Последние сполохи пожаров и отголоски Первой мировой еще витали над Дальним Востоком, Туркестаном, Малой Азией. Анкара – большой турецкий город в долине среди горных малоазийских хребтов, плоскогорий и скал Анатолии. В самом начале 1922 года, несмотря на январский холод, войну и дороговизну, новая столица Турции встретила российское посольство шумом своих базаров, запахом кофейни и чайханы. Экзотический город, возникший еще в седьмом веке до новой эры, затем отстроенный византийцами и османами, вызвал немалый интерес у части русских.
Вместе с молодым переводчиком Али Кирилл обошел все торговые и исторические места города. Они познакомились и сошлись за время довольно длительного путешествия от Москвы до Севастополя. А потом еще был шторм на Черном море, и несколько дней они ожидали отправки в порту. Потом они долго шли на пароходе морем до Трапезунда. Да и от Трапезунда до Анкары путь по горным серпантинам оказался длителен и тяжел. Словом, времени для знакомства хватило. Они как-то выпили, и молодой переводчик, изливая душу, открыто рассказал Кириллу все, что помнил о своем детстве, о страшной беде, что постигла его семью в годы войны, о своей тяжелой полуголодной юности, о том, как он убежал в Красную армию сражаться за революцию. Рассказал о том, как воевал в Гражданскую, о Чапаеве и его гибели. Кирилл больше отмалчивался, но внимательно слушал, пытался понять все, что пережил и испытал его собеседник, сопереживал, как умел. Без лишних подробностей в небольшом рассказе о себе отметил, что два года воевал на австрийско-германском фронте. А после очередной стопки добавил, что его прабабка по материнской линии Салеха тоже была турчанкой. Все это сблизило их. Уже в Турции Изгнанников отметил, что Али переводил неплохо. Он видел радостный огонек в глазах молодого человека и понимал, что тот вновь увидел родину, почувствовал запах родной земли.
В Анкаре Изгнанникова, да и его молодого товарища, поразила древняя мечеть Аладдина, построенная еще в XII веке. Потом они поднимались на какую-то гору, где возвышалась колонна, сооруженная одним из византийских императоров, с надписями на латыни. Затем Кирилл узнал, что в городе недавно открылся редкостный музей древних цивилизаций, и вместе с переводчиком они двинулись туда. Там Кирилла удивили памятники и изваяния одного из древнейших народов Малой Азии – хеттов.
Между тем российское посольство было очень дружелюбно принято турецким лидером – Кемалем. В окружении Кемаля один из российских советников – некто Байкалов – временно разместил россиян в удобном постоялом дворе. Затем военспецы поступили в распоряжение командарма Михаила Фрунзе и вместе с ним отправились в лагерь действующей армии. Там их переодели в турецкую военную форму.
* * *
Где скрывался Антонов до мая 1922 года, неизвестно. Предполагали, что он находится в лесистых районах на границе Кирсановского и Борисоглебского уездов. Конкретное место указал позднее чекистам бывший тамбовский железнодорожник Фирсов, который когда-то был хорошо знаком с Антоновым. В конце мая к Фирсову обратилась с просьбой достать хинин учительница Соловьева. Говорила, что лекарство нужно для страдающего малярией Антонова. К Фирсову ее направил сам Антонов, ибо считал его своим другом и был уверен, что тот его не выдаст. От Соловьевой Фирсов узнал, что Антонов бывает в Нижних Шибряях в доме крестьянки Катасоновой.
Начальником отделения по борьбе с бандитизмом был М. И. Покалюхин. Ему-то и было поручено обезвредить Антонова. Он сформировал оперативную группу, в которую среди прочих входили также бывшие сподвижники вождей крестьянского восстания. Сделано было это из тех соображений, что Антонова в лицо из работников губотдела ГПУ кроме Покалюхина никто не знал. Да и сам Покалюхин плохо помнил его.
Июньским днем 1922 года чекисты начали операцию. Через Рассказово, Богуславку, Болотовку, Богданово их опергруппа прибыла в село Перевоз, которое находилось в нескольких километрах от Нижнего Шибряя. Лес и река Ворона разделяли эти села, так что непосредственной связи между ними не было. В середине дня 24 июня Покалюхин получил сведения, что Александр Антонов со своим братом Дмитрием пришли в дом к Катасоновой и пробудут у нее дотемна. Медлить было нельзя. Через два-три часа оперативная группа из 7 человек была доставлена в Уварово, где чекисты переоделись под плотников. Карабины завернули в мешки, наганы спрятали под рубахи, в руки взяли топоры и пилы. Время уже клонилось к вечеру, когда «плотники» подошли ко двору, где прятались Антоновы. Двор оцепили быстро. Покалюхин попытался открыть сенную дверь. Та оказалась закрытой на внутренний крючок. Он постучал. Со стороны сарая к нему подошла пожилая женщина – хозяйка дома. Из разговора с ней чекист узнал, что Антоновы еще в доме. Он постучал сильнее. Дверь немного приоткрылась. Раздались выстрелы. Дверь вновь захлопнулась. Завязалась перестрелка. Становилось темно, а Антоновы были еще в доме. Тогда Покалюхин приказал поджечь соломенную крышу. События разворачивались стремительно… Позднее он докладывал в ГПУ:
«Антоновы вели непрерывный огонь по нам, а мы, обстреливая окна дома, предлагали им сдаться. Тем временем крыша рухнула, дым стал проникать в дом через потолок. Антоновы должны были вот-вот выскочить наружу. Я перебегал от одного поста к другому, наказывая смотреть в оба. Но вот мне подали сигнал, что один из постов оказался оголенным. Неизвестно куда подевался начальник милиции Кунаков (впоследствии он объяснил свой поступок тем, что в его маузере якобы произошел перекос патрона). Чтобы не оставить этот пост открытым, я поспешил к нему через двор крестьянина Иванова.
Только я выбежал из калитки, как увидел, что Антоновы уже на улице, стоят рядом и с руки стреляют по нашему посту, пробивая путь к бегству. Я обстрелял Антоновых из своего пистолета… Бандиты были вооружены лучше, чем я. У них было два маузера и два браунинга… но тут на помощь мне подоспели… и мы прижали бандитов на задворках. Пуля угодила Антонову в подбородок. Получив легкое ранение, он, а за ним и его брат перемахнули через забор двора и без обуви, в одних шерстяных носках, бросились бежать огородами в сторону густого конопляника к лесу. Момент был очень опасным – бандиты были на пути к спасению. Мы пересекли им путь…»
Изрешеченные, искромсанные пулями чекистов, братья Антоновы приняли смерть сразу и вместе. Они одновременно пали на землю, обагряя ее кровью, завершая свой земной путь и уходя к Господу на Суд. Чекисты долго глумились над их прахом, а потом перевезли и выложили их тела для обозрения народа в Тамбовском Казанском монастыре, где размещался губернский отдел ГПУ. Захоронены они были там же, без отпевания, без крестов, без могил. Но народ запомнил место, где земля приняла последних вождей народного крестьянского восстания.
* * *
В мае 1922 года к власти в Греции пришло коалиционное правительство, которое, недооценив ситуацию, принялось готовить захват Стамбула, с тем чтобы оказать таким образом давление на Кемаля. Эта операция не состоялась, по утверждению греков, из-за запрета союзников.
Несмотря на то, что греки занимали обширный плацдарм в Малой Азии, их позиция была бесперспективна. К тому же союзники (Франция, Италия), обеспечив свои интересы, к этому времени стали оказывать свое расположение и даже поддержку Кемалю. Сто тысяч греческих солдат удерживали более 700 километров фронта. Многие из военнослужащих греческой армии воевали непрерывно с 1912 года. Снабжение армии из-за плохих горных дорог и большинства враждебно настроенного турецкого населения было плохим. Среди офицерства и командования постоянно возникали разногласия, вызванные политическими интригами и враждой партий в Греции.
26 августа 1922 года турецкие войска перешли в наступление против греческих войск юго-западнее города Афьон-Карахисар, стремясь окружить и отрезать их от Измира (Смирны).
* * *
Али несколько раз рассказывал Кириллу о том, что воевал в дивизии Чапаева, а тот, в свою очередь, очень ценил, уважал командарма Фрунзе и дружил с ним. Юлдубаев даже видел его несколько раз рядом с Чапаевым в сражении под Уфой, на реке Белой, в июне 1919 года. Изгнанников не очень-то и верил тому, о чем рассказывал молодой переводчик. Не верил, что Красная армия могла породить одаренных полководцев-самородков из среды простого народа.
