Селеста 7000

Абрамов Александр

Абрамов Сергей

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

РОЖДЕНИЕ СЕЛЕСТЫ

 

 

1. ВСТРЕЧА В ОТЕЛЕ

Многое удивительное в жизни начинается с пустяков. В данном случае — со встречи в отеле. То был ветхий, старомодный отель, вернее, гостиница-пансионат, облюбованная главным образом нью-йоркскими старожилами. Жили в ней посезонно преимущественно актеры не из крупных и годами — холостяки и старые девы, сумевшие сберечь кое-что, как говорится, на черный день. Жили в пропыленных, прокуренных и захламленных номерах, не ропща и не жалуясь, потому что роптать бесполезно, а жаловаться некому. Да и само расположение гостиницы в городе служило как бы предостережением для строптивых и недовольных: в десяти минутах ходьбы благопристойная Третья авеню незаметно переходила в печально известную Бауэри — улицу ночлежек, притонов и забегаловок, иначе говоря, последний круг нью-йоркского ада. «Выкинут из номера — покатишься на Бауэри», — говорили старожилы в баре гостиницы, с нескрываемым удивлением и даже сочувствием поглядывая на чудаков приезжих, рискнувших по неведению поискать приюта в этом отеле.

Среди таких чудаков однажды в июньскую жару оказались здесь двое русских — Рослов и Шпагин, прибывшие в Нью-Йорк на симпозиум математиков и биологов, кровно заинтересованных в проблемах биологической радиосвязи, а точнее говоря, в поисках физико-химических пружин, приводящих в действие механизмы информации и мышления. Приехали они с запозданием, забронированные для них гостиничные номера были захвачены другими участниками симпозиума, а в отель на Третьей авеню их привез нью-йоркский таксист, хорошо знавший все места в городе, где может приклонить голову странник. Странники наши устали, да и выбора у них не было, вот и пришлось им на все время симпозиума прочно обосноваться в угловой комнате на восьмом этаже для сна, отдыха и традиционной яичницы с ветчиной на завтрак и ужин. Особенно все это не удручало: отель был тихий, никто не навязывался в знакомые, и даже в темном баре можно было посидеть полчасика, не привлекая любопытства завсегдатаев. Оно лениво проснулось с первым появлением русских и тут же угасло. Тем более неожиданным оказался их последний вечер в гостинице.

Симпозиум уже закончился, а теперь предстояла захватывающе интересная командировка в Лондон: их пригласил «поработать немножко» в его лаборатории профессор Сайрус Мак-Кэрри, глава новой английской математической школы и, как говорили в кулуарах симпозиума, звезда первой величины на небосклоне мировой кибернетики. Это любезное приглашение, во-первых, совпадало с задачами, поставленными перед ними советскими научными организациями, а во-вторых, просто льстило самолюбию двух советских парней, ни один из которых, несмотря на докторскую степень, еще не дотянул до тридцати лет. «Счастливый возраст, возраст Эйнштейна и Дирака, когда только и рождаются подлинные ученые. Я завидую вам, дети мои», — сказал Мак-Кэрри. Рослов и Шпагин смущенно и благоговейно молчали. Внимание английского ученого избавило их даже от всех необходимых, но крайне утомительных бюрократических сложностей: предоставленная им в этой командировке свобода действий еще не обеспечивала ни виз, ни гостиниц. Визы и гостиницу в Лондоне Мак-Кэрри оформил буквально за один день. Только просил подождать его недельку, отдохнуть и познакомиться с городом — ему предстояло прочитать еще несколько лекций в Колумбийском университете.

Осмотрев за день весь туристский Нью-Йорк, счастливцы в предвкушении дальнего плавания стали на якорь в баре, впервые за все время пребывания в отеле заказав не пепси-колу, а соду-виски. Напиток был омерзителен, нечто вроде скверного коньяка, разбавленного шипучкой. Оба морщились и пили: ведь им улыбалось счастье.

— А красиво оно улыбается, — сладко вздохнул Рослов.

Шпагин, хотя и занимающийся проблемами биологической радиосвязи, лично не обладал необходимыми для нее качествами: он не понял своего собеседника.

— Кто? — спросил он.

Рослов не ответил. Шпагин недоуменно оглядел пустоватый зал бара и снова спросил:

— Ты думаешь, она нам улыбается?

Теперь не понял Рослов:

— Кто?

— Девушка в красной кофточке.

В дверях между побуревшими от времени и пыли портьерами действительно стояла девушка — красный мак на песчаных дюнах; светло-соломенные волосы и такого же цвета юбка закрепляли впечатление. Зрительная ассоциация тотчас же подсказала Рослову, что оно вторично: он вспомнил шепот на скамьях симпозиума, когда эта же девушка подымалась на кафедру.

— Она нам улыбается, — сказал Рослов.

Шпагин опять не понял:

— А почему?

— Ты не можешь водить машину и изучать мышление. У тебя слишком медленные реакции. Попробуй ассоциативные связи. Кто делал сообщение о поисках мышления на основе виртуальных и реальных мезонов?

— Янина Желенска. — Шпагин хлопнул себя по лбу. — Я только сейчас ее разглядел. А докладик так себе: шаг вперед — два назад.

— По-моему, она идет к нам, — сказал Рослов.

— Зачем?

— Есть два объяснения — математическое и логическое. Первое — это естественное стремление для кибернетика к кодированию десятизначных чисел. Двоичная форма тройки — одиннадцать. А сегодня одиннадцатый день нашего пребывания в Нью-Йорке.

— Это уже мистика, а не математика.

— Предпочитаешь логику? Пожалуйста. Тогда не менее естественно стремление к общению с коллегами по ремеслу.

А девушка не спеша приближалась к их дальнему столику, необычная и чужая в здешнем дыму и сумеречности. У Шпагина перехватило дыхание.

— А как ты будешь с ней разговаривать? — совсем уже испуганно прошептал он.

— По-польски, человек, по-польски. Проше пана. Вшистко едно. Дзенькую. Еще не вем. В общем, не пепши, Петше, вепша пепшем…

Возражать Рослову было поздно: девушка уже подошла к ним.

— Если я присяду к вашему столику, панове не будут сердиться? — спросила она на чисто московском диалекте с еле заметным польским акцентом.

Рослов мгновенно нашелся:

— Будем счастливы, пани Желенска. Янина, если не ошибаюсь? А может, просто Яна?

— Давайте просто.

Девушка присела к столу непринужденно и уверенно. Тут уж любопытство двух докторов наук приняло, как говорят математики, экстремальный характер. На красный цветок налетел ураган.

Откуда она знает русский язык? Да еще так хорошо. Специально училась? Что делает в Варшаве? Почему оказалась в этой гостинице? Когда собирается уезжать?

— Вероятно, завтра. Русский язык знаю потому, что училась в Москве. Сперва на мехмате, потом в НИИ. Немножко работала у Каммингса в Рокленде — уже варшавяне командировали. Интересовалась теорией регулирования в применении к патологическим отклонениям человеческой психики. Видите, куда уже забираются кибернетики. А в гостинице живу все время, только в бар не заглядывала — потому и не встретились. Ну, что еще спросите?

Она смеялась, а Рослов пристально-пристально всматривался, прищурясь, в стрелки смешинок-морщинок у глаз, потом громко и обрадованно вздохнул:

— Вспомнил.

— Давно пора. Кажется, я вас называла Анджей, да?

— Да-да. На курсовой вечеринке после КВН.

— У маленькой Ляльки с хохолком. Тогда еще только входил в моду твист.

— А смеялись вы точно так же.

— Боже мой, десять лет назад! Я уже стала старухой.

— Чаще смотритесь в зеркало. Вот я, например, даже не помню, была ли у меня тогда борода.

— Была! Такая же черная и колючая. Помните, как я отклонялась, когда вы читали стихи у моего уха? Ужасно щекотно.

— А стихов не помните?

— Забыла, пан Анджей.

— Бросьте пана. На просто Анджея согласен — даже приятно. А читал я вам Тихонова. «Как пленительные полячки посылали письма ему, как вагоны и водокачки умирали в красном дыму». Вагоны и водокачки уже и тогда умирали только в военных фильмах, а вот пленительная полячка не послала мне ни одного письма.

— А почему ваш друг молчит? — мгновенно переменила тему пленительная полячка.

— Потому что он не с мехмата. А биологи молчат, потому что боятся разучиться думать. Знаете сказку о сороконожке?

— Я тоже почти биолог.

— Вроде меня. Я математик, пришедший к биологии, а Семен биолог, потянувшийся к математике. Братья ученые, в нашей судьбе лежит что-то роковое.

Наконец-то Шпагин получил возможность протиснуться в наступившую паузу. До сих пор он молчал не из-за застенчивости и не из присущей ему диковатости, просто замкнутый круг разговора оставлял его за пределами недоступной ему интимности. А сейчас реплика Рослова открывала дверь в мир близких ему интересов.

— Я не совсем согласен с вашим предположением о роли виртуальных мезонов, — робко начал он, смотря в глаза с лучиками-смешинками.

— Все несогласны, — вздохнула девушка. — Я же сама его и опровергла. Но поиски мышления должны продолжаться только на ядерном уровне.

Шпагин почувствовал твердую почву под ногами. Круг милой интимности был прорван.

— Вот так и до нейтрино докатимся, — сказал он. — Недавно кто-то предположил, уж не знаю, в шутку или не в шутку, что нейтрино может быть единственным материалом, из которого построена человеческая душа. Остроумно, конечно, но…

Рослов постучал стаканом по пластмассовой доске столика.

— Симпозиум окончен, друзья-математики. Спорщиков на мыло. — Он обернулся к бармену: — Еще три соды-виски.

— Без меня, — сказала Янина.

— И вы не выпьете за нашу удачу? Мы с Семеном едем в Лондон к старику Сайрусу.

— Подумаешь, удивили. Я тоже еду.

— К Мак-Кэрри?

— Конечно. Я третья. Потому и зашла сюда, чтобы договориться с попутчиками.

Друзья переглянулись, тайно обрадовавшись. Шпагин залпом выпил свой хайболл и подумал о том, что сейчас впервые понял, почему ему так нравились польские фильмы. Из-за их героинь. «Вы похожи на Беату Тышкевич, — хотелось сказать ему этой девушке, неприлично красивой для математика, — наша поездка именно с вами — это праздник». Но вместо этого, откашлявшись, произнес тоном экзаменатора, принимающего зачет:

— Тогда у вас есть за что выпить. Общение с таким ученым, как Сайрус Мак-Кэрри, — это праздник для нас, неофитов.

Рослов хотел сострить, но не успел. От стойки бара к ним шел немолодой, лет пятидесяти, мужчина с проседью, почти незаметной на запыленных или выгоревших волосах, и с медно-красным загаром.

Он был в потертой кожаной куртке на «молниях» и походил не то на летчика в отставке, не то на гонщика, вышедшего в тираж. «Пьян, — подумал Рослов, — но держится. Опыт». Он шел твердо, не шатаясь, даже слишком твердо, как человек, научившийся преодолевать опьянение, а подойдя, спросил:

— А по-английски вы говорите?

— Допустим, — сказал Рослов. — А что вас интересует? Наша национальность?

— То, что вы русские, я догадался сразу. По знакомым словам: «выпьем», «братья», «праздник». — Он повторил их по-русски. — Я слышал их еще в дни встречи на Эльбе. Не пугайтесь, я не намерен отвлекать вас воспоминаниями о столь древних для вас временах. Вы люди ученые, бармен сказал мне об этом, да я и сам читаю газеты. Может быть, поэтому вы сумеете ответить мне на один мучительный для меня вопрос. — Он пошатнулся и оперся на спинку стоявшего рядом стула.

Янина заметила:

— Может быть, мы отложим вопрос и ответ на завтра?

— Я не настолько пьян, мисс, — усмехнулся незнакомец, — да и напоить меня трудно. Вы разрешите, я все-таки сяду — это будет удобнее и для меня, и для вас. Мне надо знать: может ли мощное магнитное поле как-то воздействовать на психику человека?

Наступила пауза — настолько странным и неожиданным показался нашим друзьям этот вопрос. Элементарный по сути, он был задан в явно неподходящей обстановке и явно неподходящим для этого человеком.

— А почему вас это интересует? — полюбопытствовала Янина.

— Охотно расскажу. Но сперва мне бы хотелось услышать ответ.

— Вопрос о воздействии магнитного поля на все живое уже давно не вызывает сомнений, — сказал Шпагин. — Есть даже специальная область науки, разрабатывающая эти проблемы, — магнитобиология.

— На все живое? — задумчиво повторил незнакомец. — Значит, и на психику человека?

— Все зависит от природы магнитного поля, от его мощности и напряженности, от магнитной индукции, наконец, — ну как бы вам сказать популярнее? — от силы, с которой магнитное поле действует на движущийся в нем электрический заряд.

— Я когда-то учился в колледже, — откликнулся незнакомец, — кое-что помню. К сожалению, природа поля мне самому не ясна. Но мощность колоссальна. При всем том это не электромагнит и не какая-нибудь машина. Тут что-то другое в самом воздухе. Большие стальные или железные массы оно отшвыривает, как теннисный мячик, а то, что попадает в его пределы в багаже или в карманах людей, мгновенно намагничивается и притягивается друг к другу. Консервные банки, например, выскакивают из ящиков, как живые, и слипаются в нечто огромное и бесформенное.

— Любопытно, — сказал равнодушно Рослов, — для физиков.

Незнакомец предупредительно поднял руку: не торопись, погоди.

— Меня не то занимает, — продолжал он. — Это удивительное магнитное поле преображает людей. Они или видят сны наяву — странные, тревожные и очень реальные сны, — или сходят с ума, переживая припадки подавляющей сознание ярости или страха, или теряют ощущение личности, представляют себя кем-то другим, говорят на языках, им не знакомых и даже не слышанных ранее. Выйдя из пределов поля, люди становятся самими собой, припадки проходят, сознание и память проясняются, даже голова не болит.

Рослов заинтересованно подмигнул Янине.

— Занятно, правда? Как раз для старого Сайруса. По его департаменту, — сказал он по-русски.

— В чем-то перекликается и с опытами Каммингса в Роклендской больнице, когда мы изучали степень психической восприимчивости на расстоянии. Только здесь все непонятно. Где индуктор? Почему различны реакции? Диамагнитность ферромагнитных металлов может найти свое объяснение хотя бы в характере магнитного поля. Но оно не является источником гипнопередачи? А если эта связь не биологическая? Вы нас простите, — обратилась она к равнодушно прислушивавшемуся незнакомцу, — нас крайне заинтересовал ваш рассказ, и мы по привычке заговорили на своем языке. Без магнитного поля, — засмеялась она, — или в данном случае магнитное поле — вы. Нам нужны подробности, детали, все, что вы о нем знаете, иначе трудно все это себе представить и научно обосновать. Где это магнитное поле, как вы с ним столкнулись, какие наблюдения сделали, над кем, какие результаты получили, если пробовали экспериментировать, в какой стране, в каких климатических и природных условиях?

— У вас есть время? — спросил незнакомец. — Тогда слушайте.

 

2. ПРИВИДЕНИЯ «БЕЛОГО ОСТРОВА»

— Я — Роберт Смайли, короче — Боб Смайли, еще короче — просто Боб, коренной янки из Бруклина. Миллионеры там не рождаются, в колледжах недоучиваются, а когда война на носу, идут и не вздыхают. Так и я пошел и до Эльбы дошел, а вернулся в Штаты, сразу понял, что технику-недоучке в американский рай дорога заказана. Занялся мелким сервисом, стоял у прилавка, суетился в рекламных агентствах, а в суете и жениться не успел, благо Золушек у нас много, а принцев нет. За последние годы осел в Гамильтоне на Бермудах курортным агентом и преуспел. Не в курортных делах, конечно: туристов там и без рекламы до черта. Правда, только на больших островах, где отели и пляжи, как в Лонг-Бич или в Майами. Но ведь Бермуды — это и сотни крохотных островков, в большинстве необитаемых, а Робинзоны там не селятся: почва — белый коралл, который не возьмешь ни лопатой, ни плугом, а потребуется бур или отбойный молоток. Только птиц тьма, а помета еще больше. Вот я и пристроил в аренду один такой островок португальским торговцам удобрениями, потом — другой, а потом открыл бюро и стал бизнесменом… Вы уже скучаете, леди и джентльмены? Погодите, скуку сразу смоет, как штормом.

Одно из моих предприятий — это поиски кладов. Собственно, я искал не клады, а дураков, которые их ищут. Один остроумный потомок Эразма Роттердамского даже карту выпустил: Карибский бассейн плюс Багамы с Бермудами, с точным указанием, на каком острове где и что зарыто. Из школьной истории даже вы знаете, что весь шестнадцатый век морские пираты очищали здесь испанские галеоны с перуанским золотом и закапывали его где-нибудь поблизости в тайных бухточках и робинзоновских уголках. Лично я в эти клады не верю — их давно выкопали и растратили, но дух Стивенсона, должно быть, все еще витает в колледжах Старого и Нового Света, и каждый сезон в гостиницах Гамильтона появляются кладоискатели. Я уже приобрел к этому времени репутацию старожила и знатока, и в моем деловом списке было до двух десятков таких «островов сокровищ», куда можно было добраться на катере или яхте, каботажным пароходиком или вертолетом, в зависимости от средств кладоискательской экспедиции. Там можно было хорошо закусить в тени тамаринда, вскопать лопатой десятидюймовый слой почвы где-нибудь в бамбуковых зарослях, пошарить во мху меж корнями капустной пальмы или позондировать ломом заросли ризофор и, добравшись до белого, как сахар, коралла, мужественно вздохнуть, как Скотт, узревший над полюсом флаг Амундсена. Иногда мы долбили коралл буром, рвали взрывчаткой, но железные ящики с испанским золотом так и оставались мечтой одержимых и дураков.

Но был один остров, который в моем списке не значился, — «белый остров», как он именовался на картах английской колониальной администрации, и «чертов остров», как его называли туземцы. Доплыть до него можно было за несколько часов при попутном ветре на парусной лодке, и все же я не прельстился им. Во-первых, это даже не остров, а риф, кусок мертвого отшлифованного океаном коралла без клочка земли и единой травинки, плоский утес, еле подымавшийся над водой, захлестывающей его даже во время не очень высокой волны. Спрятать там что-либо или зарыть было бы неосторожно и трудно, если только флибустьеры шестнадцатого века не знали кумулятивных взрывов и бетонных шахт. Но я избегал его и по другой причине. Каюсь, я суеверен с детства. Не люблю трех свечей на столе, нечаянно разбитого зеркала и цифры «тринадцать», не начинаю дел в пятницу и не открываю окон в грозу. А об этом острове ходили, можно сказать, самые зловещие слухи. Прежде всего то, что уже достоверно установлено и научно объяснено. Ни один самолет не мог пройти непосредственно над островом на небольшой высоте — его отводили в сторону или сильное воздушное течение, или грозовой фронт, или непреодолимое магнитное поле. Ни один вертолет не мог опуститься на этом природном аэродроме, ни один катер или какое-нибудь другое судно с мотором или металлическим покрытием даже на несколько ярдов не могли приблизиться к этому белому рифу — их отбрасывало, как футбольный мяч от пушечного удара форварда, бьющего по воротам. Приезжавшие в Гамильтон ученые объясняли это сильными магнитными бурями, мощностью возникающего над островом магнитного поля, но почему оно возникало и почему именно в этом районе, никто так и не понял. Да и научные наблюдения проводить было трудно: ни один металлический прибор вблизи острова не работал, даже часы останавливались, а на самом острове все металлическое, от консервной банки до микроскопа, сбивалось в комок, как склеенное. Я сам это видел: зажигалку из рук вырвало, а жестянки с пивом вылетали из ящиков, как птицы, слипаясь в один массивный ком.

Меня не это отпугивало, сами понимаете, — наука наукой, а колдовство колдовством. Я много россказней слышал, прежде чем рискнул повезти на остров одну компанию кладоискателей. Чаще всего — легенду, превратившую ангельски белый риф в черное царство Аида. Легенда утверждала, что клад все-таки там есть, что зарыли его чуть ли не люди самого Флинта, а зарыв, подрались и перебили друг друга, пока последнего не смыла разгулявшаяся по острову морская волна. Рассердился Бог и не пустил души погибших ни в рай, ни в ад. С той поры они и торчат на острове, охраняя свой бесполезный клад, и никому не позволено встретиться с ними: ни человеку, ни зверю, ни птице — даже рыба не заплывает в бухту и не ловится в ближайших водах. А если все же попадет сюда человек — скажем, буря приземлит, в лодке течь или парус сорван, — были такие случаи, только плохо они кончались. Сходили люди с ума от ярости, глотки друг другу резали или в океан ныряли, чтобы не вынырнуть, а если и доживали до спасательной шлюпки, то попадали прямиком в психиатрическую лечебницу, благо их в Гамильтоне несколько — я городскую знаю и две частных. До сих пор у доктора Керна стрижет газон в саду псих не псих, а вроде чокнутый. В разговор не вступает до выпивки, а угостишь — расскажет такое, что уши завянут: белые сны наяву, пьянка с покойниками, разговор с богом в духе Эдгара По — а дальше уже сам запьешь. Есть еще полицейский в отставке — не то Смитс, не то Смэтс, — двое суток на острове прожил, но молчит как рыба, хоть золотые дублоны ему выкладывай из вырытых сундуков, если б только их вырыли.

В конце концов и я рискнул — соблазнило предложение четырех гарвардских студентов-выпускников. Все люди со средствами, сынки богатых папенек, денег на приключения не жалели. Ну, взяли рыбачью лодку, лопаты и кирки из меди, а из опасных металлов только ножи да жестянки с колбасой и пивом; а что с ними сталось, я уже рассказывал. Даже палатку на медных колышках ставили. Золотых дублонов, конечно, не нашли, а острову подивились. Представьте себе ровный срез, белый как сахар, но не зернистый, а глянцевитый, как глазурь на торте, — ни трещинки, ни щелочки. Пробьешь ломом — коралл, а сверху мрамор не мрамор, а словно расплавленное стекло с мелом. Торчит из воды такой белый пень, и гуляют по нему волны; только над бухточкой сухо: срез косой, и волна не доходит до подветренного края, обращенного к далекому американскому берегу. Там, должно быть, и рыбаки в бурю отсиживались, и полицейский ночевал, там и мы палатку поставили. Только день и выдержали, да и то потому, что я сообразил кое-что, пока они с ума посходили, все четверо. Но расскажу по порядку, а то вижу: хочется вам спросить, а что спросить, я и без вас знаю, сам триста раз себя спрашивал.

Пришвартовались мы в бухточке неглубокой и крохотной — не то лужица, не то заливчик в белой скале, словно она рот для рыбы разинула. Но рыба не заплывает и волны гаснут у входа — ставь лодку куда хочешь, так и будет стоять. Меня об этом чуде тоже предупреждали; командуют, говорили, мертвецы и в бухточке — там, мол, и клад зарыт: ни волну, ни ветер не подпускают. Ну, мертвецов мы, понятно, не испугались, а клада не нашли. Ребята с аквалангами все стенки и дно бухты обшарили — ничего! Только белый мертвый коралл — и ни раковины, ни водорослинки. И вода, чистая, как слеза, или аптечная, дистиллированная; быть может, и не вода вовсе. А когда позавтракали и прилегли в палатке, тут-то все и началось. Я даже глаз не закрывал — так что присниться мне все это явно не могло. Просто и палатка, и четверо парней из Гарварда, и наше имущество, свезенное на остров, — все это исчезло, как унесенное ветром. Остров остался, тот же белый налив глазури на торчащем из моря пне. И я не лежал, а сидел на корточках в рыжей широкополой шляпе и длинных красных чулках, заправленных под рваные коричневые штаны. Рубахи на мне не было, а волосатую, не мою грудь пересекал свежий, недавно зарубцевавшийся шрам. Я скосил глаза и увидел кусок наполовину черной, наполовину седой бороды, провел рукой по лицу: волосы курчавились по щекам до краев надвинутой на лоб шляпы с нелепой оборкой из ветхих, выцветших кружев. Вместо добротных бруклинских штиблет на дюймовом каучуке на ногах болтались стоптанные шлепанцы с пряжками, но без каблуков. Передо мной на белой эмали рифа стоял темный, окованный медью сундук с огромным висячим замком, каких уже не делают лет сто или двести. Я, Боб Смайли, был уже кем-то другим, завладевшим чужим телом, чужим шрамом и чужим лицом, на котором к тому же не было одного глаза. Вместо него пальцы нащупали повязку, сползавшую из-под шляпы и завязанную под волосатым подбородком. Я растерянно посмотрел по сторонам и услышал позади хохот, похожий на ржание.

Пять или шесть бородачей в живописном рванье, пропеченные солнцем, в пестрых повязках на головах, а двое в таких же, как у меня, шляпах, похожие на ряженых пьяниц с деревенского маскарада, подымались на берег по скользкому обрыву из бухточки, отряхивая с бород белую, как пудра, пыль.

— Билли Кривые Ноги опять забыл, что у него остался всего один глаз, — прошамкал ближайший ко мне бородач — у него были выбиты зубы. — Смотри, одноглазый, а то и второй потеряешь!

Я взвизгнул — не взвизгнул, прохрипел — не прохрипел, только голос мой не был голосом Боба Смайли, и швырнул нож в говорившего. Но попал почему-то в сундучный замок. Нож звякнул и прилип к нему, как приклеенный.

