Глаза века

Абрамов Александр Иванович

Абрамов Сергей Александрович

Глава первая

 

 

1

Путешественники во времени словоохотливы только в литературе. В жизни они предпочитают молчать. Кому охота попасть на учет к районному психиатру!

Молчу и я. Собственно, я даже не знаю, как назвать происшедшее. Путешествием в страну детства? Но случившееся не аллегория. Сказкой? Мне бы так хотелось, но сказки придумываешь сам, а я ничего не придумывал. Просто произошел тот редкий случай, когда воображаемое становится реальным, после чего начинаешь говорить цитатами: «Никогда не забуду, он был или не был, этот вечер…»

Вечер был после. Мы вышли утром в первое весеннее воскресенье, лет семь или восемь тому назад, когда Володьке пошел только шестнадцатый год. Точной даты не помню. Словом, когда наши школьники носили фуражки, как у реалистов дооктябрьских времен — серо-зеленые с желтым кантом, ремни с бляхами и суконные гимнастерки с блестящими медными пуговицами.

Все отличалось почти уэллсовской точностью в деталях и частностях. Была даже машина времени — обыкновенный московский автобус завода имени Лихачева, номер девяносто четыре или девяносто шесть. Впрочем, едва ли обыкновенный — по этому маршруту он вообще не ходил. Заблудившийся автобус. Как я вскочил на его подножку, было загадкою для меня. Но вскочил. И даже не один, а с Володькой.

Помню, в автобусе было странно пусто — ни одного пассажира, кроме нас, хотя шел он в воскресные часы «пик», по многолюднейшей магистрали — по проспекту Маркса от «Детского мира» к Дому союзов.

Там мы и вышли, хотя указателя остановки не было и другие автобусы здесь обычно не останавливались.

Но вышли уже в другом времени. Со странной, тревожной я не очень ясной для меня целью — проверить притчу о «глазах века».

 

2

Все началось с неудачи. Статья о средней школе, заказанная мне редакцией комсомольской газеты, не получалась. Подобранные материалы и привычный, стремительный бег мысли, который многие склонны называть вдохновением, подсказали соблазнительное сравнение нашей десятилетки с дореволюционной гимназией. Я просидел полчаса, рисуя пляшущих человечков, и отложил рукопись.

В соседней комнате Володька с Петром Львовичем обсуждали программу первомайского вечера в школе. Жена ушла к соседке, чтобы им не мешать. Но мне очень хотелось поговорить. Я помедлил немного у двери и вышел, как таежный охотник к костру.

— Не помешаю?

Сын мой вежливо промолчал, а Петр Львович, классный руководитель Володьки, сдержанно улыбнулся:

— Написали?

Я неопределенно пожал плечами.

— А что, трудно?

— Кому как, — заметил я. — Если бы вам пришлось сравнивать вашу школу с нашей гимназией, вы, наверное, не встретили бы затруднений.

— Конечно, фразеология готовая.

— А вот я не могу.

— Папа считает, что у них в гимназии лучше учили, — сказал Володька.

Петр Львович потрогал щетину у подбородка — как у всех брюнетов, она была уже заметна к вечеру — и прищурился.

— Что значит лучше? — спросил он. — Сейчас программы шире и разнообразнее.

— По точным наукам. А по гуманитарным — простите!

— Вы уверены?

— Вполне. В его годы, — я кивнул на Володьку, — мы были образованнее. Спросите у него, кто такой Перикл? Что за штука «лестница Иакова»? Что означает выражение: «Омниа меа мекум порта»? Чем примечателен в истории Франции драматург Арман дю Плесси? Какая разница между гвельфами и гибеллинами?

Я торжествующе оглядел своих противников. Оба молчали.

— В мое время об этом упоминалось без сносок и примечаний, — прибавил я.

Петр Львович с Володькой лукаво переглянулись, и, хотя одному было за тридцать, а другому вдвое меньше, я почему-то не почувствовал между ними разницы. Но, восходя ко мне, она возрастала, казалось, в геометрической прогрессии.

— Кроссворды, конечно, вы решаете лучше, — Петр Львович опять союзнически взглянул на Володьку, — но что такое, по-вашему, образованность?

— Объем знаний, — сказал я, — различных знаний.

— Вот именно — различных. Вы знаете о гвельфах и гибеллинах, а он знает о кривизне пространства.

— Я тоже знаю о кривизне пространства.

— Я не о вас говорю. То есть о вас, но в прошедшем времени. О гимназисте — его ровеснике. — Он снова посмотрел на Володьку.

Тот, прислушиваясь, рисовал, как и я, пляшущих человечков. У нас были одинаковые привычки и склонности — он даже левый глаз щурил так же, как я, в минуты чем-нибудь обостренного внимания.

— Вы полагаете, что этот гимназист был образованнее его? Больше знал? Лучше разбирался в явлениях жизни? Вы даже не представляете себе, как вы ошибаетесь.

— Не думаю, — не сдавался я.