«Вот у белых: Слащев, Кутепов, Корнилов, Врангель, Деникин, наконец. У красных: Егоров, Каменев, Шапошников. Все-таки образование, а у многих – Академия Генерального штаба и опыт Германской войны за плечами. А тут какие-то Чапаев, Буденный, Жлоба, Тухачевский и прочие», – думал Кирилл.
Однако сам он вскоре понял, что его определили под начало действительно довольно способного и талантливого военачальника. Наступление под Карахисаром, к сожалению для него самого, убедило Изгнанникова. Турки неспроста поставили Фрунзе на должность главного военного советника при главнокомандующем их армией Нуреддин-паше.
Накануне наступления Изгнанников по надобностям службы побывал в большой палатке штаба фронта. Фрунзе он видел еще в Анкаре и сейчас же узнал его. Кирилл запомнил его смелые и внимательные серые глаза, высокий лоб, мужественное, широкое лицо, обрамленное бородкой, усы. Все свидетельствовало о высоком интеллекте, природном таланте. Сейчас тот в своей длиннополой кавалерийской шинели (которую так и не снял, хотя все члены российской миссии сменили форму) склонился над длинным и широким столом, на котором была развернута огромная британская карта-двухверстка. Рядом с ним, внимательно вглядываясь в карту, стоял Нуреддин-паша, пытаясь понять, что говорил его опытный союзник. Фрунзе, водя остро отточенным карандашом, что-то показывал, обращаясь то к переводчику, то к самому турецкому главкому. Переводил какой-то неизвестный Кириллу турецкий офицер. Российский командарм говорил довольно громко и четко, не шептал главкому на ухо, давая дельные советы, а словно отдавал приказы, словно колол дрова у себя во дворе.
– По данным разведки и авиаразведки, вот на этом участке, – Фрунзе сделал круговое движение карандашом, – у противника образовался разрыв в стыке его дивизий. Местность горная, труднопроходимая, но основной удар следует нанести именно здесь, – твердо произнес командарм и посмотрел на главкома.
Переводчик пояснил. Нуреддин молчал и лишь кивал головой.
– Вы должны свести все артиллерийские бригады в два крупных соединения и сосредоточить их на флангах на расстоянии не более двух верст от места прорыва. Затем провести мощную артподготовку. Противник будет ослаблен на флангах оперативного удара вашей армии. После этого немедленно атаковать силами не менее трех дивизий на участке фронта шириной в пять верст. Это сразу обеспечит вам успешный прорыв. Противник не сможет контратаковать и эффективно противодействовать вашей операции, – продолжал Фрунзе, убежденно обращаясь к Нуреддину.
Тот продолжал кивать головой. Турецкий штабной офицер, что-то негромко говорил по телефону, вслушивался и с уважением поглядывал на российского командарма.
* * *
Плывет над горами и долинами Центральной Азии августовское марево. В бинокль отчетливо видны серпантины тракта, уходящего на Термез, к границе с Афганистаном…
«Кто только не проходил по этой старой военной дороге… По ней через Восточную Бухару вторгся в Среднюю Азию Александр Македонский. Этой же дорогой, но в обратном порядке, проходили Чингисхан и Тамерлан. По ней и мы прошли в конце прошлого – двадцатого года. Разнесли в пух и прах войска Бухарского эмира», – думал Яков Мелкумов (Акоп Аршакович Мелкумян), не отрываясь от оптики бинокля.
Мелкумов – командир Отдельной Туркестанской кавалерийской бригады – Азиатский Мюрат! Так стали величать его здесь, в Туркестане, в эти огненные годы Гражданской войны. Наконец комбриг опустил бинокль…
Мысли и образы ушедших лет плывут перед глазами… Младотурок за их злодеяния впервые судили сами же турки в 1919 году. Но главарей убийц мирных армян и греков: Талаата, Джемала и Энвера – в Стамбуле приговорили к смертной казни. Только заочно. Кровавые оборотни успели скрыться. Но Акопу известно, что приговор турецкого Военного трибунала привели в исполнение смельчаки, армяне-мстители…
Но Энвер – не обычный военный преступник и главарь басмачей. Военное академическое образование, полученное в Германии, боевой опыт Первой мировой войны и, наконец, огромное численное превосходство в силах делали его серьезным противником. Мелкумов твердо решил на этот раз не выпускать его живым. Тогда, семь лет назад – 1 января 1915 года под Сарыкамышем Энвер был разгромлен и бежал с поля боя. Мелкумов во главе казачьего эскадрона погнался за ним. Но, услышав армянскую речь, остановил погоню. Не знал он тогда, что личная охрана Энвера целиком состояла из армян. Крик Ованеса Чауша: мол, свои, свои – остановил его. Ту роковую ошибку пришла пора исправлять. На то и судьба еще раз свела его с Энвером. Уничтожение Талаата, Джемала и прочих подонков несравнимо с делом ликвидации Энвера. Те были не у дел. Энвер же собрал и организовал солидное войско. За его спиной Восток. А Восток – дело тонкое, коварное, фанатичное. Да и Москва настаивает брать этого ублюдка только живым. Телеграммы шли то за подписью Троцкого, то за подписью Ленина. Вмешался в это дело и «Железный Феликс». У всех просьба, нет – требование: «Энвера брать только живым!».
«Вот тут увольте! Этому преступнику, этому заклятому врагу моего народа – никакой пощады!» – думал Акоп.
Гаспар Карапетович Восканов, сменив на посту Семена Буденного, теперь командовал войсками Туркестанского фронта. Он тоже прислал телеграмму, которая была лаконична: «Мне нужен мертвый Энвер. Прочти. Думай. Немедленно сожги!».
– Спасибо тебе, Гаспар, этот приказ мне по душе…
Перед внутренним взором Мелкумова то черно-белой, то кроваво-черной лентой пробегает череда событий последних лет. Праведный гнев армян за полтора миллиона невинно убиенных соотечественников все же обрушился на головы главных палачей и организаторов геноцида. Счет справедливого отмщения открыл Согомон Тейлерян, застреливший 15 мая 1921 года скрывавшегося в Шарлоттенбурге Талаат-пашу. 6 декабря того же года на людной улице Рима Аршавир Ширакян прикончил Саида Алима. Одна из вышедших в тот же день римских газет писала: «В роскошном дворце жило чудовище. Это он, премьер Османской империи, подготовил и осуществил в годы войны программу уничтожения древней, благородной нации. Но никто не сомневался, что оружие отмщения истерзанного армянского народа, в конце концов, обратится и против главных виновников, а затем и против всех соучастников этого страшного преступления». Министра внутренних дел того же правительства Джеваншира Бебут-хана годом позже в Стамбуле приговорил к смерти другой мститель, Мисак Торлекян, сполна заплатив этому ублюдку за то, что тот организовал армянский погром в Баку после падения Коммуны… Гаспар Восканов рассказал, что в апреле этого года опять же Аршавир Ширакян и Арам Ерканян застрелили в Берлине идеолога Иттихада Бехаэддина Шакира и «палача Трапезунда» Джемаля Азми. Через три месяца Петрос Тер-Погосян и Арташес Геворкян в Тифлисе на улице Петра Великого, возле местного ЧК, несколькими выстрелами послали в преисподнюю другого важного преступника, адмирала Джемала-пашу. Последнее произошло всего полторы недели назад…
«Энвер не должен узнать, что мы пройдем этой дорогой до рассвета. Наша разведка снимет их посты без единого звука. Эскадроны готовы к бою». Вновь ему, Акопу Мелкумяну, судьба и сам Творец посылают в руки возможность отомстить за страдания своего народа бывшему военному министру Османской империи. Сухой, жилистой и сильной кистью десницы Мелкумов ощупал и сжал рукоять казачьей шашки. Голубые глаза стали суровы и беспощадны. Ястребиный нос слегка заострился. …
* * *
Развиднелось… Командир пулеметного взвода Петр Усачев хорошо видел в прицельный проем в щите «максима» улицы, глинобитные дома и плоские крыши большого кишлака…
– Взвод, внимание, слушай меня! Взять под прицел все дороги, ведущие в кишлак и из него. Второй расчет – держит под прицелом восточный сектор кишлака. Третий расчет – западный сектор. Не выпускать ни единого живым! Сейчас они будут собираться на утреннюю молитву. Первую очередь по площади возле мечети дам сам, за мной ударит четвертый расчет. Дальше – ни единого выстрела! Ждать моего приказа! – негромко командовал он…
«Мелкумов – хороший комбриг. С этим не пропадешь. Коль взялся он угробить этого курбаши и все это его осиное гнездо, что поселилось в этом кишлаке, то уж не выпустит. Сам командарм Семен Михайлович Буденный отмечал его не раз», – думал про себя Усачев.
