Куда, к чёрту, он попал, Чернов невезучий? Что это за место, что за время, что за люди? Почему они так колюще на него смотрят, буравят глазами-свёрлами — мужчины, женщины, дети? Чем он им не угодил? Или в их дремучий городишко не положено забегать кому ни попадя, а наоборот — положено загодя высылать послов с верительными грамотками: мол, бегу на вы… Ишь, вылупились! По улицам слона водили… Только он, Чернов, никакой не слон, а просто заблудившийся в пространстве-времени (так или не так?) человечек, махонький-премахонький рядом с той дырой, которая столь просто и столь жадно схавала его посреди Сокольнического любимого вала.
Схавала-вала. Нечаянная аллитерация.
Однако ты ещё ничего, лестно оценил себя бегущий трусцой Чернов, однако ты ещё можешь шутить над собой и над ситуацией, значит — не всё потеряно, а что найдётся впереди — будем посмотреть, как писали классики…
А жители городка, казалось, высыпали на улицы все до единого, даже почтенных старцев в домах не забыли: вон какие древние экземпляры имеют место, прямо-таки Авраамы с Моисеями, седые бороды до груди, седые волосы до плеч, белые (полотняные?) длинные рубахи. Стричь старцев, что ли, запрещено местными обычаями? Табу?..
Но вот слово сказано, имена названы, и Чернову показалось, что городок и впрямь похож не на абстрактный южный предгорный, а на вполне конкретный — какой-нибудь Гиппос или Гергесу, только времён Иисуса, естественно, или даже раньше. Но, подумав здраво (если на бегу можно — здраво), решил: всё-таки позже — дома или домишки побольше и побелее, чем во времена Иисуса, аккуратнее и даже богаче, тут вам и водовод тянется вдоль улицы, значит — начало его расположено где-то высоко в горах, где бьёт чистая вода, а всякие Гиппосы и Гергесы в библейские времена такой роскоши не знавали, питьевая вода в тех краях была драгоценностью. Чернов когда-то интересовался реалиями Библии, читал немало… И ещё отметил: одежда горожан — хоть тоже похожа на иудейскую или эллинскую — а и она на диво чисто выглядит. А и то понятно: есть вода — не жалеют на стирку, выходит.
Лица у людей, правда, странные. Будто масками затвердевшие: одно выражение на всех. Какое? Ну, удивление — это ясно, но круто замешанное на ожидании. Ожидании чего? Такое ощущение, что ждут они от Чернова либо блага, либо худа. Чернов не мнил себя психологом, однако чувство это читалось столь ясно и повторялось от лица к лицу, что Чернов забеспокоился: а если он не оправдает их неясных надежд? Что с ним сотворят? Убьют? Изжарят и съедят? Или распнут?..
Факт, факт: есть силы для некой, пусть хиленькой и мелкой, но всё же иронии, значит, он выплывет. Или, точнее, выбежит. Было. Не впервые бегаем. Только хорошо бы понять, где и когда бежим. Фантастика любима в книгах и — если ты дома и на диване. А фантастика в реальности (парадоксальное словосочетание, но тоже — факт!) — этого Чернов не проходил. Да этого вообще никто никогда не проходил — в реальности-то…
А городок казался старым и новым одновременно, будто давным-давно возведённые дома-домишки постоянно обновлялись, а то и перестраивались хозяевами, а уж прихорашивались — частенько. Со своей дистанции Чернов не мог определить: побелены они или покрашены, но стены смотрелись опрятно и свежо, посему ещё одна ассоциация всплыла: украинские белёные хатки… Тут же загнал ассоциацию вглубь: только и общего, что белизна стен, ни тебе соломенных крыш, ни аистов в гнёздах, ни мальв у плетней. Растительности — почти никакой. Лиственные деревья и кактусы, увиденные с трёхкилометрового расстояния, где-то прятались, может быть — за домами… Сон о жаре оказался провидческим, если не в подробностях, то в сути: красно-жёлтый фон, местность гористая, флоры вокруг — по минимуму, и надо всем царит раскалённая сковородка солнца. А что сам городок в сон не являлся, так Чернов, не исключено, лично в том виновен: не выдерживал давящего ужаса, вырывался в явь слишком рано…
В одежде жителей тоже преобладал белый цвет: белые длинные платья женщин, прихваченные в талиях голубыми или розовыми кусками материи, белые рубахи мужчин, белые штаны чуть ниже колен, иногда — голубые и даже синие шейные платки, закрывающие шеи. Просто, но нарядно. И дети — в таких же рубашонках, только цвета у них разнообразнее — и голубые есть, и синие, и светло-жёлтые, и зелёные, как несуществующая в округе трава, и даже красно-жёлтые, как горы, окружившие городок. Мужчины, как и старцы, все — бородаты, но бороды аккуратно подстрижены, не болтаются неопрятными метёлками. Головы у всех непокрыты — даже у женщин. Украшений — никаких: ни ожерелий, ни браслетов, ни серёг, ни перстней. Обувь — кожаные сандалии на ремешках, детвора — босиком, ноги, естественно, грязные и в ссадинах: детишки, в свободное от наблюдения за Черновым время разумеется, вели себя так, как все дети всех народов во все времена.