— А вы подумайте и сопоставьте. Володя не читал библии и не знает латыни. Гекзаметров Овидия наизусть не заучивал, в королях и войнах средневековья, пожалуй, запутается. И в то же время он знает в сотни раз больше, чем знали вы в пятнадцать лет, и разбирается во многом лучше, правильнее этого гимназиста. Самый уровень его умственного развития гораздо выше.

Володя еще ниже опустил голову. Даже уши его покраснели.

Петр Львович перехватил мой укоризненный взгляд.

— Непедагогично высказываюсь? Пожалуй, — согласился он. — Но ведь это не ему похвала. Это похвала веку.

— Сильно сказано, — усмехнулся я.

Но Петр Львович не принял брошенного мной мостика к шутке. Он спорил всерьез.

— Вы знаете, что такое «глаза века»? — вдруг спросил он и тут же, не ожидая ответа, задал, казалось бы без всякой связи с предыдущим, другой вопрос: — Помните сочинение вашего сына о предоктябрьской Москве?

Еще бы не помнить! Мне оно не очень понравилось. Володька манерничал, повторяя газетные трюизмы о пыли и мусоре, горбатых переулках и подслеповатых фонарях.

Но Петр Львович почему-то поставил ему пять с плюсом.

— Вы, кажется, были не согласны с оценкой?

— С плюсом. Сочинение толковое, грамотное, — я искоса взглянул на Володьку: не обиделся ли, — пятерочное сочинение. Но плюс — это уже «экстра». А «экстра» не было. Школьные банальности без души.

— Без души? — иронически повторил Петр Львович. — А по-моему — без умиления. Теперь понимаете, что такое «глаза века»?

Каюсь, я ничего не понял.

— Не понимаете? А все очень просто. Володя писал по материалам, но с точной, не искривленной перспективой. Он видел все глазами своего времени. А вы видите это глазами своего детства — и Москву, и себя. Вот и возникает некая аберрация зрения. Вы не обижайтесь, я не только о вас говорю. Все мемуаристы этим грешат. Вспоминают, а глаза не те. Вам приходилось уже в зрелом возрасте видеть то, что запомнилось и полюбилось вам в детстве? Ну, дом, сад, пейзаж какой-нибудь… Приходилось? — И в ответ на мой утвердительный кивок он победно закончил: — Вот видите! И, конечно, разочаровались. Все оказалось ниже, меньше, бледнее, невзрачнее. Это и есть «глаза века».

Мне не хотелось сдаваться.

— По-моему, спор не об этом… — начал я и осекся.

В передней мягко щелкнул замок.

— Конечно, они уже спорят, — сказала жена, входя в комнату, — а у мальчика еще уроки не сделаны.

 

3

Володька, оказывается, на меня не обиделся. Он сам сказал об этом, правда не мне, а Тане, нашей соседке и своей однокласснице из параллельной группы. Они вместе пришли из школы и стояли на площадке у лифта. Дверь на лестницу была приоткрыта, и, хотя они говорили тихо, я все слышал.

Спрашивала Таня, смуглая девочка-подросток, угловатость которой смягчалась еще не выраженной, но уже намечающейся округлостью линий будущей женщины.

— На кружок придешь?

— Не знаю. Нет, наверно.

— Ты же сочинение должен читать.

— Не буду я читать. Не бардзо написано. Школьные банальности без души.

— Кто сказал?

— Предок. Да и я сомневался.

— А все хвалят.

Смешок.

— Значит, не придешь?

— Я о другом кружке думаю.

— О каком еще?

В голосе у Володьки появляются торжественность и певучесть.

— Понимаешь, нет названия. Хорошо бы так: общество будущников, а?

— Союз мечтателей.

— Не смейся. Можно и так. Решим еще.

— Да ведь нет такого кружка.

— А мы его придумаем.

— Кто это — мы?

— Сама знаешь кто. В воскресенье у Родина. Придешь?

— Я фантастику не очень люблю.

— Ну и дура. Фантастика движет науку.

— Пусть движет, а мне скучно. Я жизнь в книгах люблю, а не выдумки.

— Выдумка — результат воображения, а без воображения все бескрыло. Мещанкой вырастешь.

Таня молчит, потом говорит еще тише, но я все-таки слышу:

— Скажут, из-за тебя пришла.

— При мне не скажут.

Голоса понижаются до шепота. Потом гулко хлопает входная дверь.

Я машинально расстегиваю ворот рубашки. Душно? Но в комнате совсем не жарко. Может быть, вспомнилось что-то очень похожее?

 

4

— Что это за кружок? — спрашиваю я Володьку.

— Ты что, слышал? — пугается он.

— Ты о каком-то кружке говорил на площадке.

— А что еще слышал?

— Не помню, я не прислушивался.

Он молча кладет портфель на стол — кажется, успокоился. Я жду.

— Да еще нет кружка, — неохотно говорит он, — названия еще не придумали. Поможешь?

— Подумаю. Что вы там делать будете?