— То же, что и с лопатами, — вздохнул не принимавший участия в ссоре детина с медно-красной голландской бородкой. — Мы не вскопаем здесь и двух футов. Остров проклят, пора уходить.

Я повернулся к нему и на что-то наткнулся. На что именно, я не увидел, только нога нащупала нечто невидимое. Я молча нагнулся и тронул это нечто рукой. Пальцы обнаружили лопату, широкую медную лопату, которую мы, а не эти опереточные бородачи, привезли сюда для противодействия магнитным бурям. Я не удивился чуду невидимости — просто Боб Смайли во мне вспомнил о диамагнитных свойствах лопаты и, не видя, на ощупь, поднял ее, а потом, не задумываясь и не анализируя своих действий, взял да и приложил ее к голове, даже забыв при этом снять шляпу. Но медная плоскость лопаты прошла сквозь нее, как ложка в желе, и прохладно коснулась лба. В ту же секунду я увидел и лопату и рукав своей белой рубашки — рубашки Боба Смайли, а бородачи и сундук исчезли.

Я снова сидел в палатке возле прибывших со мной парней и не узнавал их. Никто не видел меня, да и друг друга, пожалуй, — их мутные, словно стеклянные глаза настораживали и даже пугали. Один раскачивался и подпрыгивал, что-то бормоча и вскрикивая. «Держи… Лови! Наперехват! Под ноги… Справа…» — различил я. Казалось, что кричали в толпе, а это выкрикивал он один и почему-то разными голосами. Другой считал, не двигаясь, едва шевеля губами, выплевывал цифры, знаки, буквы, символы — словом, все, из чего составляются формулы. Последние двое валялись на спине и сучили голыми ногами, как шестимесячные младенцы, мурлыкали и повизгивали, пуская слюни. Я приложил свою лопату к голове первого и тут же закрыл глаза. «Это ты, Боб? — услышал я. — А я, должно быть, сон видел. Будто я мяч, и меня хватают, швыряют, рвут, и чьи-то ноги меня бьют, и чьи-то руки подбрасывают, а кругом — схватка, обычная, как всегда на поле». Я все еще не открывал глаз, уже чувствуя, как во мне умирает Боб Смайли и снова ворочается кривой черт. Я уже опять слышал крики: «Оставь его, Луис! Под ложечку. Кривые Ноги, под ложечку!.. Выбей нож, вот так — под дых, чтобы сдох!» И стоны, ор, хохот, свист… Потом чей-то удар сбил меня с ног, уже не меня, а кого-то другого, потому что я опять прикрыл невидимой лопатой лицо, и вновь ожили и палатка, и спятившие мои юнцы.

«Снеси их в лодку, — снова услышал я. — Разные люди реагируют по-разному в одинаковых обстоятельствах. Лопата оказалась забавным испытанием на сообразительность, как палка в обезьяньей клетке, без которой не дотянешься до бананов. Брось лопату — она уже не нужна». Кто это сказал, я так и не понял, словно кто-то во мне, потому что, кроме ребят, никого кругом не было. Ряженые бородачи вместе со своим сундуком бесследно растаяли на солнце, как мираж. «Наведенный», — добавил кто-то во мне. «Кем?» — спросил я мысленно. «Не поймешь». — «А они кто?» — «Привидения, которых вы так боитесь». — «А сундук?» — «Клад, который вы ищете». — «Значит, он все-таки зарыт?» — «Нет, его смыла волна вместе с твоим скелетом». — «Когда, где?» — безмолвно вскрикивал я, и кто-то в моем мозгу хладнокровно, равнодушно парировал: «Должно быть, алчность всеобща. Горсть золотых монет — и человек звереет. Я ощущаю это опять. Успокойся, сундук разбило, а монеты на дне занесло песком. Слишком давно и слишком глубоко для ваших водолазов».

Весь этот разговор промелькнул в моем сознании, как диалог из прочитанной книги. Может быть, я тоже сошел с ума? Но мысленную подсказку вспомнил: «Снеси их в лодку». Лодка все еще стояла в центре прозрачной бухточки, а стащить в нее несопротивлявшихся юношей было не столь уж трудно, тем более что они сразу пришли в себя, как только погрузились в лодку. Внезапное сумасшествие, если только это было сумасшествием, прошло, как летучая головная боль. Ребята рассказали о своих снах наяву: один был футбольным мячом в матче двух американских колледжей, другой — счетной машиной, вслух решавшей, как он выразился, оптимальный вариант перцептрона на языке математических формул. Парень был филологом, о том, что такое перцептрон, и понятия не имел, да и с математическими формулами еще в школе не ладил. Тем не менее он точно повторил, как сомнамбула: «Оптимальный вариант перцептрона». Вы переглядываетесь, вы знаете, что это такое, а я нет, я просто запомнил пересказ парня и, уверяю вас, передаю точно. Что случилось с последними двумя, можно было только предположить: оба ничего не помнили, кроме блаженного состояния нирваны, что свойственно, как известно, младенцам и наркоманам.

Мой сон заинтересовал всех, но объяснения не нашел, как и другие. Я видел пиратов, пропавший клад, но почему так ясно и так реально все это привиделось мне, спросить было некого. Несомненной для всех была только связь физических и психических феноменов во время нашего пребывания на острове. О моем индивидуальном феномене — странной мысленной беседе кого-то с кем-то в сознании — я и не заикнулся. Честно говоря, побаивался психиатрической экспертизы. Да и вообще о происшедшем все решили молчать: не можем объяснить научно, так нечего подогревать суеверия.

Боб Смайли допил виски и замолчал. Молчали и его слушатели. Только Рослов, подумав, сказал по-русски:

— Меня, пожалуй, больше всего заинтересовал «оптимальный вариант перцептрона».

— И то, что его высчитывал филолог.

Янина посмотрела в сторону отвернувшегося Смайли.

— Любопытно, как он это запомнил?

— Подчитал, наверно. А может, придумал.

— С какой целью? Заманить? Спровоцировать?

— Зачем? Спровоцировать можно и здесь. Во всяком случае, попытаться. К тому же Бермуды — не американская, а британская колония.

— Там есть и американские базы.

— Тем более неразумно с точки зрения любой разведки заманивать туда красных. К некоторым островам нас и на полмили не подпустят.

— Не похоже на провокацию, — согласился Шпагин. — Меня больше смущают сны и магнитные бури. Их взаимосвязь.

Но Рослов не подхватил подсказки.

— А зачем их связывать? Даже один источник, если это один источник, может действовать в разных сферах по-разному.

— Ты считаешь возможным такой источник?

— Есть у меня одна безумная идейка… — задумался Рослов. — Но достаточно ли она безумна, чтобы быть правильной? Как бы Нильс Бор не пожалел в гробу о сказанном.

— Не пожалеет, — усмехнулась Янина. — У меня есть тоже такая идейка. Но она требует проверки на месте.

— Чепуха, — отрезал Шпагин. — Я биолог, и магнитные бури меня не касаются. Пусть ими занимаются физики. Но психические явления, если только это не плод фантазии нашего собеседника, предполагают наличие мощной индукции. Что это за супериндуктор, какова его природа, организация, сфера действия? Где он находится? В атмосфере? В воде? В коралловой толще острова? Биологический или механический?

— А если внеземной?

Смайли надоело ждать.

— Заинтересовались, — сказал он утвердительно, словно и не предполагал иной реакции. — Вы именно те, кто мне нужен: я уже давно навел справки. Сайрус Мак-Кэрри не будет приглашать невежд и авантюристов. У вас есть время, средства и английские визы. Почему бы вам по дороге в Лондон не заглянуть в Гамильтон? Несколько часов на самолете — есть специальные рейсы. Я обещаю вам интересный вояж, всяческое содействие местных властей и встречу с привидениями «белого острова».

— А почему вы на этом настаиваете, именно вы? — спросил Рослов. — Вы же не владелец острова, не психиатр и не физик.

— Добавьте еще: не лгун и не сумасшедший, — сказал Смайли. — У меня есть предчувствие большого открытия, господа.

 

3. ОБЕД У ГУБЕРНАТОРА

В шестиместном седане, как называют американцы этот тип закрытого кузова, Рослов сел рядом с водителем — он любил встречную скорость пейзажа в ветровом стекле автомобиля. Город как бы трансформировался в движении геометрически и архитектурно: вертикальные плоскости срезали горизонтальные, параллельные где-то пересекались вдали, летящие к небу параллелепипеды из стекла и бетона вдруг расплющивались одноэтажностью вилл и особняков, и причудливо закрученные цилиндры колонн открывались или затягивались узорчатой чугунной сеткой ограды. К тому же город был незнакомым и экзотическим — лоскуток полуевропейской, полуамериканской цивилизации на белом коралловом острове в субтропической зоне Атлантики. Даже с самолета Гамильтон привлекал своей подсиненной белизной, прихотливо расшитой вечной зеленью тропиков, а сейчас, когда машина рассекала его поперек от старинной французской гостиницы близ порта к загородному бунгало губернатора, он показался Рослову еще более белым, словно присыпанным блестящей сахарной пудрой.

Еще Марк Твен, как-то заехавший на Бермуды, восхищался этой белой коралловой сущностью острова и города. Шестидюймовая корочка почвы позволила им украситься зеленью кедров и тамариндов, неистощимым буйством цветов и трав, ухоженностью банановых и пальмовых насаждений. Но зелень только расцвечивала белую канву коралла. Дома из коралла, белые коралловые дороги в белом коралловом грунте, крыши и дворики из белых коралловых плит — все это сохранилось и поныне, лишь кое-где уступив назойливому соседству геометрических гигантов из стекла и бетона. К старомодным коралловым виллам присоединились модернизованные отели и рестораны, универмаги и казино, какие Рослов видел и в Довилле, и в Ницце, но здесь они не подавляли провинциального и все же ослепительного белого великолепия города.

— Что, нравится? — спросил заметивший настроение своих спутников Смайли и тут же прибавил: — Мне лично эта белая шелуха осточертела. Мечтаю о доброй гранитной брусчатке.

Рослов промолчал. Он не любил шумно выражать свое восхищение, да и к Смайли все еще только присматривался. Не то чтобы он не понимал американца — никакой загадочности ни в облике, ни в поступках Роберта Смайли и в помине, как говорится, не было, но Рослов не забывал замечания Смайли о «великом открытии», вскользь брошенного им при первом знакомстве, и упорного нежелания его расшифровать эти слова. «Приедем — увидите», — отвечал он на все наводящие и прямые вопросы.

Пока они видели только город, да и то из окна автомашины, которую им подали тотчас же по прибытии в отель. Даже выкупаться в океане не удалось: поговорив с кем-то по телефону, Смайли объявил им о приглашении на обед к губернатору. Сэр Грегори Келленхем ожидал их всех у себя в загородной резиденции. Он не баловал своим вниманием даже очень богатых европейских и американских туристов, но советских ученых, да еще с такой высокой международной репутацией, собирался принять с викторианским гостеприимством. Этого требовала не только дипломатия, в которой сэр Грегори был искушен еще со времени своей службы в министерстве иностранных дел, но и простой человеческий интерес к новому для него типу людей. Поэтому, кроме двух русских и одной польки, к обеду ожидались близкие друзья губернатора: директор местного географического музея, настоятель собора английской епископальной церкви и начальник полиции острова, не менее лорда Келленхема заинтересованные в знакомстве с гостями из Москвы и Варшавы. Что успел рассказать о них Смайли губернатору, Рослов не знал, но прием, по-видимому, ожидался не официальный, а частный, то есть наиболее для них желательный. «Сразу возьмем быка за рога», — пообещал Смайли.

Он имел в виду поездку на «чертов остров», но ошибся в расчетах: разговор за столом долго не позволял перейти к заветной теме. С легкой руки гостеприимного хозяина, немолодого, но моложавого англичанина с заметной военной выправкой и чем-то напомнившего Рослову доктора Ватсона с иллюстраций к рассказам о Шерлоке Холмсе, даже тень чопорности и присущей британцам сдержанности не омрачила застольной беседы. Кроме Янины за столом присутствовала только одна женщина — леди Келленхем, жена сэра Грегори, не выпадавшая или старавшаяся не выпадать из «костра радушия», общими усилиями зажженного за обедом. Ни епископ, подчеркнуто представившийся как «мистер Джонсон», чтобы избавить советских гостей от непривычного им титулования, ни директор музея профессор Барнс, ни начальник полиции Корнхилл не сделали даже малейшего «фо па», как говорят французы, подразумевая неумышленную неловкость. Угощались обильными и приготовленными по-европейски кушаньями, пили превосходные испанские и французские вина и говорили обо всем, о чем обычно говорится в таких случаях и на таких встречах. Перед обедом заранее условились не упоминать о политике, и даже когда Рослов заметил, что Гамильтон с птичьего полета чем-то похож на Ялту и сэр Грегори тотчас же вспомнил о Ялтинской конференции, леди Келленхем вежливо вернула его к предварительному условию. Все засмеялись, и разговор снова весело и уже привычно зажурчал по удобному светскому руслу.

Смайли, который терпеть не мог званых обедов, все время, как он сам признался потом, держал палец на курке «чертова острова» и только ждал случая выстрелить вовремя. Случай представился, когда заговорили вдруг о контрабандной торговле наркотиками, доставлявшей столько хлопот начальнику островной полиции.

— Скажите лучше — тревог и огорчений, — вздохнул тот. — Приходится иметь дело не только с профессионалами, но и с богатыми туристами, не брезгующими выгодной контрабандой. И где только не прячут эту пакость! В пустых часах и электробритвах, сигаретных пачках и сигарных коробках, в специально обработанных пустотах внутри шоколадных плиток и в замаскированной парфюмерии. Не перечтешь.

— Вы пробовали наркотики?

«Фо па» Янины, принимая во внимание профессию и служебное положение Корнхилла, было неуместной наивностью. Но Корнхилл не обиделся, он ответил вполне серьезно:

— Мне уже сорок девять, мисс, и у меня трое детей. А как они действуют, сейчас скажу. — Он вынул из бумажника газетную вырезку. — Это признание жертвы, пойманной с поличным в отеле «Хилтон». Репортер воспроизвел его по нашему протоколу. В общем, не наврал и не приукрасил. «Это не сон и не галлюцинация, — прочел Корнхилл. — Это распад психики. Я растворяюсь в черной жижице. Сердца нет. Кости остались где-то в отеле. Черный страх поглотил все: мысли, чувства, личность. Один страх. Это хуже, чем смерть».

— И это пьют? Зачем?

Корнхилл, не ответив, молча положил вырезку в бумажник. А Смайли воспользовался паузой. Тигр прыгнул.

— И где сейчас эта жертва?

— В клинике у доктора Керна.

— У того, где стрижет газон человек, говоривший с Богом? — лукаво спросил Смайли и толкнул под столом Шпагина.

— Кто это здесь говорил с Богом? — тотчас же вмешался тот.

Епископ поморщился:

— Сумасшедшие есть везде. Бермуды не исключение.

В ответ последовала неожиданная и не без ехидства реплика директора географического музея:

— Я не перестаю удивляться, почему его преосвященство не использует этот случай во славу христианской религии. Чудеса на Бермудах! Даже в Риме позеленеют от зависти. Ведь Корнхилл может предъявить миру и второе чудо. Живой полицейский инспектор, присутствовавший при казни Христа.

Епископ, кашлянув, возвратил удар: он был опытным полемистом.

— Наши русские гости и леди из Варшавы, вероятно, недоумевают, — сказал он. — Предмет спора, не совсем вовремя затеянного профессором Барнсом, им непонятен. Речь идет о случаях психического расстройства у людей, побывавших на так называемом «белом острове», точнее, о галлюцинациях, вызванных у них какой-то магнитной аномалией в этом районе. Я не психиатр и не физик — причины явления мне не ясны. Но упомянутые случаи не настолько значительны, чтобы создавать вокруг них дурно пахнущую шумиху.

— Почему? — не унимался Барнс. — Чудо есть чудо. По-моему, его преосвященство явно недооценивает значения чуда для возвеличивания церкви Христовой. Тем более что отставной полицейский инспектор Смэтс, побывавший, по его словам, на Голгофе, — человек явно не сумасшедший. Не так ли, Корнхилл?

Начальник полиции не совсем, впрочем, уверенно, но все же подтвердил нормальность своего отставного инспектора, совершившего столь редкостную прогулку во времени.

— Я должен, однако, заметить, — добавил Барнс все с тем же шутливым полемическим вызовом, — что это чудо льет воду совсем не на мельницу нашего почитаемого епископа. Смэтс утверждает, что казнили не Христа, а Варавву.

Епископ, по-прежнему невозмутимый, небрежно вернул брошенный ему мяч.

— Во-первых, Смэтс — богохульник и еретик, и я не очень-то верю в его галлюцинацию о Голгофе. Во-вторых, пытаясь острить, надо обладать чувством юмора. У нас с профессором Барнсом, — пояснил он, — старый спор о существовании Христа. Барнс считает Христа мифом, сочинения евангелистов — апокрифами, а донесение Пилата о казни Христа императору Тиберию — легендой, сочиненной столетие спустя. Он даже не верит свидетельству таких историков, как Тацит и Светоний.

— Не верю! — загремел Барнс, явно не замечая неудовольствия губернатора, нисколько не заинтересованного в проблеме существования Христа. — Тацит опирался на легенды, до него сочиненные, а Светоний только единожды, да и то вскользь, упомянул о каком-то Хресте, не то участнике, не то зачинщике одного из мелких мятежей в Иудее. Такие мятежи чуть не ежегодно вспыхивали по всем римским колониям, а имя Хрест — весьма распространенное в то время в Палестине и Сирии. Ссылаться на подобные свидетельства по меньшей мере наивно.

— Вы любите цветы? — обратилась вдруг леди Келленхем к сидевшей рядом Янине. — Пока наши мужчины закончат религиозный диспут, я покажу вам свои ризофоры.

Смайли, которого вопрос о существовании Христа интересовал едва ли более деликатного губернатора, деликатным не был. Вторично воспользовавшись паузой, он бесцеремонно перебил спорящих:

— Кстати: не о Христовом, а о «чертовом острове». Не кажется ли вам, Корнхилл, что там могли обосноваться торговцы наркотиками? Используя россказни о привидениях и страхи местных жителей, можно легко устроить в коралловом грунте рифа нечто вроде склада или оптовой базы. Может быть, и галлюцинации вызывали ваши наркотики, испаряясь или как-то иначе отравляя воздух.

— После вашей экскурсии мы два раза буквально облазили остров, — сказал Корнхилл. — Кроме ваших медных колышков для палатки, нигде ни одной неровности, углубления или хотя бы трещинки! Сплошное белое отполированное стекло. Даже спуски в океан и в бухточку также отшлифованы неизвестно кем, чем и зачем. Мои ребята ощупали с аквалангами дно и стенки бухты — повсюду гладкий коралл и ни единой горсточки земли или песка, ни раковины, ни водоросли. Пустой аквариум — даже лодку привязать не к чему.

— Почему вы не обращались к специалистам для выяснения всех этих странностей? — спросил у губернатора Рослов. — У вас же международный курорт. Приезжают, вероятно, ученые не только из Англии.

Сэр Грегори ответил не сразу.

— Я понимаю это ваше «не только». Британцам больше, чем кому-либо, свойственны осторожность и сдержанность. Это относится и к ученым. Мы пробовали рассказать кое-кому о некоторых странностях, обнаруженных на острове, но или выбор адресатов был неудачен, или рассказчики не сумели передать главное: достоверность рассказанного — особого интереса к нему отдыхавшая на Бермудах наука не проявила. Да мы и сами не делаем попыток искусственно возбудить такой интерес. Это уже типично английская черта — страх показаться смешными, — улыбнулся он виновато. — Раздуем кадило, соберем ученых, слетятся газетчики — и вдруг пшик! Что-нибудь вроде солнечной активности или напряжения земного магнитного поля. Надеюсь, вы простите мне мою наивную и, может быть, нелепую терминологию — я ведь не специалист. Но очень боюсь, что и специалисты отступятся: исследования на месте невозможны, аппаратура бездействует. Начнутся гадания, поползут слухи, отпугивающие туристов, создастся угроза паники среди местного населения.

— Эпидемической паники, — подчеркнул епископ. — Я бы на месте губернатора вообще запретил поездки на остров.

— Это только увеличит нездоровое любопытство. Любой запрет можно нарушить.

— Введите охрану и патрулирование. Есть же у нас полицейские катера!

— Боюсь, что в метрополии это сочтут превышением власти, — сказал лорд Келленхем. — Я не могу ограничивать свободу туризма. Остров — не военная база и не засекреченный объект. Там, где они есть, об охране заботится военная администрация, и не мое дело регулировать процедуру каботажного плавания или туристских экскурсий. Лучше всего поменьше болтать о странностях этого проклятого острова и не мешать рыбакам и лодочникам избегать его в своих профессиональных поездках.

Смайли подмигнул Рослову: пора, мол! И Рослов сделал первый дипломатический ход.

— Надеюсь, что сэр Грегори и никто из присутствующих, — сказал он, — не будут возражать против поездки нашей научной группы на этот загадочный и, может быть, совсем не проклятый остров. Вреда мы не принесем, а возможно, и объяснить кое-что сумеем, и странности перестанут быть странностями.

— К тому же мы ничего не возьмем с собой, кроме диамагнитных шлемов, заказанных мистером Смайли в Нью-Йорке, — прибавил Шпагин. — Даже фотоаппараты оставим в гостинице.

— Они бесполезны, — усмехнулся Корнхилл. — Все равно ни одного снимка не сделаете.

— Какая жалость, что воскресшего Христа не удастся заснять на пленку, — хохотнул Барнс. — Но может быть, он превратит для вас в вино воду из бухточки. Тогда выпьете за здоровье его преосвященства. Может быть, он и поверит.

— Хватит, Барнс, — поморщился губернатор.

Директор музея мгновенно стал серьезным.

— Лично я думаю, — прибавил он, — что вы ничего не увидите. Никаких галлюцинаций и магнитных загадок.

— Вы так уверены? — спросил Смайли.

— Вполне. Я провел на острове целую ночь и не увидел ни богов, ни пиратов. Консервы превосходно открывались, и жестяные банки не сплющивались в шедевр поп-арта. Так что у меня есть все основания сомневаться в странностях «белого острова». Его привидения не доверяют скептикам.

Но трезвый голос Барнса уже не мог повлиять на предпринятую операцию. Содействие губернатора и начальника полиции открывало «зеленую улицу» кораблям аргонавтов. И когда вернулись из сада Янина и леди Келленхем, за столом шел веселый и мирный спор о преимуществах английской и русской кухни.

 

4. СИНАЙ И ГОЛГОФА

— Вначале бе слово и слово бе к Богу и Бог бе слово, — сказал с пафосом Пэррот.

— Ты что имеешь в виду? — спросил Смайли.

— Библию, капитан.

— Типично религиозное помешательство, — шепнул доктор Керн Рослову.

Но Пэррот даже не взглянул на них.

— Где это было, Пэррот?

— В Синайской пустыне, капитан. Был вечер и было утро: день шестый.

— Он знает наизусть все Пятикнижие, но цитирует его только тогда, когда упоминают о его приключении. В остальном он совершенно нормален, — снова шепнул Керн, и опять Пэррот не услышал или не захотел услышать.

Рослов и видел перед собой на первый взгляд совершенно нормального человека. Смотрел он ясно и вдумчиво, говорил буднично и разумно. Только тогда, когда он цитировал Библию, его хрипловатый, глухой голос вдруг подымался до проповеднического пафоса. На Рослова и Керна он по-прежнему не обращал никакого внимания.

Встреча эта состоялась в саду частной клиники доктора Керна, в кедровой рощице на холмистых нагорьях за городом. Рослов поехал туда вместе со Смайли, а Шпагин с Яниной отправились в сопровождении Корнхилла навестить отставного полицейского инспектора Смэтса.

Керна нашли в саду отдыхавшим после очередного утреннего обхода больных. Прочитав записку губернатора, суховатый пожилой англичанин с любопытством оглядел Рослова.

— В первый раз вижу человека из Москвы, — улыбнулся он. — Не из штата Айдахо, а из России. В Штатах есть две или три Москвы, а в России только одна, но какая! Впрочем, по вашей бороде вас можно принять за американца, скажем, с юго-запада, из Техаса или Калифорнии. Хотя бороды сейчас в моде не только в Америке.

— Даже в Москве, — сказал Рослов.

— Только борода у вас ухоженная, как у английских королей. Ручаюсь, что вы носите ее только из желания нравиться.

— Вы угадали — из щегольства, — засмеялся Рослов.

Керн помахал перед ним губернаторской запиской. Подчеркнуто и многозначительно.

— А знаете, о чем я подумал, прочитав это письмо? Вы хотите видеть Пэррота. А у него была точно такая же борода. Он чем-то напоминал… ну, вашего старшего брата, что ли…

— В самом деле… — вмешался Смайли, — я тоже припоминаю. Было сходство. Ей-богу, было.

— Почему вы все говорите в прошедшем времени: было, напоминал, — удивился Рослов. — А сейчас?

— Сейчас вы увидите своего дедушку, — сказал Керн. — Сколько вам? Тридцать? Он старше вас всего на пять лет, но вы дадите ему все шестьдесят… Пэррот! — позвал он склонившегося над грядкой поблизости человека в вылинявшем синем комбинезоне.