В долине совсем рассвело, хотя солнце еще не коснулось крыш и деревьев своими лучами, сияя за горами на востоке. Слышно было, как кричали петухи, блеяли овцы, фыркали и ржали кони. Кое-где из труб потянулся вверх, тая над крышами, ароматный дымок горящего кизяка. Голос муэдзина протяжно, призывно и непререкаемо поплыл над кишлаком, будя округу. Минут через десять-двенадцать по улицам в сторону мечети потянулись вооруженные мужчины и седобородые старики в халатах, чалмах и небольших круглых шапочках. Когда на площади собралось человек до ста и началось омовение у входа в мечеть, Усачев увидел красную ракету, вспыхнувшую на темном фоне восточного склона гор.
– Ну, начнем, благословясь! Помоги нам, Господи! – промолвил он перекрестившись. С этими словами прильнул к прицелу, взвел курок и нажал на гашетку. «Максим» задрожал и застонал каналом ствола и всеми фибрами своего металлического существа…
* * *
Кавалеристы Туркестанской бригады внезапным ударом еще до утренней молитвы, после первых двух сметающих все живое пулеметных очередей по площади у мечети, ворвались в Кофрун. Жестокая сабельная сеча раскатилась по улицам кишлака. Сопротивлявшихся было немало. Несколько десятков сподвижников Энвера, успев сесть в седло, обнажив сабли, призывая на помощь своих соратников, с криками «Субханалла! Иншалла!» приняли бой. Их посекли первыми и сразу. Бойцы Туркестанской бригады не щадили никого, ссекая головы и руки всем, кто оказывал сопротивление. Многие басмачи отстреливались, засев в домах, но этих быстро выкуривали, бросая гранаты в окна. Воины Аллаха не выдержали дерзкого, ошеломляющего удара. Энвер без халата и сапог еще нежился в постели, когда под его окном засверкали клинки. Незаметно распахнув окно и выпрыгнув в него в исподнем, он поскакал в горы.
«Не уйдешь, кровавый шакал! На твоей совести кровь моего народа!» – пронеслось в голове Акопа, когда ему указали на бегущего в горы Энвера. Пулеметная очередь просекла пыльную дорогу вслед ускакавшему.
– Прекратить пулеметный огонь! Брать живым! – прокричал комбриг и пустил ракету. Про себя же подумал: «Не уйти тебе и не увидеть нового рассвета, убийца!..»
Двадцать пять верст гнался он за Энвером по горным серпантинам. Нагнал в большом кишлаке Чаган. Справедливая кара постигла «правоверного» убийцу – изрубил его шашкой сам Азиатский Мюрат. Официально же было объявлено, что Энвер-паша был убит 4 августа 1922 года в бою с частями 8-й кавалерийской бригады Красной армии в кишлаке Чагана в 25 км от города Бальджуана….
* * *
Фронт обрушился практически сразу. Измотанные наступлением греческие дивизии были разрознены и разбиты по частям. Правительство Греции бросилось умолять Британию заключить мир с турками, чтобы Греции досталась хотя бы Смирна с ее окрестностями. Однако наступление турецкой армии продолжалось, и 2 сентября 1922 года турецкие войска захватили Эскишехир. Ими был взят в плен главком греческой армии генерал Трикупис со своим штабом. 6 сентября пал Балыкесир, 7 сентября – Маниса и Айдын. Греческое правительство после сдачи Эскишехира ушло в отставку, греки пытались обеспечить по крайней мере эвакуацию Смирны. Почти одновременно был отдан приказ об оставлении всего малоазиатского плацдарма.
Турки наступали на запад, тесня разбитые части греческой армии. 9 сентября к Смирне подошла вся турецкая армия во главе с Мустафой Кемалем. Тот торжественно объявил, что каждый турецкий солдат, причинивший вред гражданскому населению, будет расстрелян. Тем не менее почти сразу после вступления турецких войск в город началась резня христиан. Затем разгорелся и пожар.
Турецкие историки утверждают, что город подожгли отступающие греки. Согласно свидетельству американского консула Джорджа Хортона, день 9 сентября, когда в город вступили турки, прошел относительно спокойно: еще утром в городе поддерживала порядок греческая жандармерия, которая передала свои функции вступившим турецким войскам. Однако вечером начались грабежи и убийства, в которых активное участие принимали местные мусульмане и партизаны. Затем турки оцепили армянский квартал и приступили к систематическому истреблению армян. 13 сентября солдаты облили бензином и подожгли множество зданий в армянском квартале, выждав время, когда подул сильный ветер со стороны мусульманского квартала. Затем турецкие солдаты стали обливать бензином и другие места в христианско-европейской части (в частности, перед американским консульством). Резня и пожар развернулись по всему городу. Убийства сопровождались зверскими истязаниями. Девушкам армянского и греческого происхождения после многократных изнасилований отрезали груди. Спасаясь от пожара, большинство христиан Смирны бежали и собрались на набережной. Турецкие солдаты оцепили набережную, оставив беженцев без пищи и воды. Многие умирали от голода и жажды, иные кончали с собой, кинувшись в море. Чтобы заглушить крики христиан, постоянно играл турецкий военный оркестр. Все это происходило на виду военного флота союзников Антанты, который стоял в гавани, не вмешиваясь в происходящее.
* * *
Изгнанников и члены российской миссии почти все время находились в турецком полевом лагере. Работы было много. Инструктажи младшего и среднего командного состава по работе с новобранцами и мобилизуемыми, присутствие в качестве инспекторов на занятиях по строевой и боевой подготовке, организация стрелковых, пулеметных, артиллерийских курсов заполняли дни до отказа. После тяжелых, стремительных боев турецкая армия вышла к восточному побережью Эгейского моря. Все, казалось, шло своим чередом.
Утром 14 сентября Кирилл проснулся от сильного запаха дыма, возбужденных возгласов и криков турецких солдат, бегавших по лагерю. Он вышел из палатки. Над лагерем плыло едкое марево. Дымный шлейф тянулся с запада. Над прекрасным городом, стоявшим на лазурном берегу моря, поднимались клубы черного дыма. Али уже был тут как тут. Какое-то тяжелое и смутное состояние породил в душе Кирилла вид горящей и дымившейся Смирны. Он вдруг понял, что должен пойти в город, побывать там. Ему захотелось увидеть все своими глазами. В этот день он был относительно свободен и потому стал уговаривать Али пойти с ним. Слегка опешивший переводчик сначала стал отказываться, но после настойчив просьб Кирилла все же согласился.
Пламя металось по христианским кварталам города, раздуваемое ветром и подпитываемое керосином, который подливали в огонь турки. Трещала и лопалась черепица. Со звоном кололись и бились окна. Рушились кровли домов, поднимая снопы искр. Христианское население в панике, стеная и крича от ужаса, бежало в городской порт.
* * *
Маленький Анастасий проснулся от громких криков и выстрелов возле их дома. Старая бабушка лишь успела стащить его еще сонного с постели и затолкать под кровать. Строго-настрого запретила ему вылезать из-под кровати или плакать, что бы ни случилось. Испуганный Анастасий зажал рот ладонями, кивал головой. Мальчик слышал, как стреляли, видел, как бабушка упала на пол и долго вздрагивала. Потом он слышал, как истошно кричала мама, зовя отца. Но отец не приходил на помощь. Как мог, Анастасий подглядывал из-под кровати. Он видел, что злые, которые ворвались к ним в дом, что-то делали с мамой на пустой соседней кровати, где обычно спали сестры. Они стянули ей ремнем руки над головой, били по лицу, зажимали рот ладонями, насильно раздирали ноги в разные стороны.
