Вы бывали когда-нибудь у вирусологов в Новых Черемушках? Я говорю о больнице, открытой пять или шесть лет назад. Войдешь в приемную или в этажные коридоры, и кажется, что ты на Памире или на склонах Эльбруса. Куда ни взглянешь — белым-бело, сверкающе-снежно и необъятно по своей протяженности. Даже стены не просматриваются, потому что не имеют границ ни вертикальных, ни горизонтальных: все скруглено, сглажено, как хоккейное поле во Дворце спорта. Даже самый крохотный микроорганизмик, бог знает как сюда забравшийся, мгновенно погибнет в этой стерилизованной белизне. Окон и тех не видишь, стекла словно запорошены блистающим инеем, а вокруг, конечно, нет ни рам, ни выступов, ни подоконников. Здоровому человеку в этом дворце Снежной королевы сразу становится тоскливо.

Нечто подобное я и увидел, шагнув из «колбочки» под своды Вечного хранилища мудрости. Впрочем, сводов не было. На неопределенной высоте висело над головой колючее алмазное небо, незаметно переходящее в стены и пол. Пол уплотнялся с каждым шагом, сверкающий глянец приобретал тусклую матовость, а свет падал вокруг неизвестно откуда — чистый, яркий, не раздражающий.

Наконец глаз, привыкший к белизне, приметил в центре этого снежного палаццо что-то вроде очень большого аквариума, державшегося над полом без всякой опоры. Вода в нем стояла прозрачная, ничем не замутненная, но, должно быть, плотная и густая; вероятно, совсем не вода, а какой-нибудь коллоид, потому что погруженный в эту квазиводу предмет не вызывал своими, хотя и слабыми, движениями никаких изменений в окружающей среде — ни всплесков, ни пузырей. Предмет большой, серый, похожий на ядро грецкого ореха, увеличенное до одного метра в диаметре. Он не стоял на месте, а плавал, чуть-чуть пульсируя, слегка поворачиваясь, то опускаясь, то подымаясь, в пределах сантиметра, и, не оставаясь однотонным, причем неравномерно, то и дело переливался густыми и блеклыми пятнами. Я сразу догадался, что это и есть мозг, непомерно раздутый и почти лишенный его привычных по анатомическим атласам признаков. Я по крайней мере не нашел ни границ полушарий, не височных и лобных долей, ни затылка, ни мозжечка. И тем не менее это было Учителем, средоточием оберегаемой в Вечном хранилище мудрости, источником предстоящих нам, землянам, контактов.

Я уже предвкушал их начало, мысленно спрашивая себя, а что же происходит в этом почти бесформенном сгустке — сгустке жизни или, точнее, высшей формы материи. Какие процессы, волны, электрические сигналы, мгновенные изменения химической структуры в его клетках? Сколько миллиардов нейронов управляют нескончаемым потоком образов, воспоминаний, мыслей, извлекаемых из метрового архива памяти? Он пульсирует, он изменяет цвет, — значит, он живет, может быть, с помощью каких-то датчиков видит и оценивает меня, мой мозг, мою способность наблюдать и мыслить. Пусть его умственный потенциал в тысячи раз превосходит человеческий, но ведь и мы, как говорится, не кролики. Начнем.

И контакт начался, беззвучный и безличный, как собеседование или экзамен. Вы помните вопросы на световом табло и наши ответы на карточке, помеченной тем же номером. Никто не курил, не кашлял, не повышал голоса, не глотал чай с лимоном. Нас спрашивали — мы отвечали. Здесь та же процедура повторялась еще упрощеннее. Кто-то во мне так же беззвучно и безлично спрашивал, а я, обдумав ответ, мысленно повторял его. Даже светового табло не было и ничто нигде не печаталось.

— Откуда вы? — был первый вопрос.

Я ответил.

— Можешь представить себе карту Галактики и положение в ней вашей звездной системы?