Чернов делал выводы на бегу: по внешнему виду жители близки иудеям, близки эллинам, близки латинянам, но в сумме — ни те, ни другие, ни третьи. Скажем, иудеи времён Христа — и ранее! — не знали штанов. Одна рубаха без мантии поверх — и человек в той же Иудее считался нагим. Украшения обожали женщины всех народов. Головные уборы были необязательны, но всё же предпочтительным считалось покрыть голову. В Иудее, например, — платком. Ну и так далее, лень вспоминать…
Но всё же: что за язык?.. Раз мёртво молчат, надо попытаться пробить мертвечину.
Чернов опять поднял руки горе и крикнул на иврите, обращаясь ко всем и ни к кому:
— Привет вам, добрые люди!
Повторил то же по-гречески, на латыни, по-испански… Несколько секунд висела мёртвая тишина, только шлёпали его кроссовки по сухой земле. И вдруг тишина разорвалась нестройным разноголосьем:
— Привет тебе, бегун!.. Ты пришёл!.. Слава бегуну!.. — И уж вовсе несуразное: — Спасибо тебе, бегун!..
Чернов понял всё, кроме главного: что всё-таки за язык? Сам себе изумился: как это так возможно с точки зрения лингвистики — не объединить разрозненные понятные слова в нечто целое с точным названием? Раз понял, значит, не чужое, знаемое, слышимое… И мгновенно, как озарение: это же просто дикая смесь древнееврейского и арамейского, хотя и, странно произносимая, с какими-то гортанными, горловыми звуками. А странно произносимая оттого, что никогда не слышал живого арамейского, только пробовал самостоятельно читать на нём что-то из свитков Кумрана и Наг-Хаммади, интересно было. Может, он так и звучит — гортанно, с клёкотом… Стало спокойнее. Поначалу можно будет ивритом пользоваться, да и арамейских слов он немного, но знает. Короче, для бытового общения хватит, а за пару-тройку дней он — буквально — наслушается, постарается максимально увеличить запас, и жить станет комфортней.
И опешил от собственной — как запрограммированной! — обречённости: а ведь, похоже, он смирился с неизбежностью сколько-то долгого пребывания в чужом мире, в этом сраном городишке, где зной стоит, как вода в стакане. А он, Чернов, как кусок сахара в том же стакане: и тает, и тает, и тает, костюмчик — хоть выжимай. Знал бы, что приличий не нарушит, снял бы, бежал нагишом. Однако политкорректность — она и в чужом мире, в сраном городишке оною остаётся…
И он, Чернов, здесь тоже остаётся, как к гадалке не ходи, и не на день-другой-третий, а на не определённую никем (разве что кем-то свыше…) уйму времени, и никто (особенно тот, кто свыше…) не станет интересоваться мнением Чернова по сему поводу. Казалось ему, что всё с ним случившееся — не случайность вовсе (тавтология намеренна), а некий Процесс с большой буквы, в котором Чернов должен играть некую же специальную роль. Километры километров, набеганные за долгие годы в гордом одиночестве (на дистанции нет попутчиков, только соперники!), приучили осознавать происходящее в жизни не фрагментарно, не как цепочку случаев, а целостно — именно Процессом. Бегом. Начав сей бег в Сокольниках, Чернов рано или поздно где-то закончит его. Где? Лучше всего — в тех же Сокольниках, но может статься, что совсем в ином пункте пространства-времени, раз уж дистанция пролегла в не им заданных пространственно-временных координатах. Он — стайер, Чернов, не только по спорту — по жизни тоже, по отношению к ней, по логике мышления. Он только начал бежать, времени прошло — копейки, пространства освоено — устать не успел, и вряд ли он, лишь глянув одним глазком на чужие миры-времена, сразу же где-нибудь финиширует. В таком случае провалиться в прореху должен был не он, а какой-нибудь его прежний корешок по легкоатлетической сборной — из спринтеров, из стометровщиков. А провалился-то он, стайер. Значит, бежать ему по определению — или, если хотите, по предназначению! — ещё долго, надо беречь дыхалку и силы и не тратить их на пустые и бесполезные страдания.