Подошел седой, лохматый старик, ничем, кроме бороды, да и то не черной, а белой, не похожий на Рослова. Только загорелое лицо его без морщин и отеков свидетельствовало о том, что седина обманывает.

— Что вам угодно, док? — спросил он.

— Поговорите с моими гостями, Пэррот. Один из Европы — знаток Библии…

Реплика Керна не произвела впечатления на Пэррота. Глаза его смотрели равнодушно и холодно.

— …другой из Штатов, — продолжал доктор. — По-моему, вы знакомы, Пэррот. Мистер Смайли когда-то навещал вас здесь. Припомните.

Пэррот взглянул на Смайли и кивнул без улыбки.

— Я помню, капитан. Вы уже раз говорили со мной, капитан.

— Почему «капитан»? — шепнул Рослов доктору.

— Для местного жителя любой искатель кладов всегда капитан.

А Смайли и не думал отрицать своего «капитанства».

— Вот и отлично, Пэррот, — сказал он. — Память у тебя золотая. Вспомни-ка еще раз свой разговор с Богом.

Тут Рослов и увидел, как седой рабочий-садовник вдруг превратился в библейского проповедника. Но Смайли решительно и настойчиво приостановил извержение цитат:

— Библию я тоже читал, Пэррот. Все ясно. Синай, пустыня, гора. Ты стоишь и внемлешь гласу Бога, как Моисей. Откуда?

— С неба.

— Громко?

— Нет. Глас Божий отзывался во мне самом. В душе.

— С чего началось?

— С приказа. Я вдруг услышал: «Стой на месте! Все вы одинаковы — ищете клада, которого нет. И какой одинаково ничтожный у каждого запас накопленной им информации».

— Стой! — закричал Рослов. — Он не может так говорить, Смайли. Это не язык садовника. Он не понимает, что говорит. Спросите его: то ли он говорит, что услышал?

Пэррот стоял строгий и каменный, не слушая Рослова.

— Ты повторяешь в точности то, что слышал? — повторил Смайли вопрос Рослова.

— От слова до слова, капитан. Мало понял, но ничего не забыл. Разбудите ночью — повторю, не сбиваясь. Как Библию.

— Откуда ты знаешь, что с тобой говорил именно Бог? Может быть, тебе это только послышалось?

— Я спросил его: «Ты ли это, Господи? Отзовись». Он ответил: «Все вы задаете один и тот же вопрос. И никто даже не поймет правды. Я был тобой и знаю твою мысль, и твой страх, и гнев, и все, что кажется тебе счастьем. Смотри». И я увидел стол, как в харчевне старика Токинса, большой стол и много еды. «Попробуй, ешь, пей, радуйся, — сказал Бог, — ведь это и есть твое счастье». И я ел, отведывая от каждого блюда, и запивал вином, и плясал вокруг стола, хмельной и сытый, пока не отрезвел и не услышал глас Божий: «Вот так вы все. Ничего нового. Скудость интересов, животная возбудимость, шаблонность мышления, ничтожная продуктивность информации. Я просмотрел ее и ничего не выбрал. Ты из тех, о ком у вас говорят: ему не нужен головной мозг, ему достаточно спинного».

— Что! — закричал Рослов, вскакивая, но тут же сел, потому что Пэррот даже не взглянул на него.

Он продолжал говорить с Богом.

— «Я не пойму тебя. Господи», — промолвил я и услышал в ответ: «Тех, кто мог бы понять, я еще здесь не видел. Ты говоришь: Бог! В известном смысле я — тоже оптимальное координирующее устройство. Но параметры ведь не те: я не вездесущ и не всеведущ, не всеблаг и не всесилен. Я читаю в твоем сознании: ты уже мнишь себя Моисеем, вернувшимся к людям с новым законом Божьим. А вернешься ты с необратимыми изменениями в сознании и мышлении. И в тканях организма: посмотри в зеркало бухты, только не упади». Я посмотрел и упал: на меня взглянул оттуда незнакомый седой старик. Я не захлебнулся только потому, что внизу была лодка, капитан. Вот и все.

Пэррот умолк и замер, облокотившись на лопату, которая под его тяжестью почти наполовину ушла в жирную корочку почвы. В ясных, но странно пустых глазах безмятежно голубело небо.

— Разрешите, доктор, задать ему несколько вопросов? — Рослов буквально дрожал от нетерпения.

— Задавайте через Смайли, — сказал Керн, — он, как мы говорим, вас «не принял» и отвечать не будет.

— Смайли, спросите у него, что значит «параметр» и «оптимальный»?

Смайли повторил вопрос.

— Не знаю, — ответил Пэррот.

Рослов снова спросил через Смайли:

— Вы что-нибудь читаете, кроме Библии?

— Нет.

— А до разговора с Богом?

— Ничего не читал. Даже газет.

— Какое у вас образование?

— Никакого. Научили немножко грамоте в детстве.

— Все ли вам понятно в Библии?

— Две строки понятны, третья — нет. И наоборот. Но Библию читаю не умом, а сердцем.

— У меня нет больше вопросов, — сказал Рослов. — Пусть идет.

Молчание проводило уход Пэррота. Долгое, встревоженное молчание. Первым нарушил его Керн.

— Я впервые слышу полностью этот рассказ и понимаю цель ваших вопросов, — сказал он Рослову. — Вы обратили внимание на то, что он воспроизводил бессмысленный для него текст с механической точностью магнитофонной записи. Не сбился ни на одном слове, словно цитировал по журналу или учебнику.

— Он процитировал даже Эйнштейна, — вспомнил Рослов.

— Вы что-нибудь понимаете? Ведь он нигде не учился. И читает-то по складам.

— Нет ли среди ваших пациентов математиков или биологов? — спросил Рослов.

— Вы думаете, что он мог услышать от кого-нибудь эти «параметры»? Галлюцинация могла, конечно, обострить память, — задумчиво согласился Керн, — но от кого он мог слышать, с кем общался? Практически — ни с кем. Нелюдим и замкнут. Да и нет у нас таких, чьи разговоры могли бы породить эту биомагнитофонную запись. Несколько спившихся курортников, два студента-наркомана и бывший врач — параноик. О «параметрах» они знают не больше Пэррота. Нет, это категорически отпадает.

— Тогда это дьявольски интересно, — сказал Рослов.

— И необъяснимо.

— Почему? Никто даже и не пытался найти объяснение.

— Странная галлюцинация, — заметил Керн. — Странная и сложная. Предположить, что он придумал все это уже в период болезни, трудно — не тот интеллект. Болезнь, конечно, могла обострить фантазию, но не у него. Да и патологические нарушения психики — несомненно следствие, а не причина галлюцинации.

— А вы помните, как он процитировал Бога о необратимых изменениях в сознании и мышлении? — спросил Рослов. — Кто-то или что-то очень точно прогнозировали последствия происшедшего.

— Кто-то или что-то? У вас есть объяснение?

— Пока нет. За объяснениями мы поедем на «белый остров».

Керн улыбнулся сочувственно и не без сожаления.

— С удовольствием встречусь с вами вторично, только не в качестве лечащего врача, — заключил он. — На вашем месте я бы не рисковал.

А Шпагин с Яниной в это время выслушали почти аналогичное пожелание от вышедшего в отставку инспектора уголовной полиции города Гамильтона. Корнхилл, привезший их в белый коралловый домик с такими же плитами открытой веранды, тотчас же уехал, сославшись на неотложные дела. Смэтс, располневший и обрюзгший, больше похожий на трактирщика, чем на полицейского, понимающе усмехнулся:

— Никогда не верил мне, не верит и сейчас и только из профессиональной солидарности не хочет признаться в этом в вашем присутствии.

— Что значит «не верит»? — удивился Шпагин. — Вы же не уверяете его, что привидевшееся вам на острове происходило в действительности!

— Он не верит в то, что я был трезв.

— Почему?

— Потому что я всегда любил выпить, люблю и сейчас, — и Смэтс, не вставая, вынул из шкафчика под рукой и водрузил на стол открытую бутылку виски. — Начнем? Или вы предпочитаете модный джин с тоником?

— Слишком жарко, — сказал Шпагин.

— Тогда одной фляжки хватит на весь рассказ, — флегматично заметил Смэтс и отхлебнул из бутылки. — Только виски я не взял с собой, когда поехал на остров. Поехал трезвый с утра.

— С какой целью?

— Захотелось проверить, не используют ли остров торговцы наркотиками. Корнхилл сказал, что об этом подумал и Смайли. Что ж, голова у старого Боба варит. Только все это вздор. Остров чист и нетронут, как девушка перед первым причастием. Такой же белый и гладенький. Не совсем обычной формы коралловый риф, на девять десятых захлестываемый океанской волной. Я облазил его вдоль и поперек, куда только мог заползти человек, и ничего не нашел. Хотел уехать, но не успел.

— Что-то случилось?

— Гроза. Тривиальная забава ветра и туч. Однако на земле вы уходите в дом и закрываете ставни, а в море, если у вас нет прикрытия, вы беспризорны и беззащитны под огнем небесной артиллерии и ракет и под водой миллионов брандспойтов и водометов. Я покорился судьбе и вытянулся плашмя на белой коралловой горке. Но ни капли воды не упало на ее спинку, ни одна молния не опалила ее мраморной белизны. Остров как бы оказался в эпицентре урагана, окруженный сомкнутым кольцом грозы.

Смэтс сделал еще глоток и помолчал, наслаждаясь эффектом рассказа. Должно быть, он очень любил этот рассказ, как любит актер свой лучший концертный номер.

— Гроза вдруг отгремела, — продолжал он, — только низкая черная туча надвигалась с горизонта. Время как бы сместилось. Из бушующей грозовой бури я попал в тревожную тишь предгрозья. А кругом вместо кипящего океана расстилалась плоская глиняная пустыня, и вдали в облаке желтой пыли темнел смутно обрисованный, почти неразличимый в пыльном тумане город. А я стоял, как и здесь, близ вершины, только не белой коралловой горки, а большой отлогой горы без единой травинки, каменно-рыжей, в клубах гонимой западным ветром пыли, зловещей глыбы нелепо вспучившейся земли. У ее подножия шумели крохотные, как в телевизоре, человечки, различимые только по одежде — кто в белом, кто в черном.

— Голгофа, — догадалась Янина.

— Я понял это по возвращении, а там мы называли ее Calvus.

— Вы знаете латынь?

— Конечно нет. Но там мы все говорили по-латыни, как сейчас по-английски.

— Calvus — «темя», «лысый», — перевел Шпагин. — Вероятно, «лысая гора». По-арамейски — Голгофа. А кто это «мы»?

— Солдаты из преторианской когорты, — пояснил Смэтс. — Сначала я не сообразил, кто я и где, обалдело смотрел на свои почему-то голые ноги в зарубцевавшихся шрамах, жилистые ноги бегуна или велосипедного гонщика. С моими, инспекторскими, у них не было ничего общего, но, вероятно, что-то от инспектора Смэтса осталось во мне и откликнулось удивленно и встревоженно на это внезапное перемещение во времени и в пространстве. Потом это «что-то» погасло. Я уже был римским солдатом, старым поседевшим волком, отшагавшим тысячи миль по колониальным дорогам империи. Таких, как я, было много — с двадцатипятилетним армейским стажем, собранные в легионах подальше от Рима. Что я помнил тогда, сейчас забылось — должно быть, разные страны и дороги, голые трупы, содранные одежды и кровь повсюду одного цвета. Помню только, как стояли там под дьявольским солнцем в одних набедренных повязках, как дикари, с дротиками, сбросив все железное, нестерпимо раскалившееся на солнце, — панцирь, шлем, поножи, даже мечи. Рубахами, смоченными в теплой тухлой воде из поднятой на гору бочки, повязали головы и проклинали все и всех — императора и богов, прокуратора и повешенных, которых почему-то было велено охранять от толпы внизу, чтоб не отбили. А кому нужны три полутрупа, распятые на столбах на вершине горы?

— На крестах? — полувопросительно уточнила Янина, выросшая в католической семье и с детства помнившая все евангельские подробности.

Смэтс расхохотался громко, сытно, самодовольно.

— Наша юная гостья из красной Варшавы, по-видимому, неплохой знаток христианской догматики. Но все это вранье, мисс. Накануне поездки, в гостях у Корнхилла, епископ Джонсон назвал меня богохульником потому, что я усомнился в истинности четырех евангелий. Сказал, что это комиксы первого века с героем-суперменом Христом. Так и оказалось, когда Бог сподобил меня увидеть все это воочию. Ну, Бог там или не Бог, только я был трезв и не накурился какой-нибудь дряни, а видел все это, как вас, даже отчетливее: свету по крайней мере больше было. Но не было ни крестов, ни Христа. Стояли обыкновенные столбы с перекладинами в виде буквы «Т», врытые за ночь нашими же солдатами; никто столбов на себе не тащил — их привезли на длинных низких повозках те же солдаты из претории и за весь труд не получили ничего, кроме одежды казненных. А это тряпье не купили бы даже нищие у городских синагог: вешали ведь простолюдинов, мятежников, партизан по-нашему, убивших несколько дней назад императорского курьера из Рима. Прокуратор так разгневался, что судил их сам без синедриона, осудил и — бац! — на виселицу с перебитыми суставами. Никого не помиловал, никого не обменивал, рук не мыл. Это я все уже после скорректировал, а тогда даже не интересовался — висят трое голых с дощечками на груди и смерти не просят, потому что уже кончились на таком солнцепеке.

— Вы говорите: дощечки на груди, — заинтересовалась Янина, — а у среднего дощечка с надписью «Царь иудейский»?

— Одинаковые у всех троих. А что написано, не уразумел по неграмотности. Тем более по-гречески и по-арамейски, а по-латыни центурион прочел: tumultuosi — по-нашему «мятежники».

— Ну а Христос?

— Я же сказал, что Христа не было. Он на картинках тощий, с черной бородкой, а посреди висел рыжий верзила с желтым пухом на лице и заячьей губой. Голого его можно было в зоопарке показывать вместо гориллы. Звали его Вар для краткости, а уже дома, заглянув в Библию, я догадался, что это Варавва. Не освободил его, значит, Пилат, а повесил для острастки. А как орали внизу, даже на горе было слышно. Выскочил один в черной хламиде до колен, прорвался сквозь заслон конников и побежал вверх, вопя: «Горе вам, горе! Еще придет час вашей гибели». Я толкнул его легонько дротиком в грудь, он и затих. Жарко было, да и копье хорошо наточено. А туча шла и шла. Как мы ее ждали, как провиант в походе или глоток вина в таверне, когда отпускают в город. И грянул гром, совсем как в Библии, и хлынул ливень. Только я опять не промок, потому что он снова хлестал вокруг острова, а на белую пленку из коралла не попадало ни капли. Тут я сам себе или кто-то во мне говорит: «Прав был — вранье. Теперь убедился? История всегда писалась в чьих-нибудь интересах». Кто это сказал во мне, не знаю, только, пожалуй, все же не я и не тот римский солдат, что стоял под виселицами на вершине горы.

Смэтс опрокинул бутылку в рот и облизал горлышко.

— Поедете проверять? — спросил он.

— Обязательно, — сказал Шпагин.

 

5. НИЧТО ИЛИ НЕЧТО?

А что проверять? Магнитную аномалию острова? Его плоскую, едва возвышающуюся над океаном поверхность? Его мертвую мраморную белизну без единой горсточки песка или ила, где могло бы вырасти что-то зеленое и живое? Гладкое зеркало его крохотной бухты, куда почему-то не забегала волна и не долетал ветер? Здесь без присмотра и без привязи можно было оставить любое суденышко — в данном случае арендованную Смайли белокрылую четырехместную яхточку без мотора. Ее поставили у крутого среза стекловидного берега метра в полтора высотой, куда можно было легко взобраться, подтянувшись на руках. Так они и сделали, забрав с собой рюкзаки и палатку, — четверо аргонавтов, отправившихся на поиски чего-то неведомого, что не имело даже названия. Ничто или нечто, как сказал Шпагин.

После встречи со Смэтсом и Пэрротом все четверо, обменявшись рассказами, до глубокой ночи просидели в саду отеля, пытаясь как-то суммировать и прояснить впечатления. Шел разговор, в котором столкнулись логика и растерянность, смятение перед необъяснимым и упрямство людей, для которых необъяснимое — пока еще только непознанное. Чья-то мысль перебивала встречную, новое предположение исключало только что высказанное, что-то отбрасывалось, что-то оставалось, формируя пока еще неопределенную, еще не прояснившуюся гипотезу.

— О магнитной аномалии говорить рано. Ее надо проверить.

— А почему обязательно аномалия? Может быть, просто магнитные бури? Я не специалист, но даже из популярной литературы известны случаи разбушевавшейся магнитной стихии — авиакатастрофы, обрыв телеграфной связи, паразитные токи в электропередачах.

— Не верю я в магнитные бури. Они здесь постоянны или цикличны.

— Теоретически допустимо изолированное магнитное поле…

— Но оно не может быть источником подобных галлюцинаций.

— Почему? Как действует постоянное магнитное поле на психику человека — вопрос изученный. Действует.

— Тогда надо предположить разумный индуктор. Не понимаете? Да просто потому, что галлюцинации возникают как образный или словесный отклик на мысль, возникшую в сознании объекта галлюцинации. Иногда такой отклик подтверждает эту мысль, иногда ее корректирует или опровергает. Возникает как бы раздвоение личности, в котором одна часть воспринимает чье-то разумное вмешательство. Может быть, это спор сознания и подсознания?

— У Смэтса — да. Допускаю. Накануне поездки он поспорил с епископом об истинности евангелий. Галлюцинация — образ где-то прочитанного или услышанного, подкрепляющего его тезис об их неистинности. Голос внутри — второе «я». То же и у Смайли, когда он вспомнил о медной лопате. Сознание и подсознание. Может быть. Не исключено.

— О лопате я действительно вспомнил, но кто-то сказал мне, что это разумно, хотя и бесполезно. И предложил мне снести парней в лодку. Не думаю, что это был я.

— Бывает. Раздвоение личности. Такое же, как у Смэтса.

— А у Пэррота?

— И у Пэррота. Сознание и подсознание. Божий слуга и Бог. Распад психики уже начался на острове, а может быть, и раньше. Слуховая галлюцинация — только симптом уже начавшейся душевной болезни.

Тезис душевной раздвоенности яростно защищал Шпагин. Сомневающаяся Янина тотчас же уловила противоречие.

— А при чем здесь разумный индуктор?

— Он и угадал симптом будущего религиозного помешательства. Помните предупреждение «Бога» о необратимых изменениях в сознании и мышлении? Отклик в подсознании только для Пэррота был Богом. Фактически это была разумная мысль извне, выраженная к тому же языком, совершенно не свойственным Пэрроту.

— Параметры… — усмехнулся Смайли. — Даже я бы так не сказал.

Мало говоривший Рослов задумчиво прибавил:

— А вы помните слова: «оптимальное координирующее устройство со многими параметрами»? Это очень точное математическое выражение идеи Бога, кстати у кого-то заимствованное… Отсюда вывод: «разумный индуктор» Шпагина — математик.

— Может быть, Пэррот все-таки это слышал где-нибудь раньше? — предположила Янина. — Возникала же такая мысль? Возникала. Зря ее опровергли. А если еще раз придирчиво разобраться: мог он это слышать или нет?

— Где?

— В холле отеля, в баре, в харчевне. Мало ли где! Может быть, в роли лодочника ездил с кем-нибудь на экскурсию. Может быть, наняла его какая-то компания. Трудно предусмотреть все человеческие пути и перепутья даже у такого человека, как Пэррот. В конце концов, подслушал чей-нибудь разговор в лечебнице.

— И запомнил, не переврав?

— Причуды памяти.

— Вероятность не большая, чем у «разумного индуктора», — сказал Рослов.

— А вероятность Голгофы у Смэтса? — вставил Смайли. — Откуда такие подробности, которых даже в Библии нет? Мог он это придумать, прочесть об этом, в кино увидеть, услышать от кого-то? Не думаю. Я его давно знаю. Умен, но необразован, выбился из постовых. Откуда он знает латинские слова и названия, о чем говорили римские солдаты в Иерусалиме, как одевались, что думали? Из книг? Боюсь, что в здешней городской библиотеке вы ничего похожего не найдете. Да он ничего и не читает, кроме детективов и комиксов. А в евангелиях написано не так и не то. Где-нибудь слышал? От кого? От барменов и рестораторов, у которых брал взятки? Или у скупщиков краденого? Нет, мисс, не верю я в его «причуды памяти». Не та память!

Так они и не договорились, условившись продолжить разговор тотчас же по прибытии на остров, а до тех пор молчать, благо уже поутру возникла новая тема. Новость выложил Смайли в открытом море, когда яхта пошла с попутным ветром и капитанские его обязанности не требовали сложных маневров с парусом. Оказалось, что накануне, после разговора в саду отеля, у него в номере ожидали гости: «знакомые парни из Штатов, которым не нужен полицейский, чтобы открыть дверь без ключа или произвести обыск без ордера».

— Кто же именно? — поинтересовался Рослов.

— Не будем уточнять, — поморщился Смайли. — Считайте, что визит их не обязателен, но удивить не может. Не удивился и я, хотя они сидели за моим столом и пили мое виски. «Присаживайся, — говорят, — будь хозяином». Я присел: «Чем могу?» — «Выкладывай, — говорят, — все, что знаешь: с кем едешь, их намерения, цель, кто разрешил и тому подобное». В ответ я посоветовал им прочитать нью-йоркские газеты за месяц, где они найдут о вас потрохов на целую книгу, а едете вы изучать магнитную аномалию в районе «белого острова», на что имеется соответствующее разрешение губернатора и полиции. «Все это мы знаем, — говорят, — а что везете, какую технику?» — «Никакую, — удивляюсь я, — а что они в Лондон везут, в чемоданах у них посмотрите. Вы это умеете». Ухмыльнулись: «Уже посмотрели».

— А я ничего не заметила, — удивилась Янина. — И в шкафу, и в чемодане — все в порядке.

— Я не проверял, но, в общем, следов обыска не заметил, — подтвердил Шпагин.

— Люди опытные, — сказал Смайли, — заметных следов не оставляют. А чтоб незаметные обнаружить, особая проверка нужна. Спичку где-нибудь в вещах положить или ниточку, а потом как следует посмотреть, не сдвинута ли.

Рослов промолчал. Он все заметил и не удивился. Кто-то должен был проявить интерес к их поездке, и от ее результатов зависело, будет ли он повышен или понижен в дальнейшем. В том секторе мира, где они находились, наука неотделима от интересов монополий, и любое мало-мальски значительное открытие не будет обойдено вниманием «парней», подобных ночным визитерам Смайли. Рослов просто не думал об этом, он даже рассказ Смайли слушал не очень внимательно, заинтересованный только в одном — в ожидающей их загадке, ключа к которой, казалось, не было. А вдруг был? Самые невероятные предположения сталкивались в сознании, высекая искры такой смелости и безумия, что он даже не решался поведать их спутникам. А остров уже виднелся и манил издали — белая тарелка на густой синьке моря, вместилище тайн и опасностей. Казалось, только ступи на эту белую гладь, и тайны начнут свое грозное шествие.

Взобравшись на мокрую коралловую горку и укрепив палатку на оставшихся от прежней экскурсии Смайли больших медных крючках, наши путешественники разочарованно убедились, что чудеса передумали и не желают себя обнаруживать. Помолчали, подождали минут десять в спасительной тени и недоуменно переглянулись. Жестянки с пивом, без труда извлеченные из рюкзаков, не прыгали и не приклеивались друг к другу, нож Смайли лихо кромсал сыр и не стремился вырваться, и даже часы ходили по-прежнему. Не только магнитных бурь, но даже крохотной магнитной тяги не замечалось. И видений не было — ни снов, ни миражей. Отлично просматривались лазурный купол неба без единого облачка, синее зеркало океана, рыжие гребни волн, бегущих по скошенной поверхности рифа, и белая стекловидная горка с робинзоновской палаткой над бухтой.

— Н-да, — сказал Шпагин по-русски, — кина не будет.

Рослов и Смайли молчали, каждый по-своему: Рослов — задумчиво, Смайли — смущенно, как устроитель концерта, на который не прибыли обещанные знаменитости.

— Одно странно, — заметила вскользь Янина, — чаек нет. Ни одной.

Никто не ответил. Шпагин вздохнул, поморщился и снял шлем.

— На кой ляд эта штука… — продолжал он по-русски и тотчас же перевел для Смайли: — Вы понимаете, Боб, вещица, мягко говоря, едва ли нужная, да и неудобная.

— Согласна, — подхватила Янина и сбросила шлем. — Я в нем как в кастрюле.

Но Смайли шлема не снял. Сидел вытянувшись, похожий на мотогонщика. Неожиданная обычность острова, словно исподтишка насмехающегося над ними, его растревожила. Неужели русские ничего не увидят, а он останется в дураках? А может быть, чудеса происходят не постоянно, а циклично? Может быть, сейчас некий антракт, пауза, когда хитряга остров по-человечески отдыхает от всяких чудес?

— Я бы не рисковал, друзья, — сказал он. — Кто знает, что может случиться через четверть часа? Пиратов я тоже не сразу увидел.