Я попробовал это сделать, вспомнив учебные звездные карты. Не знаю, удалось ли это, но мой бесформенный собеседник, плававший в прозрачном сиропе, должно быть, отлично все понял, потому что отклик был точный и незамедлительный:

— Мы знаем эту систему. Даже пытались связаться с ней, но безуспешно.

— Давно?

— Объясни мне вашу систему отсчета.

Я, снова прибегнув к картам, объяснил, как умел, принципы движения Земли по своей орбите и соответствующие им временные периоды, понятия года, месяца, суток, часов и минут, суть десятичной системы, скорость света и связанные с ней космические масштабы отсчета. Думал бессвязно и долго: почему-то лезли в голову картины школьной учебы, старался отвязаться от назойливых ассоциаций, вроде ошибки в экзаменационном зачете об уравнениях Максвелла, мысленно мямлил и путался, но в конце концов, вероятно, все-таки соорудил что-то разумное. Тотчас же без паузы ответная мысль на мой вопрос «давно ли они пытались связаться с планетами Солнечной системы?» откликнулась в сознании, как вспышка света — ярко и коротко:

— Два с половиной тысячелетия назад по вашей системе отсчета.

Я не успел даже обдумать «услышанное», как в сознании у меня буквально взорвался новый вопрос. Энергетическая сила их была столь велика, что действовала, как приказ гипнотизера. Со шнурковыми гедонийцами мы беседовали, как дипломаты за круглым столом, здесь же я стоял, как солдат, рапортуя на взрывающиеся в сознании команды Учителя. Ведь этот серый, почти неподвижный комок биомассы в неведомом коллоидальном растворе и был тем, что осталось от когда-то живого Учителя и продолжало ныне его долговечное существование на этой планете. И не вопрос Учителя, а приказ Учителя «выслушал» я, как послушный ученик, далеко не уверенный в своей подготовке к ответу.

— Подумай только о том, что оставил у себя на Земле. Твой дом, твой город, твой уголок планеты. Я хочу знать облик вашего мира. Не заботься о последовательности и не бойся уводящих ассоциаций.

— Это потребует времени, — сказал я.

— Для меня оно не существует, для тебя ограничено только механизмом воспоминаний.

Я вдруг с необычной отчетливостью осознал, что могу вспомнить все, что захочу. Я даже не то чтобы представил себе, а словно воочию увидел улицу Горького, Калининский проспект, гранитные набережные Москвы-реки и Сиреневый бульвар, где под нашими окнами шумели старые липы. Я увидел почти бесшумную улицу, по которой беззвучно плыли разноцветные коробки авто на воздушной подушке, широкие, не слишком людные тротуары, где остановившийся у зеркальной витрины прохожий мог услышать только шаги по асфальту, дробный стук каблучков, мерный цокот уличных эскалаторов и обрывки разговоров, как журчанье гальки на морском берегу. По ассоциации вспомнил Пицунду и болгарский Солнечный Берег, теплоту нагретого солнцем пляжа, вкус соленой волны.

— Переключись, — перебила меня чужая мысль. — Я хочу знать уровень вашей науки, вашей технической оснащенности, ваших взаимосвязей.

Мы все знакомы с характером здешнего телепатического общения, все знаем, как вторгается в сознание мысль извне, как воспринимается и переводится на язык наших понятий и образов. Если привыкнуть, такое общение мало чем отличается от словесного, оно не подавляет, не связывает, не тяготит. Но здесь, в этом бело-алмазном капище все происходило иначе. Энергетическая сила мышления, погруженного в жидкий хрусталь аквариума, не только подавляла и связывала, но и как сквозным ветром продувала мозг, очищая его от всего лишнего, путающего, мешающего сосредоточиться и обдумать главное. Фактически я уже не принадлежал себе. «Переключись», сказали мне, и я переключился, не протестуя. А ведь это только легко сказать: современный уровень науки и техники. Попробуйте сформулировать в неподготовленном разговоре. А ведь я должен был сразу отобрать и обобщить главное, что было достигнуто человечеством на современном уровне знания. Как мне это удалось, я и сам не знаю, но, должно быть, все-таки удалось, потому что беззвучный «голос» остановил меня:

— Довольно. Мне уже ясно, что вы прошли младенчество и детство цивилизации. Покорив космос, подвели ее к юности. Но зрелость еще далеко. Ваша мысль еще не стала владыкой материи, еще не господствует на дорогах Вселенной. Теперь мне понятно, почему наши сигналы не были приняты.

Мне тоже было понятно. Что могли ответить на сигналы гедонийцев наши предки в Вавилоне и Фивах? Я даже улыбнулся, предполагая, что собеседник мой не приметит невежливости. И не ошибся. Мозг послал в ответ совсем уже неожиданную реплику:

— То были совсем не гедонийцы. Наша здешняя цивилизация молода. Ей не более тысячи лет.

Я молча раскрыл и закрыл рот — не помню даже вопроса, который вертелся у меня на языке. Я просто очумел от неожиданности. Если это мистификация, то зачем, с какой целью? Если нет, если я правильно понял ответ моего безмолвного собеседника, то одно недоумение вызывало другое. Какая же цивилизация пыталась связаться с Землей две тысячи лет назад? Где она? Откуда взялась нынешняя? Почему Мозг говорит от имени обеих?

Ответа не было, хотя все эти вопросы Мозг наверняка прочел у меня в голове, как в открытой книге. Сейчас он не двигался, только два параллельных участка его — должно быть, височные доли — высветлялись, как подсвеченные изнутри. Значит, какие-то нервные центры его находились в состоянии напряжения. Очевидно, он ждал моего резюме, венца размышлений, итогового вопроса. Но у меня их было слишком много, чтобы подвести итог.

— Сейчас ты увидишь, как это было, — наконец «услышал» я. — Вы называете это историей. Я мог бы передать ее, не прибегая к зрительным образам, но способность к прямому восприятию у тебя не развита. Нет показателей. Поэтому садись, как тебе удобнее, и смотри.

И я сел в то, что мне показалось креслом, знакомым прозрачным креслом из «колбочки», и в снежной белизне зала увидал странную игру света. Как в живой абстрактной картине, краски смещались, наплывали друг на друга, завивались спиралевидными лентами, то сгущаясь, то бледнея, словно кто-то искал фокуса, добиваясь предельной ясности и осмысленности изображения. Вскоре оно приобрело эту осмысленность, линейные и цветовые абстракции подчинились некоей образности. Я увидел здания без окон, отражающие солнце, башни и купола, ажурные мосты, эстакады и лестницы, фантастический пейзаж города — мечты художника-урбаниста, сказочный фон для движущихся механизмов и человеческих толп. Не могу рассказать подробнее — вы же не разглядели ваш геометрический город с вездехода, а мой город-мираж в снежной рамке Вечного хранилища мчался еще быстрее, слишком быстро для того, чтобы различить в этой видеопленке-молнии отдельные кадры. Я понимал, что «речь шла» о цивилизации, породившей нынешнюю, то есть о цивилизации, возможно, давно погибшей, а мы еще со школьной скамьи знаем, что тысячелетия существования любой цивилизации — это капли в море вселенского времени. Возникла и погибла. Может быть, потому, что прошла апогей своего развития, выродилась, потеряв интерес к науке и технике. И является ли нынешняя ее детищем, ее преемником на этой планете?

— Не на этой, на другой, — «услышал» я, и смятение живых картин в белой колючести зала исчезло.

Не задавая вопроса, только еще оформлявшегося в сознании, еще не ставшего хотя и беззвучной, но все же мыслью, я тотчас же получил на него ответ:

— Я снизил скорость моих воспоминаний до предела, но твой мозг невосприимчив и к этой скорости. Поэтому я не могу показать тебе, как родилась эта цивилизация.