Всё вышесказанное подразумевает наличие в Процессе «кого-то свыше». Хотите — Бога. Хотите — Высший Разум. Хотите — Генерального Конструктора. Хотите — Ещё Кого-нибудь. Вопрос терминологии… И это не мистицизм, а нормальная логика человека, точно знающего, что в привычной земной жизни никаких прорех ни в пространстве, ни во времени не существует.
А между тем — добежал до намеченного здания.
Оно и вправду было куда больше и выше остальных. Квадратное в плане, такое же скучное архитектурно, как и жилые дома — гладкие стены, узкие окна, не пропускающие внутрь жару, наконец-то — редкие деревца вокруг, похожие на кипарисы-недоростки. Оно одиноко царило на тоже большой, по сравнению с улочками, площади, заполненной, как и улочки, людьми, уже откричавшими «приветы бегуну» и снова упорно буравящими его глазами.
У входа в здание, у распахнутых двойных дверей высотой в полтора человеческих роста, стоял высокий худой человек. Чёрная короткая борода. Чёрные, с проседью, тоже недлинные волосы. Чёрные густые брови. И неожиданно — синие-синие глаза, в которых Чернов не усмотрел ничего колючего, скорее — открытую радость встречи. Ну, ждал этот бородач Чернова, именно его и ждал, может — год, может — тыщу лет, но дождался и рад до смерти. Бородач протянул к пришлецу руки и сказал на угаданной Черновым смеси арамейского и древнееврейского:
— Здравствуй, Бегун. Мы так долго ждали тебя, и ты пришёл, как и завещано Книгой Пути. Теперь всё у нас будет удачно, и Небо над нами останется голубым, и Солнце — ласковым, и Вода — прохладной, и Хлеб — чистым, и Путь — счастливым. Здравствуй, Бегун.
Скорее всего произнесённое было формулой. То ли формулой приветствия вообще, то ли приветствия именно Чернову, то есть Бегуну. И если в своих беговых раздумьях сам Чернов означил термин «Процесс» заглавной буквой, уважая его и его возможного Конструктора (тоже с заглавной), то бородач уважал в своём приветствии всё подряд: и какую-то Книгу какого-то Пути, и Солнце, и Хлеб, и Воду, и даже самого Чернова, то есть Бегуна.
Чернов решил плюнуть на политкорректность: стоять — после бега-то! — в насквозь мокрой одежде было отвратительно, и, как ни странно в жару, знобко, посему он потянул молнию и содрал с плеч белую, ставшую тряпкой плотную куртку. А футболку, ещё более мокрую, всё ж постеснялся. Прежде она тоже была белой, сейчас стала серой, как из воды вынутой.
Бородач махнул кому-то в толпе, и оттуда вышла женщина, присела перед Черновым на корточки, склонила голову, пряча глаза, и протянула невесть зачем прихваченную на площадь (рояль в кустах?) полотняную белую ткань размером с хорошую простыню. Бородач обошёл женщину, забрал простыню и, как занавесом, закрыл Чернова от толпы.
— Сними мокрое, — сказал он. — Зачем так одевался? Ты же знал, какая здесь жара…
Всё было абсолютно понятно, Чернов чувствовал себя вполне уверенным — в смысле языка. Поэтому спросил:
— Откуда мне было знать?
И потянул через голову майку.
