Жужукины дети, или Притча о недостойном соседе

Абрамов Фёдор Александрович

Андреев Алексей Николаевич

Аристов Владимир Владимирович

Ахметьев Иван Алексеевич

Байтов Николай Владимирович

Балл Георгий Александрович

Барский Вилен Исаакович

Бахнов Леонид Владленович

Бахтерев Игорь Владимирович

Беликов Владимир Александрович

Битов Андрей Георгиевич

Буркин Иван Афанасьевич

Василенко Светлана Владимировна

Вишневецкая Марина Артуровна

Габриэлян Нина Михайловна

Гаврилов Анатолий Николаевич

Гаврилов Аркадий Георгиевич

Глазков Николай Иванович

Голявкин Виктор Владимирович

Григорьев Олег Евгеньевич

Ерофеев Виктор Владимирович

Житинский Александр Николаевич

Жуков Игорь Аркадьевич

Звягин Евгений Аронович

Земских Валерий Васильевич

Ильницкая Ольга Сергеевна

Кангин Артур

Капкин Пётр Арнольдович

Кацюба Елена Александровна

Кецельман Игорь

Кисина Юлия Дмитриевна

Клех Игорь Юрьевич

Коваль Юрий Иосифович

Козовой Вадим Маркович

Колымагин Борис Федорович

Костюков Леонид Владимирович

Кропивницкий Евгений Леонидович

Кудрявицкий Анатолий Исаевич

Кузьмина Наталия

Куприянов Вячеслав Глебович

Куранов Юрий Николаевич

Макаров Иван Алексеевич

Макаров-Кротков Александр Юрьевич

Мамлеев Юрий Витальевич

Марамзин Владимир Рафаилович

Маркович Дан Семёнович

Маслов Алексей Владимирович

Миронов Михаил Иванович

Михеев Алексей Васильевич

Монастырский Андрей Викторович

Нарбикова Валерия Нарбикова

Никонова-Таршис Ры

Нилин Михаил Павлович

Новиков Михаил Сергеевич

Новикова Ирина

Отрошенко Владислав Олегович

Пахомова Валентина Михайловна

Пелевин Виктор Олегович

Перемышлев Евгений Викторович

Петрушевская Людмила Стефановна

Победин Константин Владимирович

Полищук Рада Ефимовна

Попов Валерий Георгиевич

Попов Евгений Анатольевич

Пьецух Вячеслав Алексеевич

Ровнер Аркадий Борисович

Розинер Феликс Яковлевич

Роньшин Валерий Михайлович

Садур Нина Николаевна

Сапгир Генрих Вениаминович

Селин Александр Геннадьевич

Селю Юлиан Сергеевич

Сергеев Андрей Яковлевич

Слуцкина Полина Ефимовна

Соковнин Михаил Евгеньевич

Стукас Вацлав

Тат Андрей

Твердислова Елена Сергеевна

Тучков Владимир Яковлевич

Уланов Александр Михайлович

Федулов Александр Александр

Фокина Наталья Александровна

Холин Игорь Сергеевич

Хуснутдинова Роза Усмановна

Цыферов Геннадий Михайлович

Шаршун Сергей Иванович

Шарыпов Александр Иннокентьевич

Шкловский Евгений Александрович

Шнейдерман Ася Эдуардовна

Шубинский Валерий Игоревич

Шульман Лариса Юрьевна

Шульман Эдуард Аронович

Щербина Татьяна Георгиевна

Георгий БАЛЛ [6]

 

 

НЕ НАДО ГРУСТИТЬ, ПРОШУ ВАС

Ашот убивал носом, Гурген его подстраховывал. Два черных ангела, два брата.

Крючковатые носы и длинные крылья — все в братьях напоминало бутафорию, оперетку или старую картинку в книге... Сейчас, когда гремят выстрелы не в далекой Армении, а за углом любого дома в каком-нибудь заштатном городке неустроенной России, где жизнь человека стоит не больше килограмма помидоров, Боже мой, зачем они, ангелы смерти? Может быть, пока писал, я вспомнил своего покойного друга Тодика Бархударяна.

Но храмы стоят на высоких холмах. И на кануне горят свечи об упокоении рабов твоих, Господи.

Братья прилетели к большому городу, где умирала Ира от рассеянного склероза. Ей было всего семнадцать лет.

Она лежала в маленькой комнате, рядом с большой столовой, а внизу, на коврике, положив на лапу голову, как изваяние, как уже памятник на могиле, серая овчарка.