Перепуганный до смерти мальчик долго ждал под кроватью, когда уйдут злые. Наконец они ушли. Но в доме запахло чем-то едким, серым, и стало трудно дышать. В сумерках смрадного черного дыма, расползавшегося по комнатам, Анастасий выполз и встал на ноги. Бабушка недвижимо лежала ничком. Мальчик попытался растолкать ее, но под ней расплылась лужа крови, и та не подавала признаков жизни. Лицо мамы, что лежала на кровати сестер, тоже было все в крови. На ее шее видны были большие синие пятна. Глаза вылезли из орбит. Ноги ее были раскинуты, а юбки задраны. Мама тоже не отвечала на слезные вопросы и просьбы сына. Наконец дышать стало вообще невозможно, и огонь, пробив стекла, ворвался в окна, охватил стены. Анастасий выбежал на порог дома и тут в ужасе увидел отца. Тот лежал у порога с разбитой головой и открытыми, остановившимися глазами смотрел куда-то вверх. Мальчик понял, что отца звать бесполезно, и стал со слезами звать сестер. Те не отзывались.
Вдруг он увидел, как во дворе их дома появились двое мужчин, одетых, как и все злые. Но что-то отличало этих от всех остальных. Наверное, у них не было злости в глазах. Увидев мальчика, они начали о чем-то горячо спорить. Они говорили на каком-то неведомом мальчику певучем языке, совсем не похожем на тот резкий и булькающий, на котором говорили злые. Один, что пониже, тянул другого за рукав вон со двора, но первый, что был выше ростом, сопротивлялся. Когда он подошел к Анастасию, то мальчик увидел, что он похож на его дядю. Высокий перекрестился, как и все греки, и, взяв на руки, стал успокаивать и гладить по голове. Затем поставил Анастасия на ноги, снял с него крестик и повел за собой. Мальчик не сопротивлялся и пошел за высоким, почувствовав, что эти не причинят ему зла.
* * *
Али напрасно боялся, что турецкие солдаты, увидев их с греческим ребенком, помешают им вывести его из города и выльют на них свою ненависть. Но турки сами гнали, тащили, вели в лагерь сотни связанных армянских и греческих юношей, девушек и детей. Один молодой и рослый турецкий солдат под восторженные и одобрительные возгласы своих соплеменников нес на плече связанную юную гречанку и самодовольно улыбался. Так всегда делали их предки во время разграбления христианских городов много столетий назад и много веков подряд. Древнюю традицию турок угонять детей и молодежь завоеванных народов в рабство не смог переломить даже Кемаль. Лагерь был полон юными пленниками и пленницами. Многих из них действительно ожидали обращение в ислам и подневольная жизнь в турецкой семье где-нибудь в отдаленной, горной провинции в Анатолии. Оттуда почти невозможно было убежать, не зная дорог и местности. Но многих пленников турецкие солдаты во избежание хлопот все ж предпочитали продать за большие деньги их родственникам или соотечественникам в порту Смирны.
– Вспомни, Али, как ты сам рассказывал мне о том, что случилось с твоей семьей еще в начале войны. Как бы ты выжил, если бы твой хозяин Юлдузбай не пожалел тебя, не накормил, не привез к себе домой? – уговаривал Кирилл.
– Да, биле такое. Но потом он меня пастух держаль. Овцы пас, голодный биль, драный ходиль, – соглашался, но и сопротивлялся Али.
– Да мы этого мальчика домой не повезем и овец пасти не заставим. Завтра отведем его в порт и отдадим его своим, – говорил Изгнанников.
И Али согласился с ним. На следующий день они действительно пошли в порт и повели с собой мальчика. Там Кирилл подвел ребенка к перепуганным греческим женщинам. Гречанки увидели, как он надел на мальчика крестик, перекрестил его и жестами показал, что женщины могут забрать его. Те испуганно пытались дать понять, что у них нет денег. Кирилл отрицательным жестом показал, что не просит платы. Те, кланяясь, приняли ребенка и повели к себе.
Кирилл облегченно вздохнул и оглядел акваторию порта. Там под британскими и французскими флагами безмолвно и безучастно, дымя трубами, наведя жерла орудий на город, стояли боевые корабли союзников по Антанте. Изгнанников сжал правый кулак и погрозил в сторону холодных, железных чудовищ, а затем плюнул в их сторону.
* * *
Город был полностью сожжен, в пожаре погибли сотни домов, 24 церкви, 28 школ, здания банков, консульств, больницы. Количество убитых, по данным разных источников, колеблется от 60 тысяч до 260 тысяч. Согласно подсчетам исследователя Р. Руммеля, средняя цифра погибших во время резни составляет 183 тысячи греков и 12 тысяч армян. По подсчетам Жиля Милтона, в Смирне погибло 100 тысяч человек мирного населения. Эрнест Хемингуэй, бывший в это время корреспондентом американской газеты в Европе, описал свои впечатления об ужасах, увиденных им тогда, в рассказе «В порту Смирны».
Сам Кемаль, конечно, обвинял в сожжении города греков и армян, а также лично митрополита Смирнского Хризостома, погибшего мученической смертью в первый же день вступления турок в Смирну. Командующий Нуреддин-паша выдал тогда митрополита турецкой толпе, которая умертвила его после жестоких истязаний. Уже потом Греческая Церковь причислила мученика к лику святых.
Пытаясь хоть как-то оправдаться перед мировым сообществом, Кемаль 17 сентября направил министру иностранных дел телеграмму, которая предлагала следующую версию: город был подожжен греками и армянами, которых к тому побуждал митрополит Хризостом, утверждавший, что сожжение города – религиозный долг христиан. Турки же делали все для его спасения. Те же слова Кемаль высказал французскому адмиралу Дюменилю:
«Мы знаем, что существовал заговор. Мы даже обнаружили у женщин-армянок все необходимое для поджога… Перед нашим прибытием в город в храмах призывали к священному долгу – поджечь город».
Французская журналистка Берта Жорж-Голи, освещавшая ход военных действий, находясь в турецком лагере, и прибывшая в Измир уже после завершения трагических событий, писала: «Кажется достоверным, что, когда турецкие солдаты убедились в собственной беспомощности и видели, как пламя поглощает один дом за другим, их охватила безумная ярость и они разгромили армянский квартал, откуда, по их словам, появились первые поджигатели».
Кемалю приписываются и слова, якобы сказанные им после резни в Измире: «Перед нами знак того, что Турция очистилась от предателей-христиан и от иноземцев. Отныне Турция принадлежит туркам».
* * *
Под давлением британских и французских представителей Кемаль в конце концов разрешил эвакуацию части христиан из города, за исключением мужчин от 15 до 50 лет. Оставшиеся в Смирне 160 тысяч мужчин (армян и греков) были депортированы во внутренние области Анатолии на принудительные работы. С ними произошло почти то же, что и с армянами, депортированными в 1915 году. Большинство их погибло в дороге.
В октябре турецкие войска двинулись на Стамбул. 6 октября того же года они вступили в город, из которого Антанта поспешно эвакуировала свои воинские части. Константинополь вновь лежал у ног турецкой армии.
* * *
Русские казаки оставляли Лемнос. На последние деньги вскладчину купили недорогого коньяку и красного сухого вина. Стол накрыли на скорую руку, постелив доски на три пустых деревянных бочки. Казаки с женами, подругами и родственниками собрались в большой лагерной палатке, что служила столовой. Кто присел на табурет, кто на складной походный стул, кто притулился на пустом снарядном ящике, кто на досках, положенных на чурбаки. На столе кроме спиртного присутствовали: пшеничные лепешки, вяленая рыба, домашний сыр, маслины, виноград, гранаты и прочая дешевая снедь, которую можно было легко достать на небольшом острове Эгейского моря.
Все сообща прочли молитву «Отче наш», мужчины благословили застолье. Разлили. Женщинам – вина, казакам – коньяку. Выпили… Не мешкая, выпили по второй и еще раз выпили. Казаки – по полной. Женщины – пригубили. Настроение было печально-возбужденное, ибо наступало расставание, но впереди была манящая, обещающая, возможно, перемены к лучшему, неизвестность. А Россия – позади… Присутствие духа, во всяком случае, никого не оставляло. Быстро завязался разговор. Застолье разбилось на несколько групп.
– Николай Николаич, слышал, что вы с супругой направляете стопы в Сербию. Отчего же не во Францию, не в Париж? – спросил у Туроверова подвыпивший и повеселевший Пазухин.
– Да вот, брат Саша приехал из Стамбула. Зовет в Сербию. Там после войны и разорения работы много. Без заработка не останемся, – отвечал Николай.