Бородач набросил на голый торс Чернова прохладное полотно, забрал у него майку и куртку, не глядя отдал женщине.
— Мирьям выстирает…
— Откуда мне было знать? — повторил вопрос Чернов, потому что уверенное утверждение хозяина его удивило.
Запахнул простыню на теле: стало легче. Даже жара показалась менее оглушающей.
— Ты забыл, — почему-то удовлетворённо сказал бородач. Повторил врастяжку:
— Ты за-а-бы-ы-л… — Обнял Чернова за плечи, чуть развернул, настойчиво подтолкнул к входу в здание. Оглянулся назад, к смотрящим, крикнул: — Расходитесь, братья и сёстры. Солнце ещё слишком высоко…
Они вошли в полутёмный высокий пустой зал. Свет, проникающий сюда сквозь узкие окна-бойницы, выхватывал из тьмы — особенно плотной после солнечной площади! — щербатые квадратные камни пола, длинные каменные лавки, впереди, у противоположной входу стены, — масляный светильник на тонкой высокой ножке-подставке, напоминающий по форме традиционную иудейскую менору, но язычков пламени здесь было не семь, а десять. За светильником Чернов углядел огромный — по виду тоже каменный — саркофаг, на передней стенке которого неведомый камнерез изобразил десять птиц — очень условно изобразил, схематически, если слово «схема» можно отнести к изображению живого существа. Десять огоньков в светильнике, десять птиц на камне… Число наверняка имело религиозное значение, да и здание, понимал Чернов, являлось храмом для отправления ритуалов некой религии, далёкой и от иудаизма, и от римско-эллинских обычаев. А уж от христианства — тем более!
Но и форма светильника, и аскетическая пустота храма, и, наконец, корни языка жителей — всё-таки Чернов упрямо склонялся к какому-то варианту еврейского монотеизма, хотя многое кричало против этой версии. Взять хотя бы каменных птиц! Не позволено было иудеям — из земной истории Чернова! — изображать живое, будь то человек, зверь или цветок…
— Мы пришли, — торжественно произнёс бородач, убрал руку с плеча Чернова и протянул её куда-то вперёд и вверх — за светильник и за саркофаг.
Чернов поднял глаза — они уже привыкли к полутьме храма, которую точнее было бы назвать полусветом, — и обалдел от неожиданности. Или всё же от Неожиданности: коль скоро здесь всё именуется с явно слышимым уважением, то обалдение Чернова следовало бы описывать одними прописными. И есть причина: на каменной стене имело место ещё одно изображение — нет, не птицы, не зверя, но именно человека, бегущего по пустыне в просторных белых, хотя и закопчённых пламенем светильника, одеждах. Пусть скверно исполненное с точки зрения современной Чернову техники живописи, пусть явно очень старое и не очень ухоженное (сырость, копоть, смена температур…), но сделанное на доске и красками.
Икона!
А по содержанию — точная копия с картины «Бегун», висящей в сокольнической квартире Чернова. Или наоборот: там — копия, а здесь — подлинник.
Кто бы на месте Чернова не обалдел от такой неожиданности? Провал во времени — это хотя бы для фантастики, для масс-культуры явление многажды описанное и отснятое на плёнку: пусть не верим в его действительность, но предполагаем возможность. А перемещение туда-сюда по времени и пространству изображения неведомого бегуна — это даже не из области фантастики! Это, блин, чисто мистика… И кто, спрашивается, бегун? Не Чернов ли? А картинка висела у Чернова уже лет шесть-семь, наверно, и он ни черта не знал о её мистической сущности, не думал, не предполагал.
— Кто это? — спросил он, вздрогнув от собственного голоса, слишком громко, как ему показалось, прозвучавшего в каменном храме.
— Ты, — спокойно ответил бородач.
Приехали, ещё более обалдело подумал Чернов. Вернее — прибежали. И, судя по всему, это далеко не финиш, тут он в своих стайерских грустных выводах был прав.