Я вошел в комнату. Высокий лоб, светлые волосы — в полнейшей тишине. Ни шума ручья с горы, ни ухода солнца — чистое белесое небо. Ни единого облачка.

Ни после, ни теперь — никогда ничего прекраснее я не видел на земле. Долго я глядел.

Молча я перекрестил Иру. И вышел в большую комнату.

Вдруг дверь отворилась, вошла овчарка, ткнулась мне в колени и лизнула руку. Потом опять ушла.

И в это время подлетел Ашот. Но ударил не в сердце девочки, а в свое собственное сердце. Божья, ангельская кровь напоила умирающую.

Гурген вскрикнул. Я быстро открыл дверь. Овчарка подняла голову, завыла.

Черный ангел неподвижно лежал на постели. А белый ангел Ирочка в эту секунду родилась.

Овчарка замолчала, и мы смотрели, как в углу плакал Гурген.

Но вот исчезла комната. Душу переполнила радость. Белесое небо надо мной становилось все прекраснее, все беспредельнее.

Вечером я пошел в армянский храм и глубоко поклонился иконе Божией Матери. Это совсем рядом с Ваганьковским кладбищем, где упокоена моя семья — жена и сын...

В православном храме Ваганьковского кладбища я поставил на канун одну большую свечу. И огонь свечи слился с вечностью.

 

ДИССЕРТАЦИЯ

Бугайкин женился поздно. И лет ему было поздновато, за пятьдесят. Правда, он осилил кандидатскую и работал научным сотрудником во ВНИИ Потустороннего Излучения Счастья.

У самого Бугайкина счастье вытеснялось стыдливостью. Он стыдливо глядел на всякое движение в нашей стране, и на президента и уборщицу в институте.

При такой стыдливости ему было трудно присоединить себя к иным формам существования. Стыдливая улыбка на его лице отпугивала женщин, и они сворачивали с его жизненного пути в сторону.

И вдруг Нина Шульженко из ближнего зарубежья напихнулась на него в метро силой давления толпы. Была она в теле. И это тело у нее было все впереди. Она несколько придавила Бугайкина и спросила:

— Я вас не придавила?

Бугайкин хотел засуетиться, стыдливо отодвинуться, но давление толпы усиливалось. И Нина с ходу поняла, что тут как раз проходит граница между ближним зарубежьем и квартирой в Москве.

— Ой, как хочется в кино, — будто случайно вырвалось у нее.

А Бугайкин стыдливо подумал: «Ведь мне придется на ней жениться». Этих слов он не произнес, да Нине и ни к чему. Через два дня она устроилась подавальщицей в кафе «Махаон». А через три — уже привела в однокомнатную квартиру Бугайкина чиловика, как она называла и самого Бугайкина.

— Он хоть и в годах, а ученый, — говорила Нина пришельцу о своем даже еще не расписанном муже.

Потом Нина с Бугайкиным расписались.

Звали Бугайкина несуразно — Семен Иннокентьевич. Для простоты Нина называла его дядя Витя или просто дедуля. Бугайкину она стелила раскладушку в кухне. А какие стыдливые мучения терпел он ночью: ему казалось, что он попал в сферу притяжения луны и она сильно скрипит, его будили птичьи стоны и звериные шепоты.

Потом — утро. Чего делать? Нужно выйти из кухни, помыться, привести себя в порядок. А вдруг он столкнется с гостем? Стыдно. Мало ли что гость подумает... И Бугайкин терпел до института. В портфеле он носил бритву, мыло, зубную щетку, пасту и газету.

Когда вечером гость врубал телевизор, Бугайкин горел стыдом и стеснялся своего стыда.

Как-то утром он сказал Нине:

— Мне неудобно жить. И я хочу умереть.

— Умри, дядя Витя, — охотно согласилась Нина... и просчиталась.

Получив справку о смерти мужа, Бугайкина Семена Иннокентьевича, Нина успокоилась. Она не пожалела денег на хорошие похороны с поминками, блинами, кутьей... Поминки кончились веселой пьянкой.

Попав в иную сферу, Бугайкин сразу принялся писать докторскую. Отказавшись от рая, он поместился опять в своей прежней квартире. Теперь уже совершенно невидимым для других.

