— Вначале бе слово и слово бе к Богу и Бог бе слово, — сказал с пафосом Пэррот.
— Ты что имеешь в виду? — спросил Смайли.
— Библию, капитан.
— Типично религиозное помешательство, — шепнул доктор Керн Рослову.
Но Пэррот даже не взглянул на них.
— Где это было, Пэррот?
— В Синайской пустыне, капитан. Был вечер и было утро: день шестый.
— Он знает наизусть все Пятикнижие, но цитирует его только тогда, когда упоминают о его приключении. В остальном он совершенно нормален, — снова шепнул Керн, и опять Пэррот не услышал или не захотел услышать.
Рослов и видел перед собой на первый взгляд совершенно нормального человека. Смотрел он ясно и вдумчиво, говорил буднично и разумно. Только тогда, когда он цитировал Библию, его хрипловатый, глухой голос вдруг подымался до проповеднического пафоса. На Рослова и Керна он по-прежнему не обращал никакого внимания.
Встреча эта состоялась в саду частной клиники доктора Керна, в кедровой рощице на холмистых нагорьях за городом. Рослов поехал туда вместе со Смайли, а Шпагин с Яниной отправились в сопровождении Корнхилла навестить отставного полицейского инспектора Смэтса.
Керна нашли в саду отдыхавшим после очередного утреннего обхода больных. Прочитав записку губернатора, суховатый пожилой англичанин с любопытством оглядел Рослова.
— В первый раз вижу человека из Москвы, — улыбнулся он. — Не из штата Айдахо, а из России. В Штатах есть две или три Москвы, а в России только одна, но какая! Впрочем, по вашей бороде вас можно принять за американца, скажем, с юго-запада, из Техаса или Калифорнии. Хотя бороды сейчас в моде не только в Америке.
— Даже в Москве, — сказал Рослов.
— Только борода у вас ухоженная, как у английских королей. Ручаюсь, что вы носите ее только из желания нравиться.
— Вы угадали — из щегольства, — засмеялся Рослов.
Керн помахал перед ним губернаторской запиской. Подчеркнуто и многозначительно.
— А знаете, о чем я подумал, прочитав это письмо? Вы хотите видеть Пэррота. А у него была точно такая же борода. Он чем-то напоминал… ну, вашего старшего брата, что ли…
— В самом деле… — вмешался Смайли, — я тоже припоминаю. Было сходство. Ей-богу, было.
— Почему вы все говорите в прошедшем времени: было, напоминал, удивился Рослов. — А сейчас?
— Сейчас вы увидите своего дедушку, — сказал Керн. — Сколько вам? Тридцать? Он старше вас всего на пять лет, но вы дадите ему все шестьдесят… Пэррот! — позвал он склонившегося над грядкой поблизости человека в вылинявшем синем комбинезоне.
Подошел седой, лохматый старик, ничем, кроме бороды, да и то не черной, а белой, не похожий на Рослова. Только загорелое лицо его без морщин и отеков свидетельствовало о том, что седина обманывает.
— Что вам угодно, док? — спросил он.
— Поговорите с моими гостями, Пэррот. Один из Европы — знаток Библии…
Реплика Керна не произвела впечатления на Пэррота. Глаза его смотрели равнодушно и холодно.
— …другой из Штатов, — продолжал доктор. — По-моему, вы знакомы, Пэррот. Мистер Смайли когда-то навещал вас здесь. Припомните.
Пэррот взглянул на Смайли и кивнул без улыбки.
— Я помню, капитан. Вы уже раз говорили со мной, капитан.
— Почему «капитан»? — шепнул Рослов доктору.
— Для местного жителя любой искатель кладов всегда капитан.
А Смайли и не думал отрицать своего «капитанства».
— Вот и отлично, Пэррот, — сказал он. — Память у тебя золотая. Вспомни-ка еще раз свой разговор с Богом.
Тут Рослов и увидел, как седой рабочий-садовник вдруг превратился в библейского проповедника. Но Смайли решительно и настойчиво приостановил извержение цитат:
— Библию я тоже читал, Пэррот. Все ясно. Синай, пустыня, гора. Ты стоишь и внемлешь гласу Бога, как Моисей. Откуда?
— С неба.
— Громко?
— Нет. Глас Божий отзывался во мне самом. В душе.
— С чего началось?
— С приказа. Я вдруг услышал: «Стой на месте! Все вы одинаковы — ищете клада, которого нет. И какой одинаково ничтожный у каждого запас накопленной им информации».
— Стой! — закричал Рослов. — Он не может так говорить, Смайли. Это не язык садовника. Он не понимает, что говорит. Спросите его: то ли он говорит, что услышал?