Можно было, конечно, позадавать традиционные вопросы типа «почему?», «каким таким образом?», «как это возможно?», можно было уйти в несознанку, потребовать назад свою мокрую одежду и гордо удалиться в горы, но все эти театральные экзальтации — не для Чернова. Он же определил для себя: дистанция продолжается и конца ей пока не видно. А посему чего зря суетиться? То, что должно случиться, ещё случится, а терпения Чернову не занимать стать. Да и в доме повешенного, как говорится…
Тут, похоже, все были повешенные — на символической верёвке, называемой «Бегун». Что ж, в одном местные фанатики не ошибаются: он, Чернов, — бегун, он — весь в белом, как и этот тип с доски древнего художника-примитивиста или с картины его позднейшего копииста. Он прибежал? Факт. Он может бежать дальше, если это позарез необходимо вышеуказанным фанатам бега? Несомненно. Уклониться возможно? Похоже, что нет. Так пусть объясняют, просвещают, наставляют, просят, требуют — что ещё? — а он станет корректировать просьбы и наставления, сообразуясь со своими возможностями и верой в происходящее.
Пока верилось. Городок, люди, дома, храм, вот бородач этот какой-то служитель какого-то культа — всё было настоящим, всё можно потрогать и понять: не сон. Сон остался там — за прорехой. А здесь…
А кому он служит — этот служитель? В кого они тут верят? Уж не в него ли самого, в Бегуна святого-непорочного-бегушего-по-пересечённой-местности?..
И спросил в лоб:
— А Бог-то у вас есть?
Хамский вопрос, конечно, но не политесы же разводить, когда вокруг — тьма. В смысле — никакой ясности…
Бородач, к удивлению Чернова, не обиделся, сказал мягко:
— Есть. Но не только у нас. Он — один у всех народов на этой земле. И у тебя тоже, Бегун. Мы называем его — Сушим, и это Он определяет Путь каждому, и это Он избрал тебя и сказал: иди и знай. И ты идёшь и знаешь, а что не помнишь ничего — это судьба предназначенная…
— А почему я нигде не вижу изображений Сущего?
— Потому что никто не знает, какой Он. А придумывать… В Книге Пути сказано: «Не пытайся понять, как выглядит Он, потому что Он не выглядит никак». Слышишь, Бегун: никак! О каких тогда изображениях речь?..
— Как же вы ему поклоняетесь? Не видя, не зная…
— Он — везде и Он — всё. Хочешь — поклонись камню: Он в нём. Хочешь — дереву, траве, горе, солнцу… Только зачем такое слово — поклоняться? Он не требует от нас никаких поклонов или иных внешних выражений униженности. Он — не выше нас. Он — вне нас и внутри нас, а поэтому Он — это и мы тоже… — Бородач улыбнулся мягко: — Не бери в голову лишнее, Бегун. Всё, что тебе нужно, придёт само. И я буду рядом. Я обязан быть рядом, потому что ты опять встал на Путь.
— Кто ты?
— Меня зовут Кармель. Я — Хранитель.
— Хранитель чего?
— Хранитель знаний и памяти — это в общем. А если конкретно, то — Книги Пути.
— Она там? — Чернов кивнул в сторону каменного саркофага.
— Ты вспомнил или догадался?
— Я должен был знать?
— Ты знал, Бегун. Ты всё знал. — В голосе Кармеля не было ни капли горечи или боли по поводу каких-то — не исключено, что великих и с большой буквы, как все здесь! — знаний, обронённых Черновым на каком-то Пути. Он просто констатировал факт наличия знаний и, соответственно, факт забывчивости их носителя, и они, факты эти, ничуть не волновали Хранителя.
Почему ж они должны волновать Бегуна?
Чернов спросил себя о том и сам себе ответил: нипочему. Не станет он волноваться. Чего зря? Бег ровный, дистанция пока не тяготит, а что из-за полной неясности маршрута она всё более напоминает марафонскую, а не привычную «десятку» на стадионе, так и тут Чернову не привыкать: бегал он и марафон, бывало, и тренировки любил проводить не только на тартановых дорожках, но и на земных тропинках. В лесу, например. Или в горах Крыма, где регулярно отдыхал летом.
Сказал задумчиво:
— А моё изображение, значит, имеется…
По сути, констатировал факт.