Характер Бугайкина изменился. Потеряв стеснительность, он невзлюбил молодых людей, приходивших к Нине. И стал сбрасывать с полок посуду. Тарелки, чашки, рюмки летали по всей квартире и шумно разбивались. Теперь ему нравилось включать телевизор на полную мощность. Соседи негодовали.

Нина не понимала, что происходит. Пригласить кого-нибудь приличного из кафе стало невозможно.

Между тем докторская диссертация Бугайкина двигалась не легко, но небезуспешно. Он особенно пристрастился бить редких теперь пришельцев сковородкой.

Входит молодой человек, а его сковородкой по башке — блям!

— Дядя Витя! — кричала Нина в темные пустоты бесконечности. — Прекрати! Раз умер, то веди себя тихо.

Однажды она взяла справку о смерти Бугайкина и подняла над головой. В ту же секунду справка вырвалась из рук, превратилась в комок бумаги, вылетела в форточку.

Нина села на пол и от безнадежности зарыдала. Кто-то мягко стал гладить ей голову, вытирать слезы.

— Семен Иннокентьевич, прости меня.

Но кругом была мертвая тишина.

В этой тишине было удобно работать.

«Через несчастье к счастью в потусторонних сферах» — это была тема диссертации Бугайкина.

К весне Семен надеялся защититься. Где? И как? Он не знал. Но верил, что с первыми, еще стеснительными листочками тополя он представит выстраданный труд всей своей прежней и будущей жизни.

 

ПУТЕШЕСТВИЕ

Глухоказенный человек, назовем его Вика, все пытался пробиться в глухоиндивидуальную стену. А за этой стеной — умопомрачительный особняк, бокалы там звенели с нежностью оленей, потолок там в ванной — зеркальный, сама ванна прыскала водой из сотен дырочек, а туалет, о, туалет! — таких матово-туманных размеров, что если кого и убьют, то пожалуйста — труп можно было захоронить простым нажатием клавиши. И зажурчит ласково вода, и где-то там, в далеких нефтестальных трубах, смолкнет.

Телефоны в застенном особняке раскалялись от распоряжений и валютных поступлений, а телевизоры, видео и прочее, прочее глубоко проникали даже в заатмосферное пространство. Факсы все расширяли глаза, чтобы увидеть ломкие крики летящих к теплым морям птиц.

Женщин там раздевали. В спальнях. Но ведь не до скелета. А время беспечно сыпалось. Были и короткие рывки к песчаному пляжу, загорелые тела мужчин и женщин поглощали солнечные лучи, и солоноватые волны морей и океанов заменяли божественное причастие.

Это все для тех, это все для тех, тех, тех, все для тех, тех, тех...

Но вернемся к Вике. Он мечтал отвалить хотя бы один кирпичик от стены. И глухоиндивидуальная стена вроде бы с пониманием относилась к нему, к его мечтам. Да снизу обросла чистотелом и всякой сорной травкой. Но это все по эту сторону, за пределами.

Между тем Вика обзавелся добродушной, почти победной улыбкой. И губы его, где бы они ни путешествовали — в ночь, в полночь или в яркий солнечный день, — возвращались мечтою к стене...

Хотя бы один кирпичик, один кирпичик так поцеловать, чтобы слиться в экстазе.

Вика оставался глухоказенным, но постепенно и у него кое-что накапливалось — жена, сначала один ребенок, мальчик, потом и девочка, два года и три месяца, и работа, и машина, и стучало сердце, и поднимались и опускались легкие, и незаметно кружилась по венам и артериям кровь, но стена...

Конечно, Вика знал, что в Иерусалиме есть Стена Плача, но ему-то к чему, православному. Он даже пару раз ходил в церковь, подавал записки за упокоение родителей. Не Стена Плача, а стена Радости и Смеха нужна была ему. Там, где-то в веках, иудеи эти ветхозаветные Христа распяли, а его-то кровь чиста, это уж точно.

Даже во сне губы Вики целовали стену Радости и Смеха.

Это было в четверг, около часа дня. Июль разжигал необыкновенно. Губы Вики как-то ослепительно, жарко поцеловали кирпичик стены. Тонкий вкус заморского вина полоснул его страстные губы.

Сорная трава расступилась. Он вошел в сад. Огляделся. Безголосая постриженная трава газона перед входом.

Вика открывает дверь особняка. Мраморное блаженство ведет его из комнаты в комнату. Все-таки проник, просочился, пролюбился — стучит его кровь. Пустой рабочий кабинет. Молчат факсы... телефоны... пейджеры...