Пэррот стоял строгий и каменный, не слушая Рослова.
— Ты повторяешь в точности то, что слышал? — повторил Смайли вопрос Рослова.
— От слова до слова, капитан. Мало понял, но ничего не забыл. Разбудите ночью — повторю, не сбиваясь. Как Библию.
— Откуда ты знаешь, что с тобой говорил именно Бог? Может быть, тебе это только послышалось?
— Я спросил его: «Ты ли это, Господи? Отзовись». Он ответил: «Все вы задаете один и тот же вопрос. И никто даже не поймет правды. Я был тобой и знаю твою мысль, и твой страх, и гнев, и все, что кажется тебе счастьем. Смотри». И я увидел стол, как в харчевне старика Токинса, большой стол и много еды. «Попробуй, ешь, пей, радуйся, — сказал Бог, — ведь это и есть твое счастье». И я ел, отведывая от каждого блюда, и запивал вином, и плясал вокруг стола, хмельной и сытый, пока не отрезвел и не услышал глас Божий: «Вот так вы все. Ничего нового. Скудость интересов, животная возбудимость, шаблонность мышления, ничтожная продуктивность информации. Я просмотрел ее и ничего не выбрал. Ты из тех, о ком у вас говорят: ему не нужен головной мозг, ему достаточно спинного».
— Что! — закричал Рослов, вскакивая, но тут же сел, потому что Пэррот даже не взглянул на него.
Он продолжал говорить с Богом.
— «Я не пойму тебя. Господи», — промолвил я и услышал в ответ: «Тех, кто мог бы понять, я еще здесь не видел. Ты говоришь: Бог! В известном смысле я — тоже оптимальное координирующее устройство. Но параметры ведь не те: я не вездесущ и не всеведущ, не всеблаг и не всесилен. Я читаю в твоем сознании: ты уже мнишь себя Моисеем, вернувшимся к людям с новым законом Божьим. А вернешься ты с необратимыми изменениями в сознании и мышлении. И в тканях организма: посмотри в зеркало бухты, только не упади». Я посмотрел и упал: на меня взглянул оттуда незнакомый седой старик. Я не захлебнулся только потому, что внизу была лодка, капитан. Вот и все.
Пэррот умолк и замер, облокотившись на лопату, которая под его тяжестью почти наполовину ушла в жирную корочку почвы. В ясных, но странно пустых глазах безмятежно голубело небо.
— Разрешите, доктор, задать ему несколько вопросов? — Рослов буквально дрожал от нетерпения.
— Задавайте через Смайли, — сказал Керн, — он, как мы говорим, вас «не принял» и отвечать не будет.
— Смайли, спросите у него, что значит «параметр» и «оптимальный»?
Смайли повторил вопрос.
— Не знаю, — ответил Пэррот.
Рослов снова спросил через Смайли:
— Вы что-нибудь читаете, кроме Библии?
— Нет.
— А до разговора с Богом?
— Ничего не читал. Даже газет.
— Какое у вас образование?
— Никакого. Научили немножко грамоте в детстве.
— Все ли вам понятно в Библии?
— Две строки понятны, третья — нет. И наоборот. Но Библию читаю не умом, а сердцем.
— У меня нет больше вопросов, — сказал Рослов. — Пусть идет.
Молчание проводило уход Пэррота. Долгое, встревоженное молчание. Первым нарушил его Керн.
— Я впервые слышу полностью этот рассказ и понимаю цель ваших вопросов, — сказал он Рослову. — Вы обратили внимание на то, что он воспроизводил бессмысленный для него текст с механической точностью магнитофонной записи. Не сбился ни на одном слове, словно цитировал по журналу или учебнику.
— Он процитировал даже Эйнштейна, — вспомнил Рослов.
— Вы что-нибудь понимаете? Ведь он нигде не учился. И читает-то по складам.
— Нет ли среди ваших пациентов математиков или биологов? — спросил Рослов.
— Вы думаете, что он мог услышать от кого-нибудь эти «параметры»? Галлюцинация могла, конечно, обострить память, — задумчиво согласился Керн, — но от кого он мог слышать, с кем общался? Практически — ни с кем. Нелюдим и замкнут. Да и нет у нас таких, чьи разговоры могли бы породить эту биомагнитофонную запись. Несколько спившихся курортников, два студента-наркомана и бывший врач — параноик. О «параметрах» они знают не больше Пэррота. Нет, это категорически отпадает.
— Тогда это дьявольски интересно, — сказал Рослов.
— И необъяснимо.