– А меня подруга в Париж тянет. Вынь да положь ей Париж. Начиталась в молодости французских романов и прочей дребедени, наслушалась рассказов и сказок о Париже. А теперь рвет мне душу. Может, и я бы тоже в Сербию махнул. А то и в Чехию – в Прагу. Слышал, что многие знакомые по Добрармии из Галлиполийского лагеря перебираются в Чехию. Это теперь независимая от Австрии, молодая славянская страна с толковым правительством. Слышали о Масарике? – спросил Алексей.
– Слыхать-то слышал. Но в Чехию не поеду. Они, помнится мне, более на немцев похожи, чем на славян. А Сербия, хоть и явно беднее Чехии, – наша, братская, единоверная.
– Да. В этом вы правы. Для православного человека лучше в Сербии. А что же, братец ваш видел турецких янычаров из армии Кемаля в Стамбуле?
– Да. В Стамбуле дела плохи. Кемалисты притесняют греческое население, армян режут, глумятся всячески над христианами. У Кемаля союз с большевиками против Антанты. Он обещал выдать большевикам всех сторонников Белого движения, кто задержится или останется на Галлиполийском полуострове и в других провинциях Турции. Словом, выдаст всех бежавших из России противников советской власти.
– Да, суки турки, одно слово! – резюмировал Пазухин.
– Слышали, что они учинили в Смирне? – спросила жена Туроверова Юлия.
– Да уж, наслышаны. Нелюди! – ответил кто-то.
– Нечто подобное они сотворили с армянами в 1915 году в Анатолии. Армяне никогда не забудут и не простят им того, – сказал Туроверов.
– Да, страшной была эта Германская – Мировая война! – произнесла Юлия.
Далеко в городском порту тревожно протрубил гудок парохода. Все повернули головы в ту сторону и напряженно замолчали. Наступил час прощания.
– Простите, господа, пора в дорогу. Пароход ждать не будет, – спустя минуту произнес Туроверов, поднимаясь из-за стола.
– Да, пора!
– Николай, прочтите на память что-нибудь теплое, – перед тем как раскрыть прощальные объятия, попросил Алексей. – Я, помнится, слышал, что вы застали Германскую.
– Застал на австрийском фронте. На Волыни в семнадцатом, будь он неладен, – отвечал Туроверов.
– Ба, да мы с вами рядом дрались против австрияков! Можно сказать, в одних окопах сидели, одних вшей кормили. У вас есть какие-то стихи об этом?
Туроверов молча кивнул головой, опустил глаза, напряг мышцы лба, вспоминая… Через минуту-другую он уже неторопливо читал:
– Э-эх! Все равно увижу родимый Дон и свою станицу! – вдруг негромко, с дрожью и слезами в голосе произнес знакомый Туроверову голос.
– Иваныч, никак ты домой на Дон собрался? – отыскав глазами своего бывшего вестового, спросил Николай.
– Да, Николаич. Казаки бают, что пора домой вертаться. Землю пахать надоти. Застоялась, заскучала об нас родимая. Собираются казаки. Пароходом до Станбулу, а там… Некоторые ужо-т домой подалися, – поглаживая черный седеющий ус, вымолвил казак.
– Э, Иваныч! Простят ли тебе большевики?! Подумай! Вот сойдешь ты с парохода на причал, а тебе скомандуют: «Руки в гору!». Да отведут, самое дальнее, до ближайшей стенки.
– Ежели Господь попустит, то так тому и быть! Ну а как убережет? Три года ужо-т как не видал Дона-батюшки да родной станицы. Даст Господь, узрю.
– Ну, гляди, Иваныч! Жизнь на кон кладешь. Шутка ль, большевики!.. – сказал кто-то из простых казаков.
– Охолони, родной, не помилуют, – убежденно и с мольбой в голосе молвил Туроверов.
– Ты, Николай Николаич, человек молодой, образованный. Да и жена у тобя не промах. С ей не пропадешь. Тобе усе дороги пооткрыты. Ты и языкам иным обучен. Езжай куды хошь. А мне, малограмотному, што тута делать? Батрачить. Горб гнуть на энтих греков, турков да хранцузов. Тьфу! Да пропади они пропадом. А случись што, хто мне тута кусок хлеба дасть, хто глаза закроить да молитву на помин души прочтеть? Дасть Бог, доберуся до Тихого Дону, а там хоть и помирать не страшно.
– Ну, гляди, Иваныч. Прости, коли что не так, – посуровев голосом, с болью и слезами в глазах, произнес Туроверов и обнял своего бывшего вестового.
Гудок парохода вновь разбудил дремлющий остров.
– Будем прощаться, господа! Ближайшая наша встреча, надеюсь, состоится в Париже, возможно, в Тулоне, Праге, Риме, Милане или Лондоне. Ну а если не там, то в следующей жизни! – с улыбкой на хмельной, бородатой физиономии произнес Алексей Пазухин и тряхнул головой и белокурым чубом с нитями серебра.
* * *
По результатам переговоров в Муданье было решено вернуть Турции Восточную Фракию. 11 октября 1922 года державы Антанты подписали с кемалистским правительством перемирие, к которому спустя три дня скрепя сердце присоединилась Греция. Греки были вынуждены оставить Восточную Фракию, эвакуировав оттуда православное (греческое) население. 1 ноября кемалисты окончательно установили контроль над Стамбулом и упразднили власть султана, покинувшего город на английском судне. В греческой армии вспыхнуло восстание, и король Константин был вынужден отречься от престола. По приговору трибунала пять министров были объявлены главными виновниками поражения и расстреляны.
Мир между Турцией и союзниками по Антанте, включая обманутую Грецию, был подписан 24 июля1923 года в Лозанне. Этот мирный договор положил конец войне и определил современные границы Греции на востоке и Турции на западе. Греция и страны Антанты полностью отказывались от претензий на Западную Анатолию и Восточную Фракию. Лозаннский договор предусматривал и «репатриацию» (обмен населения) между Турцией и Грецией, что означало окончание многовековой истории греков в Анатолии. Греческая (европейская) цивилизация, существовавшая в Малой Азии почти три тысячелетия, прекратила свое существование благодаря позорному предательству Антанты. Даже тяжелейшее и страшное для христианских народов нашествие османов XIV–XV вв. не было столь сокрушительным и ужасным, ибо не тронуло коренного населения и христианских традиций их жизни в Малой Азии.
Из Турции принудительно были выселены около полутора миллионов греков в обмен на выселение (также принудительное) 600 000 мусульман из Греции. Потери полностью разгромленной греческой армии превысили 40 тысяч убитыми и 50 тысяч человек ранеными. Гибель десятков, а возможно, и сотен тысяч мирных жителей, а также материальные потери вообще не поддавались учету. Все это позволило грекам назвать события осени 1922 года Малоазийской катастрофой. Так заканчивалась национальная турецкая революция.
Последние сполохи кровавой Первой мировой, вызвавшей сокрушительные гражданские и межнациональные войны, погасли и в Малой Азии.
* * *
Изгнанников возвратился в Москву в самом конце сентября. После взятия Смирны и пожара в городе Нуреддин-паша постарался избавиться от военных специалистов из миссии советской России. В Турции могли остаться только те, кто добровольно пожелал служить в турецкой армии. Однако после всего виденного в Смирне даже переводчик Али не захотел оставаться на родине своих предков. Обратная дорога оказалась более быстрой. Уже на исходе второй декады месяца члены миссии добрались до Севастополя.
Осенняя, озаренная проблесками золотой осени столица встречала Кирилла своим неярким, благодатным и прохладным светом. Было утро – часов около десяти. Холодное солнце ярко играло на стеклах окон. Кирилл подошел к своему дому на Арбате, огляделся. Не спеша раскрыл дверь парадного подъезда и поднялся на второй этаж. Теперь, в который раз, после долгой разлуки с семьей он вновь переступил порог дома. Сердце его трепетало. Он позвонил в дверь их коммунальной квартиры. Открыла жена извозчика, ранее других хозяйничавшая на кухне татарка. Кирилл поздоровался, поблагодарил и прошел к себе. Бросил взгляд на вешалку в коридоре у их двери. Там висели незнакомая ему армейская шинель и фуражка со звездой. Недоброе подозрение закралось Кириллу в душу.
«Неужели Женя не дождалась?.. Как она могла?..» – подумалось ему.