Меняются гостиные. Все до тонкой косточки ему уже тайно знакомо — ковры, картины, кресла, телевизоры. Во всю стену картина: всадник на лошади с копьем. А-а-а! Георгий Победоносец. Моя фотография. Смеется. Шутка. Шутка неплохая. Надо бы не забыть.

Спускается вниз... Ага. Так он и ожидал: бассейн... Может, искупаться? Вика пока не решается. Путешествует дальше — ванная комната... А это? Туалет.

— Туалет... туалет... туалет... туалет... туалет, — поет Вика.

Тут уж не может не доставить себе удовольствия. Справляет малую нужду, вполне безобидную.

Как в компьютере, он легко нажимает на клавишу. И его тело летит вниз, вниз по нефтестальным трубам. Душистое ворчание воды жур-жур... Вот и оно смолкло.

 

НОВАЯ ЗВЕЗДА

Кузнечик проснулся весь в поту. Откинул одеяло. Желтым глазом смотрела луна. Кузнечик осторожно ощупал себя. Крылья лежали привычно: левое поверх правого. Как всегда. Как всегда. Да вроде ничего и не болело. Но глаз говорил твердо, даже неотвратимо.

Привычный за жизнь шорох страха, невидимый другим людям, царапнул Кузнечика мелкими зубчиками. Исчез.

«Нет, еще не то, — думал Кузнечик. — Не сон ли?»

Мелко крошились мысли: «В темной отаве, из гудков автомобилей. Ветром меня пригнуло. Дереву холодно. Оно тянет ветви в пустоту неба».

И раньше, тоже длинной вереницей, шли то ли сны, то ли явь... И еще пугливые, понурые фигуры с зеленым болотным отливом.

Мелкие зубчики, жилки левого крыла, проскрежетали: «Тебе и шестидесяти нет. Еще не старость, не старость...»

В его жизни медленно пересекались линии — работа, жена. Рано родился ребенок. Пяти лет Коля умер. На могилу они ходили вместе с женой, на маленьком гранитном столбике — выпуклая фотография: улыбающееся личико ребенка. И каждую весну приходили сажать вокруг столбика цветы.

Как-то незаметно и без скандала покинула его жена.

Немногочисленные друзья поднимали бокалы в дни празднеств. Самое привычное для взрослого Кузнечика — большая комната в его институте. На его столе и еще у четырех сотрудников — компьютеры.

Курить выходили в коридор.

Летом около реки стрекотал. Задние длинные ноги выбрасывали его далеко. Прорывался сквозь траву. Тепло. Приятно. Даже очень.

Но пустота давно и свободно пробилась в его сердце.

О, если бы не одна та заветная секунда.

А мать?.. Да, мать умерла. И тогда особо ощутил пустоту.

По вечерам открывалась и закрывалась раковина телевизора. Кузнечик неподвижно сидел напротив в зеленом кресле. Зеленый Кузнечик в зеленом кресле, никому не видимый.

Кузнечик тихо стрекотнул. Левое крыло потерлось жилкой о зеркало правого крыла. Тысяча тысяч поколений кузнечиков сменилась, и только ему была дана та единственная секунда.

Вспомнил, теперь весь в поту вспомнил. Хотя и никогда не забывал. Да и не дано ему было забыть.

Он спускался по эскалатору в метро. Изнутри что-то резко толкнуло его. Он спускался вниз, а по эскалатору вверх, совсем близко от него, смуглое лицо девушки, явно с примесью восточной крови. Отточенность до пронзительного крика, не слышного никому, кроме Кузнечика. Звук его души влился в оглушительное молчание любви. Она не смотрела на него.

Властный голос молчания и запах речной травы захватили сердце Кузнечика. И он услышал, как переливается вода через камни на перекате реки с солнечной рябью.

Одно мгновение — и звук пропал. Но где-то в небесах сразу вспыхнула Новая звезда.

Может, ради этой секунды он навсегда теперь вписан в книгу вечности. Может, в будущем бессмертные души будут поклоняться ему как высшему существу. А он останется мучеником той вечно неразделенной земной секунды. Может быть, он здесь, на земле, смешной Кузнечик, станет еще одним божеством. Не крылья поднимут его в небо.

Лунный глаз позвал Кузнечика. Он оттолкнулся своими «прыгательными» ногами и ринулся в лунную бесконечность.