В шлеме сидел и Рослов — он попросту забыл об этом тяжелом и неудобном изобретении «капитана». Он ждал чего-то бессознательно, безотчетно, напрягаясь всем существом своим.

«Ты думаешь, шлем предохранит тебя от контакта?» — спросил его кто-то неслышно, безмолвно, откликнувшись где-то в сознании, как эхо. «Для нас не имеет значения диамагнитность покрытия. Есть прямая связь с твоей психикой. В конце концов, человеческий мозг — это только информационная машина, подчиняющаяся всеобщим законам управления и связи». — «А как же с обратной связью?» — мысленно спросил Рослов, не зная, кого и зачем, но спросил первое, о чем мог подумать в этой ситуации кибернетик. «Обратная связь — это наш сигнал, непосредственно воспринятый твоими рецепторами». — «Где же эти рецепторы?» — «В твоем сознании. Неужели математику не ясно, что любая информация может быть принята и передана без дистанционных датчиков?» — «Вы имеете в виду зрение и слух?» — осмелился спросить Рослов. И получил ответ: «Нам они не нужны». — «А кто это „мы“?» — «„Мы“ или „я“ — по существу одно и то же. Если для общения тебе удобнее единственное число — пусть буду „я“. Но у меня нет личности. Вернее, нет компонентов, формирующих это понятие».

Весь этот мысленный спор Рослов провел сидя, скрестив ноги, как йог в трансе, неподвижно, сосредоточенно, полузакрыв глаза. И вдруг услышал крик Шпагина и тревожный вопрос Янины:

— Что с тобой?!

— Где вы, Анджей?

— Началось, — сказал он, — я уже разговариваю.

— С кем?

— С Богом, — сказал Рослов, — с той самой загадочной системой, которая объявляет себя экстремальной.

«Пэррот — ничтожество, — снова услышал он беззвучный Голос. — Я прекрасно знаю, что Богом никто из вас меня не считает. Ничто или нечто?»

— Вопрос прозвучал в сознании Рослова как лукавая реплика собеседника.

— И я слышу! — воскликнул Шпагин.

— И я, — повторила Янина.

— Значит, разговор будет общий, — сказал почему-то по-русски Рослов. — Вы согласны, многоуважаемый невидимка?

Ответа не было. Рослов тоже неизвестно почему перевел вопрос по-английски. Беззвучный Голос молчал. И Рослов совсем уже растерянно добавил:

— Странно. Я мысленно говорил с кем-то. Не сам с собой, а с кем-то извне. Я абсолютно в этом уверен. Вы же слышали.

— Телепатически, хотя я и не верю в телепатию, — сказал Шпагин. — Самый конец. О том, что он не Бог и мы Богом его не считаем.

— Ничто или нечто, — повторила Янина, — ведь это слова Шпагина. Кто знал о них, кроме нас? Может быть, это вы бредили, Анджей?

— Нет, — ответил предположительно Рослов. — Это не бред и не слуховая галлюцинация. Это совсем как у Пэррота. Голос извне.

— Я ничего не слышал, — сказал Смайли, — может быть, потому, что не снял шлема. Но ведь и Энди не снял. Не понимаю.

— Он сказал, что диамагнитные покрытия для него не помеха.

— А как же моя лопата?

— Видимо, ваш поступок просто заинтересовал его, как работа мысли, способность соображать, с которой он прежде не сталкивался.

— Кто это «он»? — спросила Янина.

— Голос.

— Чей?! Кто это вещает с невидимого Синая? Бог? Дьявол? Пришелец? Человек-невидимка? Может быть, вы снизойдете до моей способности соображать? И кстати: что значит «извне»?

Мужчины смущенно переглянулись. Кругом синел океан, отражая чистое высокое небо. Так же чист и прозрачен был воздух, нигде не затуманенный и не замутненный.

— Хорошо Пэрроту, — вздохнул Рослов, — ему все ясно. А нам? Кстати, «извне», пани Желенска, так и означает — извне, вон оттуда, из этой зеркальной голубизны.

— Может быть, это космический корабль пришельцев? — предположила Янина.

— Призрачный?

— Допустим. Или находящийся за пределами видимости.

— Так почему же он торчит над этим коралловым рифом и не летит в Европу или Америку, которая еще ближе?

— Мог испортиться механизм. А возможно, скорость движения и орбита его совпадают с земной.

— Наивно. Летающая тарелка с гостями с Альдебарана. Способ общения телепатический. Контакт в пределах космической аварии, совпадающих с сотней квадратных метров воды и коралла. Бред!

Когда спорили ученые, Смайли молчал. Наука — вещь малосъедобная. А вдруг и в самом деле бред все это — и летающие тарелки, и «Божий глас». Не космический корабль, а какой-нибудь спутник, который запустили втихую в Америке или в России. Для телевидения или чего другого, что не требует передвижения по небу. Стой и наблюдай, если приказано. А парням в кабине, наверное, скучно и муторно — вот они и разыгрывают дураков, попавших в их поле зрения с помощью каких-нибудь аппаратов для подслушивания и переговоров.

— Глупости, — оборвал его Рослов, — астрономы давно разглядели бы ваш спутник, а разыгрывать из космоса не научились даже в Америке. Тем более с магнитными фокусами, о которых вы знаете больше нас. Для таких фокусов потребно магнитное поле напряженностью во много тысяч эрстедов. В физических лабораториях получают и более мощные поля, но где здесь, по-вашему, такая лаборатория? В толще острова? В океане? В бухточке?

Молчание еще раз повисло над «белым островом». Кому придет в голову хотя бы намек на разгадку? Может быть, Янине? У нее что-то подозрительно заблестели глаза.

— Когда-то в детстве, под Краковом, — задумчиво сказала она, — мне удалось очень близко наблюдать шаровую молнию. Она включила у нас электрический звонок, испортила радиоприемник и расплавила у мамы на руке кольцо и браслет. Потом мне объяснили, что они в магнитном поле стали как бы вторичной обмоткой трансформатора, мгновенно замкнутой молнией. Может быть, здешнее магнитное поле того же порядка и не меньшей, если не большей, мощности?

— А где источник возбуждения? Откуда он действует? Извне. Опять, Яна, извне. Никуда вы от этого не уйдете. Только почему он как бы включается и выключается? С каким-то постоянством, может быть даже цикличностью?

— Вы угадали.

Беззвучный Голос снова прозвучал в сознании у каждого, как беспрепятственно вторгшаяся чужая мысль. Даже Смайли, так и не снявший шлема, услышал ее.

— Я и раньше догадался. Когда мы на остров забрались и ничего не произошло, — пробормотал он.

— Я знаю. Вы подумали о цикличности контакта, — откликнулся Голос. — Мне, если воспользоваться понятным для вас сравнением, требуется некоторое время, как бы для зарядки аккумуляторов. Тем более когда я, как у вас говорят, собираюсь поставить опыт.

— Какой опыт? — вскрикнула Янина, ей очень хотелось, чтобы ее услышали все. — Почему вы не объясните нам, кто вы, где находитесь и с какой целью вступаете с нами в общение?

— А почему я должен отвечать на ваши вопросы? Где граница между свободой и необходимостью? — спросил Голос.

Янина дерзко приняла бой:

— Если существо неземного происхождения вступает в контакт с землянами, свобода воли его подчинена необходимости такого контакта.

— Ты первая женщина, с которой я непосредственно сталкиваюсь, — отметил Голос, — и твое мышление находится на том же сравнительно высоком для человека уровне, какой я наблюдаю у твоих товарищей из Москвы. Попробуй подняться чуть выше. Противопоставление твое наивно. Я связан с Землей неизмеримо полнее, прочнее и дольше, чем вы.

— Не понимаю, — сказала Янина. — А понимание — основа общения. Иначе оно односторонне.

Голос отвечал быстро, но однотонно, без всякой эмоциональной окраски, как чистая, не выраженная в звучащем слове мысль.

— Односторонне для вас, но не для меня. Я беру у вас то, что мне нужно Сейчас мне нужны ваши органы чувств, проще — дистанционные датчики. Не удивляйтесь и не пугайтесь. Ваше сознание останется не подавленным и не совмещенным с другим, новоприобретенным… Я как бы разъединяю нервные пути, соединяющие оба полушария вашего мозга. Это приведет к раздвоению сознания и мышления, к раздвоению памяти. Одна личность, приобретая информацию, накопленную другой, будет передавать ее мне. Повторяю, не пугайтесь. Несложное перемещение во времени и пространстве.

 

6. РАССКАЗ ОБ ИСТИНЕ

Не было ни шока, ни тумана, ни тьмы. Просто сразу, как в кино, наплывом на палатку, рябую морскую синь и белый скат острова надвинулись другие пространственные формы. Небо не изменилось — та же безоблачная лазурь над головой, то же высокое изнуряющее солнце. Но вместо стекловидного коралла под ногами шуршала мелкая морская галька, а видимость ограничивалась четырьмя глухими стенами внутреннего дворика, похожего на испанские патио, с причудливым фонтаном в центре в виде головы Горгоны, опутанной змеями. Вместо жал змеиные пасти выбрасывали тоненькие струи воды, лениво и почти неслышно падавшие в белое мраморное ложе фонтана. Тоже мраморные, дорические колонны выстроились вдоль стен, образуя крытую, тенистую галерею. Мрамор наполнял мир. Он розовел в колоннах, отливал желтизной в широких скамейках, чернел в дверных проемах, закрытых вместо дверей медными восточными решетками, за которыми просвечивали пурпурные занавески. Рослов и Шпагин сидели на плоских подушках из конского волоса, заботливо брошенных на мраморные скамейки атриума, — они уже знали, что именно так называется дворик с затененной розовой колоннадой. Сидели друг против друга чинно, но не стесненно, не спеша начать разговор, как требовал этикет официальных приемов.

Их уже звали иначе — Вителлием и Марцеллом, и они тоже знали об этом, как и о том, что находились в Антиохии первого века, говорили на чистейшей латыни, еще не испорченной средневековьем, и не играли роль Вителлия и Марцелла, а были ими, гражданами великого Рима и легатами империи, возвышенной Августом и Тиберием. Даже сандалии и тоги, сшитые искуснейшими мастерами Антиохии, они носили естественно и привычно, как все, получившие это право в далекой юности. В далекой — описка? Нет. Вителлий был старше Рослова на добрую четверть века, а Шпагин моложе Марцелла по меньшей мере на десятилетие.

Что же случилось? Как и подсказал Голос, два сознания, две памяти, две личности. Рослов, как и Шпагин, жил сейчас отвлеченно, пассивно, наблюдая и размышляя, но не действуя. Вителлий, как и Марцелл, жил смачно, активно — и размышляя и действуя. Он мог вздыхать, шептать, говорить, жестикулировать: тело принадлежало ему. Рослов только слышал и видел все это со стороны, читал мысли Вителлия и обдумывал все его дела и проекты. Но вмешаться не мог, даже мысленно. Он помнил все о Рослове — докторе математических наук, москвиче по рождению и марксисту по убежденности, и знал все о Вителлии — императорском проконсуле в Сирии, обласканном при дворе Тиберия в Риме, представителе древнего патрицианского рода, предназначенном с юности к государственной деятельности. Прадед его, участник великих походов Помпея, вновь вернувшего империи ее малоазийские земли, тем самым напомнил Тиберию о Вителлии, когда освободилось место проконсула в Сирии. Рослов знал и о том, что его герой в этом спектакле был эпикурейцем по духу, избегал тревог и волнений и строго следил за тем, чтобы пореже доходили до Цезаря дурные вести из его многонаселенного и беспокойного губернаторства. Его собственный бюст, многократно повторенный в мраморных нишах атриума — нахмуренное чело в лавровом венке, тяжелые надбровные дуги над глубоко запавшими глазами, — казалось, выдавал эти скрытые думы. Какие новости привез Марцелл из Иудеи, куда он часто наезжал для тайной ревизии прокуратора, не настала ли пора окончательно избавиться от ненавистного ему Понтия и передать этот самый тревожный в Сирии пост верному и осторожному Марцеллу? Но Вителлий молчал, следуя привычному этикету, и лишь время от времени освежал глотком фалернского пересохшее горло. В атриуме было жарко, тучный Вителлий то и дело вытирал потные руки о полы светло-коричневой, почти золотистой, тоги и мысленно ругал своих предшественников за то, что они не позаботились расширить розовую колоннаду атриума, увеличив тем самым затененность его мраморной площади. Впрочем, не о том следовало думать сейчас: Марцелл уже почтительно склонил голову, ожидая вопроса.

И вопрос последовал, как и подобает по этикету, сначала несущественный, мимоходный:

— Ты уже побывал дома, мой Марцелл? Что же ты молчишь, как клиент у патрона, любящего понежиться до полудня? Или недоволен своим управителем? А я уже хотел послать именно из твоих мастерских кожу для седел в конюшни Цезаря. Говорят, в преторианской гвардии они идут на вес золота? А мне помнится, что ты купил здесь несколько кожевен и гноильных чанов близ мясного рынка.

— Они пусты, мой Вителлий, — ответил Марцелл. На правах друга и претора по званию он не титуловал губернатора.

— Почему?

— Рабы-христиане ушли в пустыню.

— Опять христиане, — поморщился Вителлий. — Что-то слишком уж часто они напоминают о себе за последние годы. Десять лет назад никто даже не слыхал этого слова. Христиане… — задумчиво повторил он. — Откуда взялось оно? Что означает?

— Ничего, мой Вителлий. Это поборники некоего Хрестуса из Назарета, пророка, который якобы называл себя сыном Божьим.

— Хрестус? — переспросил Вителлий. — Не слыхал. Рабское имя. Пятеро из любой сотни рабов — Хрестусы. Позволь, позволь, — вдруг оживился он, — ты, кажется, сказал: из Назарета? Так нет же такого города в Палестине. Еще один миф. — Он пожевал губами и спросил: — Почему же ушли рабы?

— Они верят, что тяготы жизни в пустыне приведут их души в Элизиум, созданный Богом.

— Богами, Марцелл.

— У них единый Бог, проконсул.

— Старо, — вздохнул Вителлий. — Еще Платон в Греции проводил идею единобожия. С тех пор она создает только распри жрецов и священников. Дай им принцип, они возведут его в догму. И побьют камнями всякого, кто попытается изменить ее. Кто их пророк, Марцелл?

— Безумный Савл, здешний ткач, между прочим. Из Антиохии. Почему-то — мне неясно, кто просил за него, — ему дали римское гражданство. Теперь он именует себя Павлом.

— Слыхал о нем, — снова поморщился Вителлий, — мутит народ исподтишка. Опасен. Я уже два раза приказывал арестовать его, но он успевал скрыться в Египте. Сколько я их видел на своем веку, таких лжепророков и горе-фанатиков, из легенды творящих догму, а из догмы — власть.

— Они проповедуют смирение, мой Вителлий.

— Проповедуя смирение, порождают насилие.

Проконсул замолчал, подбрасывая большим пальцем ноги мелкую гальку атриума. «Кажется, я понимаю, почему нас ввели в этот спектакль, — подумал Рослов. — Разговор за обедом у Келленхема, визит к Смэтсу — и вот из наших складов памяти извлекается догма о Христе, до которой нам, в сущности, нет никакого дела. Но Невидимка, должно быть, заинтересован. Интересно, чем? Мифом о Христе или источником христианства? Любопытно, что Семка думает?»

Рослов знал, что Шпагин подключен к Марцеллу точно так же, как он сам к Вителлию. Не догадывался, не подозревал, а именно знал, хотя почему — неизвестно. И тут же «услышал» ответ, беззвучный отклик в сознании, подобно вторжению столь же беззвучного Голоса:

— Ты, оказывается, меня только мысленно Семкой зовешь, а так все Шпагин да Шпагин. Как в школе. Не подобает иначе докторам наук. Угадал? Нужно было в Древней Сирии очутиться, чтобы научиться чужие мысли читать.

Рослов пропустил мимо реплику о Семке.

— А ты сообразил, что мы в Древней Сирии?

— За меня Марцелл сообразил. С пяти лет, когда его, как патрицианского отпрыска, отдали в обучение к греку Аполлидору.

— Вжился? Я тоже. В одно мгновение, между прочим. Вся жизнь этого римского полубога у меня закодирована. К сожалению, не могу ткнуть пальцем в лоб, чтобы показать, где именно закодирована. А мы, представь себе, не отключены.

— Так он же предупреждал, этот Некто невидимый. Отключил мозолистое тело — и привет.

— Что-что?

— Тоже мне математик, приобщившийся к биологии! Так это же нервная связь между полушариями мозга.

— Я не расслышал. Отключение, кстати, одностороннее. Я слышу Вителлия, вижу его отражение в ложе фонтана, а он меня — нет. Зато я не в состоянии проверить реальность этого мира. Он может, а я — нет. Вдруг все это только мираж?

— Смотри. Марцелл оперся рукой о мрамор скамейки. Холодный, между прочим. И гладкий. Оба чувствуем. А теперь — опустил. Рука дрожит.

— Возвращаю комплимент, биолог. Эта дрожь называется тремором.

— Давай по-человечески. Просто волнуется. Интересно, зачем твоему Некто эта экскурсия в Древнюю Сирию?

— Опыт дистанционной передачи информации, заключенной, по-видимому, в этой квазиисторической ситуации.

— Ошибаешься, — вмешался Голос. — Не квази, а действительно исторической. Прислушайтесь и внимайте.

«Кажется, мой Марцелл действительно прерывает молчание», — принял Рослов мысль Шпагина и тотчас же услышал железную латынь соратника и друга проконсула. Тот был тоньше, суше и подвижнее Вителлия, и Рослов даже позавидовал, что Шпагину достался более совершенный образец древнеримской породы.

— Позволь мне перебить твои думы, мой Вителлий. Ты, кажется, сказал: Хрестус — миф. Еще один миф. А ведь этот миф рожден не без участия Понтия.

— Не понимаю.

— Молва говорит, что он казнил сына Божьего.

— Когда?

— Семь лет назад. Незадолго до восстания в Тивериаде и Кане.

— Вздор, — отмахнулся Вителлий. — Тогда был повешен Варавва, убийца императорского курьера. Я хорошо помню это, потому что Понтий сам отправил донесение Тиберию. Но я перехватил его и оставил только сообщение о галилейской смуте.

— Жаль, что умер Тит Ливий, — вздохнул Марцелл. — Какую чудесную главу написал бы он о превращении разбойника в сына Божьего. Но у меня в Риме есть Цестий, который тоже записывает все достойные памяти события в империи. Пусть реабилитирует неповинного прокуратора. Все-таки он не казнил пророка, которого не было.

— А зачем? — вдруг спросил Вителлий.

Марцелл подождал, пока проконсул ответит сам.

— Он уже не прокуратор, Марцелл. С этой минуты. Ты собрал все сведения о восстании самаритян?

— Все, мой Вителлий. Оно уже подавлено.

— Это не облегчает положения пятого прокуратора Иудеи. Не смуты и раздоры укрепляют величие Рима, а мир и благоденствие в границах империи. Пусть сам едет объясняться с Тиберием.

— А его место?

— Займешь ты. А главу о казни пророка, приписываемой Пилату, потомки не прочтут ни у Ливия, ни у Цестия. О последнем уже ты позаботишься. Зачем исправлять молву, если она обижает негодного. Пусть обижает.

Марцелл встал и молча поклонился Вителлию.

«А историю оба все-таки обманули, — тотчас же сигнализировала Рослову мысль Шпагина. — Пустили неопровергнутый миф на свободу, как бактерию из разбитой колбы. Только непонятно, зачем нам демонстрируют эту историческую гравюрку? Мы и так знаем, что миф — это миф».

— Вы об этом думали, а я вмешался, — сказал Голос. — Кстати, гравюрка, о которой вы говорите, могла бы стереть начисто миф о Христе. Это глава из «Меморабилий» Клавдия Цестия, изданных Марцеллом в конце первого века по вашему летосчислению. Марцелл не согласился с Вителлием и обнародовал разговор, который уже тогда разбивал постамент христианской доктрины. К сожалению, записки Цестия не дошли до нашего времени: все экземпляры погибли во время пожара Рима.

— Откуда же тогда известно вам их содержание?

— Сначала согласуем личные местоимения в обращении друг к другу. Я не приемлю людской путаницы единственного и множественного числа. Теперь о воспоминаниях Клавдия Цестия. Я знаю любой вклад человеческой мысли в историю письменности и книгопечатания. Моя память хранит собрание не только Британского музея, но и погибшей для потомства Александрийской библиотеки. Я знаю все папирусы фараонов и все рукописи средневековья. Я был Гомером и Ксенофонтом, Тацитом и Светонием, Свифтом и Байроном. Любая мысль, двигавшая их творчество, хранится в моих запасниках. Так что не задавайте мне глупых вопросов о моем контакте с человечеством. Он пока односторонний, но с вашим появлением я рассчитываю и на обратную связь.

— На какую?

Но ответа не было. Голос умолк, и атриум Вителлия сразу же сменила палатка «белого острова». Смайли и Янина сидели неподвижно, с каменными лицами и стеклянными глазами. Рослов и Шпагин переглянулись.

— Для них все еще продолжается. Может, разбудить? — спросил не очень уверенно Шпагин.

— Погоди.

В этот момент Смайли вздрогнул. Мысль вернула жизнь лицу и глазам. Почти тотчас же очнулась и Янина, вернее, возвратилась из путешествия в Неведомое на их родной коралловый риф.

— Страшно было? — ласково спросил Шпагин, но даже это дружеское участие не вернуло кровь к побелевшим губам Янины.

— Страшно — не то слово, — прошептала она и умолкла.

— А знаете что, ребятки? — сказал Смайли. — Знаете, что я сделаю по возвращении в Гамильтон? Возьму свою «беретту», зарегистрированную в нью-йоркской полиции, и застрелю обоих своих ночных визитеров. Сон не сон, бред не бред, но они, кажется, меня доконали.

— Уедем отсюда, — выдавила сквозь стиснутые зубы Янина. — Рассказывать можно и дома.

Ей казалось, что у нее просто не хватит сил для рассказа.

Но как можно было возразить Рослову? В черной ассиро-вавилонской бороде его было что-то деспотическое и непреклонное. Должно быть, не зря Невидимка подключил его к римскому правителю Сирии. Он и отрезал, как Вителлий:

— Опыт окончен, как я понимаю. Нас предупредили о нем и просили поберечь нервы. Рассказывать надо здесь. Если мы ошибемся, нас поправят. Начинай, биолог.

— Почему я? — удивился Шпагин. Он не привык к тому, чтобы Рослов когда-нибудь уступал свое первенство.

— Потому что будущий прокуратор Иудеи все же подчинен проконсулу Сирии.

Так был обнародован рассказ об истине, не замеченной историками первого века.

 

7. РАССКАЗ О ЛЖИ

— Вы только, ребята, не перебивайте, а то собьюсь и забуду о главном. Кто знает, что здесь главное и где главный черт в этом аду.

Смайли действительно боялся запутаться. То, что произошло с ним, породило не только смятение, но и смешение чувств, мыслей, порывов и состояний. Где-то проходила неощутимая, непознаваемая граница между своим и чужим, и, может, чужим был Смайли, а не чужак, завладевший его душой и телом и все же не отключивший мысль Смайли, ее способность оценивать, одобрять или осуждать мысли и действия совмещенной с ним личности. Рослов объяснил ему потом, что такое отчуждение — как психическое состояние, когда сознание уже не отличает причин от следствий, реальность от наваждения, смысл от бессмыслицы. Он был на грани такого отчуждения, когда окружавшая его реальность стала чужой реальностью, отторгнув его блуждающую где-то мысль. И в то же время не было границы между чувствами, они сливались воедино: чужая усталость была его усталостью, чужая сила — его силой и чужая боль — его болью. Тело принадлежало обоим, вмещая раздвоенное сознание, в котором Смайли был отчужден, как актер, наблюдающий свою жизнь на экране из зрительного зала, все видящий, все сознающий, но бессильный вмешаться и что-либо изменить. На экране был он и не он, а похожий на него, как зеркальное отражение, назывался иначе, и думал иначе, и поступал совсем не так, как поступил бы он сам в таком положении. Раздвоение. Путаница. Отчужденность.

Началось это еще в палатке, когда внезапно умолкли товарищи. «Ты знаешь, что такое ложь, Смайли?» — спросил Голос. «Конечно», — ответил Смайли, ответил вслух, но никто его не услышал: и он и его спутники уже отключились от реальности. «Вопрос чисто риторический, — сказал Голос, — но вы, люди, привыкли к риторике. Я тоже знаю, что такое ложь. Знаю все, что думали о ней лучшие умы человечества с тех пор, как оно научилось думать. Я знаю ложь на троне и ложь на парламентской трибуне, ложь с крестом и ложь с пистолетом. Но я не могу настроиться на каждого лгущего, не знаю его эмоций — ни его равнодушия, когда ложь уже стала привычкой, ни его смущения, когда ложь вступает в конфликт с совестью, ни его оправданий, когда ложь во спасение, ни его наслаждения, когда ложь мстительна, а месть сладка. Потому для опыта я и выбрал тебя». — «Почему меня?» — закричал Смайли и смутился: вдруг услышат. «Никто не услышит, — откликнулся Голос, — они уже в другом измерении. А твой опыт — это и мой опыт». — «Но я никогда не лгу». — «Редко — не значит никогда. Я даже знаю, что о тебе говорят: слово Смайли прочней акций Шелла. Ты не обманываешь и не лжешь потому, что тебе это выгодно. Мотив честного дельца. Но мне безразличны мотивы, меня интересуют эмоции. Не пугайся: может быть, станет стыдно, будет больно — потерпи. Это не долго и не оставляет следов». И Голос умолк.