— Какая?

— Та, которую вы хотите познать и понять.

— Но ты знал и другую, черты которой только что промелькнули.

— Я был одним из ее старейшин. Ты верно понял, что она погибла, хотя я и не присутствовал при ее гибели. Но я предугадал ее. Мы достигли всего, что может пожелать человек, даже бессмертия, и тем самым нарушили биологическое равновесие в природе. Смерть — закономерный этап биологической эволюции. Все умирает и возрождается, даже звезды. И бессмертные люди утратили интерес к жизни. Мы понимали, что спасти гибнущую цивилизацию невозможно, но можно было создать новую, наследующую всю информацию праматери.

— Кто это «мы»?

— Я и мои помощники, работавшие над проблемой генетических циклов. Подыскав планету с такими же компонентами биосферы, мы перебросили туда двенадцать в шестой степени, по вашему исчислению около трех миллионов, физически полноценных Двадцатичетырехлетних — возраст наиболее надежный для вечности.

Я удивился: почему вечности? Противоречие только что высказанному? По Учитель ничему не противоречил.

— Назовем так очень длинный, космический по своим масштабам отрезок времени, возраст звезд и планет. Но с другим коэффициентом бессмертия. — Я не успевал выразить своего недоумения, собеседник мой уже знал о нем и продолжал так же глухо и однотонно: — Не понимаешь? Бессмертие — это прямая, проведенная в бесконечность. Мы превратили ее в синусоиду, периодическую повторяемость кратковременных жизненных циклов. Именно кратковременность обеспечивала неугасающий интерес к жизни и стремительное накопление информации. Два года — ребенок, два — юноша, четыре — взрослый и зрелый, и четыре — пребывающий в невозмутимости и покое. Затем вся накопленная информация, кроме минимума наследственной, стирается, и жизненный цикл начинается снова. Новая индивидуальность не повторяет прежнюю, но развивается по тому же закону: все дозволено, все служит наслаждению, венец наслаждения — покой.

Мозг «замолчал», вероятно ожидая моей реакции. А я тоже молчал, думая, непосредственно к нему не обращаясь. Пусть разбирается. А думал я о его самодовольстве и, пожалуй, наивности. Владыка миллионов жизней, хотя и не вмешивающийся в их течение, не управляющий ими, но создавший машину для управления их анархическим строем под лозунгом «хватай-бери!» и концовкой в духе буддистской «нирваны», оказывается не мудрее своих питомцев, подменивших знание воображением. Вот он и воображает, вероятно, что создал оптимальный вариант благоденствия.

— А разве на Земле не думают о благоденствии населения? — снова «услышал» я и не замедлил с ответом:

— Почему не думают? Думают. И делают. Только по другому принципу: с каждого по способностям, каждому по его труду.

Мне показалось, что Мозг усмехнулся. Конечно, это было иллюзией. Чужая мысль откликнулась у меня в сознании по-прежнему бескрасочно и безлично. Я даже не могу объяснить, почему я «подслушал» в ней что-то вроде иронической интонации. Может быть, ее подсказал какой-нибудь один-единственный лукавый нейрон?

— Не много. Труд гасит наслаждение, утомляет мысль и ограничивает свободу. Мы даем больше.

Я начал сердиться: я всегда сержусь, когда говорят глупости.

— Труд давно уже не утомляет даже на Земле, а у вас, при вашей технике, тем более. Утомляет безделье. Труд по душе — это творчество, а творчество не дает наслаждения только бесталанному. Талант — это труд, сказал один из гениев нашего прошлого. И разве ваш труд над проблемой генетических циклов не эквивалент наслаждения?

— Я дитя другой цивилизации. Менее совершенной. Они пришли к увяданию жизни. Мы ее стабилизируем.