Постель была пуста. Кроме лунного света, уже ничего не было... А что я? Я буду, пока мой ангел оберегает меня, искать в ночи над собой среди звезд ту единственную, Новую звезду Кузнечика. Моя надежда, моя вера в бессмертие.

 

ХРОМОТА

Старик припадал на правую ногу. Но если уж быть точным, то его корова тоже припадала на правую переднюю ногу. И его собака по кличке Куня, и его жена по имени Марья припадали, хромали. Ну что тут поделаешь? Будто кто столкнул их с высокой горы. И дом тоже? Ну и дом, конечно. И все — на правую? Старика звали Ромашов Ефим Кириллович. Он войну прошел, и его маленько подстрелило. Бывало, кто зайдет к Ефиму Кирилловичу, то да се, поговорит, а уж выйдет хромолыгим. И так всю дорогу, даже всю деревню подпортил.

— Послушай, Кириллыч, — говорили ему сельчане, — тебя ведь давно зацепило, еще в войну, и ты свою заразу нынче прекрати. Обрати внимание: кругом природа, мы отсеялись, то дождь, то град, то вёдро... податься нам некуда, а ведь на новый лад переходим. А ты что? Девчонки и те — ковыль-ковыль... Ну, будут они в деревне оставаться, в город не побегут? А что с них возьмешь? Чего молчишь?

А Ефим Кириллович молчал. Что, действительно, тут скажешь? Виноват. Сам, и жена, и корова, и собака, изба тоже покосилась направо.

Тут даже какой-то намек со стороны Ефима Кирилловича, что все хромают исключительно на правую. Ну хромали бы вперемежку — нет. Поехал Ромашов в город за продуктами. И Боже мой! Весь город, весь районный центр хром... хром... на правую. Спохватилось наконец районное начальство, когда на конференции хозяйственного актива все — на правую ногу. Нет, тут явно намек на старые застойные времена. В общем, приказывают Ромашову Е.К.: из пределов района не выезжать, раз с ним такое неблагополучие и от него какая-то зараза идет. И приказ: самому не отлучаться, корову в стадо не пускать, если приблизится — отгонять, собаку — на цепь, а жену — чтоб только по хозяйству.

А ведь женщину разве удержишь? Сорвалась Марья в областной город... Идет по улице, и вся улица захромала. Не только люди и животные, а и машины припадают, сносит их направо. Хромые милиционеры с ног сбились, чтоб смертоубийство предупредить.

Надо бы в столицу зло не пускать, так собака Куня туда устремилась. Беда какая! Хромота оказалась страшно заразной. Началось с Рижского рынка — и по всему городу. Никакой антибиотик хромоту не берет. Стянули войска — танки, спецвойска быстрого реагирования, перекрыли ходы и выходы... А сука Куня через дырку в заборе утекла — и ковыль-ковыль к Ромашову, к своему дому.

— Тебя где носило? — спрашивает Ефим Кириллович, потому что беспокоился из-за ее долгого отсутствия. А сука только язык высовывает, пить хочет. Он налил ей плошку. Она приникла, стала жадно лакать.

Теперь надо сказать, так, для точности: Ефим Кириллович хоть и хромой, а был хороший плотник — рукояти для грабель, табуретки делал. Руки у него, хоть он и на пенсии, а всем старался помочь... Жена Марья доила хромую корову. Они молоко и себе оставляли, и продавали. Собака Куня тоже не просто так свою кличку получила. Ефим Кириллович с таким именем девчонку от немцев спас, это еще во время войны.

Все-таки польза от Ромашовых, выходит, была, маленькая, а была.

 

ЧАСЫ

На стене висела тень от часов. Сами часы — в Лешиной душе. Еще бабушкины, а может быть, прабабушкины. В боковом кармане куртки Леша держал ключ. Небольшой. Подкручивал внутри пружину до отказа. Прислушивался. Тик-так. Тик-так. Ничего. Идут.

В душу себе Леша не часто заглядывал. Он смотрел на стенку, на тень от часов. К нему приходило одно-единственное существо, Соня.

— Ты что, еврейка? — спрашивал Леша. — Ну ладно, это я так. У вас, у евреев, тоже ведь вера есть. Но мы этого не будем касаться.

Леша лежал на кровати.

— Сонь, ты не видела? Ключик у меня из кармана выпал. Ладно, пригребай в постель. Я сам поищу. Может, под кровать закатился? Маленький...