Сдерживая бешеный холод в сердце, он вежливо постучал и слегка толкнул дверь. Та подалась, ибо была незаперта. Это немного успокоило и остудило его. Дверь открылась. За круглым столом сидела золотоволосая кудрявая девочка и голубыми глазками с удивлением взирала на входящего. Напротив нее в полевой военной форме сидел усатый молодой командир Красной армии и вслух читал детскую книжку с картинками. Лицо его показалось чем-то знакомым Кириллу. Подняв глаза, он с изумлением воззрился на вошедшего. Встал из-за стола. Через мгновение в глазах его родилось восхищение, и он с восторгом воскликнул:
– Ба! Да это сам Космин! Господи, помилуй!
И в ту же секунду Кирилл узнал этого военного. Перед ним был не кто иной, как Петр Петрович Усачев. И в эту же секунду знакомые женские руки страстно и горячо охватили Кирилла сзади. Запахом любимой женщины и грудного молока овеяло его с ног до головы, и эта женщина голосом, полным слез, запричитала ему на ухо слова боли, радости и любви. И в тот же момент испуганная маленькая Наташа вскочила со стула, заплакала навзрыд и бросилась к матери, прячась за ее юбку. И еще через секунду в кроватке, стоявшей в углу, противоположном от двери, вскрикнул и заплакал еще один маленький ребенок, о существовании которого Кирилл до сих пор только догадывался…
* * *
На следующий день Изгнанников побывал на службе, где представился начальству, как и другие члены их миссии, вернувшиеся в Москву. Он получил на руки неплохую зарплату, большая часть которой уже была ранее выплачена жене. Имея в кармане немалые деньги, он с Усачевым решил похмелиться, крепко отметить их встречу и рождение второй дочери – Наденьки. Надо сказать, что и Петр Петрович тоже был при деньгах, ибо при увольнении в запас из рядов РККА получил подъемные. Они направились в Елисеевский, чтобы взять водки и закуски. При входе в магазин перед стеклянными дверями на глаза Изгнанникову вдруг попался худой и высокий гражданин с тростью, в строгом пальто и в модной широкополой шляпе. Лицо его показалось очень знакомым Кириллу. Он тронул за локоть Петра и обратил его внимание на указанного человека. Но тот не понял, на кого указывал деверь. И тут перед глазами Кирилла вспыхнул 1917 год, Петроградский кабак со странным названием «Приют комедиантов», белый ворот сорочки, бабочка, белые манжеты, почти прямой пробор волос на голове, серьезные, немного печальные глаза.
– Гм-м, прошу прощения, вы – Георгий Иванов, не так ли, милостивый государь? – обратился он к гражданину, прикладывая руку к козырьку фуражки.
– Да, я. Чем обязан, граждане военные? – с долей неудовольствия и нескрываемого напряжения отвечал тот.
– Помните весну 1917 года, Петроград, «Приют комедиантов», общество Николая Степановича Гумилева, двух фронтовых офицеров, которые тогда дважды составили вам компанию? – вновь спросил Кирилл.
Иванов внимательно посмотрел в лицо Изгнанникову, облегченно вздохнул.
– Да. Как же, припоминаю. Вы, как и покойный Николай Степанович, были в звании прапорщика. А ваш друг – поручик, такой лихой кавалерист. Вас же зовут Кирилл, вы тогда тоже неплохие стихи читали, а потом куда-то пропали вслед за дамой, что сидела напротив нас за столиком.
– Так точно, Георгий, простите, не помню вашего отчества. Но вы сейчас обронили страшную фразу о Гумилеве…
– Георгий Владимирович с вашего позволения. Да, страшную для всех нас, для всей русской и российской поэзии и литературы…
– Не могу поверить! Давно ли?
– Год уже! У вас есть несколько часов времени? Мне-то торопиться уже некуда… Хотите, расскажу вам все? Печальная история… Заодно помянем. Расскажу вам, вероятно, последнему моему знакомому в России. Ибо на днях я уезжаю за границу… Навсегда.
– Конечно. Без сомнения! Давайте пойдем в ближайшую ресторацию и там простимся по-русски…
– Хорошая мысль, господа! – согласился Иванов.
Через полчаса они уже сидели у стен древнего Китай-города в дорогом ресторане «Метрополя», за отдельным столиком, заставленным выпивкой и закусками. Сначала выпили водки за встречу и закусили солеными огурчиками. Затем налили по второй и, уже не чокаясь, помянули покойного раба Божьего Николая. Кирилл перекрестился и весь превратился вслух. Петр тоже внимательно слушал и молчал.
– Это произошло в сентябре прошлого года. Мне рассказал об этом некто Лозинский. По его словам, Сергей Бобров, автор «Лиры лир», редактор издательства «Центрифуга», сноб, футурист и кокаинист, близкий к ВЧК-ГПУ и вряд ли не чекист сам, словом, мразь еще та, встретил Лозинского вскоре после гибели Гумилева. Дергался своей мерзкой мордочкой эстета-преступника, небрежно так обронил, словно о забавном пустяке: «Да… Этот ваш Гумилев… Нам, большевикам, это смешно. Но, знаете, шикарно погиб. Я слышал из первых рук. Улыбался. Докурил папиросу… Фанфаронство, конечно. Но даже на ребят из особого отдела произвел впечатление. Пустое молодечество, но все-таки крепкий тип. Мало кто так умирает. Что ж – свалял дурака. Не лез бы в контру, шел бы к нам, сделал бы большую карьеру. Нам такие люди нужны…»
– Господи, упокой душу раба твоего Николая, – крестясь, вновь произнес Кирилл. – А ведь всю Германскую войну прошел в окопах, кавалер двух Георгиевских крестов! А тут… – с мукой на лице довершил он.
Помолчав немного и собираясь с мыслями, Иванов продолжил:
– Всю эту жуткую болтовню Боброва дополняет рассказ о том, как себя держал Николай Степанович на допросах. Это уже слышал я сам не от получекиста и доносчика, как Бобров, а от Дзержибашева, чекиста подлинного, следователя петроградского ЧК, правда, по отделу, занимающемуся спекуляциями. Странно, но и тон рассказа и личность рассказчика выгодно отличались от тона и личности Боброва. Дзержибашев говорил о Гумилеве с неподдельной печалью. Расстрел его он назвал «кровавым недоразумением». Многие знают в литературных кругах в Петербурге этого Дзержибашева, – подчеркнул рассказчик, употребив старое название города. – И многие, в том числе Николай Степанович, как ни странно, относились к нему… с симпатией. Впрочем, Дзержибашев – человек загадочный. Возможно, должность следователя служит для него маской. Тем, вероятно, и объясняется необъяснимая симпатия, которую он внушает.
Допросы Гумилева, по его словам, больше походили на диспуты, где обсуждались самые разнообразные вопросы – от «Принца» Маккиавелли до красоты православия. Следователь Якобсон, ведший дело Таганцева, был, как говорил Дзержибашев, настоящим инквизитором. Он соединял в себе ум, блестящее образование с убежденностью маньяка. Более опасного следователя нельзя было бы выбрать, чтобы подвести под расстрел Гумилева. Если бы следователь испытывал его мужество или честь, он бы ничего от Гумилева не добился. Но Якобсон Гумилева чаровал и льстил ему. Называл его лучшим русским поэтом, читал наизусть гумилевские стихи, изощренно спорил с Николаем Степановичем и потом уступал в споре, сдаваясь или притворяясь, что сдался, перед умственным превосходством противника.
– Неужели Гумилев не понимал, не видел этого? – с негодованием спросил захмелевший Усачев.
Кирилл молчал и вытирал испарину, проступавшую на лбу.
– Я же много раз говорил о большой доверчивости Николая Степановича, – продолжал Иванов. – Если прибавить к этому пристрастие ко всякому проявлению ума, эрудиции, умственной изобретательности, да и не чуждую Гумилеву слабость к лести, – легко себе представить, как, незаметно для себя, Гумилев попал в расставленную Якобсоном ловушку. Незаметно в отвлеченном споре о принципах монархии он признал себя убежденным монархистом. Как просто было Якобсону после диспута о революции «вообще» установить и запротоколировать признание Гумилева, что он – непримиримый враг революции и октябрьского переворота.
– Господи, как же можно быть таким неосторожным? Э-эх, Николай Степанович! Как можно доверяться таким людям?! – не выдержав, простонал Кирилл.
– Думаю, сдержанность Гумилева не изменила бы его судьбы. Таганцевский процесс был для петербургской ЧК предлогом продемонстрировать перед Всероссийским ЧК свою самостоятельность и незаменимость. Как объяснил Дзержибашев, тогда стоял вопрос о централизации власти и права казней в руках коллегии ВЧК в Москве. Именно поэтому так и старался и спешил Якобсон.