— Почему? Никто даже и не пытался найти объяснение.
— Странная галлюцинация, — заметил Керн. — Странная и сложная. Предположить, что он придумал все это уже в период болезни, трудно — не тот интеллект. Болезнь, конечно, могла обострить фантазию, но не у него. Да и патологические нарушения психики — несомненно следствие, а не причина галлюцинации.
— А вы помните, как он процитировал Бога о необратимых изменениях в сознании и мышлении? — спросил Рослов. — Кто-то или что-то очень точно прогнозировали последствия происшедшего.
— Кто-то или что-то? У вас есть объяснение?
— Пока нет. За объяснениями мы поедем на «белый остров».
Керн улыбнулся сочувственно и не без сожаления.
— С удовольствием встречусь с вами вторично, только не в качестве лечащего врача, — заключил он. — На вашем месте я бы не рисковал.
А Шпагин с Яниной в это время выслушали почти аналогичное пожелание от вышедшего в отставку инспектора уголовной полиции города Гамильтона. Корнхилл, привезший их в белый коралловый домик с такими же плитами открытой веранды, тотчас же уехал, сославшись на неотложные дела. Смэтс, располневший и обрюзгший, больше похожий на трактирщика, чем на полицейского, понимающе усмехнулся:
— Никогда не верил мне, не верит и сейчас и только из профессиональной солидарности не хочет признаться в этом в вашем присутствии.
— Что значит «не верит»? — удивился Шпагин. — Вы же не уверяете его, что привидевшееся вам на острове происходило в действительности!
— Он не верит в то, что я был трезв.
— Почему?
— Потому что я всегда любил выпить, люблю и сейчас. — И Смэтс, не вставая, вынул из шкафчика под рукой и водрузил на стол открытую бутылку виски. — Начнем? Или вы предпочитаете модный джин с тоником?
— Слишком жарко, — сказал Шпагин.
— Тогда одной фляжки хватит на весь рассказ, — флегматично заметил Смэтс и отхлебнул из бутылки. — Только виски я не взял с собой, когда поехал на остров. Поехал трезвый с утра.
— С какой целью?
— Захотелось проверить, не используют ли остров торговцы наркотиками. Корнхилл сказал, что об этом подумал и Смайли. Что ж, голова у старого Боба варит. Только все это вздор. Остров чист и нетронут, как девушка перед первым причастием. Такой же белый и гладенький. Не совсем обычной формы коралловый риф, на девять десятых захлестываемый океанской волной. Я облазил его вдоль и поперек, куда только мог заползти человек, и ничего не нашел. Хотел уехать, но не успел.
— Что-то случилось?
— Гроза. Тривиальная забава ветра и туч. Однако на земле вы уходите в дом и закрываете ставни, а в море, если у вас нет прикрытия, вы беспризорны и беззащитны под огнем небесной артиллерии и ракет и под водой миллионов брандспойтов и водометов. Я покорился судьбе и вытянулся плашмя на белой коралловой горке. Но ни капли воды не упало на ее спинку, ни одна молния не опалила ее мраморной белизны. Остров как бы оказался в эпицентре урагана, окруженный сомкнутым кольцом грозы.
Смэтс сделал еще глоток и помолчал, наслаждаясь эффектом рассказа. Должно быть, он очень любил этот рассказ, как любит актер свой лучший концертный номер.
— Гроза вдруг отгремела, — продолжал он, — только низкая черная туча надвигалась с горизонта. Время как бы сместилось. Из бушующей грозовой бури я попал в тревожную тишь предгрозья. А кругом вместо кипящего океана расстилалась плоская глиняная пустыня, и вдали в облаке желтой пыли темнел смутно обрисованный, почти неразличимый в пыльном тумане город. А я стоял, как и здесь, близ вершины, только не белой коралловой горки, а большой отлогой горы без единой травинки, каменно-рыжей, в клубах гонимой западным ветром пыли, зловещей глыбы нелепо вспучившейся земли. У ее подножия шумели крохотные, как в телевизоре, человечки, различимые только по одежде — кто в белом, кто в черном.
— Голгофа, — догадалась Янина.
— Я понял это по возвращении, а там мы называли ее Calvus.
— Вы знаете латынь?
— Конечно нет. Но там мы все говорили по-латыни, как сейчас по-английски.
— Calvus — «темя», «лысый», — перевел Шпагин. — Вероятно, «лысая гора». По-арамейски — Голгофа. А кто это «мы»?