Оглянулся на тень от часов на стене. Не видно. Встал, зажег свет.

— Я сейчас, Сонь, ты лежи. Я вот только...

Ничего, ничего, успокаивал себя Леша. Часы старинные, в них заводу на века. Пружина не такая, как теперь, и не электронные. А сам шарил под кроватью. Эх, фонариком бы посветить.

— Я ведь, Сонь, за жизнь нигде не был. Есть которые в Испанию или в круизы вокруг Европы.

Прислушался. Тик-так. Тик-так. Часы шли с перебоем. Потом быстро-быстро. Тик-так, тик-так, тик-так.

— Соня, вызови врача. Стрелки быстро крутятся.

Услышал неровный, чуждый стук внутри себя. Что-то звякнуло. Ключ, мелькнуло в голове Леши. Леша взглянул на стенку. Тень от часов сжималась.

На кровати сидела женщина в рубашке, девушка с распущенными черными волосами. Совсем еще молодая. С большими испуганными глазами.

 

ДОМ

Смеющаяся линия флейты долго висела в воздухе. Трепетала. Потом опустилась на желтые прочные подушечки — цветы пижмы.

Штрихи ударных прорезали кусок неба, наполнили его дыханием.

Место запустения звуков. Сорная трава. Возня птиц. Мелко задробили ударные. И вдруг вспыхнул глаз скрипки. Он разрастался множеством оттенков жизни, и опять заскользила линия флейты. Теперь она уже была не насмешливая, а печальная. Глаз скрипки все больше тяготел к этой осенней земле. Все яснее становился нашим с тобой смертным домом.

Мерные удары смычка отмеряли время и отлетали в безвременную голубизну.

Шепот:

— Ты меня там слышишь?

— Да.

— Ты меня слышишь?

— Да, да, всегда.

Шелест крыльев, возня в кустах воробьев и синиц. Осенью они не улетают, остаются.

И только я подумал: где голос скрипки... Да вот же он.

Стук ударных. И над собой в осенней голубизне неба я увидел штрихи дома так, как его рисуют дети, вечные победители смерти.

Вот и стены и не стены, дверь и не дверь, окно и не окно.

Я хотел молиться, но забыл, как это делается. И только руки сами привычно перекрестили грудь.

Далекий звук флейты, перемежающийся со скрежетом металла, подарил мне прежний и будущий день.

Ударные вдруг взбунтовались.

Но я уже был властелином звуков, гладил цветы пижмы, все ближе и ближе подходя к исповеди.

Шепот:

— Прости, душа. Прости меня там, прости, что потревожил тебя, прости, если сможешь.

Флейта насмешничала: чертила всякие чертовщинки.

Горящий глаз скрипки смотрел на нас.

 

ДОМ ИЗ ДОЖДЯ

Она жила в доме из дождя. Дом из крупных капель дождя — летнего. Сочные капли впивались в землю, как стрелы. Лицо ее расплывалось, поэтому я не очень хорошо его помню. Я ошивался около дома, около ее дома, я протягивал к ней руки и натыкался на дождь. Казалось, так просто было позвать ее на улицу. Но тут гуляли мои мечты, и, если б я не постеснялся этого слова, они были похожи на эльфов.

Разве мы знаем себя? Мне хотелось бежать и внутрь себя, и вверх, и вниз — во все стороны. Меня тянуло к ней.

Этот магнитный камень лежит здесь уже сотни, тысячи веков назад.

Откуда я пришел и куда я ушел — я не знаю.

Я ее встретил в библиотеке, в читальном зале. Вся эта обстановка: книги, мысли, заключенные в них, которые нависали над нами как тучи. Самое прекрасное, что я не знаю, как ее зовут, и могу воображать ее судьбу, как хочу. Читальный зал рождает во мне ощущение полета, когда я выхожу на улицу, и это чувство надо разделить с кем-нибудь.

— Простите, — сказал я ей, — у меня полетное чувство. Не знаю, как у вас. Я видел вас в читальном зале. Мне, конечно, очень хочется спросить, чем вы занимаетесь, кого любите или не любите.

Она посмотрела на меня внимательно.

— Вы ошиблись, — сказала она.

— Не понимаю, как я могу ошибиться, если вы рядом.

— Хорошо, вы хотите меня увидеть? — спросила она.

— Да, но не в библиотеке.

— Я поняла. Приходите ко мне домой.

— А где ваш дом?

— О, его легко найти. В первый же летний дождь вы найдете его.