– Неужели ситуация была безвыходной? – спросил с нескрываемым интересом Усачев.
– Кто знает? Притворись Николай Степанович человеком искусства, равнодушным к политике, замешанным в заговор случайно, может, быть престиж его имени – в те дни для большевиков еще не совсем пустой звук – перевесил бы обвинение? Может быть, в этом случае и доводы Горького, специально из-за Гумилева ездившего в Москву, убедили бы Ленина… – вздохнув, вопросом на вопрос отвечал Иванов, и глаза его потускнели.
– Давайте выпьем, друзья, за тех, кто остался жить, за тех, кто выжил в этой кровавой каше, – предложил Изгнанников.
Он налил водки. Они чокнулись, выпили. Закусили селедочкой с луком, солеными грибочками и черным хлебом. Затем приложились к растегаю.
– Да, господа, я пью за выживших. Но оставаться среди них здесь, в России, я уже не в состоянии, – продолжил разговор Иванов.
– Вы оставляете нас… Гм-м. Если так уедут все мало-мальски образованные и умные люди, то какими же будут, так сказать, наши духовные и культурные ориентиры? – с тоской спросил Изгнанников.
– Я думаю, что они и вообще Россия, пусть в будущем и освобожденная, в этом смысле «непоправимы», по крайней мере, очень надолго. А возможно, и навсегда. Почему бы и нет? «Не такие царства погибали», – сказал о России не кто-нибудь, а Победоносцев. И в наши дни звучит это убедительней и более «пророчески», чем «признанные пророчества» вроде Достоевского, – отвечал Иванов.
– Знаете ли, Георгий Владимирович, у меня любимая жена и уже двое детей. Надеюсь, будут и еще… А вы, как я понимаю, детей пока не имеете. Да и женаты ли? Как же я могу отказаться от достойного воспитания и образования детей, от будущего России? – с долей обиды в голосе заявил Кирилл.
– О вас, Кирилл Леонидович, о вашей семье речи нет. Я говорю в данном случае только о себе и своей точке зрения на происходящее. Кстати, я женился в прошлом году. Ну а вы и ваш шурин, как я вижу, уже успели устроиться на «теплом месте», простите за нелестное выражение, в Красной армии, судя по вашим командирским нашивкам. Ну и слава Богу! – оправдываясь, разъяснил Иванов.
– Вы неправы, Георгий, – переходя на шепот, произнес Кирилл. – И Петр, и я воевали за Белое дело до последней возможности. Воевали до тех пор, пока была хоть какая-то надежда, хоть какая-то доля здравого смысла.
– Что значит доля здравого смысла, что значит возможность в данном случае? – с долей удивления спросил Иванов.
– А то, что я уже морально не мог, не хотел стрелять и убивать русских людей в Гражданской братоубийственной бойне. И меня спасли, вразумили в той ситуации в ноябре девятнадцатого моя семья – жена и родившийся ребенок, – с жаром, полушепотом вещал хмельной Кирилл.
– А что касается меня, – вдруг вмешался в разговор пьяный Усачев, – то я вообще был взят в плен в марте двадцатого, когда меня и десятки тысяч таких же офицеров и солдат Добровольческой армии Деникин и его генералы бросили на произвол судьбы, оставили или просто отдали на расстрел комиссарам в порту Новороссийска. Там, видите ли, морского транспорта не хватило для эвакуации. А то, что был полный бардак и каждый спасался, как мог? А то, что тысячи толстосумов и буржуев заранее, предвидя конец Белого дела на юге России, погрузили свой товар, свое барахло, своих жен, чад, девочек-проституток и свои задницы на пароходы да и отчалили от берега на день-два, а то и на неделю-другую раньше общей эвакуации и оставили Россию навсегда? Они не ушли в Крым за Врангелем продолжать борьбу! Они ушли в эмиграцию, где в парижских и швейцарских банках у них хранятся кругленькие капиталы! Это-то как расценить? Благо, что нашлись среди большевиков умные головы. Они и объявили пленным Добрармии в порту Новороссийска, что те могут добровольно вступить в Красную армию и драться за Россию, пусть и социалистическую, но против польских интервентов…
– Кстати, ни я, ни мой шурин после этих событий более ни разу ни замарали руки в крови русских людей. А когда мы были в Добровольческой армии, то только этим и занимались… После перехода к красным мы оба были на польском фронте и делали все, чтобы отразить наступление поляков, чтобы защитить интересы Отечества. А Петр потом еще год воевал в Средней Азии против местных бандитов – басмачей, наводил там порядок, – добавил Кирилл.
– Ради Бога, простите, никак не хотел вас обидеть! – озадаченно произнес Иванов. – Поверьте, как только увидел вас обоих, узрел ваши звезды на фуражках, то грешным делом подумал, что вы из ЧК и хотите арестовать меня. А я уже билеты взял до Берлина через Варшаву… Завтра уезжаю. А тут вдруг такое. Слава Богу, вы – просто командиры Красной армии.
– Поверьте, Георгий, нам непросто носить красные звезды на околышах фуражек и эти нашивки, – произнес Усачев. – Но верьте, сейчас нет иной силы, кроме Красной армии, которая могла бы защитить Россию. И я это очень хорошо понял на советско-польском фронте, ибо поляки дрались там не против красных, они дрались там против нас – русских, великороссов.
– Давайте выпьем еще, друзья-коллеги, – негромко предложил Кирилл.
Они налили еще, чокнулись, выпили, закусили.
– Господа, напоследок расскажу вам забавную историю про Городецкого – основателя «народной школы», того, что в свое время продвинул Есенина, Клюева. Кирилл, помните, как они рядились под коробейников да читали про лады и гусли-самогуды?
– Припоминаю, – отвечал Изгнанников.
– Ну так вот. Заканчивается очередной концерт. На сцене Городецкий. На нем голубая или алая косоворотка. Вид у него восторженно-сияющий, ласково-озабоченный. Русые кудри взъерошены… Но внимательный взгляд иногда различит под косовороткой очертание твердого пластрона – это значит, что после вечера надо ехать в изящный клуб, где любит ужинать «Нимфа», и рубашка надета для скорости обратного переодевания поверх крахмального белья и черного банта смокинга… Рядом с Городецким Есенин. На нем тоже косоворотка – розовая, шелковая. Золотой кушак, плисовые шаровары. Волосы подвиты, щеки нарумянены. В руках – о, Господи! – пук бумажных васильков. На эстраде портрет поэта Кольцова, осененный жестяным серпом и деревянными вилами. Внизу – два «ржаных» снопа и полотенце, вышитое крестиками… Публика аплодирует. Публика довольна. Городецкий сияет. Есенин смущен.
– Есенин – этот поэт крестьянских попоек, пьяных драк и похабщины… И это – поэзия? – с долей возмущения спросил Кирилл.
– Простите, речь сейчас не о нем. Я продолжу?
– Конечно, несомненно.
…Городецкий оставляет сцену. Он искренно счастлив, этот милый, приятный, обходительный, даровитый человек. Он от души рад, что все так хорошо и всем так нравится, и больше всех ему самому. Он весело окидывает зал ясными, открытыми глазами, кого-то хлопает по плечу, кому-то жмет руки, обнимает кого-то…
Бывают и неприятности, конечно. Сологуб, например, прощаясь, проворчит по-стариковски:
– А где ваш главный распорядитель?
– Какой, Федор Кузьмич?
– Да Лейферт, костюмер. Лапти-то у него напрокат брали?
Но что понимает Сологуб в «народном искусстве»?
Гумилев уже в советское время часто вздыхал:
– Жаль, что Городецкого нет.
– Он, кажется, у белых?
– Да. На юге где-то. Это, впрочем, к лучшему. Застрянь он здесь, его живо бы расстреляли
– Нас же не расстреливают?
– Мы другое дело. Он слишком ребенок: доверчив, восторжен… и прост. Стал бы агитировать, резать большевикам правду в лицо, попался бы с какими-нибудь стишками… Непременно бы расстреляли. Слава Богу, что он у белых. Но мне его часто недостает – того веселья, которое от него шло.
Улыбаясь, Николай Степанович прибавлял:
– В сущности, вся наша дружба с ним – дружба взрослого с ребенком. Я – взрослый, серьезный, скучный. А Городецкий живет – точно в пятнашки играет. Должно быть, нас и привлекло друг в друге то, что мы такие разные.