— Ну что… Книжки обсуждать по научной фантастике. Сами придумывать…

— Тоже мне физики!

— А что? — Володька шел на сближение с противником. — Допустим, что глаз человека перестал реагировать на свет. Ну, болезнь какая-нибудь, эпидемия… И вдруг для всех в городе наступила тьма. Что тогда будет?

— М-да, — говорю я неопределенно.

— А о реке времени читал?

— О какой реке времени?

— Ну, об открытии Козырева.

— Какое же это открытие? Так, гипотеза.

— А машина времени не гипотеза?

— Машина времени — вздор.

— Не знаю… — Володька задумывается. — Теоретически вполне допустимо. Материальный мир движется в пространстве и времени. Сегодня он в одной точке пространства, завтра — в другой. Так и во времени.

— Ну и что? — Я еще не понимаю его мысли.

— Значит, «вчера», «сегодня» и «завтра» — такие же математические величины, как длина, ширина и высота.

— Это ты на уроке расскажи. Я не специалист.

Он не обращает внимания на мою реплику.

— А почему у Герберта Уэллса машина движется только в одном направлении — в будущее? А в прошлое? — Он улыбается какой-то новой, только что возникшей идее.

— Бессмыслица, — говорю я. — Есть же закон причинности.

— Жалко, — вздыхает он. — А интересно бы…

— Что интересно?

Но он продолжает, не слыша вопроса: его увлекает другая мысль.

— Когда я писал это сочинение, мне казалось, что я все видел. Собственными глазами. Все-все.

— Ничего ты не видел. Все было не так.

— А как?

Подбежав к столу и порывшись в ящике, он подает мне что-то похожее на слежавшийся и пожелтевший газетный лист.

Я удивленно — а руки почему-то дрожат — раскрываю его, стараясь не смотреть на Володьку. Подсознательно я уже догадываюсь, что это за газета.

Это «Раннее утро», я тотчас же узнаю ее, хотя угол с названием и датой оторван. Но я помню эту дату, и год, и день — воскресенье, почему-то тревожное, теплое, весеннее, казавшееся безоблачным, не то мартовское, не то апрельское воскресенье после февраля семнадцатого года. Сейчас я вспомню точно — почти истлевшие на сгибах страницы даже не шуршат в руках. Экстренное пленарное заседание Временного правительства. Большие портреты Родзянко и Гучкова. Затишье на фронте. «В беседе с нашим корреспондентом господин Милюков настоятельно подчеркнул историческую миссию России на Черном море. Только русские проливы завершат святое дело союзников». Николай Второй, изображенный карикатуристом Атэ с розой у губ: «Я так люблю цветы». Фельетон Мускатблита о папиросниках. Хроника Земгора. Самоубийство горничной. «Вчера в Большом театре в балете „Конек-горбунок“ вместо заболевшей г-жи Гельцер выступила г-жа Мосолова». «Пьеро XX века в Петровском театре миниатюр». Дальше, дальше… Петитное сообщение о программе воскресных скачек. Стихи дяди Михея о папиросах «Зефир» — десять штук шесть копеек. Санатоген Бауэра и пастилки Вальда. И совсем внизу, в уголке, объявление о натирке полов артелью «Басов и сыновья».

Я почему-то помню этот день. Где-то на дне памяти, как в глубоком колодце, лежит он, не заслоненный годами и жизнью. Я никогда не вспоминаю о нем, но все же помню.

— Где нашел?

— В бабушкиной корзинке на антресолях.

— Вечно лазаешь… — начинаю я, но злиться не хочется.

Хочется молчать и думать, перебирая в памяти неостывшие угольки прошлого.

— Ты мне не ответил, — говорит Володька.

— Что не ответил?

— Ты сказал: все было не так. Я тебе дал газету и спросил: «Вот так?»

— Так, — отвечаю я, глядя куда-то мимо него.

— Ты видишь? — спрашивает он.

— Вижу. Весь день. С утра, когда купил эту газету в Охотном.

— Где купил?

— В киоске.

— Тогда тоже были киоски?

— Были.

Он нерешительно садится возле меня на ручку кресла.

— Если б я нашел ее раньше, я бы лучше написал сочинение?

Мне не хочется его огорчать.

— Возможно.

— Я бы тоже увидел все это.

— Воображение — не видение. А впрочем…

Я обнимаю его за плечи и что-то говорю ему на ухо тихо-тихо.

Он отстраняется.

— Смеешься?

— Почему? Ты же сам говоришь, что «вчера», «сегодня» и «завтра» — такие же математические величины, как длина, ширина и высота. Значит, их можно соединить.

— А закон причинности?

— Мы его опровергнем.

Он смотрит на меня почти с испугом: неужели я сошел с ума? Но я повторяю и повторяю ему то же самое и так же тихо.

Теперь он понял.

— Здорово! — говорит он.

Я молчу.

— Как в рассказе о мальчике, на дворе у которого была калитка в прошлое.

— Почти.

Теперь он весело обнимает меня.