Но Кармель-Хранитель счёл нужным дать пояснение:
— Тебя помнят. Всё, что было, было не слишком давно. Я могу, если хочешь, показать тебе могилу Элева из рода Красителей, кто нарисовал твоё изображение. Я могу, если хочешь, показать тебе пень от дерева, из которого Элев выпилил и выстругал доски для основы. Я могу познакомить тебя с потомком Элева — Иегошуа, нынешним главой рода Красителей… Да, впрочем, ты так и так со всеми познакомишься, когда придёт пора. А пока не мучай себя и свою память. Ты долго бежал, ты устал, ты голоден, тебе нужно омыть тело и лицо. Пойдём со мной, ты будешь жить у меня.
Вот и подведён промежуточный итог: он, Чернов, «будет жить», он здесь надолго… А разве он считал иначе? Нет! Раз так то стоит послушаться Хранителя, тем более что очень хочется помыться, выдраить себя с мылом, если здесь знают мыло.
Придерживая руками простыню, Чернов послушно — сам удивляясь собственному непротивлению — последовал за Кармелем. Они вышли из Храма на площадь, в самое пекло, которое всё же разогнало по домам любопытных жителей городка: площадь была пуста. Или не пекло разогнало, а Хранитель, напомнивший людям о времени солнцестояния, к коему здесь особое отношение. По религии или по традициям положено проводить его под крышей?.. Чернов не стал интересоваться деталями, поскольку наметил себе для начала выстроить общую картинку мира, в который попал. А подробности сами собой прояснятся.
Они перешли площадь, нырнули в одну из улочек, вытекающих из неё, и третьим домом на ней оказался дом Кармеля. Он ничем не выделялся, несмотря на явно высокое положение хозяина в здешней иерархии: два этажа, плоская крыша, маленькие окошки.
— Я не потревожу твоих близких? — поинтересовался Чернов.
— Я один. — Кармель был лаконичен.
Он не повёл Чернова в дом, а завернул за него, и они попали в крохотный дворик-пятачок, где — вот радость-то! — одиноко торчало дерево, тоже похожее на кипарис, вполне густое и зелёное, под ним стояла скамья, а на ней — глиняный кувшин и глиняная миска. В метре от скамьи, обнесённый прямоугольными камнями, находился колодец или, вернее, водоём, поскольку вода в нём едва не переливалась через каменную ограду.
— Вода не очень холодная, — предупредил Кармель. — Она бежит с гор по открытому водоводу и согревается. И главное — она чистая. Тебе полить?
— Я сам, — отказался от помощи Чернов.
— Я принесу тебе чистую одежду. Мы одного роста, моя тебе подойдёт.
Чернов мылся с наслаждением, не жалел воды, хотя она, по его ощущениям, была всё же слишком холодной. Но спасибо за то, что есть и что её много. А вместо мыла Чернов обнаружил кусочек чего-то мягкого, как пластилин, и хорошо мылящегося — это он экспериментальным путём установить не побоялся. Однако голову мылить местным пластилином не рискнул: так облил, рыча от холода, уместного, впрочем, в здешнем пекле. Кроссовки тоже помыл, потёр попавшим под руку камешком: красный цвет совсем не ушёл, но всё ж побелее стали.
Из дома во двор вела махонькая дверца, из которой и вышел, согнувшись, хозяин, неся белые штаны и длинную рубаху. Облачившись в местные одежды, Чернов стал портретно похож на своего двойника, написанного для Храма давно почившим Элевом из рода Красителей. Или копиистом — современником Чернова. Плюс кроссовки, которых на московской картине Чернова не имелось: там Бегун мчался по красной земле босиком, что было бы непросто в действительности: камней много. А в чём он бежал на доске в Храме, Чернов не разглядел.
— Так хорошо, — одобрил Кармель новый внешний вид Чернова. Или — старый, коль на картине и на доске исторический Бегун выглядел именно таким, а не праздным любителем джоггинга в рибоковских шмотках. — Пойдём в дом, Бегун. Там прохладно и удобно говорить. А говорить тебе хочется, ведь я прав, Бегун?
Он был прав, говорить хотелось. И что приятно, говорить оказалось нетрудно, правда, пока — с точки зрения лингвиста: великий талант Чернова с ходу врубаться в языковую среду опять не подвёл. К тому ж среда уж больно знакомая… А вот трудно ли беседовать с точки зрения Бегуна, до сей поры не ведающего, что он — Бегун, Чернов пока не понимал.
Предстояло понять.