Прошло сколько-то времени. Я не знаю счета минутам, часам. Я знаю только, что время прокладывало дороги внутри меня. Я вспоминал поля и леса; все, что было просторно, не суетно и тихо. Потом раздался звук первых капель. Я протянул руку. Капли плющились, искрились. И тогда я сказал: «Пора!»

Я вышел на улицу, дождь усиливался. И тут я почему-то подумал, что я никогда не найду ее дом. Особенно после того случая, когда на меня чуть не наехала машина, а шофер остановил машину, открыл дверцу:

— Ты что, ты совсем? Ведь дождь.

Да, дождь. Я шел под дождем. В это трудно было поверить, но я увидел ее дом, дом из дождя. Из кривых линий дождя. Не дом, а небольшой домик. Труба, крыша, стены, окошко.

Я постучал в окно, крикнул:

— Я тебя нашел. Я тебя все-таки нашел!

Этот камень-магнит и притянул меня к ней. Трудно передать мое чувство. Мне казалось, что мы будем опять теми двумя существами, которые населили землю.

И то, что земля населена уже, — неважно. Главное, чтоб начинать все сначала.

Но и это — неважно. Главное, чтоб не было ваших стен из железа, бетона, камня, дерева.

А будет пусть только ее дом. Она крикнула мне:

— Там дверь, входи!

Я дернул на себя дверь. И на меня обрушились потоки дождя. «Вот он, потоп», — подумал я.

Когда я пришел домой, то узнал, что отец и мать мои уже умерли, что на земле было много горя и страданий, что я уже немолод, почти старик.

Потом я переоделся. Я кому-то позвонил. И мне кто-то позвонил. Я вышел на улицу — было солнышко, людно, и я незаметно растворился в толпе.

 

ВВЕРХ — ЗА ТИШИНОЙ

Время распределялось так: ступенями, и по ступеням шаг за шагом, шаг за шагом... Но ступени не то что каменные, а не поймешь, из чего сделаны, кое-где и скользкие, так что нога норовит соскочить, и полетишь за милую душу в бесконечность — это тут запросто. А зачем мы поднимались, тоже не определишь, причина какая — вроде надо... и еще — слух, весть нам была — там, в этой временной высоте — исключительная радость: разлита тишина. Уж не знаю, в чем она там разлита и как содержится, но говорят, будут всем давать. Даже исключительно без всяких денег, а просто кто чего захватит: кувшин, ведро — пожалуйста, только до верха дотащись, до самого верха.

Там, говорят, сад хороший, яблоневый или грушевый, точно никто не видел. И будто посреди сада заседает сам Комитет, который и распоряжается насчет выдачи... В детстве мы мечтали не о тишине, а о хлебе насущном, который был плохо испеченный. Из крапивы. И в него добавляли конского навоза. Хлеб вяз на зубах, застревал в горле, но уже тогда ступени времени тревожили нас.

Мой товарищ, Витька Коряков, у него еще тогда была собака, похожая на лайку, только очень маленькая, и мы с ней играли, ее звали Тобик. И Витька Коряков говорил, что он обязательно отправится туда, по этой лестнице, как только подрастет, потому что маленьким не добраться, — столкнут вниз. Мы знали, что многие срывались, соскальзывали и исчезали в бесконечности. Но Витька очень хотел и меня подбивал, укреплял мое сердце надеждой. Наигравшись с Тобиком, мы приваливались к забору и мечтали насчет сада. Сладость тишины мы чувствовали на губах и не говорили о тех, кто исчез в бесконечности.

Вечерами в пыльном городском сквере играла музыка, но не настоящая, а просто люди вместе мычали про себя, и оттого получалась музыка. Здесь, в городке, все было ненастоящим — дома, заборы, улицы... даже родители. Я, конечно, сомневался, что отец — это мой отец, а мать действительно гладит меня по голове, ласкает меня, своего сына. Я верил только в Витьку Корякова и собаку Тобика, уж не знаю почему, а верил. Однажды ненастоящий мой отец сказал: «Ну, значит, я пошел». Я не заплакал, хотя я как-то к нему привык и мне было горько. Он надел военную шинель, будто уходил на войну, а не в бесконечность... Но я-то знал, и его жена, моя мать, тоже знала.

— Береги себя, — нежно сказала его жена, моя мать...

Когда вслед за ним и она ушла — я не заметил.

