дальше. Они торжествующе неслись над государствами и городами, над зелено-желтыми пятнами полей, над лесами тайги и Канады, над джунглями Индостана и пампасами Аргентины, над снежными склонами Гималаев и мощными вершинами Альп, над ледниками Гренландии и песками Египта, над небоскребами и мостами, храмами и пирамидами, неслись, всюду обгоняя робко ползущие аэропланы и бесчисленные перелеты кажущихся тихоходами птиц.

Они навалились на города мощным обвалом криков, восклицаний, прыгающих строчек газет и журналов, телефонных звонков и почтовых писем, их бешено выстукивали тысячи Морзов и Юзов, они гудели по проволокам телеграфных линий, мчались по кабелю на дне океана, загорались световыми огнями реклам, выкрикивались бешенными ртами газетчиков — они всюду, везде останавливали, ошеломляли, били без промаха.

КАПАБЛАНКА ПРОИГРАЛ!!!

Эти слова рассыпались разговорами по клубам и отелям, по международным салонам и театральным фойе, по курортам и дансингам, всюду и везде, от университетских аудиторий до обыкновенной булочной. Их произносили наспех, между двумя рукопожатиями, перед очередным табль-д‘отом, в антрактах премьер и просмотров, во-время любовных сцен и деловых заседаний.

Все, кто следил за ходом международных турниров, все, кто умел расставлять стаунтоновские фигурки на черных и белых квадратах доски, все, кто хоть краем уха слыхал об именах Ласкера и Рети, Торре и Рубинштейна, Шпильмана и Боголюбова, наконец, все, кто просто читал ежедневно газеты — не понимали, не могли и не хотели ничего понять. Король шахматных королей Наполеон международных турниров проиграл где-то в какой-то Москве какому-то нелепому автомату. Разве это не дико, не странно?

А в Москве, среди взволнованно расходившейся публики, суетился не менее взволнованный оператор Культкино. Он уже увековечил козлиную бородку профессора Ястребова, накрутил крупных и общих планов из пестрой смеси гимнастерок, шелка и пиджаков, и тщетно искал кого-то, чье отсутствие на пленке лишило бы хронику всей ее бойкой сенсации.

И наконец нашел. Помчались поспешные кадры. Целлулоидовый мир ожил, обогатившись элегантным героем с профилем джентльмэна из Голливуда и с видом Чайльд-Гарольда, капризно перенесенного в наш, совсем не байронический век. Тонкие пальцы его нервно мяли душистый платок, а застывшая улыбка на темных губах вздрагивала, моментами превращаясь в гримасу.

В Берлине, в Лондоне, в Вене, в Париже, в Праге и Брюсселе, по Rue de la Paix, по Уол-Стрит, по Бродвею, по Фридрихштрассе, Стренду и Пратеру, на Ройсах, на Фордах, Мерседесах, Фиатах, Рено и Паккардах подъезжали к вокзалам маэстро. 26 первоклассных чемпионов и рыцарей — спешно глотали свой кофе в буфете, и международные пульмановские рессоры, укачивая их на мягких диванах в общих залах и спальных купэ, с быстротой кометы помчали их к одному пункту земного шара. И этим пунктом был Себеж, — пограничная точка страны, где таилась гибель, уготованная им автоматом.

На Тихоокеанском гиганте, тысячетонном чудовище Нью-Иоркско-Гамбургской линии, под лениво раскинувшимся парусиновым тентом, спокойный, как скала, Маршалл перелистывал свежевыпущенный номер пароходной газеты. По вытянутым в струнку, тонким, как нитка, губам плыла легкая, недоверчивая улыбка. Старый янки не верил в автомат. С Капабланкой что-нибудь случилось. Изящный маэстро очевидно был не в ударе.

Автомат — ерунда. Тысячи раз доказано, что искусство шахматных комбинаций не поддается никаким математическим законам. Автомат — для отвода глаз. Играет, вероятно, шахматист. Хороший, сильный, может быть гениальный, но все же человек. А раз человек, то возможны любые случайности. Абсолютных выигрышей не бывает. Капабланка — никому не указ…

… … …

В мягком купэ международного вагона, тихими, грустными, глазами, округлявшимися толстыми окулярами в роговой оправе, — ибо Торре был американец, а какой американец не носит круглых роговых очков? — скользил задумчиво по мелкопетитным воплям московских корреспондентов Нью-Иоркских газет.

Он не задавался вопросом об автомате. Что такое Капабланка? Четыре громких имени, соединенные рядом тире. А дальше? А дальше — стареющий мозг и падающая техника. Что такое Капабланка, когда у Торре в последнем турнире было на пол очка больше, чем у прославленного чемпиона мира. И на предстоящем сражении в Москве, Мексика должна притти впереди Кубы. За ней молодость, пламенный огонь борьбы и огромная воля к победе. Эта воля оценена даже антрепренерами, даже мудрыми биржевиками, готовыми срочно заменить наисчастливейшие акции „Голико-нефть“ акциями будущей славы Торре.

Чемпионы? Ерунда. Он еще опрокинет этих чемпионов, так же легко, как эту пустую пепельницу. Автомат не страшен. Пусть — поражение. Он снесет его легче и тверже, чем прославленный маэстро ди-Граупера…

… … …

На станции Волоколамск репортер „Вечерней Москвы“ с порывистостью делового американца проник в спальный вагон, отмеченный присутствием самого доктора Эммануила Ласкера.

Тот же вагон. То же купэ. Только не Мексика, а Германия. Только не юность задорная, а бремя прожитых шестидесяти лет.

Обаятельная улыбка. Полузакрытые веселые глазки блестят вспыхивающими искрами чего-то такого, перед чем невольно хочется снять шляпу. Снежный покров седины, от которого ваша походка сразу становится мягче и голос робко модулирует в особо почтительных нотах.

Губы, между словами медленно попыхивающие сигарой, время от времени бросали потному от счастья репортеру веские как камень слова:

„Трудно мне, не знающему поколения молодых русских шахматистов, высказать вам какие-либо предположения о том, что автомат — только предлог, только дешевая сенсация. Может быть это общее мнение и не имеет никаких оснований.

„Математика не посягала, однако, на искусство шахмат. Она со всей ее всеобъемлемостью, не могла одолеть его, не поддающееся никаким математическим предпосылкам и обоснованиям. Математики, ищущие в шахматах каких-то определенных цифровых законов, всегда упирались в тупик бесчисленного, неподдающегося учету, количества комбинационных положений. Разрешить эту задачу, как-то оформить ее, ввести в нормы определенных математических предпосылок лично мне кажется абсолютно невозможным.

„Но в то же время возможно вообще многое. Очень может быть, что задача эта, в конце концов, и разрешена. Кто может поручиться, что не нашелся, наконец, гениальный мозг, который разрешил невозможное.

„Но тогда зачем это? Зачем, проверяя алгеброй гармонию, убивать эту гармонию окончательно и бесповоротно? Зачем лишать человечество такого исключительного по героическому своему характеру искусства? Зачем?

„Я приветствовал бы от всей души гениального игрока, но с удовольствием бы уничтожил сверхгениальную машину, ибо шахматам она несет гибель“…

… … …