— Солдаты из преторианской когорты, — пояснил Смэтс. — Сначала я не сообразил, кто я и где, обалдело смотрел на свои почему-то голые ноги в зарубцевавшихся шрамах, жилистые ноги бегуна или велосипедного гонщика. С моими, инспекторскими, у них не было ничего общего, но, вероятно, что-то от инспектора Смэтса осталось во мне и откликнулось удивленно и встревоженно на это внезапное перемещение во времени и в пространстве. Потом это «что-то» погасло. Я уже был римским солдатом, старым поседевшим волком, отшагавшим тысячи миль по колониальным дорогам империи. Таких, как я, было много — с двадцатипятилетним армейским стажем, собранные в легионах подальше от Рима. Что я помнил тогда, сейчас забылось — должно быть, разные страны и дороги, голые трупы, содранные одежды и кровь повсюду одного цвета. Помню только, как стояли там под дьявольским солнцем в одних набедренных повязках, как дикари, с дротиками, сбросив все железное, нестерпимо раскалившееся на солнце, — панцирь, шлем, поножи, даже мечи. Рубахами, смоченными в теплой тухлой воде из поднятой на гору бочки, повязали головы и проклинали все и всех — императора и богов, прокуратора и повешенных, которых почему-то было велено охранять от толпы внизу, чтоб не отбили. А кому нужны три полутрупа, распятые на столбах на вершине горы?
— На крестах? — полувопросительно уточнила Янина, выросшая в католической семье и с детства помнившая все евангельские подробности.
Смэтс расхохотался громко, сытно, самодовольно.
— Наша юная гостья из красной Варшавы, по-видимому, неплохой знаток христианской догматики. Но все это вранье, мисс. Накануне поездки, в гостях у Корнхилла, епископ Джонсон назвал меня богохульником потому, что я усомнился в истинности четырех евангелий. Сказал, что это комиксы первого века с героем-суперменом Христом. Так и оказалось, когда Бог сподобил меня увидеть все это воочию. Ну, Бог там или не Бог, только я был трезв и не накурился какой-нибудь дряни, а видел все это, как вас, даже отчетливее: свету по крайней мере больше было. Но не было ни крестов, ни Христа. Стояли обыкновенные столбы с перекладинами в виде буквы «Т», врытые за ночь нашими же солдатами; никто столбов на себе не тащил — их привезли на длинных низких повозках те же солдаты из претории и за весь труд не получили ничего, кроме одежды казненных. А это тряпье не купили бы даже нищие у городских синагог: вешали ведь простолюдинов, мятежников, партизан по-нашему, убивших несколько дней назад императорского курьера из Рима. Прокуратор так разгневался, что судил их сам без синедриона, осудил и — бац! — на виселицу с перебитыми суставами. Никого не помиловал, никого не обменивал, рук не мыл. Это я все уже после скорректировал, а тогда даже не интересовался — висят трое голых с дощечками на груди и смерти не просят, потому что уже кончились на таком солнцепеке.
— Вы говорите: дощечки на груди, — заинтересовалась Янина, — а у среднего дощечка с надписью «Царь иудейский»?
— Одинаковые у всех троих. А что написано, не уразумел по неграмотности. Тем более по-гречески и по-арамейски, а по-латыни центурион прочел: tumultuosi — по-нашему «мятежники».
— Ну а Христос?
— Я же сказал, что Христа не было. Он на картинках тощий, с черной бородкой, а посреди висел рыжий верзила с желтым пухом на лице и заячьей губой. Голого его можно было в зоопарке показывать вместо гориллы. Звали его Вар для краткости, а уже дома, заглянув в Библию, я догадался, что это Варавва. Не освободил его, значит, Пилат, а повесил для острастки. А как орали внизу, даже на горе было слышно. Выскочил один в черной хламиде до колен, прорвался сквозь заслон конников и побежал вверх, вопя: «Горе вам, горе! Еще придет час вашей гибели». Я толкнул его легонько дротиком в грудь, он и затих. Жарко было, да и копье хорошо наточено. А туча шла и шла. Как мы ее ждали, как провиант в походе или глоток вина в таверне, когда отпускают в город. И грянул гром, совсем как в Библии, и хлынул ливень. Только я опять не промок, потому что он снова хлестал вокруг острова, а на белую пленку из коралла не попадало ни капли. Тут я сам себе или кто-то во мне говорит: «Прав был — вранье. Теперь убедился? История всегда писалась в чьих-нибудь интересах». Кто это сказал во мне, не знаю, только, пожалуй, все же не я и не тот римский солдат, что стоял под виселицами на вершине горы.
Смэтс опрокинул бутылку в рот и облизал горлышко.
— Поедете проверять? — спросил он.
— Обязательно, — сказал Шпагин.