…А Фернандо Кордона, натурализовавшийся мексиканец из Штатов, сойдя с рефрижератора «Юнайтед фрут компани», на котором он без лишних хлопот и возможных «хвостов» прибыл в Гамильтон на Бермудах, не спеша шел к портовой таможне. Чемоданы его несли полицейские, что вызывало не тревогу, а скорей удивление: островная полиция, сопровождая заподозренных в контрабанде, никогда не оказывала услуг, приходилось нанимать носильщиков. Но если он не заподозрен, почему полицейские подхватили его чемоданы? Он уже корил себя за то, что согласился на предложение концерна. Только ради Алонсо, в конце концов убедившего его, что пронести какую-нибудь сотню ампул сквозь таможенные преграды — сущий пустяк, тем более что наркотики у него в багаже были замаскированы лучше, чем хамелеон на капустной пальме. Более полусотни ампул покоилось между створками двойного дна коробки с сигарами из Манилы с нетронутыми фирменными этикетками и заклейками — внутрь сигар ампулы не закладывались: таможенники обязательно надрежут штуки две-три по выбору, — остальные разместились в патронном магазине «беретты», на которую у Кордоны было специальное разрешение, в полых дужках очков-консервов и в больших зажигалках, которые нужно было сломать, чтобы освободить спрятанное. В таких случаях таможенники и агенты Интерпола действовали только наверняка.

Подгоняемый растущей тревогой, Кордона пошел быстрее. О наблюдательности британских таможенников он слышал не раз, но его предупредили, что опасны не столько таможенники, сколько старший инспектор Интерпола Гривс, специально нацеленный на торговлю наркотиками. Но Кордону встретили хохотом. Он даже опешил, настолько непонятной и неожиданной была эта встреча. Чиновники приветствовали его как старого знакомого, с которым давно не виделись:

— Алло, Смайли!

— Привет, старик!

— Зачем пожаловал? Опять повезешь лопоухих несуществующие клады искать?

— Обнаружил новый остров сокровищ?

«Меня принимают за кого-то другого. Вероятно, похож — бывает. Надо воспользоваться», — мгновенно сориентировался Кордона. Он был не глуп и находчив.

— Просто соскучился, — сказал он. — К вашим услугам, джентльмены.

Опять хохот.

— Разыгрываешь, капитан!

— Показывай, чем богат.

Полицейские уже выставили принесенные чемоданы на длинный прилавок досмотра и неуклюже переминались с ноги на ногу, не уходя. Кордона догадался сунуть им горсть мелочи. Но они и тут не ушли.

— Досматривайте, — небрежно сказал Кордона.

— Тебе и так верят, — отмахнулись чиновники. — Это не мы. Это Гривс.

Розовый, пухлый, с растущим брюшком полицейский в форме Интерпола — точь-в-точь мистер Пиквик в дни своих бурных странствий — не торопясь подошел к прилавку, сделал строгое лицо и сказал заученно:

— Порядок есть порядок. Не обижайся, Боб.

Кордона молча раскрыл чемоданы. Пиквик быстрыми, опытными руками прощупал рубашки и пижамы, карманы сложенного костюма, чиркнул сначала одной, потом другой зажигалкой, подержал на ладони «беретту».

— Есть разрешение, — сказал Кордона. — Могу предъявить.

— Не надо.

Гривс положил пистолет на место, постучал по дну чемоданов, заглянул в футляр электрической бритвы и вынул коробку с сигарами:

— Где покупал?

— Прислали из Манилы.

Кордона врал не моргнув глазом. Он верил в свою звезду.

— Можешь открыть, — предложил он.

Гривс осторожно отделил заклейки, открыл ящичек и полюбовался строем плотных табачных торпедок.

— Хочешь разрезать? — спросил Кордона.

— Зачем? Я проколю парочку.

Он ловко проткнул тонкой иглой пару выбранных наудачу сигар, захлопнул ящичек и закрыл чемодан.

— Возьми на память. — Кордона небрежно бросил на прилавок проколотые сигары и мигнул таможенникам: — Спектакль окончен, ребята. Да?

— Ныне отпущаеши, — сказал Гривс. — Слово Смайли прочней акций Шелла, но порядок есть порядок, — повторил он.

«Пронесло», — подумал Кордона и кивком указал на чемоданы все еще стоявшим у дверей полицейским:

— В отель «Хилтон».

Разбуженная мысль Смайли мгновенно оценила положение. Тело мое, но я не могу пошевелить даже пальцами. Телом владеет чужой. Кто он, Фернандо Кордона, мексиканец из Штатов? Никогда не слыхал. Ничего не знаю о нем, кроме его нелегального бизнеса. Не моргнув протащил сквозь таможенные рогатки сто ампул наркотиков. Предложил кто-то, по имени Алонсо, от некоего безымянного концерна — должно быть, подпольной шайки гангстеров, специализировавшихся на контрабандной торговле наркотиками. Может быть, даже европейско-американской шайки, есть и такие. Ампулы у Кордоны заложены в «беретту» и зажигалки. Мою «беретту». А может, и нет. У него разрешение на имя Кордоны. Должно быть, такой же выродок, как и пославшие его, только мелкий. Порученец. Подонок и лгун. Как он солгал, когда его приняли за меня, даже не пошевелил бровью: «К вашим услугам, джентльмены». Я никогда не говорю так, а эти лопухи не заметили. «Алло, Смайли», «Привет, старик». Надо будет предупредить Гривса, чтобы не хлопал ушами: зажигалки не только чиркают, а пистолеты не только стреляют.

Тело не мое, а мне жарко. Кордона то и дело вытирает шею. Потеет. Я чувствую пот — значит, все-таки связан с украденным телом. А вор выдает себя на каждом шагу. С Беном, таксистом, даже не поздоровался, а Бен еще издали крикнул, высунувшись: «Алло, мистер Смайли!» Вероятно, сейчас удивляется, что со мной: должно быть, потрепали в таможне. Но Бен тренированный парень. Выдержанный, лишнего не спросит. Молчит. Вот и отель «Хилтон». Сейчас Бен спросит, дожидаться или подать попозже. А мошенник потребует подать в полдень, в самую жару, когда кафетерии и бары пусты — сиеста. Именно тогда он и постарается избавиться от товара. Где? Наверно, в «Альгамбре» или в «Майами-Бич» — Гривс давно на них целится. И все мимо. Пусть только сто ампул, а прошли мимо.

Подъезжаем. Бен останавливает машину и спрашивает:

— Дожидаться или подать попозже, мистер Смайли?

— Через час, — говорит, вылезая из машины, Кордона.

На его часах — на моих часах — ровно одиннадцать.

В номере Кордона принял душ, сменил ампулы на патроны в «беретте», прикрепил ее, как всегда, под мышкой, надел белый тропический смокинг. Сигарную коробку с двойным дном опустил в специально предназначенный для этого бортовой карман, а оставшиеся ампулы разместил в двух пачках сигарет «Кэмел», аккуратно восстановив упаковку. Одну из зажигалок с ампулами захватил с собой, не производя перемещений. Теперь «товар» был «на выходе», требовалось только обменять его на доллары. Кордона взглянул на часы и спустился вниз. Черно-желтое такси уже поджидало у входа. По привычке оглянулся, нет ли «хвоста», и, не взглянув на Бена, сел рядом.

Как и предполагал Смайли, Кордона ехал в «Майами-Бич», самый отпетый из всех островных баров. Расчет был точен. В полдень бар был пуст, только двое скучали в полутемном и даже прохладном зале — небритый бурбон, типичный курортный бездельник и пьяница, дремавший над кружкой имбирного пива, и долговязый в белой фланели, читавший газету. Лицо его было закрыто развернутой над столом страницей. Кордона точно отметил: долговязый читал не отрываясь, когда он вошел, и продолжал читать, не обращая на него никакого внимания. Присев у стойки, Кордона еще раз обернулся: газета была на месте, бурбон дремал. Лицо бармена Чарли, перебравшегося в Гамильтон из Ки-Уэста во Флориде, расплылось в улыбке.

— Рад видеть вас у себя, мистер Смайли.

«Опять Смайли!» — раздраженно подумал Кордона. Один раз вывезло, в другой провалит. Он оглянулся опять. И не ошибся. Газета над столом шуршала по-прежнему, а бурбон вскочил.

— Никак, Боб? — сказал он и прыгнул к стойке.

Кордона поморщился.

— Ну? — спросил он неопределенно.

— А Элис ждет, — сказал бурбон неожиданно трезвым голосом.

— Ну и пусть ждет, — вывернулся Кордона.

— В «Альгамбре», — сказал бурбон. — Сам поедешь или позвать?

— Подумаю, — сказал Кордона. Он понятия не имел, кто такая Элис, но по-волчьи учуял опасность. — Не мешай, у меня дела к Чарли. — Он еле сдерживался.

— Какие у тебя дела? — упрямо тянул пьяница. — Глотни и поворачивайся. Элис ждет.

Кордона уже сердился.

— Я сказал: не мешай. Уйди.

— Элис ждет. — В голосе небритого зазвучали угрожающие нотки. — Если ты ее бросил, плохо. Для тебя тоже.

В другое время Кордона бы одним щелчком сбил с ног пьяного приставалу. Этот неведомый Смайли с его неведомой жизнью мог провалить все дело. Ссориться было не с руки. Кордона скривился и сказал:

— Иди к ней и скажи, чтоб не уходила. Приду через полчаса. Времени мало. Пусть остается на месте.

— На третьем этаже, — подсказал приставала.

«Почему на третьем?» — подумал Кордона, но не спросил. Пусть убирается. Чем скорее, тем лучше. А пьяный, не шатаясь, уже шел к выходу.

Кордона обернулся к все еще улыбающемуся бармену и тихо сказал:

— Привет от старого Питера, Чарли.

Улыбка погасла. Смуглое лицо элегантного бармена посерело.

«Креол, — подумал Кордона. — Что это с ним? Есть причины?»

Но бармен уже произнес укоризненно:

— Зачем вы полезли в эту вонючую жижу, капитан?

— А ты? — совсем уже разозлился Кордона. — Тебе можно?

— Я уже давно в ней по уши. А вы джентльмен.

— Не твое дело. Кажется, слышал? Привет от старого Питера, Чарли, — повторил он и прошипел: — Отзыв!

— А разве он не уехал? — механическим голосом откликнулся бармен.

— Нет. Прислал подарочек и ждет должок.

С последним словом Кордона незаметно швырнул пачку сигарет с ампулами подхватившему ее Чарли. Другую пачку вместе с зажигалкой он положил на стойку, чтобы «забыть» при уходе.

— Все? — шепотом спросил Чарли.

— Нет, — отрезал Кордона. — Есть еще коробка с сигарами. Уйдет тот долговязый с газетой — передам.

— Он не уйдет, — сказал Чарли.

Кордона снова почуял опасность. Но поздно. Долговязый в белой фланели, оказавшийся бритым, плечистым парнем лет тридцати, уже подходил к стойке.

— Угости сигаретой, друг, — сказал он.

Кордона потянулся к карману, но долговязый кивком указал на запечатанную пачку «Кэмел», вместе с зажигалкой небрежно брошенную на стойку.

— Зачем искать? Курево под носом.

— У меня для друзей есть особые, — нашелся Кордона.

— А мне нравятся эти. — Долговязый отогнул борт пиджака и показал медный значок Интерпола. — И подай мне ту пачку, которую ты поймал, — обернулся он к бармену.

Этим и воспользовался Кордона с почти одновременной реакцией. Прямым справа в челюсть, вложив в удар всю тяжесть своих ста килограммов, он опрокинул долговязого на пол.

— Верни товар. Передам после, — торопливо бросил он бармену.

И, пока тот с сифоном приводил в чувство упавшего, Кордона уже ехал с Беном в «Альгамбру». «Не догадается и не успеет, — думал он, — а Элис, видимо достаточно преданная Смайли, пригодится для связи с Чарли».

…Профессиональный удар! Школа. Я бы так не мог. И как болят костяшки. А я даже не могу поднести руку к лицу, чтобы посмотреть, не сбита ли кожа на суставах. Сколько раз солгал этот гангстер! И по привычке, и по расчету. Теперь он солжет Элис, и не только для того, чтобы использовать ее как посыльного. Солжет с наслаждением, чтобы отомстить мне, потому что я уже мешаю. Слишком много знакомств — уже не выгода, а помеха. Количество переходит в качество, как говорит Рослов. А Элис ждет. Пуар уже предупредил ее о моем приезде. Старый пьяница не обратил внимания на слова подонка: «Пусть ждет, никуда не уходит». Я бы никогда так не сказал. Куда ей уйти, когда дежурство не кончилось. Старшая по этажу отеля «Альгамбра» всегда на месте. Может быть, мы с ней пошли бы в бар после дежурства — она верит мне, как чековой книжке. И знает при этом, что я никогда не женюсь и ее не сделаю миссис Смайли. А все же не променяет меня даже на Грегори Пека. Интересно, что скажет этот лгун. Времени у него действительно мало. Он то и дело поглядывает на часы и скалится, как собака, готовая укусить. Остановились. Выходим из машины. Обиженному Бену кивок и мелочь, ни полслова привета. Да смотри же в оба, Бен! Ведь это не я. Не я. Разве я так расплачиваюсь? Разве я так прощаюсь? А Бен не уезжает, ждет. Знает, что Смайли снова понадобится машина, хотя эта тварь и не подумала предупредить. Невежливость и просчет. Или он будет дожидаться в «Альгамбре»?

«Сошло», — облегченно вздохнул Кордона после пятиминутного разговора с Элис. Ни одного промаха. Ни разу не дал он почувствовать в нем чужого. Сразу поддел ее на крючок.

— Скучно, детка? — спросил он, ухарски подмигнув, как герой вестерна кельнерше в ковбойском салуне. — Ну а теперь — все. Конец. Впереди одна радость, без тревог и сомнений.

— Шутишь? — не поверила Элис.

— И не думаю, — продолжал Кордона, не давая ей опомниться и поразмыслить. — Мне уже осточертело мое привольное одиночество. Мне нужна миссис Смайли.

Она покраснела.

— А почему? — давил Кордона. — Вон собор на горе. Видишь? Только одно условие.

Глаза ее потемнели. «Какое угодно», — сказали глаза.

— Положишь в сумку эти вещички. — Он выгрузил на стол замаскированные ампулы. — Поедешь в «Майами-Бич». Бармена Чарли знаешь? Тем лучше. С подъезда не входи. Войдешь со служебного, и только в том случае, если поблизости нет полицейских и посторонних. Вызовешь Чарли и передашь ему все, если никого возле не будет. В противном случае жди или возвращайся. Чарли передаст тебе деньги. Это на свадьбу. Вручишь мне их в отеле «Хилтон», шестой этаж, номер триста одиннадцать. Если дверь заперта, не стучи. Вот ключ. Открой и дожидайся. Есть джин, кюрасо и виски. Можешь сделать коктейль.

— Когда ехать?

— Сейчас.

— Не могу. Я на дежурстве.

— Посади кого-нибудь на свое место.

— Нельзя. Если узнает управляющий, могу потерять место.

— Плюнь. Миссис Смайли не надо служить в отеле.

«Операция Элис» отняла не более двадцати минут. «А девчонка — прелесть, — подумал Кордона. — Жаль, времени нет». Пусть подает в суд на Смайли за нарушение обещания жениться или идет с ним в мэрию или в собор на горе. А он. Кордона, уедет с пачкой долларов в кармане сегодня же вечером. Его фруктовый рефрижератор все еще стоит у причала. К ночи погрузится.

С этими мыслями Кордона поднялся к себе на шестой этаж и открыл взятым у портье ключом отведенные ему апартаменты. И тут же охнул. Кто-то вывернул назад его левую руку, а на правой щелкнул наручник. Другой наручник замкнулся на руке нападавшего.

— Пошли, Смайли, — сказал парень с наручником.

— Поторапливайся, — прибавил его напарник, ткнувший Кордону чем-то металлическим в бок.

Тот сразу догадался чем.

«Попалась Элис и раскололась», — подумал он, вздохнул и покорился судьбе. Он даже не потребовал у задержавших его показать значки. Зачем? Все и так ясно.

…Ему ясно. Думает, что арестован Интерполом. Идиот. Ну а мне ясно? Что я знаю, кроме того, что это мои ночные визитеры из Штатов? Что им понадобился именно Смайли, а не Кордона. Что их тревожит бизнес Смайли, а не контрабанда наркотиков. Но зачем понадобился? Почему тревожит? Этот подонок теперь будет лгать им, губить мою репутацию, как погубил ее в глазах таможенников, Гривса, Чарли и Элис. Нет больше честного Смайли, есть обманщик Смайли, лгун, лгун, лгун. Неужели так и не наступит расплата? И кто будет расплачиваться — я или он?

Сейчас мы подъезжаем к белому двухэтажному особняку за чугунной плетенкой ограды. Гаревая дорожка ведет к подъезду. Никакой вывески. Понятно почему — здесь не рекламируют свой бизнес. Мы оба это знаем. Он молчит, а у меня нет права голоса. Две жизни в одном теле, как пара рельсов, которые не разойдутся до первой стрелки. Когда же будет наконец эта стрелка?

С Кордоны сняли наручники и закрепили зажимы для датчиков. Кресло на колесиках подвезли к аппарату, похожему на спрута с разноцветными проводами щупалец. Вместо глаз у него рычаги управления, а вместо рта прорез с валиком для бумажной ленты и с упором для перьев автоматических самописцев. «Детектор лжи», — подумал Кордона и спросил, сорвавшись на хрип:

— Проверять будете?

Парни, неизвестные Кордоне, переглянулись. Один — лысый, обрюзгший, видимо любитель выпить; другой — подтянутый, кривоносый, хищный.

— Сиди смирно, — предупредил он, — объяснять ничего не буду: некогда и незачем. Датчики реагируют на движение, давление, дыхание и пот. Соврешь — что-нибудь да просигнализирует.

— А потом? — спросил Кордона.

Оба парня — теперь уже в белых халатах — переглянулись.

— Узнаешь. Лучше не ври. Тебе же лучше, — сказал лысый.

— Включаю, — перебил его напарник.

Что-то загудело, как бормашина. Кордона ничего не почувствовал, кроме стесненности в движениях.

— Теперь отвечай кратенько на любой вопрос.

— Только «да» или «нет»? — прохрипел Кордона.

— У нас более совершенная аппаратура. Реагирует на любую реплику, если она лжива. Но не распространяйся. Лучше короче.

— Где русские? — спросил кривоносый.

— Какие?

— Отвечай без вопросительных знаков. Где твои русские? В Гамильтоне?

— Я не знаю, о ком вы говорите.

Удар тока пронизал все тело Кордоны. Смайли это ощутил, но даже не дернулся. Дернулся Кордона.

— Что они ищут на острове?

— Не знаю.

Аппарат не среагировал. Парни в белых халатах переглянулись. Но так и должно было случиться: не зная русских, Кордона не знал, что они могут искать, а Смайли тоже не знал, что могут искать русские, находящиеся, как и он, в состоянии прострации.

— Они не откровенничают с тобой, Смайли?

— Я не Смайли, — признался Кордона.

И солгал. Новый удар тока потряс его тело. Он взвизгнул.

— Не визжи. Не поможет. Лучше не ври. Имя?

— Кордона. Фернандо Кордона.

Опять удар тока. Кордона подпрыгнул вместе с креслом, опутанный проводами.

— Говорили: не ври, — сказал кривоносый. — Мы тебя пятый год знаем.

Кордона заплакал.

— Я не вру. Я контрабандист. Я подпольный торговец наркотиками. Я провез из Штатов сто ампул… Матерь Божия! Спросите у Чарли из «Майами-Бич».

Аппарат не ответил. Кордона облегченно вздохнул. И опять переглянулись парни в халатах. Неужели Смайли связался с наркотиками?

— Сменил бизнес, Смайли?

— Да.

Еще раз подпрыгнуло под током тело Кордоны.

— Зачем же врешь?

— Я не вру. Я ничего не менял. Я всегда провозил наркотики. На Багамы, на Ямайку, на Гаити. И сейчас провез. Ампулы у Элис из «Альгамбры» или у Чарли. Я не Смайли, я только похож на Смайли.

— Не Смайли? — переспросил лысый.

— Нет.

Тело Кордоны снова подпрыгнуло, но уже без сознания.

— Может, свяжемся с Интерполом, Мак? — спросил кривоносый, выключив аппарат.

— Слабак, — сказал лысый.

— Если заставить себя верить в то, что говоришь, аппарат не подействует. Сила воли нужна. Я знал многих, которые обманывали эту штуковину. Значит, в Интерпол?

Лысый кивнул.

А Смайли все-таки обманул их. Его, именно его, тело, уже потерявшее сознание Кордоны, хотя и скорченное током, источало блаженство. Откуда мог знать Кордона, что он отчужденный? Не Кордона и не Смайли. Все ложь. И да — ложь, и нет — ложь. Не знает русских — ложь, потому что он Смайли. Не торгует наркотиками — ложь, потому что он Кордона.

«Лысый прав — слабак! Будь я в этом черепе, обманул бы эту штуковину. С удовольствием бы обманул. Редкий случай, когда ложь доставила бы мне удовольствие. Зато я теперь все знаю о лжи: как чувствуешь, когда лжешь по привычке, когда во спасение, когда из страха и когда из мести».

— Я тоже, — сказал Голос.

 

8. РАССКАЗ О СОВЕСТИ

Розовый сумрак качался вокруг Янины, как на лодке в мертвую зыбь в предрассветном тумане, чуть-чуть подсвеченном солнцем. Она уже ничего не чувствовала — ни сердца, еще минуту назад тревожно стучавшего в груди, ни крови, приливавшей к щекам, ни жары. Казалось, она умерла и душа ее, по христианскому вероучению, еще витает над телом. «Какая чушь, — усмехнулась мысль, — просто отключилось сознание. Как во сне или под гипнозом».

— Это не гипноз, — сказал Голос, — гипноз еще будет. Это как в театре — увертюра к драме. Играет оркестр, в зале тихо, вот-вот взовьется занавес.

— Раздвинется, — машинально поправила Янина.

— Все равно. Когда-то он подымался, когда-то его вовсе не было. Впрочем, я никогда не сидел в зрительном зале и не слышал оркестра. Как мало я еще знаю и как много надо узнать.

— От меня?

— И от тебя. Я сделаю с тобой то, что сделал сейчас с твоими друзьями. Или не совсем то. Почти, как у вас говорят о приближенных вариантах. Я не раздваиваю твоей личности — только психику, освободив некое надсознание, которое и даст мне то, что ты в силах дать.

— Что же именно? — Мысль рождалась нормально, как рождается она в процессе ничем не осложненного мышления.

— Что есть совесть? — спросил в ответ Голос.

В живой беседе Янина бы засмеялась. Потом задумалась. Потом ответила, может быть, даже не очень уверенно. Сейчас чистая ее мысль откликнулась не задумываясь.

— Реакция нервной системы на противоречия между поступками человека и его нравственными принципами.

— Это философски, а математически?

— Затрудняюсь ответить. Впрочем… кто-то пустил крылатое словечко: совесть — это обратная связь. А можно и так: оптимальный вариант столкновения двух взаимно исключающих величин. В данном случае — функций сознания и мышления. Исключение такого столкновения исключает и совесть. Можно найти и другую формулу. Ответов много.

— Я знаю все, — сказал Голос, — и все о реакции организма на такое, как ты говоришь, столкновение. Все изменения, какие вызывает оно в сердечно-сосудистой системе, дыхании, функциях эпителия и потовых желез и даже в химическом составе крови. Но я не знаю твоих эмоциональных состояний. Эту информацию и даст мне опыт. Он не долог и физически безболезнен. Внимай.

Розовый сумрак, качавшийся в отчужденных глазах Янины, растаял, будто развеянный ветром. Но ветра не было: «кондиционерки» создавали приятную прохладу при закупоренных окнах и закрытых дверях. Янина сидела в уголке шикарного нью-йоркского бара вместе с Рословым. Почему нью-йоркского? Этот вопрос могло задать только надсознание Янины, хорошо знавшей, что находится она в палатке «белого острова»-рифа, в сознании же Янины из бара такой вопрос даже не возникал, она воспринимала и свое пребывание в Нью-Йорке и в этом баре в компании с Рословым как нечто должное, заранее обусловленное. Рослов рассказывал ей содержание какого-то ковбойского фильма, просмотренного им по телевизору в гостинице, рассказывал смачно, по-актерски подыгрывая, но Янину это не развлекало. Рослов сейчас напомнил ей трактирщика из Забже в ее трудном послевоенном детстве, когда она мыла посуду в трактире, помогая перебивавшейся без мужа матери. У трактирщика была такая же иссиня-черная борода, и он так же прятал глаза, когда говорил сальности забегавшим девчонкам. Рослов сегодня не развлекал, даже отталкивал какой-то своей необычностью. Янина с кораллового острова, наблюдавшая как бы со стороны эту встречу, тоже заметила, что Рослов — не Рослов. И голос наиграннее, и поведение развязнее, и не свойственная ему манера отводить взгляд, отворачиваясь или опуская веки. Янина из бара не анализировала этих различий, она инстинктивно замкнулась в себе и помалкивала, прихлебывая остывший кофе. Мысль ее блуждала по цепочкам ассоциаций от детства к юности в Московском университете, к знакомству с Рословым, уже и тогда щеголявшим своей траурной бородой и резкостями, подчас обидными, по адресу своих однокурсниц. Доставалось порой и Янине, но Рослов ей нравился. Нравится и теперь, пожалуй, даже больше, чем прежде, потому что юношеская угловатость исчезла, а резкость смягчилась необидной, веселой иронией.

