Последний тур окончен. Взволнованная, потрясенная, точно взрывом, толпа выходящих счастливцев, на-ходу бросала еще большей толпе у входа сенсационную новость. Уже сама новость была взрывом. И гулом проносились ее раскаты по уставшим от крика ушам.
Маршалл, Торре и Шпильман — отказались!
Рубинштейн и Ласкер — проиграли!
Ласкер, великий Ласкер, непобедимый и гениальный, — проиграл!
Безумие. Паника. Растерянные козырьки кепок. Восторг. Жестикуляция. Хриплые, рычащие рты.
Ласкер проиграл!
Что же дальше?
Где истина? Где?
Люди расходились. В конце-концов — недоумение. Подавленность. Странная жалость. Обида за человека, за мозг, за гениальный человеческий мозг.
Молодежь, девушки в красных платочках, девушки стриженные в стоптанных туфельках, кожанки, серые блузы — негодовали.
Машина? Но кому нужна эта машина? Зачем? Разве искусство шахмат не прекрасно? Разве оно не доставляет творческой радости? Острого и полнокровного трепета победы?
Машина убивает его. Убивает творчество. Математика разрушает идею. Зачем?
В комнате турнирного комитета внешне спокойный и только нервно закусывающий губы „сам“ Крыленко бросал в толпу взволнованных комсомольцев свои веские, как камень, слова.
— Товарищи, вы правы, конечно. И ваше волнение показательно для той позиции, которую мы должны занять по отношению к этому автомату. Это изобретение нетолько бесполезно. Оно — огромный, непоправимый вред не только для шахматного искусства. Оно наносит удар и культуре, одним из скромных проводников которой являются шахматы. Оно сразу может разрушить всю ту работу, которую мы проделали, чтобы сделать шахматы достоянием не кучки профессионалов, а всего населения, самых широких масс. И если изобретение это основано на определенных математических законах, то, значит, эти законы опровергают самый основной принцип игры в шахматы: свободный выбор комбинаций и сложную, напряженную игру ума. Можно, конечно, изобрести остроумный механизм, позволивший бы в один момент разрушить, скажем, музей изящных искусств или Третьяковскую галлерею. Но, сколь будет нужен и полезен такой механизм, в этом, я думаю, сомневаться не приходится. А поэтому успокойтесь, товарищи, в самом ближайшем времени мы постараемся выяснить сущность изобретения Ястребова и поставить все точки над „i“ в этом волнующем вас вопросе…
И, покидая комнату, каждый уносил в памяти неясную, но гневную мысль:
„Профессор — убийца. Машина — чудовище. Она бессмысленна и бесполезна. И шахматам она несет гибель“…
Так думал и фельетонист „Рабочей Газеты“. И мысли выстраивались, выпрямлялись, выравнивались, формулировались точнее, ударнее — и статья была готова. Скорей в редакцию. Карандаш и бумагу. Так. Теперь в набор…
… … …
Профессор Ястребов, медленно ступая в старых, протертых галошах, в первый раз внимательно рассматривал уходящих.
Как много молодежи! Горячей, восторженной, страстной молодежи. Вероятно, они все увлекаются шахматами.
Как странно! Шахматы становятся достоянием всех. Они популяризуются. А он несет им смерть.
Прав ли он, убивая то, что составляет творческую радость тысяч, может быть, десятков тысяч, миллионов?
Но за ним — наука. Тридцатилетний, упорный труд. Радость достижения. Это оправдывает все жертвы.
Все ли? Стоило ли? Может быть, пропали годы в бесполезной работе над бесполезным открытием? Может быть, оно не нужно, бессмысленно?
Как болит сердце. Оно дребезжит, как прорванный барабан. На плечи навалился груз скверной, обидной старости. Порок сердца. Ревматизм. Долгие и назойливые боли в желудке.
Стоило ли жить, работать…
На другой день профессор Ястребов не выходил из дома. Болело и останавливалось сердце.
Статья в „Рабочей Газете“ будоражила тяжелую мысль о бесполезности всего дела. Перед собой не оправдывался. В каждой строчке нервного фельетона видел горькую, обидную правду.
Позже принесли „Известия“. Там прочел, задыхаясь от боли в сердце, написанные кровью слова Эммануила Ласкера.
„Профессор, — писал Ласкер, — вы не откажетесь, наконец, раскрыть нам сущность вашего изобретения. Наше поражение дает нам право просить вас об этом. Больше уж не осталось для вас противников. Больше уж некого вам побеждать.
„Если вы действительно нашли систему шахматной игры, действительно сумели уложить ее комбинационные сложности в строгие нормы определенных математических законов, то откройте же их, наконец. Мы просим и ждем вашего ответа, профессор.
„Мы хотим знать те причины, которые так свободно и неумолимо опровергают наши теоретические предпосылки и самый тончайший практический анализ игры. Мы хотим знать их, чтобы разобраться в ее основах и методах. Мы хотим знать, будет ли она, сможет ли существовать и развиваться в дальнейшем.
„Если нет, если творческие процессы этого тончайшего и любопытнейшего из искусств, заменятся сухими арифметическими выкладками, то ваше открытие — зло. Ваше изобретение — колоссальный и непоправимый вред. Тогда мы будем бороться с вами. Бороться всеми возможными средствами. И человечество, люди страны, оценившей сейчас больше, чем когда-либо, это искусство, — это человечество и эти люди будут за нас, а не за вас.
„Поэтому мы ждем вашего ответа. Только вы один можете поставить ясные точки над всеми загадочными „i“ и в этой странной истории.
А если, — простите за недоверчивость, профессор, она вполне допустима здесь, — если ваш механизм — только маска для чьей-то гениальной и тонкой игры, то вы должны нам открыть имя этого игрока. Мы все уступаем ему первенство. Мы все склоняемся перед ним. Но он нужен нам так же, как и тем массам, которые сейчас идут за шахматами, интересуются и увлекаются ими. Его игра слишком ценна для того, чтобы маскироваться в шарлатанскую, — простите, но это тогда было бы именно так, — тогу автомата.
„Мы ждем!
Профессор встал. В уме твердо определилось решение.