Но весной 1920 года Городецкий приехал в Петербург. Приехал с новеньким партийным билетом в кармане и в предшествии коммунистки Ларисы Рейснер. Муж Рейснер, известный Раскольников, комиссар Балтфлота, захватил где-то на фронте вместе с поездом «Освага» и работавшего в «Осваге» Городецкого.
…Сами понимаете, что на эстраде на этот раз стоял не портрет Кольцова, а лидера большевиков – Ленина. И не вилы, а молот перекрещивался с серпом. И уж не косоворотка – «революционный» френч был на Городецком.
– Кто из нас бросит в него камнем? – говорила в своем вступительном слове Рейснер. – У кого из нас руки не выпачканы… грязными чернилами «Речи»? Он заблуждался – теперь он наш. Забудем прошлое…
После Рейснер – Городецкий, встряхнув кудрями и окинув аудиторию милыми, добрыми, серыми глазами, читал стихи о Третьем Интернационале.
Узнав об этом, Гумилев сказал, пожимая плечами:
– В самом деле, как в него бросишь камнем? Мы же эту его невменяемость поощряли, за нее, в сущности, и любили его. Ведь не за стихи же? Вот он и продолжает играть в пятнашки…
– Только, – прибавил Иванов, – теперь я вижу – Бог с ней, с этой наивностью и детскостью. Потерял я к ней вкус. Лучше уж жить с обыкновенными незабавными… отвечающими за себя людьми, – с горечью закончил он, помолчал немного и предложил налить еще по рюмке.
– Что же станется с нашей духовной культурой? – сурово и огорченно спросил Кирилл, закусывая после выпитого.
– Нашу духовную культуру опозорили, заплевали и продолжают уничтожать. Нас же выбросили в пустоту, где в сущности, кроме как заканчивать и «подводить итоги – хоронить своих мертвецов», ничего не остается, – отвечал Иванов.
– Но есть же и у большевиков светлые головы в сфере культуры. Я много хорошего слышал о Луначарском, о Грабаре, о Горьком, например, – произнес Кирилл.
– Эти погоды не сделают. Их слишком мало, и они питаются соками уходящей эпохи. Большинство же их лидеров от культуры вырастили в обезьяннике пролетариата – с чучелом Пушкина вместо Пушкина… с чучелом России, с гнусной имитацией, суррогатом всего, что было истреблено дотла и с корнем вырвано, – отвечал Иванов.
– Господи, в какой стране мы живем?! – с болью простонал Кирилл…
О чем далее говорили они, Изгнанников запомнил плохо. Разгоряченные спиртным, расстались они навсегда, тепло и тревожно-трагически, у дверей «Метрополя». Иванов поймал извозчика, сел, махнул рукой и пропал в прохладной сентябрьской ночи.
* * *
Кирилл проснулся рано на рассвете. Он лежал полураздетый на постели с краю. Посреди кровати, рядом с ним, укрывшись одеялом, спала Женя. И у самой стены посапывала Наташа. Петр улегся в углу комнаты на расстеленных на полу шинелях. В кроватке у противоположной стены спала маленькая Надя.
Попив воды из чайника, Кирилл попытался уснуть. Сон не приходил. Мысли, одна яснее и трагичнее другой, шли на ум, ужасая своей простотой, величием и откровенностью.
«Что за страна такая – Россия? Страна, в которой родился я и все мои родные, ближние, друзья и даже враги. Страна – шестая часть суши нашей матушки-земли. Эта шестая часть – единственная страна, единственное государство, которое соединило большую часть географической Европы с доброй половиной географической Азии. Самая северная страна мира, ибо по количеству северных малообжитых и необжитых территорий превосходит все остальные. Что уж говорить про азиатские просторы России, когда в ее европейских снегах и льдах, в ее необъятных, неодолимых просторах погибали или останавливались все самые великие нашествия, которые совершались на ее территориях…
А какие люди населяют эту страну? В глазах европейских народов это – не люди, это – суровые и безжалостные к самим себе, не знающие цены жизни, а потому беззаветно храбрые, но и способные к самопожертвованию, безмерно выносливые, упорные, стойкие в лишениях и страданиях дикари. Но и с другой стороны, мы же – один из самых доверчивых, способных к братскому общению народов. Ведь в большинстве своем даже азиаты уважают и побаиваются нас. Не дай же Бог обидеть нас – этих дикарей. Наша доверчивость обратится безмерным гневом и безмерной местью. Наш народ – действительно доисторический пещерный медведь, с которым можно жить в дружбе, если справедливо разделить с ним добычу и охотничьи владения. Но не дай Бог обидеть его…
Но ведь люди не рождаются просто так, как плодятся вши или даже как котятся кошки. Каждый человек, явившийся на землю, сотворен по образу и подобию Творца. Следовательно, Творец промыслительно дает родиться каждому человеку в той или иной стране. Ибо каждому по любви своей дает Крест по плечу. Значит, родиться в России – это особая, великая миссия, особый промысел Божий о части человечества, это – подвиг. Рождение в России – особый Крест. Правда, не все могут снести его… Кто-то не выдерживает, уезжает, оставляет Россию, кто-то вынужден уехать под угрозой смерти. Но всех их там, за рубежами России, мучит, точит неисцелимая тоска о великой и страшной, могучей и неодолимой Родине. И всем им будет давить на плечи тяжелый российский Крест, возложенный от Господа на рамена при рождении.
Да, не одни великороссы живут в России… С нами вместе разделяют общую судьбу миллионы инородцев. Но и они все родились здесь для того же, как и мы. И потому мы милостью и волей Божией – все братья или „ближние“. Но чем далее располагаются они от исторического центра России, тем слабее их связь с ее Божественной миссией.
Все человечество живет по законам. Одни – по законам гражданским, другие – по законам Адата и Шариата, третьи – по законам, данным Конфуцием. Но в России, сколько бы ни сочиняли законов, сколько бы ни обновляли их, почти ничего не меняется. Здесь по закону не живут, здесь живут в беззаконии. Точнее, беззаконие – это архаичная традиция – Кон. Мол, так было искони, испокон веку.
„Да не мните, яко приидохъ разорити закон, или пророки: не приидохъ разорити, но исполнити. Аминь бо глаголю вамъ: дондеже прейдетъ небо и земля, йота едина, или едина черта не прейдетъ от закона, дондеже вся будутъ…“ („Не думайте, что Я пришел нарушить закон или слово пророков: не нарушить пришел, но исполнить. Ибо истинно говорю вам: доколе сохраняются небо и земля, одной йоты или одной черты не сохранится от закона; дотоле все произойдет…“), – вспомнились Кириллу слова Евангелия от Матфея.
„Дондеже вся будутъ“… Да, у нас или как искони, или же кто сильный, тот и прав. Говорит же простой народ: „Закон – что дышло, куда повернул, то и вышло“. Но, вероятно, если так продлится до скончания века, то, когда придет на землю единый, последний правитель, „единый царь“, который поставит себя вместо Сына Божьего, то долго с Россией у него ничего не получится. Верно, Россия не подчинится его закону, ибо живет в своем „беззаконии“, вернее, по обычаю Кона. А возможно, случится и так, что и этот последний правитель не сможет обуздать Россию до самого Второго Пришествия.
О, Родина моя! Неодолимое, вечное страдание и долготерпение великого и страшного, доброго и сурового народа, такого же, как и страна, в которой рожден он сам. О, Господи! Да это даже и не страна, это – полигон страстей Твоих! Место самых страшных испытаний, возложенных на человечество. Место, где Творец дает волю для воплощения самым безумным, и самым великим, самым низким и самым благородным человеческим деяниям. И потому Россия всегда останется одной, единственной и в то же самое время единой, неделимой страной. Как бы ни кромсали ее. Как бы ни отрывали от нее окраины и Украины. Верно, Господь, возложив на нее особую миссию, не допустит иного. Замысел Божий о России и завет с ней воплощены в реальности. Не будучи единой, реализуется ли Россия в миссии своей?..»
Библия. Вторая книга Паралипоменон. Глава XI, строфы 3–4:
«Отложились Израильтяне отъ дома Давидова до сего дня…Такъ говоритъ Господь: не ходите и не начинайте войны съ братьями вашими; возвратитесь каждый въ домъ свой, ибо Мною сделано это».