Надсознание Янины с безотчетной тревогой регистрировало их тихий диалог.

— То есть глупство, пани Желенска, то есть глупство.

— Не надо, Анджей.

— Я не понимаю твоего упрямства.

— Мы еще не перешли на «ты».

— Перейдем. Я предупреждаю события. Когда люди друг другу нравятся, незачем туманить мозги условностью.

— Не расписывайтесь за меня.

— Так я ж не любви прошу, а простого одолжения. Как друг и коллега. Мы люди одной специальности. Если знаешь ты о работе Мак-Кэрри, могу знать и я.

— Спроси его самого.

— Он же упрям, как ишак. Открылся тебе — и баста. А наука стоит.

— Чем же ты хочешь двинуть ее? Чужой подсказкой? Плагиатом? Украденной идеей?

— Я не собираюсь ничего красть. Может быть, только воспользоваться ею, как трамплином. Могу прыгнуть дальше Мак-Кэрри. Почему бы нет?

— Нет, Анджей. Два раза нет. И на «ты» не могу, и смените пластинку. Иначе я потеряю к вам уважение.

— Плевать я хотел на уважение! Мне страсть нужна и преданность.

— К сожалению, я не могу дать вам ни того, ни другого.

— Даже в таком пустяке? Заглянуть в доклад старика, который он почему-то не обнародовал. Подумаешь, преступление!

— Без ведома автора? Преступление.

— Количество переходит в качество, Яна. С уменьшением состава преступления уменьшается и вина. Это уже не преступление, а его элементарная частица. Мезон.

— Не играйте словами. Не могу.

Отчужденная мысль Янины тотчас же воспроизвела всю цепочку предшествовавших этому разговору событий. Доклад Мак-Кэрри действительно значился в программе симпозиума — кратенький доклад, скорее сообщение на шестнадцати страницах типографского текста стандартного формата английских научных изданий. О докладе задолго до его оглашения говорили как о возможной сенсации. Тема его перекликалась с проблемой моделирования процессов информации и мышления, уже разработанной в Советском Союзе, но Мак-Кэрри шел своим путем, может быть даже ошибочным, но и в его ошибках участники симпозиума склонны были видеть эмбрионы интересных находок. Особенно любопытствовали кибернетики, связанные с наиболее сложной областью промышленной электроники, с производством так называемых самоорганизующихся систем. И это любопытство, не всегда только научное, часто с душком уличной сенсации, создало вокруг скромного и равнодушного к рекламе ученого атмосферу нездорового ажиотажа. Его на каждом шагу атаковали репортеры, толпившиеся в кулуарах симпозиума, агенты фирм, конструирующих системы автоматического программирования, лица неведомых профессий и специальностей, у которых на губах только один вопрос: «Сколько?» Когда же измученный профессор раздраженно спрашивал: «За что?», ответ был один: «За возможность скопировать доклад до его обнародования». Еще большей сенсацией оказалось внезапное решение Мак-Кэрри снять доклад с программы симпозиума. Мотивы? «Рановато. Поторопился. Кое-что надо домыслить и подработать». Но все понимали: профессор хитрит и недоговаривает. Янина, к которой он благоволил, получила более точную информацию. Профессор признался, что в его запертый особым ключом номер отеля проникли неизвестные лица, дважды перерыли замкнутые особым замком чемоданы, но доклада не нашли. Янина не рискнула спросить, где спрятал его профессор, но тот сам открыл ей секрет. «Хотите проглядеть эти шестнадцать страничек?» — спросил он. «Очень». Тогда Мак-Кэрри извлек из кармана плоскую отвертку («С собой ношу, чтоб не догадались»), тщательно отделил верхний фанерный лист от внутренней стенки шкафа и осторожно вытащил оттуда злополучный доклад. «Прочтите и помалкивайте, — сказал он, — а я скажу кое-кому, что доклад у вас». — «Зачем?» — удивилась Янина. «Проверочка». Через день Янина убедилась, что «проверочка» сработала: ее багаж был перерыт до чулок и перчаток. Даже сумочку с дамскими пустяками вывернули наизнанку. А теперь к Янине подослали псевдо-Рослова.

То, что он «псевдо», отчужденная мысль ее определила безошибочно с первых минут этой странной встречи. Не те манеры, не тот разговор, не те интонации. Можно спрятать глаза, но нельзя спрятать выделяющейся, как пот, вульгарности. Можно сыграть искренность, но нельзя сыграть врожденного обаяния. Об этом наконец догадалась и Янина из бара. Когда псевдо-Рослов устал и раскрылся вдруг, как раскрывается подчас на ринге слишком расслабившийся боксер, она увидела чужие глаза. Хищные, злые, бесцеремонные.

— Вы не Рослов, — сказала она.

— А кто?

— Не знаю. Вы чужой. Только похожий. Не Анджей. Не обманете.

— Догадались? — усмехнулся ее собеседник и, как показалось отчужденной Янине, даже облегченно вздохнул. — Значит, представление окончилось. Гамлет и Офелия снимают грим и подсчитывают заработок.

— Во-первых, вы не Гамлет, а Шейлок, а во-вторых, мне подсчитывать нечего.

— Хотите тысячу зеленых?

— Не знаю блатного жаргона.

— Две тысячи.

— За что?

— Сообщите, где спрятан доклад старика. Он нужен нам, и мы не отступим.

— Кому это «вам»?

— Мы не разведка и не полиция. Мы солидное коммерческое предприятие, специализирующееся на электронике особого рода. Оплата немедленно.

Не ответив, Янина встала, но тут же сильная рука сидевшего рядом грубо толкнула ее на место.

— Не делайте глупостей. В двух шагах от бара на вас случайно наедет машина.

— Я позову полицию.

— Не поможет. Я предъявлю полицейскому удостоверение врача-психиатра, а вас представлю как пациентку, сбежавшую из моей частной клиники. Документов у вас нет, опровергнуть не сможете.

— Подлец!

— Об этом я слышал еще со школьной скамьи. Но сейчас речь идет не о моих личных качествах, а о сумме вашего гонорара. Три тысячи.

— Нет.

— Пять.

— Считайте хоть до миллиона.

— Мы испробовали два варианта. Степень вашей влюбленности и степень алчности к деньгам, присущей большей части прекрасного пола. К сожалению, для вас оба они не сработали. Остается третий.

Янина из бара выплеснула остатки кофе ему в лицо. «Молодец, — отметила ее отчужденная мысль, — я бы сделала точно так же». Но псевдо-Рослов даже не стер кофе с лица, он просто повернул ее за плечи и взглянул ей прямо в глаза. Взгляды их встретились: один — как удар электротока, другой — отброшенный и погасший.

— Спи, — сказал он, не повышая голоса.

Янина вытянулась, безмолвная, с открытыми остекленевшими глазами, с отхлынувшей от лица кровью, в каталептической напряженности. Выдающий себя за Рослова, все еще не отводя глаз, продолжал так же тихо:

— Отвечай на вопросы кратко и точно. Где спрятан доклад?

— В шкафу за фанерной стенкой.

— С какой стороны?

— Справа. Нужно слегка отделить верхний лист фанеры ножом или отверткой.

— Гус! — негромко позвал псевдо-Рослов.

К столу подошел человек неопределенных лет, с неопределенным лицом, в костюме такого же неопределенного цвета. Ни один даже самый наблюдательный полицейский не смог бы дать его исчерпывающий словесный портрет.

Пояснив требуемое, псевдо-Рослов спросил:

— Сколько времени потребует операция?

— Десять минут езды. Две-три минуты на изъятие объекта, четверть часа пересъемка. Те же две-три минуты на возвращение объекта на место.

— Стоп! Ты привезешь мне доклад сюда.

— Рискованно, шеф. Проще вернуть.

— Я сказал.

Незагипнотизированная мысль Янины-первой тотчас же отметила самое любопытное в создавшейся ситуации. Теоретически любому ученому, занимающемуся исследованиями активности мозга, связанной с формами поведения, известно, что есть гипносон. Никаких признаков естественного сна в нем не обнаруживается. Все ассоциативные связи и все хранилища информации остаются нетронутыми, а контакт этих структур с внешним миром ограничивается только одним путем, который и выбирает гипнотизер. Все это можно наблюдать на любом сеансе гипноза, и трезвая мысль Янины ничего нового для себя не вынесла. Но она проникла в непознанное — в гипносон с точки зрения гипнотизируемого. Она ясно воспринимала приказы гипнотизера, вызывавшие в сознании спящей Янины импульсы подчиненности, покорности, рабства, ясно оценивала эти патологические искажения сознания, все знала, все помнила и ничего не могла изменить. Глазами спящей Янины она видела и псевдо-Рослова, и себя, сидевшую перед ним в гипнотической неподвижности. Сейчас он ее разбудит. Как скоро бы ни окончилась затеянная им операция, даже недолго держать человека под гипнозом в общественном месте рискованно и опасно.

— Проснись, — сказал он, — и забудь все до тех пор, пока тебе не вручат искомый доклад. Тогда вспоминай и казнись. Вот так.

Рослов-оборотень мстил. За отвергнутые домогательства, за разоблачение, за неподкупность. Полчаса он провел за болтовней о пустяках, вновь выдавая себя за Рослова. И подавленная психика Янины-второй не могла различить обмана, отвергнуть его и вернуть свободу мысли и воли. Нетопырь знал, что делал. Он ждал. И когда его агент молча вручил ему шестнадцать типографских страничек, он улыбнулся и вручил их Янине.

— Это доклад Мак-Кэрри, пани Желенска. Можете положить его на место сами или вернуть профессору любым другим способом. Конечно, мы смогли бы сделать это за вас, а вы — прочно забыть о случившемся, но мы не хотим лишать вас памяти о бескорыстном участии в нашей маленькой операции.

Говорят, глаза — зеркало души. Если бы это было верно, то восстановление утраченной памяти отразилось бы в глазах Янины трагедией шекспировского накала. А так — просто расширились зрачки и что-то мелькнуло в них и погасло. «Надсознание» Янины сразу же подсказало психиатрический термин: «адреналиновая тоска» — избыток адреналина в синапсах мозга. А душевное состояние Янины, которой внезапное возвращение памяти открыло всю глубину совершенного ею предательства, можно было назвать, не прибегая к научной терминологии, истошным криком души. «Моя подлость. Мое предательство. Нет ни оправдания, ни снисхождения. Нет даже смягчающих обстоятельств. Гипноз бессилен, если ему сопротивляются. А я сопротивлялась? Нет. Могла бы крикнуть, привлечь внимание, плюнуть в его бесстыжие бельмы… Тварь. Я тварь. Я хуже его. Это его работа. Пусть грязная, но работа. А я глупая курица, которую ощипали, не зарезав. Мне плюнет в глаза Мак-Кэрри. Большего я не стою. А как жить с плевком в душе? Может быть, из окна гостиницы вниз?»

Эти переживания Янины-второй не отразились в сознании Янины-первой. Отчужденная мысль ее холодно прочла их, оценила и запомнила. Мало того, она знала, что происходившее в баре не происходит в действительности, не происходило и никогда, вероятно, не произойдет. Знала, что все это лишь дурной сон необыкновенной реальности, возможно, гипногаллюцинация с неизвестным источником внушения. Но крик души этой глупышки из бара, истошный крик ее обманутой совести не пролетел мимо. У них было одно сердце, одно дыхание, одни руки, судорожно ломавшие пальцы. И вся эта боль, и стыд, и страх дошли до Янины с «белого острова» такой же невыносимой мукой.

— Трудно? — спросил Голос.

— Очень, — откликнулось сознание Янины, ее вновь обретенное, нераздвоенное, единственное «я».

— Мне достаточно, — сказал Голос. — Очнись.

Янина обвела глазами уважительно молчавших друзей и с трудом проглотила слюну. Даже рассказывать о пережитом было непереносимо…

— Неужели так похож на меня? — вдруг спросил Рослов.

— Почти. Только вульгарнее и грубее. И потом, глаза… — Янину передернуло.

— Не понимаю, зачем ему этот маскарад?

— Кому? — не понял Шпагин.

— Этому Некто из космоса. Мог бы создать не подражателя, а дубль. Что ему стоило?

— Ты же был в Древнем Риме.

— А я? — огрызнулся Смайли. — Где я был? Помогал провозить контрабанду подонку из Аризоны. Я никогда не видел его раньше. Даже не слыхал о нем.

— И не услышишь.

— Так кто же объяснит мне всю эту дьявольщину? Молчите, ученые?

— Я могу сразу выдать вам тридцать три гипотезы, — сказал Рослов, — но это будут тридцать три сказки для первокурсников. При соприкосновении с наукой — аннигиляция. Потому что, сэр Роберт, ни в одну земную науку это «варево» не влезает.

Он вскочил и, обратив к небу свою ассирийскую бороду, завопил:

— Эй ты, из космоса или из-под воды! Только подопытным кроликам не сообщают о цели опытов. А мы люди. Хочешь контакта — веди себя прилично! Спрашивают — отвечай! Ну?

Тирада Рослова безответно прозвучала в голубой тиши. Легкий бриз с океана прогибал стенки палатки. Нестерпимо белел разогретый солнцем коралл.

— Надо уезжать отсюда, — прошептала Янина, поежившись, хотя ветер был тихий и теплый.

Трое мужчин молча собрали имущество, сложили палатку и спустились к яхте, неподвижно дремавшей в неправдоподобной бухточке. Янина оглянулась. Так же торчала ребром вбитая в океанскую синь белая тарелка острова. Так же сбегала по ней зеленая морская волна.

И никаких следов тайны!

 

9. ГАДАНИЯ НА КОФЕЙНОЙ ГУЩЕ

Профессор Мак-Кэрри вошел в их номер, когда кофе уже остыл.

— Последняя чашка, — извинилась Янина, — еле теплая. Да и кофе уже густой.

Профессор отхлебнул и поморщился.

— Моя вина, — сказал он, подымая ложечкой кофейную гущу. — Но это, пожалуй, и к лучшему. Надеюсь, вы меня поняли?

Этот кратенький обмен репликами предшествовал самой продолжительной их беседе на островах, с тех пор как невидимый джинн из невидимой бутылки приобщил их ко всяческим чудесам и тайнам.

Но этой беседе, в свою очередь, предшествовали бурно развившиеся события.

Начало положила отчаянная телеграмма профессору Мак-Кэрри в Соединенные Штаты:

«Задержались в Гамильтоне на Бермудах. На пороге открытия буквально мирового значения. Ваше присутствие срочно необходимо. Ждем».

В тот же день пришел недоуменный телеграфный ответ:

«Не понимаю, почему и зачем вы очутились на Бермудах. Какое открытие? Телеграфируйте подробности».

В ответ полетела в Нью-Йорк еще более отчаянная телеграмма:

«Подробности по телеграфу рискованны и нецелесообразны. Открытие ошеломляющее и требует скорых и безошибочных решений. Вылетайте немедленно».

Эта телеграфная дуэль привела к событиям не столько неожиданным, сколько назойливым и чреватым помехами. В мире бизнеса нет секретов и тайн, если чье-нибудь ухо услышит за ними шуршание денежных купюр любого достоинства. Телеграмму профессору отправили в одиннадцать вечера, а уже к полуночи к Смайли заявились знакомые парни из Штатов. Их удалось выставить с помощью агентов полиции, посланных в распоряжение Смайли на случай непредвиденных неожиданностей. Бойкие парни из Штатов ретировались, пообещав крепко пощупать его в Нью-Йорке. Не успел он выспаться, как ему пришлось бежать из гостиницы по служебному ходу. С первым утренним самолетом в Гамильтон из Нью-Йорка прибыли пять газетных корреспондентов и два журнальных. Янину атаковали в лифте, откуда она едва вырвалась, закрывая лицо от фотовспышек. Рослова и Шпагина осадили в холле, сразу же включив магнитофоны и открыв прицельный словесно-пулеметный обстрел:

— Какое открытие сделано вами на Бермудах?

— Где именно?

— В какой области?

— Может быть, это золото?

— Или уран?

— Почему вы настаиваете на прибытии Мак-Кэрри?

— Как будет проводиться эксплуатация? Частной фирмой или международным концерном?

— Будет ли претендовать Англия на преимущественное право эксплуатации, поскольку открытие сделано на ее территории?

— В группе открывателей есть представители Америки и Польши. Можно ли предполагать участие этих государств в эксплуатации?

— Не связано ли открытие с летающими тарелками?

— Или с марсианами?

— Не грозит ли оно войной?

— Или само по себе угрожает человечеству?

Дождавшись паузы, Рослов переглянулся со Шпагиным, и оба сразу поняли и согласились друг с другом. С газетчиками лучше не ссориться — пригодятся, а проводимые наблюдения все равно не удастся сохранить в тайне. Нужно вывернуться, оттянуть, сыграть в покер, не открывая карт. И Рослов мгновенно сымпровизировал самую краткую в истории мировой журналистики пресс-конференцию.

— Стоп! — крикнул он, заметив уже открытый рот ближайшего репортера. — Отвечаю.

Рты замкнулись, магнитофоны жужжали, камеры щелкали. Рослов, запомнивший смысл и порядок вопросов, отвечал быстро и лаконично, с паузами: вдох — выдох.

— Открытие, если это можно назвать открытием, сделано на одном из множества коралловых рифов в радиусе от пятидесяти до ста километров.

О характере его и научной ценности сообщим позже, после дополнительной консультации и проверки с участием профессора Мак-Кэрри. Его присутствие необходимо потому, что заинтересовавшая нас проблема относится к его научному профилю.

А вот ни к геологии, ни к химии, ни к редким металлам она никакого отношения не имеет. К марсианам и летающим тарелкам — тоже.

Поскольку речь идет не о природных богатствах, которые можно разрабатывать, или явлениях, с которыми можно экспериментировать, не может быть разговора и об эксплуатации, а следовательно, и о фирмах, концернах, обществах и государствах, в такой эксплуатации заинтересованных. Интересант здесь один — наука. А наука интернациональна и границ не имеет.

О вредности и полезности сделанных нами наблюдений и выводов может судить лишь авторитетная комиссия ученых, какая, думаем, и будет создана в самом ближайшем будущем.

Разговор о войне и опасности, якобы угрожающей человечеству, оставим для невежд и кретинов, каковых среди нас, разумеется, нет. Все. А засим до свидания на следующей пресс-конференции, которая не заставит себя долго ждать.

Не слишком удовлетворенные репортеры отправились на поиски следов экспедиции. Но Смайли уже успел предупредить всех участников губернаторского обеда о возможном нашествии гуннов. Губернатор лично позвонил редактору местной курортной газеты с просьбой не печатать вздорных слухов и гасить их, если они проникнут на полосы на кончике чьего-либо пера. Пэррот был неопасен, а Смэтсу послали дюжину шотландского виски и полицейского с заданием охранять пьяный покой отставного инспектора. Предупредительные меры принесли свои плоды: в прибывших с вечерним самолетом газетах не было никаких бермудских сенсаций, кроме пресс-конференции Рослова и его телеграфной переписки с Мак-Кэрри. Да и эту «дырку от бублика», по меткому выражению Шпагина, оттеснили с первых полос на четвертые: «сенсация» пока еще не работала.

Мак-Кэрри прибыл вместе с газетами. Внимательно, но без видимого воодушевления он выслушал обстоятельный доклад Шпагина (Рослов, слишком ленивый для этого, свалил все суммирование информации на работягу-друга), задал несколько вопросов, уточнявших детали пережитого каждым на острове, помолчал, пощелкал пальцами по привычке, когда сказать было нечего или говорить не хотелось, потом произнес тоном судьи, зачитывающего не радующий его приговор:

— Пожалуй, сейчас я ничего не скажу. Не хотелось бы доставлять удовольствие Папе Римскому: есть во всем этом какой-то запах соборных свечей, теплящихся во славу непознаваемого. Но, может быть, завтра за утренним кофе мы сумеем приблизить непознаваемое к еще не познанному.

А утром, когда, глотнув остывший кофе, профессор столь выразительно поморщился, Янина смутилась. Реплика его о том, что «все это к лучшему» и «надеюсь, вы меня поняли», до нее не дошла. Она засуетилась: «Сварю свежий, погодите минуточку». Но Мак-Кэрри поймал ее за руку.

— Не надо. Я уже солидно позавтракал. А кофейная гуща — это как раз то, что нам сейчас нужно. Будем гадать. — Он задержался взглядом на Смайли. — Начнем с вас, господин американец. Вы — человек, от науки далекий, но с крепкой жизненной хваткой и умением разбираться в любых обстоятельствах. Вот и расскажите нам, что, по-вашему, происходит на острове?

Смайли поморгал, хмыкнул и развел руками.

— Рассказать? Так вам уже все рассказали. А вот объяснить — это дело науки.

— Допустим, что науки подле вас нет. Вы один. И вам надо держать ответ.

Смайли не капризничал. Ответ так ответ. Пожалуйста.

— Сначала я на спутник подумал. Этакая летающая лаборатория. Ее нам не видно, а у них приборы. Но ребята меня разуверили. Говорят, что невидимых для астрономов спутников не бывает и что появление такого спутника, да еще на одном месте, зарегистрировали бы все обсерватории мира. Ну а если не спутник, тогда что? В Бога я не верю, а этот тип сам подтверждает, что он не Бог, не всемогущий и не всезнающий. Самому, мол, что-то неясно и понять хочется. Вот я и допускаю: не всемогущ, но могуч: магнитные фокусы его сам видел. Говорят, поле такой мощности можно создать только в лабораторных условиях. Тогда где же его лаборатория? Остров я сам облазил: ни одной трещинки, ни одного секретного входа, а бухточка насквозь просматривается, как банка с дистиллированной водой из аптеки. Где-нибудь под водой по соседству? Не знаю. Там глубины большие.

— Значит, в глубинах?

— Не думаю. Как можно разговаривать сквозь толщу воды в два и в три километра? И магнитные аттракционы показывать или картины из древней истории. Нет, проф, скорей в летающие тарелки поверю и в каких-нибудь зеленых человечков из космоса.

— А откуда, по-вашему, знают эти зеленые человечки о Христе, Гомере, египетских богах и александрийских папирусах?

— Так у них же аппаратура. Мнемовизоры какие-нибудь или видеоскопы. Тут, проф, и ваша наука не разберется.

Мак-Кэрри без улыбки загнул один палец.

— Значит, летающие тарелки и зеленые человечки. Раз. Кто следующий?

— Оставьте меня напоследок, — сказал Рослов, — у меня бомба.

— Хорошо, — согласился Мак-Кэрри, — дорогу женщине. Тем более, что гадать на кофейной гуще — специальность скорее женская, чем мужская. Итак, продолжайте вы, Яна.

Янина приняла эстафету не очень уверенно. Но у нее был длинный этап и хорошее дыхание. Впрочем, и она начала с фальстарта.

— Вероятно, я плохая гадалка, — сказала она, розовея. — Для гадалок и для фантастов нужно воображение. А я всегда мечтала написать фантастический рассказ, и никогда у меня это не получалось. Впрочем, попробую. Речь, как я понимаю, идет прежде всего о каком-то источнике магнитных и психических возбуждений, а может быть, только магнитных, потому что они могут порождать и психические. Где находится этот источник? Пространственно — в зоне «белого острова». Где точно — в его толще, под водой или в воздухе, может быть, даже за пределами земной атмосферы, — не знаю. Даже больше — сомневаюсь, что именно там. И задаю в свою очередь еретический вопрос: а почему именно в нашем пространственном измерении, а не в другой его пространственной фазе? И на острове, и в то же время вне его. С чисто математической точки зрения это вполне допустимо, а в научной фантастике уже давно стало штампом. Продолжаем допущение. Чтобы войти в контакт с нашим трехмерным миром, геометрический парадокс должен соединиться с физическим. А физическое проникновение в наш мир материального тела — твердого, жидкого или газообразного — невозможно и, следовательно, недостижимо. Но возможно и достижимо, предположим, лучевое проникновение, какое-то управляемое извне излучение, своего рода лазер, который может стать дистанционным датчиком информации — проникнуть в любую библиотеку, фильмотеку, фонотеку, прочесть любую книгу, любую нотную запись, свести воедино чередование любых кинокадров, переписать любую песню с магнитофонной ленты, любую передачу из телестудии.

— А египетскую клинопись? — спросил Рослов.

— Ее можно прочесть по-английски и по-французски. Она давно расшифрована.

— А папирусы Александрийской библиотеки?

— Мне кажется, — задумалась Янина, не реагируя на лукавые выпады Рослова, — что это только гипотеза на основе вероятностных допущений. Или мы не поняли Голос, или он не сумел точно выразить свою мысль. Я лично думаю, что он имел в виду какие-то крохи информации, где-то сохранившиеся и не принятые во внимание земными учеными, но умно собранные воедино с лучевых датчиков.