Он уповал на стабильность, как на оптимум всех радостей жизни. Чудак. Стоило ли сооружать Вечное хранилище мудрости, если эту мудрость могут высмеять у нас даже самые отсталые школьники. Я не Библ, но поспорить с такой философией и у меня умишка хватало. И, стараясь быть вежливым, я пояснил:

— Сама по себе стабильность не может дать радости жизни. Радость — в преодолении трудностей. Вы посмеялись над нашим принципом, но ведь, преодолевая трудности в вечном поиске нового, мы не стоим на месте, а движем жизнь вперед.

— Как?

Я задумался. Как накоротке рассказать о смене общественных формаций, проложившей путь человечеству к коммунизму? Я не историк и не философ и ничего не вспомню, кроме школьных тетрадок по социологии. Может быть, попросту ограничиться семантическим разъяснением слова «коммунизм»? От каждого по способностям, каждому по потребностям.

Я так и сделал.

— Первая половина не нужна. Зачем связывать наслаждение с коэффициентом способности? Потребность — единственно разумный критерий. Каждому по потребностям — справедливо и верно. Это и наш принцип.

И тут я окончательно рассердился:

— Так это же паразитизм, порождающий отчужденность и пресыщение. Видел я вашу программу в действии — не соблазняет. Одних — к столу, других — в переплав со стиранием памяти. Не сумел насладиться, начинай сызнова! А в итоге — общество эгоистических пакостников, которым все дозволено, чтобы урвать наслаждение. Мы уже встречали ваших «вечных» Двадцатичетырехлетних, начинающих жизнь, как червяки в навозе: соси жижицу, и все тут. А потом школа, не позволяющая перешагнуть духовный предел первобытного человека. Электронный «хлыст» вместо игрушки, волчьи свары вместо товарищества, глупейшие мифы вместо точного знания. Я не знаю их зрелости, но детство и юность подглядел, это морально искалеченные и умственно обездоленные подобия человека.

В порыве раздражения я и не заметил, как постепенно повышал голос, последние фразы я, должно быть, выкрикивал, не понимая, что моему «слушателю» это совершенно безразлично. Так я подумал потом, но ошибся. Мозг не воспринимал это безразлично. Высветленные пятна на его серой поверхности, перемещавшиеся от височных к затылочным долям, становились резче и ярче, как светимость электролампочек при повышающемся напряжении тока.

— Почему твои мысли сопровождаются звуковыми волнами, мощность которых все возрастает и возрастает? — «услышал» я. — Это затрудняет общение. Я ощущаю давно забытую ломоту в висках и затылке. Контакт прекращаю. Объем информации неравномерен ее кратковременности. Ты мало увидел, но много сказал. Мне потребуется время для оценки и корреляции, а ты должен увидеть всю нашу жизнь во всех ее фазах. Тогда возобновим спор, если ты останешься неубежденным. С этой минуты все «входы» и «выходы», как вы называете межфазные связки, будут для вас открыты. Начните с Аоры — синего солнца, закончите Нирваной — лиловым. А потом снова встретимся, если нужно.

Я не ответил, словно кто-то сомкнул мне губы, да не губы — мысли, запер их, остановил движение, их привычный бег. Вероятно, именно так действовал бы сомнамбул: решительно, но бессознательно встал бы с прозрачного, тотчас же пропавшего под ним кресла, уверенно шагнул вперед и исчез в снежной туманности купола. Это и произошло со мной на пороге Вечного хранилища, неизвестно где находившегося. Только я сразу же очутился в захламленном коридоре станции. Передо мной завивалась лестница наверх, и из открытой двери доносились ваши голоса, спорившие об увиденном и пережитом. Я постоял, послушал и усмехнулся. Как еще далеки мы от понимания того, что происходит на этой планете. Можно построить десятки гипотез, и любая из них будет ложной. Я узнал больше вас, ну и что? Только большой объем информации, как любят здесь говорить, а все-таки не разгадка!