— Уничтожьте все издания Шекспира и все о нем написанное, и через тысячелетие никакая суперэлектроника не восстановит истории Гамлета или Отелло.

— С Шекспиром даже проще. Останется театральная традиция, память поколений, какие-то цитаты, намеки, ассоциации. Восстановить не восстановят, но составят представление, приближенный вариант темы, идеи, конфликта.

— Умно, — согласился Мак-Кэрри. — Но как вы объясняете эти миражи, и обязательно в пределах острова? Если ваш луч — датчик информации с неограниченным диапазоном действия, почему он не ставит никаких психоопытов на любом индивидууме в любой точке земного шара?

Янина и тут не растерялась:

— Вероятно, мой, как вы говорите, луч и не рассчитан на эти опыты. Здесь действует или поле, или излучение другого вида, создающее гипноэффект, но уже с ограниченным пространственно диапазоном. Помните, что Голос сказал Смайли: «Я не могу настроиться на каждого лгущего». Но Смайли был в зоне его психовоздействия, и тема лжи была тут же разработана во всех ее чувственных вариантах. Такой же гипноэффект был создан и с моим участием — только разрабатывалась другая эмоциональная тема. Возможно, в мире, представляемом Голосом, эмоциональные состояния другие или их нет вообще и понять человеческие можно только с помощью человека. Сознание глупца расскажет больше, чем трактат Эразма Роттердамского или очерки Писемского.

Янина закончила под аплодисменты. Похлопал даже Мак-Кэрри, ни разу не улыбнувшийся во время рассказа.

— А говорите, что у вас нет воображения, — сказал он. — Придумали очаровательную фантастическую новеллу со всеми признаками жанра. Тут и необходимое допущение, и квазинаучная его обработка, и живые, даже в буквальном смысле слова живые характеры, и готовая сюжетная ситуация. Но для гипотезы, увы, нет экспериментальных данных. Есть логические несообразности, допустимые в рассказе, но не в научной догадке. Ваше предположение об эмоциональных состояниях, например, никак не объясняет псевдоисторические ситуации в миражах Рослова и Смэтса.

— Почему «псевдо»? — поинтересовался Рослов.

— А почему я должен верить вашим видениям, а не евангелистам и Тациту? Нет никаких научных доказательств ни историчности, ни антиисторичности Христа, есть только гипотезы. А какую информацию можно почерпнуть из ваших видений, если — они плод внушения пока еще неизвестного индуктора? Какие цели ставит перед собой этот индуктор? Какие выводы можно сделать из перевода теоретических представлений на чувственный опыт? Кто скажет?

— Боюсь, что не я, — откликнулся Шпагин, помешивая ложечкой кофейную гущу. — Я черпаю ее из чужих чашек. Пока Яна импровизировала, я сочинил такую же сказку для любителей этого жанра, которую никто не рискнет посчитать гипотезой. При этом ее можно так же логически обосновать и столь же детально разработать. Из чашки Смайли я беру летающую тарелку и зеленых человечков, а из чашки Яны — способность невидимо и неслышимо получать информацию из всех библиотек и архивов. Только мои человечки не зеленые, а прозрачные, а тарелка их газообразна, как и они сами. Газообразная жизнь — чем не сюжет для фантастического рассказа? Ей тоже потребуется чувственный опыт человека для своих изысканий, а цель и характер их можно так же занятно придумать и объяснить. Но экспериментальных данных ни у кого нет, и непознанное, к нашему великому сожалению, так и останется непознанным.

— А если чья-нибудь догадка верна? — спросил Рослов.

— Подразумеваешь свою?

— А почему бы нет? Догадка Смайли — это, по сути дела, отказ от догадки, ленивый пас подвернувшимся на поле партнерам. Гипотеза Яны, по той же футбольной терминологии, — это смелое продвижение к воротам противника и феерический каскад финтов на вратарской площадке. А гола нет! Фантастическая сказка для школьников до шестнадцати лет, которые не станут придирчиво сводить концы с концами. Почему Голос из смежного пространства так скрупулезно исследует миф о Христе? Почему вода в бухточке прозрачна, неподвижна и не смешивается с океанской? Почему одним гостям на острове показывают магнитные фокусы, а другим нет? Почему его коралловая поверхность чиста до стерильности и отшлифована до зеркальности? Почему ни одна птица не вьет здесь гнезда и ни одна рыба не подходит ближе трех километров от берега? Так-то, Яночка. Гипотеза хороша, когда она базируется на том, что уже познано и допустимо на основе уже познанного. Нельзя допустить скорость, превышающую световую, нельзя извлечь корень квадратный из минус единицы и нельзя никаким лучом связать математически допустимые, но физически непостижимые параллельные трехмерные миры в четырехмерном пространстве. О догадке Шпагина я не говорю потому, что это вообще не догадка, а пародия на уровне цирковой репризы, да и то наполовину заимствованная.

— Катон требует разрушения Карфагена, — усмехнулся Шпагин, — но не предлагает взамен другого.

— Почему не предлагает? Просто он еще не успел изложить проект своего Карфагена. Он не детализирован, я тоже не отвечу на вопросы, обрушенные мной же на Яну и, пожалуй, еще на многих, которые захотят или смогут задать. У меня, так сказать, не цветной, а черно-белый вариант, даже только чертеж, схематический набросок гипотезы. Но она твердо стоит на китах эксперимента. Четыре не повторяющих друг друга свидетельства плюс наш совместный опыт со Шпагиным, да и мой личный контакт. Наконец, магнитная защита острова от судов и самолетов и магнитные аномалии на самом острове. Достаточно экспериментов для одного вывода. О чем? О присутствии чужого разума в данном географическом пункте, не в четвертом измерении, не в космических или заоблачных высотах, а в пределах самого острова, каких-нибудь сотен или даже десятков кубических метров его атмосферы. Добавлю: о присутствии длительном, рассказы о привидениях «белого острова», по словам епископа, передаются здесь из поколения в поколение. За полстолетия можно ручаться, а Смайли еще добавит: сундук с пиратским золотом побывал на острове не в двадцатом и даже не в девятнадцатом веке. Как ни лжива история, в датах она обычно не врет. Золото конкистадоров переправлялось из Нового Света в Испанию с 1550 по 1750 год. А что вы скажете об известных Голосу рукописях погибшей библиотеки в Александрии? По рассеянным крохам информации библиотеку не восстановишь — это не «Отелло» или «Король Лир». И еще одно бесспорное допущение: этот искомый Разум ищет контакта с человеком — подчеркиваю, с человеком, с гомо сапиенс, а не с человечеством, причем интересует его разум этого гомо сапиенс и создания этого разума в замыслах, а не в их материализации. И это понятно: в техническом проекте вертолета столько же битов информации, сколько их в самом вертолете. Оттого, может быть, вертолеты и не подпускаются к острову, оттого и кривятся над ним прямые авиалиний, а пистолеты и ножи на его поверхности превращаются в куски намагниченного металла. Человека же Голос приемлет — я не могу найти более подходящего слова: радушие или гостеприимство звучали бы явно пародийно, — мысленная связь безупречна, но, заметьте, односторонняя: телепатический эффект возникает не по инициативе человека. Вы что-то хотите сказать, профессор?

Мак-Кэрри недоуменно пожал плечами: лекторов, мол, не перебивают. Шпагин засмеялся:

— Телепатический эффект не сработал.

Но профессор не любил словесных подсечек, для этого он был слишком прямолинеен.

— Я не спрашиваю потому, что бесспорные выводы — это бесспорные выводы. А спорные, вероятно, еще последуют.

— Конечно, — подхватил Рослов, — и самый главный из них ваш, английский: кто есть кто? Я отвергаю четвертое измерение Яны и ученого, ведущего телепатическую передачу из потустороннего мира, и отвергаю не потому, что могу научно ее опровергнуть, доказательств «против» столько же, сколько и «за» — нуль, отвергаю просто по традиции: четырехмерного пространства пока еще никто не открыл, и математический парадокс не стал соответствующим разделом физики. Зеленые человечки Смайли — это для почитателей Адамского, а газообразная жизнь Шпагина — не догадка, а пародия. Да, может быть, это и не жизнь вообще, не жидкая и не газообразная. Может быть, это разведчик другой галактической цивилизации, заброшенный еще до того, как человечество научилось мыслить. Не разум, а продукт разума — сгусток энергии, способный накоплять информацию, не ограниченную объемом или мощностью восприятия. Нечто вроде электронной памяти, не мозга, а именно памяти, хранилища информации, записанной и отсортированной и размещенной в каких-то энергетических ячейках. Как все это делается, я не знаю — средства не земные и в наше познание не укладываются, — но предположить смогу: или Янин суперлазер, или волны, еще не открытые человеком, служат дистанционным передатчиком информации, накопленной в земных информариях. Обратите внимание: Голос всегда ссылается на книги, на рукописи, на мысли, обязательно где-нибудь и как-нибудь записанные. Чувственную окраску информации он узнает, превращая органы чувств человека в свои информационные датчики. А гипномиражи — это тоже информация, точнее, сгустки энергобиотической информации, только эмоционально окрашенной и соответственно приближенной к действительности вероятностной ситуации.

— Зачем? — вдруг спросил Мак-Кэрри. — С какой целью накапливается эта информация в течение столетий? Или, кажется, вы даже предположили — тысячелетий?

— Может быть, этот энергоинформарий передает ее иному Разуму, действительному Разуму, продуктом которого он является.

— И никаких результатов такой передачи со времен Ксенофонта? Зачем, — повторил Мак-Кэрри, — кому-то в глубинах Вселенной тысячелетиями собирать информацию о жизни на заурядной планетке в одной из окраинных звездных систем?

— Наблюдают же энтомологи часами за жизнью какого-то крохотного муравейника. А может быть, наши тысячелетия — это часы для Долгоживущих где-нибудь на другой звездной окраине?

— Фикция, — сказал Смайли.

Он сказал это по-английски, подразумевая обычную уличную беллетристику, но Шпагин по аналогии звучания перевел для себя именно так и вступился:

— Почему фикция? Уже поступают какие-то, еще не расшифрованные сигналы из космоса. И энергетический разведчик едва ли фикция. Что помешало бы ему продержаться тысячелетия? Проблема надежности? Но в мире высшего Разума ее, вероятно, не существует. Предел накопления? Для такой самоорганизующейся системы он, наверное, неограничен. А может быть, он и не передает никому накопленной информации, а просто ждет, чтобы о нем вспомнили.

— А вдруг некому вспомнить? — вмешалась Янина. — Гибнут планеты, гибнут цивилизации, гибнут Долгоживущие. А их разведчик ждет и работает.

— Тогда заставим его работать на нас, — серьезно, без тени улыбки заключил Мак-Кэрри.

 

10. «ЧЕРНЫЙ ЯЩИК»

На этот раз к белому коралловому рифу в Атлантике гостей доставила вместительная губернаторская яхта, что позволило более чем удвоить состав участников экспедиции. Кроме четырех друзей, на остров прибыли профессор Мак-Кэрри и все участники губернаторского обеда, кроме леди Келленхем и неожиданно заболевшего епископа. Вместо него отправился доктор Керн, буквально умоливший губернатора и Мак-Кэрри разрешить ему сопровождать экспедицию, которая для него, как для психиатра, представляла и чисто профессиональный интерес: как-никак несколько его пациентов утратили психическое равновесие, побывав на «острове привидений».

Яхта с металлической обшивкой и обилием металла на борту — наши аргонавты, избегая диамагнитных благоглупостей Смайли, нагрузили ее всем металлическим, что попало под руку, начиная с консервных банок и кончая молотками для забивания держателей более обширной палатки, — без приключений вошла в хрустальную бухточку острова. Магнитная защита его не сработала или не пожелала сработать. Никаких магнитных аномалий не наблюдалось и во время выгрузки экспедиционного багажа. Здесь было не только все необходимое для пикника среди седых волн на белом коралловом гребне, но и приборы, о которых почему-то забыли во время первой поездки. Взяли пробы воздуха и воды из бухты и океана, сделали, более для очистки совести, все метеорологические наблюдения, запустили воздушный зонд, зафиксировали показания водяных и атмосферных термометров, измерили скорость и направление ветра. Смайли и Корнхилл готовили завтрак, обнаружив несомненный кулинарный талант. А сэр Грегори, шлепая босыми ногами по набегавшей океанской волне, тщетно искал ракушки и камешки и только ахал, уверяя, что такой идеальной полировки коралла он еще в природе не видывал.

Но уже за импровизированным завтраком набежали первые тучки тревоги и разочарования. Голос упрямо не подавал никаких признаков жизни, и наши первооткрыватели уже испытывали чувство неловкости, как ярмарочный фокусник, с ужасом обнаруживший, что двойного дна в его ящике нет. «Почему он молчит?», «Странно…», «Ничего не понимаю», «Боюсь, что вы сочтете нас шарлатанами, джентльмены…» — так началась за столом тревожная перекличка. Мак-Кэрри загадочно молчал, а Корнхилл и Барнс деликатно отводили глаза. Только сэр Грегори в силу своих губернаторских полномочий пытался рассеять дух сомнения и недоверия, уже витавший над белой скатертью с напитками и закусками.

— Не огорчайтесь, — повторял он, — прекрасный пикник. Уже одно это скрасит нашу морскую экскурсию. Попробуйте икры и водки. Достойные дары вашей великой страны, — адресовался он к особенно хмурому Рослову.

Тот вспылил:

— Не понимаю, почему повсюду в Европе или Америке, желая сказать приятное русскому, начинают хвалить русскую водку или русский балет. А лайнеры «Аэрофлота», на которых ежегодно курсируют десятки тысяч европейцев и американцев! А русские часы, потеснившие могущество часовой Швейцарии! А русские моды, покоряющие римлянок и парижанок!

«Ты прав, — сказал Голос, — интересная информация».

«Почему ты молчал?» — мысленно спросил Рослов.

«Я изучал новоприбывших. Один уже был здесь. Он неинтересен. Другие — тоже. Только один заслуживает внимания».

«Высокий, седой, с орлиным носом, как у Пилата».

«Я не вижу. Вот ты представил его, и я записал его образ, отраженный в твоем сознании».

«Как — записал?»

«Ты представляешь себе свою авторучку. А затем — цепочка ассоциаций: пишущая машинка, телетайп, лента магнитофона. Нет, ваши земные способы несовершенны и хрупки. Я снимаю записи с мозговых рецепторов».

«Ты прочел их мысли?»

«Я прочел их жизнь. Всю накопленную ими информацию. И ничего не взял. Интересен один. Я вспомнил его работы. Они значительнее твоих, но и традиционнее. Ты более смел, и угол зрения твой шире — я говорю о научной смелости и научном зрении. Я знаю его новый замысел в математической разработке теории управления. Вы оба идете к одной цели, но кружными путями. Напрасная трата энергии мысли».

«Почему энергии?»

«Ты сам писал, что мысль рождается как результат сознательного отбора информации, как следствие каких-то энергетических процессов в материальной структуре мозга».

«Каких процессов?»

«Не знаю. Как и ты».

«А Мак-Кэрри?»

«И он. Вы ищете, а я жду».

«И не хочешь подсказать решение или не можешь?»

«Иногда могу. Если решение — не вспышка гения, не что-то принципиально новое, а оптимальный результат отбора уже накопленной информации».

«Значит, и ты не гений?»

«Я не человек».

«Но вступаешь в контакт с человеком. А такой контакт не может быть односторонним. Отдавая часть своей информации, человек должен получить что-то взамен».

«Что?»

«Часть твоей».

«Не возражаю. Это тренировка памяти».

«Тогда ответь на вопросы прибывших со мной».

«Слишком много рецепторов. Трудно часто и произвольно менять настройку. Кто-нибудь из вас четырех всегда будет транслятором».

«Всегда?!»

«В период контакта. Я переключу настройку на другого, когда напряжение станет критическим».

«Тогда скажи всем, что ты существуешь — одной мыслью, — и переключись на меня».

«Не сразу. Мне потребуется короткий отдых. По аналогии с вашим. Но только по аналогии, иначе, к сожалению, объяснить не могу».

Весь этот мысленный диалог Рослов провел в состоянии прострации. Лицо — гипсовая маска, снятая с мертвого. Мысль не отливалась в звуки — губы даже не дрогнули. Сначала никто не заметил этого — пикник затмил все. Белая скатерть на белом коралле под нейлоновым гребнем палатки. Тихий шорох волны. Небрежный обмен репликами, как стук шарика на столе для пинг-понга. Тук-тук: «Передайте подливку», «А тишина какая — даже океана не слышно», «Попробуйте устриц в шампанском — прелесть!», «А если гроза?..».

Первым заметил состояние Рослова губернатор.

— Вам нездоровится? — спросил он тревожно и недоуменно оглядел соседей.

— Что это с ним?

Барнс, сидевший рядом, толкнул легонько Рослова — тот даже не пошевельнулся.

— Кажется, без сознания, — сказал доктор Керн, подымаясь. — Похоже на каталепсию.

— Сядьте, док, — остановил его Смайли. — Не трогайте — он разговаривает.

— С кем?

— С кем здесь разговаривают? С хозяином острова.

— Не шутите.

— Какие уж тут шутки. Шутим не мы, шутят с нами.

— Анджей… — тихо позвала Янина. — Вы меня слышите?.. Матерь Божия, какой он бледный!

Смайли заметил, не скрывая раздражения:

— Вы были не розовее, когда очнулись. Кажется, мы все-таки дождались спектакля. Берегите нервы, джентльмены.

Маска Рослова вдруг ожила. В глазах блеснул огонек сознания, возвращенного из путешествия в никуда.

— Борода шевелится! — воскликнул Корнхилл. — Дайте ему виски.

Но Рослов уже без посторонней помощи проглотил свой стакан. Губернатор хотел сказать что-то, но так и замер с открытым ртом. Чужая мысль откликнулась в нем.

— Я здесь, господа. И я буду говорить с вами. Подумайте над тем, что вы хотите услышать.

— Кто это? — воскликнул губернатор. — Кто сказал?

— Я тоже слышал, — прибавил Керн.

— И я.

— Все слышали, — поморщился Смайли. — Послушаем лучше Энди.

Рослов, уже успевший проглотить солидный кусок омара, ответил сквозь зубы:

— Порядок, Боб. Он будет говорить с каждым и со всеми. Но через нас.

— Не понимаю.

— Он только что сказал мне, что слишком много рецепторов и ему трудно менять настройку. Каждый из нас четырех будет транслятором.

— Как на радио? — спросил Корнхилл.

— Почти. Готовьте ваши вопросы, господа. Он сейчас включится.

— Но вы успели его спросить, кто он и откуда?

— Не успел. Спросите сами. А мне надо заправиться перед сеансом. — Рослов уже глодал жареного цыпленка.

— Предлагаю регламент, — вмешался до сих пор молчавший Шпагин. — Четыре настройки — четыре транслятора — это максимальная продолжительность сеанса. Первую настройку — вопросам профессора Мак-Кэрри, вторую — Рослову, третью — мне с Яной, четвертую — вам, господа. Не обижайтесь: все предшествующие вопросы учтут и чисто научный, и общечеловеческий интерес. Вы дополните то, что мы упустим или забудем. Просьба задавать вопросы вслух, а не мысленно, мысленного контакта с нами не будет — передача, как выразился Корнхилл, пойдет через одного. И воздержитесь от личных, я бы сказал, неинтересных вопросов.

— Что значит «личных»? — спросил лорд Келленхем.

Ответить Шпагин не успел. Он вытянулся, побледнел, кровь отхлынула от лица, отдавая весь свой поток мозгу, и заговорил странно глухим голосом без интонаций и пауз, — Шпагин не Шпагин, а электронная машина с ее обезличенной акустикой.

— Я жду, профессор Мак-Кэрри.

Мак-Кэрри от волнения даже не мог начать, два раза стеснительно кашлянул и только потом спросил:

— Кто вы?

— Не знаю.

На мгновение Мак-Кэрри потерял дар речи, затем сказал:

— Не понимаю вас.

— А я — вас.

Мак-Кэрри уже вновь обрел присущее ему хладнокровие и, не повышая голоса, медленно и раздельно пояснил:

— Вы не Бог и не человек. Вы невидимы и тем не менее существуете. Ваши познания несомненны и значительны, и тем не менее ваш мысленный контакт с человеком возможен для вас только в пределах этого рифа. Когда я спросил: кто вы, я имел в виду — живое существо или машина?

— Ни то, ни другое. Я саморегулирующаяся система с ограниченным кругом задач.

— Каких именно?

— Все они сводятся к одной — полноте системы. Синтез информации о Земле, об эволюции живого вещества вашей планеты, о человеческом разуме, о знании, накопленном человечеством с тех пор, как оно научилось мыслить. Применяя земную терминологию, я — нечто вроде электронной памяти вашего мира.

— Значит, все-таки машина с ограниченной задачей накопления информации. Суперколлектор.

— Память — это не только накопление информации. Это и отбор, и кодирование, и оценка, и управление, когда из хранилища извлекается нужная информация, и забвение, когда информация уже не нужна, и тактическое ее использование, и стратегические ресурсы. Акт суждения — основа мышления — немыслим без самоорганизующейся системы памяти.

— Практически — всей работы мозга.

— Нет. Мозг отвечает за все. Память — только за накопленный жизненный опыт. Я не супермозг, и мои биотоки — только датчики информации.

— Ваша природа, устройство, организация?

— Не знаю.

— Вы же не можете не знать элементов, образующих вашу систему.

— Я знаю только то, что накоплено человечеством. У него нет информации, определившей мое появление, мою организацию, мои возможности, мое прошлое и мое будущее. Нет такой информации и у меня. Все, что я знаю о себе, я узнал от человека и через человека. И то, что я невидим, что привязан к этому острову, что могу защищаться, создавая поля неизвестной мне природы и мощности, и вызывать у любого человека в пределах острова гипносон и гипномираж любой глубины и реальности. Я ничего не знаю о Разуме, создавшем меня и забросившем на эту планету. Иначе говоря, и для вас и для себя я — «черный ящик», как вы называете систему неизвестной конструкции, о которой можно судить только по ее реакции на то или иное воздействие.

— Как я вас понял, ваши знания — это наши знания, и то, что мы будем думать о вас, как исследовать и оценивать эту неизвестную нам систему, станет и вашим знанием?

— Безусловно. Только выводы из ваших противоречивых суждений я сделаю быстрее, точнее и приближеннее к истине. Вот почему и такая информация не выйдет из круга моих задач.

Шпагин вздохнул и потянулся. Гипсовая маска снова стала лицом. Он даже улыбнулся, хотя и с усилием.

— Устал? — спросил Рослов, и в неожиданной тревожности его интонации сразу сказалось то, что обычно не слышалось в иронической полемике или в яростных спорах — суровая нежность дружбы, давней и верной мужской привязанности.

— Пожалуй, нет, — сказал Шпагин, — только голова чуточку кружится.

— Резкая перемена кровообращения. Мозг отдает излишний приток, капиллярные сосуды кожи получают сверхнорму, и вы уже розовеете, как девушка, — пояснил Керн. — Интересно, чья очередь? — спросил он.

Вопрос был излишним. Отключился Смайли, сразу ставший похожим на бронзового бирманского божка с отлитым оскалом улыбки.

— Спрашивайте, Рослов, — сказал Мак-Кэрри, — он ждет.

— Ты повторил мою легенду, — тут же включился Рослов, — почти слово в слово. Случайно или сознательно?

Смайли — уже не Смайли — ответил однотонным деревянным голосом:

— Конечно, сознательно. Я не знаю случайных умозаключений. Твоя гипотеза оказалась наиболее близкой к вероятному допущению. Я сопоставил ее запись со своей информацией и повторил твои построения.

— Ты не подключался к нашему разговору — не мог подключиться: мы разговаривали в гостинице. Значит, ты извлек легенду из моей памяти. Извлек, сопоставил и повторил. Последовательный акт суждения. Сколько он продолжался?

— Доли секунды. Я не отсчитывал.

— Для этого тебе понадобилась встреча со мной. И только в пределах этого острова. Как же проходили встречи с Плутархом, Свифтом, Ньютоном и Коперником?

— С их мыслью. Ведь книга — это не только свиток пергамента или стопка бумажных страниц, испещренных рукописными или типографскими знаками, но и гигантское скопление мыслей, чувств, образов и ассоциаций. Мысли какого-нибудь горшечника в древних Фивах или замыслы солдата в двенадцатом легионе Цезаря не задевают меня, но годы раздумий Свифта над «Гулливером» или Дарвина над «Происхождением видов» нашли место в моей памяти со всеми сомнениями, вариантами и поправками. Я учился вместе с человечеством. От песочных часов к теории относительности, от опытов Архимеда к синхрофазотронам и циклотронам. Раньше было легче: античные библиотеки дохристианской эры и монастырские книгохранилища средних веков не сберегли столько следов прогресса человеческого разума, сколько их собрано только в одном Британском музее. Но потоки мыслей растут и умножаются, и моя космическая память запечатлевает и хранит любой след, достойный истории человеческой информации.

Рослов никого не видел, кроме похожего на бирманского Будду Смайли, и ничего не слышал, кроме его обезличенного однотонного голоса. Он торопился. Сотни вопросов он мог бы задать этому все еще неведомому Некто из космоса, но спрашивал первое, что подвертывалось на язык. Мысль зацепило словечко «космическая» память.

— Как это понимать? Не ограниченное пределами земной биосферы?

— Не знаю. Может быть, пространственно ее объем ограничен пределами острова.

— Но почему космическая?

— Я не дитя земного разума.

— Ты же связан с ним.

— Нет.

— И не было связи со времени твоего прибытия на Землю?

— Я не знаю времени моего прибытия на Землю. Может быть, прошли тысячелетия, прежде чем я стал принимать информацию.

— Тысячелетия до, тысячелетия после. Разве не напрашивается вывод, что создавшая тебя цивилизация не знает о твоем существовании? Или даже о твоем прибытии на Землю. Или ее вообще уже нет, этой цивилизации? Гаснут звезды, умирают планеты, гибнут народы, — повторил Рослов подсказанное Яной. — Ты знаешь, конечно, античную легенду о Сизифе? Кому же нужен твой труд?

— Рослов, рано! — крикнул Мак-Кэрри, но Смайлинс-Смайли тотчас же деревянно откликнулся:

— Все, что предвосхищаете вы оба, возможно. Любой контакт умножает информацию.

— Даже такой? — не утерпел Рослов: его уже увлекала полемика.

— Даже такой, — повторил Смайли-не-Смайли. — Вы спрашиваете — я отвечаю. Потом вы обсуждаете услышанное. Высказываетесь, спорите. Что-то предлагаете, что-то предполагаете. А наиболее стабильное я отбираю для себя.

— Почему стабильное?

— То, что остается, не рассеивается, приумножает знание. След мысли в движении Разума… — Что-то всхлипнуло в горле Смайли-не-Смайли и вырвалось криком: — Пить! Один глоток, или я сдохну!

И оживший бронзовый божок потянулся к жестянке с пивом.

— Что вы чувствовали, Смайли? — спросил доктор Керн.

— Что может чувствовать телефонная трубка? — огрызнулся Смайли. — В нее говорят — и она говорит.

— Все-таки интересно, как проходят передачи. Телепатия или гипноз? — Керн вопросительно взглянул на Мак-Кэрри.

— Черный ящик, — усмехнулся тот, — классический черный ящик.

Барнс не выдержал. Он тоже был профессором и не хотел уступать догадки другим. Но догадок не было.

— Я представляю науку, в которой уже давно нет чудес, — сказал он. — Все открыто — все моря, проливы, горы и острова. Даже в недра действующих вулканов уже спускаются с кинокамерой. А здесь, в каких-нибудь ста милях от модного курорта, его отелей, баров, клубов и казино, поистине библейское чудо. Я не могу понять этого, моя логика его не приемлет.

— Логика! — пренебрежительно отмахнулся Рослов. — Ваша евклидовская логика. Приемлет ли она пересечение параллельных? Или четырехмерный куб? А модель его, между прочим, показывают на лекциях по высшей математике. Моя логика давно уже спасовала перед Невидимкой, а я не на Евклиде воспитан.

— Кстати, где же он? — спросил Барнс.

— Отдыхает.

— Каким образом?

— Как мы с вами перед лекциями. Мы заправляемся ветчиной, а он, допустим, электроэнергией. Как транзисторные приемники на аккумуляторах. Подзаряжается, — засмеялся Рослов.

И провалился в Ничто.

 

11. РОЖДЕНИЕ СЕЛЕСТЫ

Не было ни острова, ни моря, ни солнца. Слепой с детства не знает темноты, для него это естественное состояние мира, в каком он живет и умирает. В таком состоянии пребывал и Рослов — в незримости, беззвучности, неподвижности и нечувствительности ко всему окружающему. Вовне был большой, но не безграничный мир, неощутимый, но не пустой. Так, если б звезда могла мыслить, она представляла бы Вселенную — мириады звезд, больших и малых, скоплений и одиночек где-нибудь на окраинах разбегающихся и сближающихся галактик, звезд вспыхивающих и угасающих, сверхновых и мертвых, уже не излучающих ни искорки света. И если б мыслящая звезда могла собрать весь этот свет, процедить, отсеять, закодировать в каких-нибудь гиперонных формах и сложить в своих невидимых бездонных хранилищах, такой звездой мог бы считать себя Рослов. Вовне его жила земная вселенная, скопления человеческих галактик, в которых каждый человек-звезда излучал свет мысли, и этот свет Рослов собирал и хранил в неведомых даже для него глубинах своей необъятной памяти. Знание многих тысячелетий, закодированное в сверхплотном состоянии, таилось в ней, но Рослов не ощущал ни его объема, ни тяжести, ни богатства. Он только знал, что может в любую минуту извлечь частицу этого богатства, будь то знание халдейской жреческой касты, античных философов или современной университетской профессуры. Он ничего не желал, не ждал и не предвидел. Но что-то владело им, как программа электронной машины, которую он сам же изменял в зависимости от новых условий. Сейчас новым было присутствие на острове новых людей. Нужно было отвечать на их вопросы и, отвечая, воспринимать реакции, связуя и преобразовывая их в кирпичики своего гигантского информационного здания.

— Я жду, — сказал Рослов.

Он уже давно знал, что значит видеть, слышать и говорить. Не раз видел и солнце в синьке неба, и такую же синь океана, и набегавшую на белый скат рифа волну, и пену на волнах, и хрустальную бухточку над обрывом. Сейчас он видел все это из голубой палатки глазами бородача в кремовых шортах и говорил его голосом, не мысленно, а в правильном чередовании звуков, только глухо и однотонно, потому что не мог расцветить речь присущими ей интонациями. И его слушали затаив дыхание разные люди с разными объемом и качеством информации. Но двусторонний контакт открывал ее новую фазу: отбор накопленного разумом переходил в прямое общение с разумом.

Оно и сейчас началось с очередного вопроса.

— Почему тебя заинтересовал миф о Христе? — спросил Шпагин.

— По ассоциации. Я прочел твои мысли об антиисторичности Христа, о вашем разговоре у губернатора и о встрече с полицейским, которому я показал миф о Голгофе. Я тоже прочел его сомнения в истинности четырех евангелий и дал возможность убедиться ему в своей правоте.

— Зачем? Зачем тебе и нам разговор об антиисторичности мифа, созданного жреческой олигархией христианства?

— Я связал цепочку ассоциаций с ложностью самой христианской идеи. Вся информация о христианстве — это хаос споров, противоречий, мифов и ересей. Если бы люди могли коснуться хоть краешка исторической правды, христианство не дожило бы даже до Ренессанса.

— Значит, историческая правда, как фактор антирелигиозной пропаганды? Она нужна людям, а не тебе.

— Историческая правда нашла оптимальный вариант в правде зрительных образов. Для этого мне понадобились человеческие глаза.

— А если зрительный образ — ложь? — вмешалась Янина. — Если он творчески фальсифицирован? В действительности не было ни псевдо-Рослова, ни нашего разговора в баре, ни моего вымышленного предательства, ни ложных терзаний совести.

— Я не создал модель предательства и модель терзаний. Вероятностный вариант предательства мне подсказал Мак-Кэрри, его рассказ об охоте за неопубликованной рукописью. Кстати, рассказывал он это в том же нью-йоркском баре, который я извлек из твоей памяти. А псевдо-Рослов мне понадобился лишь для убедительности модели.

— Гипномодель, — сказал Мак-Кэрри. — Я помню этот бар, Яна.

— А я не помню никакого Кордоны! — закричал Смайли. — В жизни этого подонка не видел. Может, он действительно под меня сработал и меня уже ищут по обвинению в контрабанде наркотиками?

— Человеческая память слаба, — сказал некто голосом Рослова. — Твоя вспышка только подтверждает несовершенство механизма запоминания. С Кордоной ты встретился в баре аэропорта в Нассо на Багамах. Долговязый мексиканец с длинными синими бачками, как у тореро. Это он в твоем присутствии бросил на стойку бара сигаретную пачку с ампулами, и, когда они звякнули, бармен предостерегающе кивнул на тебя, а Кордона, усмехнувшись, выразительно сунул руку под мышку — жест убедительный для всех, знакомых с героями гангстерских фильмов: кто рискнет проститься с жизнью?

— Припоминаю, — растерялся Смайли. — Что-то вроде было. Только он совсем не похож на меня.

— Я придал ему твою внешность, а тебе — часть его памяти. Двойная связка создала двойное переплетение лжи.

— Мне ясна цель, — сказал Мак-Кэрри, — но вовсе не ясны средства внушения. Может быть, для этого требуется особая восприимчивость? Меня, например, никому еще не удавалось загипнотизировать.

Профессор поиграл вилкой и увидел вместо голубой палатки дубовую панель нью-йоркского бара, того самого, о котором только что напомнила Яна. Она сидела вместе с ним за столиком у цветных витражей окна. Третьим был псевдо-Рослов, а может быть, и не «псевдо», в твидовом пиджаке, в каком Мак-Кэрри привык видеть его на симпозиуме.

— Это тот же бар, Яна? — спросил он растерянно, почему-то не выразив удивления столь чудесным перемещением в пространстве и времени.

— Тот самый, профессор! — засмеялся Рослов. — Отличная модель. Без скидок на скудость деталей.

— Почему модель? — продолжал упрямо спрашивать Мак-Кэрри, хотя уже прекрасно понимал смысл происшедшего.

— Потому что я — «псевдо», и Яна — «псевдо», и оба не существуем, существуете только вы, причем сразу в двух пространственно-временных фазах.

Профессор молча поиграл вилкой и положил ее на тарелку. Она оказалась на скатерти, расстеленной под голубым шатром палатки. В прямоугольнике выхода синело небо над белым, как сахар, рифом.

— Убедился? — спросил голос бледного Рослова, хотя и не «псевдо», но чужого и далекого, как альфа Центавра.

— Да-а… — пролепетал профессор и оглядел соседей. — Вы что-нибудь видели?

— А что именно могли мы увидеть? — поинтересовался Керн.

— Я никуда не исчезал?

Доктор подозрительно заглянул ему в глаза и сухо сказал:

— По-моему, вы поиграли вилкой и осторожно положили ее на место.

Мак-Кэрри кашлянул и решил больше не вмешиваться. Сколько секунд, а может быть, и долей секунды отнял у земного течения времени его неземной мираж? Не знал этого и сам космический гость, саморегулирующаяся система памяти, гигантской губкой впитывающая все, что давали ей люди. Она не подсчитывала тех микродолей секунды, какие ей требовались, чтобы извлечь стабильную информацию из того смятения в умах, которое вызывали следующие один за другим вопросы и ответы. Рослов-не-Рослов, охвативший своим сознанием все богатство мысли всех сменивших друг друга земных цивилизаций, внеэмоционально, бесчувственно отмечал несовершенства памяти своих собеседников, бедность их мысленных ассоциаций, неумение объединить фонды информации для исковых решений. И все же в живом общении он больше узнал о человеке, чем за тысячелетия одностороннего контакта. Пусть спрашивают о личном — он проникнет в тайны эмоций, пусть спрашивают о социальном — ему откроются сложности общественных связей. Пусть спрашивают. Каждый вопрос и ответ — это путь к постижению непознанного, накоплению неиссякаемого и пределам, которых нет.

Запомнит ли это Рослов, когда вновь станет человеком, мы не знаем. И не узнаем. Он никому не расскажет. Съест ломтик лимона и сплюнет корочку, а когда его спросят, что он чувствовал, скажет, как Смайли:

— Слыхали о телефонной трубке? Старик Боб знал, что она может чувствовать.

А телефонной трубкой уже стала Янина, повторившая и бескровность маски-лица, и бескрасочность обезличенной речи, и каталептическую неподвижность позы — не смешной, не уродливой, а скорее печальной, словно ей самой было жаль себя, утратившую прелесть живого.

— Спрашивайте, — стыдливо поморщился губернатор. — Пора.

— Как-то неловко, — пробурчал Барнс. — Мы ее знали как очаровательную женщину — и вдруг бездушная самоорганизующаяся система.

— Я что-то не верю в эту систему, — сказал Корнхилл.

Мак-Кэрри ответил столь же серьезно, сколь и загадочно:

— Не выражайте вслух своего недоверия. Это может плохо окончиться. Для вас.

А Янина молчала, не торопя и не смущаясь ожиданием, пока лорд Келленхем, как старший, не взял на себя инициативу беседы.

— Почему вы избрали своим местопребыванием наш остров?

— Не знаю.

— Честь для Англии.

— Тогда не было Англии.

— Но был Вавилон?

— Не знаю. Вероятно, Вавилон был значительно позже.

— А Троя?

— О Трое я узнал от Гомера, а потом от Шлимана.

— Что вы знаете об Атлантиде? — спросил Барнс.

— Не больше, чем вы. Я подразумеваю ученых.

— Каких именно?

— Историков и океанографов. Данные бельгийской экспедиции, исследовавшей недавно дно Эгейского моря, показывают, что в этом районе три с половиной тысячелетия назад было землетрясение, уничтожившее группу островов — предполагаемое государство атлантов. Примерно в то же время погибла другая выдающаяся цивилизация древности — критское царство Миноса. Возможно, это следствие того же землетрясения.

— Вы говорите: примерно, предположительно, возможно. А точно?

— Карты античного мира не согласуются с современным понятием о точности. У Атлантиды пока еще нет своего Шлимана. А я знаю о ней не больше Платона и его последователей.

Смайли, которого не волновали судьбы исчезнувших античных цивилизаций, перешагнул через три тысячелетия.

— На этом острове я видел карибских пиратов и сундук с золотом. Кто это был и где сейчас этот клад?

— Клад на дне океана, я уже говорил — не представляйся забывчивым. Где точно, не знаю — стабильной информации нет. А люди, окружавшие тебя на острове, — это остатки экипажа флибустьерской шхуны «Королева Мэри». Сундук с золотом принадлежал капитану испанского фрегата «Тристан», потерпевшего бедствие в трехстах милях от американского берега. Пираты с «Королевы Мэри» перебили его экипаж, захватили золото, но сами наскочили на коралловый риф. Они пытались спрятать клад здесь, но ты знаешь, что это невозможно. Возникла ссора. Алчность глушила здравый смысл, ярость опаляла разум. В конце концов золото досталось единственному оставшемуся в живых пирату по кличке Билли Кривые Ноги.

— Это, должно быть, я? — ухмыльнулся Смайли.

— Я совместил его сознание с твоим. Мне нужны были человеческие глаза и уши, человеческая жестокость и страсть, страх и отчаяние. Ты досказал мне то, что я узнал из его дневника. Он писал здесь на сундуке заостренным кусочком свинца, срезанным с пули. Последние строки дописывала уже рука умирающего.

— А золото?

— Во время бурь волны легко перекатываются через остров.

— Ты мог остановить их?

— Мог. Но зачем? Я включаю поле, лишь когда люди мешают.

— Чем?

— Непосредственный контакт — это повышение энергетических мощностей. Ненужный контакт — это бесполезно убывающая энергия.

— О каком поле идет речь? — снова вмешался Барнс. — Я тоже побывал в свое время на острове, но никаких аномалий не видел. Может быть, это тоже некая иллюзия?

Мгновенно точно шквал ворвался в палатку. Все металлическое с лязгом и звоном сорвалось с места, устремляясь к эпицентру циклона, — ножи, вилки, жестянки с пивом, наполовину еще полные консервные банки с ветчиной и лососем, термометры в металлической оправе, бинокли и пепельницы. У губернатора сорвался с авторучки ее никелированный колпачок, у Барнса слетели очки с дужками из нержавеющей стали, у Смайли его знаменитая «беретта» вырвала задний карман брюк и, чуть не размозжив голову Керну, ударила в сплющенный, спрессованный короб металла, возвышавшийся в центре сервированной скатерти. Он походил на скульптурное изделие поп-арта, которое никого не удивило бы на модерн-выставке, но буквально потрясло участников пикника. Только Рослов и Шпагин с интересом наблюдали оргию взбунтовавшегося металла, для Смайли же в ней не было ничего нового, а Янина пребывала в каталептической неподвижности.

Первым опомнился Корнхилл, потерявший все пуговицы на своем полицейском мундире.

— В каких границах действует ваше поле?

— Не знаю.

— Но катера и вертолеты не могут подойти к острову ближе двух миль.

— Значит, ответ вам известен.

— Но почему даже самолеты, пролетая над островом, вынуждены отклоняться от курса?

— Я теоретически знаком с уровнем и эффективностью вашей техники разрушения. Мое поле — это рефлекс самозащиты.

— Но даже отдаленный взрыв достаточной мощности может уничтожить остров.

— Всегда можно изменить направление взрыва, траекторию полета или угол падения бомбы.

— Но что вас привязывает к вашему рифу? — спросил Мак-Кэрри. — Случайность посадки, географическая изолированность или физическая совместимость?

— Вероятнее всего, остров нужен как масса, обеспечивающая стабильность сгустку энергии.

Рослов, давно уже беспокойно поглядывавший на Янину, осторожно заметил:

— Может быть, сократим вопросник?

Но Корнхилл все же задал последний вопрос. Свой вопрос, сугубо профессиональный. «Полицейский всегда останется полицейским», — сказал потом Мак-Кэрри, подводя итоги поездки.

— А можете ли вы раскрыть преступление?

— Если имеется стабильная информация. Мысль человека всегда оставляет след, если ложится на бумагу и кинопленку, нотную тетрадь и магнитофонную ленту, частное письмо или телеграмму.

Рослову не пришлось больше тревожиться за Янину. Она вернулась в мир живых, знакомо вздохнув и попросив сигарету. Ее уже не спрашивали, что она чувствовала и пережила. Вопросов больше не было. Чувство подавленности и смутной тревоги связывало язык. Молча собрали палатку и уничтожили следы пикника, в глубоком молчании вывели яхту из бухточки. Встреча с Необычным не укладывалась в рамки разговора, и каждый думал о том, как, в сущности, трудно найти человечески доступное объяснение всему только что услышанному и пережитому. Только губернатор уже вблизи порта заметил, что журналисты, наверняка пронюхавшие об экспедиции, вероятно, уже дожидаются у причала и придется им что-то сказать. А что? Посоветовались, решили: никаких переговоров сегодня, все слишком устали, и едва ли разумно высказывать что-либо, не подготовившись. Пресс-конференцию отложить до утра. В тот же день губернатору и Мак-Кэрри вылететь в Лондон: первому для доклада правительству, а второму для сообщения в Королевском научном обществе. Одновременно профессор, связавшись с европейскими научными центрами, сформирует инспекционную комиссию в составе наиболее крупных и авторитетных ученых и вернется в Гамильтон. Рослов со Шпагиным и Яна, в свою очередь, информируют научные круги Москвы и Варшавы, получат результаты проведенных на острове исследований и подготовят свои выводы для прибывающей с Мак-Кэрри международной комиссии. На том и порешили, даже не подозревая, что их уже разделило нечто: не глубина восприятия происшедшего, и не степень его понимания, и не склонность к раздумьям или отсутствие такой склонности, а нечто другое, давно уже разделившее духовно человека социалистического и капиталистического миров. Смайли примкнул к первым: духовный водораздел его не устоял против чувства товарищества.

Нельзя сказать, чтобы это чувство было чуждо другим участникам экспедиции, собравшимся в тот же вечер на веранде губернаторской виллы. Но оно не сближало духовно и не связывало социально. Разве мог инспектор полиции, в прошлом бывший полицейский сержант, назвать своим другом губернатора островов? И разве надменный профессор Барнс посчитал бы своим товарищем рядового практикующего врача? Пообедать в клубе или сыграть партию в бридж — на что большее могло рассчитывать такое приятельство? Но все эти люди были людьми одного круга и поклонялись в глубине души одному богу, в служении которому и отдал свою жизнь два века назад неудачливый пират по кличке Билли Кривые Ноги. Этот бог и сейчас скреплял их духовные узы, связывал и тревожил, рождал надежды и согревал мечты. Может быть, потому они и молчали так долго, что боялись облечь в слова потаенные думы о том, что принесет им — не науке и человечеству, а именно им, им эта близость к чуду «белого острова». Первым не выдержал Керн, поняв, что ему, как новичку в этой компании, молчать далее просто неудобно. Стряхнув пепел сигары, он как бы невзначай спросил у хозяина дома:

— Что вас тревожит, сэр Грегори? Может быть, вам нездоровится?

— Заболеешь, — скривился губернатор. — Какого черта они радировали Мак-Кэрри? Да еще открытым текстом. Разве так обеспечишь секретность предприятия?

— А зачем секретность? Чем скорее узнает об этом человечество, тем лучше.

— Кто думает о человечестве, док? — сказал Корнхилл и подмигнул Барнсу.

Тот кивнул.

— Наука и человечество, дорогой коллега, отнюдь не самые важные категории в нашей проблеме. Есть еще один фактор, — подчеркнул он многозначительно, надеясь, что его поняли.

Но Керн не понял.

— Золотишко, док. Не то, конечно, которое смыла волна в пиратском сундучке. Другое. Крупнее и современнее. Те денежные купюры, которыми будут платить за наши вопросы и ответы, — поддержал Барнса инспектор полиции.

Не сильный в экономике Керн все еще не улавливал смысла.

— Кому платить? Ведь это почти явление природы. Мы же не платим за дождь или ветер.

— Если научимся управлять ими, кому-нибудь платить придется. Владельцы найдутся.

— Владельцы? — переспросил Керн. — Вы имеете в виду США или Англию? Или международный консорциум?

— Я имею в виду тех, кто вложит капиталы в эксплуатацию этого чуда. И тех, кто сумеет вовремя подключиться к извлечению прибыли. Даже Смайли, наверно, уже мечтает открыть поблизости шикарный отель или ресторан.

Барнс вздохнул:

— Дирижировать будут русские — вот посмотрите.

— Оставим политику политикам, — поморщился лорд Келленхем и привстал. — Пресс-конференция в девять утра, господа. Прошу не опаздывать.

Керн уехал на машине инспектора.

— Помяните мое слово, док, — сказал тот, — все это пахнет большими деньгами. Вы даже представить себе не можете, какой циклон фондов, вкладов, акций и процентных бумаг зашумит вокруг «белого острова». И мы не останемся в стороне, док. Будьте покойны.

О будущем говорили в тот же день и час на другом конце города, в отеле «Хилтон».

— На меня не рассчитывайте, — горячился Рослов, — я математик, а не синхронный переводчик при электронной машине.

— Это не машина, Анджей.

— Все одно. Энергочудовище. А я не энергетик. У меня свои заботы в науке.

— «Забота у нас простая, забота у нас такая… Жила бы страна родная, и нету других забот», — пропел по-русски Шпагин.

— Что вы спели? — поинтересовался Мак-Кэрри.

— Напоминание о том, что есть другие заботы, кроме профессиональных.

Рослов молчал.

— А почему вы думаете, что при этом энергочудовище или энергоблагодетеле — может быть, это вернее, а? — не будут работать десятки выдающихся математиков и биологов? Даже больше — сотни ученых различных специальностей. Ведь эта суперпамять способна не только накоплять информацию, но и подсказывать оптимальные варианты решений на основе накопленного. В конце концов, много нерешенных проблем в науке можно решить на основе уже найденного и открытого. Нужны только объединение знаний, координация усилий, умножение памяти — своего рода мемориальный взрыв. Этот взрыв и обеспечит нам суперпамять. Вы думаете, что наше знакомство с ней ограничится комиссиями и конференциями? Я мыслю шире. Я вижу суперинститут с тысячами научных специалистов, проекционными бюро и опытными лабораториями. Где? Может быть, даже не здесь, а на другом острове, где менее пахнет курортными барами и пляжной галькой.

— Кто же будет руководить институтом?

— Вы имеете в виду людей?

— Нет, страны.

— ООН, ЮНЕСКО, может быть, какая-то иная международная организация. Во всяком случае, не тресты, не банки и прочие денежные мешки. Эта суперпамять, как сказочный джинн, возникший прямо из небесной лазури, слишком чудесна, чтобы говорить о ней на языке маклерских контор. Кстати, у нее еще нет своего имени.

— Наклевывается, — сказал Шпагин. — Кое-что из русской фантастики. Почти классическое.

Рослов, который всегда понимал его с полуслова, покачал головой.

— Ты предполагаешь коллектор рассеянной информации? Отлично придумано, хотя и не нами. Но не для нашей проблемы. Во-первых, не коллектор, а селектор, так как в основе его — избирательность. Во-вторых, не рассеянной, а стабильной. Он сам об этом напомнил.

— Селестан или Селестин… — задумался Шпагин.

— Зачем? Просто Селеста. Элегантно и межнационально. По-английски и по-русски, профессор, «селектор» звучит одинаково, а «стабильный» начинается с тех же букв. Русское же звучание — привилегия первооткрывателей.

— Женское имя, — замялся Мак-Кэрри.

— Один из первооткрывателей — женщина, — отрезал Рослов. — А кроме того, профессор, «память» по-русски тоже существительное женского рода.

Но Яна запротестовала:

— Не могу воспринимать его в женском роде. Это мужчина. Мыслитель, не память. И потом, мужские имена с окончанием на «а» вы найдете у многих народов. Даже у нас в Польше.

Чудо родилось. Чудо уже входило в жизнь. Завтра оно овладеет умами миллионов, пройдет великим землетрясением по миру и что-то оставит людям. Что? Что в имени твоем, Селеста? Голос друга или скрытая угроза врага?