Исчез и Витька Коряков, и тогда я понял: подступила моя очередь... Я вышел на площадь. Толпа уходящих собралась около неработающей церкви, или здания горсовета, или склада винной посуды... Люди жались друг к другу, некоторые крестились, кланялись зданию, и незаметно, вместе со всеми я начал подниматься по ступеням времени. У меня в руке была маленькая эмалированная коричневая кружка, заранее припасенная. И что удивительно — здесь, на лестнице, даже на нижних ступенях я чувствовал запах сада.

Шаг, еще шаг... Идти не тяжело. По рядам стали передавать бумагу, чтоб написали фамилию, имя и год своего рождения. Я написал... Шаг, еще шаг... Еще вверх... Интересно, из чего, из какого материала сделана эта лестница... Уж очень скоро стали люди падать, соскальзывать, срываться, особенно старики. Мне никого не было жаль. Я старался думать, как, может быть, я совсем один поднимусь наверх. И посреди прекрасного цветущего сада Комитет нальет мне что-то в кружку, и это что-то я буду жадно пить в радости и ликовании постаревшего сердца...

 

БЕЛАЯ ЯХТА

Неудачник спотыкался. И прежде всего об узкую полоску света, пробивавшуюся между жизнью и смертью.

Свинцовые подошвы его ботинок притягивали всякие несуразности, вроде гвоздей и городских сплетен. А неудачник хорохорился: в уме моем зеленя пшеницы поднимаются гуще, чем у вас на полях... А ночь набивает мою подушку жаркими львятами, и к утру они вырастут в настоящих львов... О, если бы... Неудачник поднимает глаза к небу, а потом опускает их к земле, да так неловко, что шляпа падает с головы, летит в какие-то тартарары — оттуда разве достать? И если в средние века кто горшок с помоями выливает со второго этажа, то обязательно ему на голову. И во все времена если где стреляют, то пуля обязательно попадает в неудачника. И он уходит, мертвый или живой, да нет, живой. Множество способов перепробовал неудачник, как перебраться в иной мир: кидался под гусеницы танков во время больших и малых войн и военных маневров, участвовал в тайных заговорах, которые были обречены... Неудачнику всегда чуть-чуть везло. И в далеких глубинах души ему чем-то нравилась жизнь.

Однажды ночью его разыскал генерал-лейтенант Рукавишников с револьвером на правом боку. Неудачник лежал на холодеющем песке пустыни.

— Вы пришли ко мне? — спросил он.

— К вам. Встать, когда с вами официально разговаривают.

Неудачник вскочил, отряхивая песок с одежды.

— Вы Вечный жид? Давайте чистосердечно. Люди хотят наконец знать правду.

— Вообще-то меня зовут Сергей Сергеевич...

— Жаль, — и генерал-лейтенант четко, по-военному повернулся и пошел прочь.

— Гражданин начальник, — опомнился Сергей Сергеевич. — Ну хоть арестуйте меня, сошлите на Колыму, а?

— Где ж вы раньше были? — донеслось до него. — Сейчас у нас другие времена.

— Неудачник я, — подумал Вечный жид. — Черт меня дернул сказать, что я Сергей Сергеевич. Это ведь только по паспорту...

Пора бы теперь описать внешний вид Вечного жида, его грустный облик с противоречивым отблеском надежды. Но зачем? Посмотрите внимательно на меня. Изо всех сил всмотритесь в меня, а может... и в себя. И уж там, на заднем фоне, как на старинных фотографиях, вы различите нарисованную белую яхту Вечного скитальца.

 

КУКОЛЬНАЯ ЖИЗНЬ

Николай забавлялся с детства игрою в тряпичные, лоскутные куклы. Куклы росли вместе с ним. Их стеклянные глаза тянули его к себе, вбирали все больше и больше от его жизни.

Трудно сказать, в какой момент это случилось, но среди цветастого праздника они стали подкидывать Николая, укачивали его. Его целовали, одновременно выкручивали ему руки. Испуганный, он молил их о пощаде.

Как трудна дорога расплаты. Расплаты за что? Он не знал, в чем же его вина. Куклы толкнули его на эту дорогу. И каждый раз, как он пытался свернуть, нырнуть в кусты, броситься с моста в воду, тряпично-цветастая жизнь не отпускала его.

— Дайте мне утонуть, — просил Николай. — Сожгите меня.

Однажды он увидел костер впереди. Встав на колени, перекрестившись, Николай смотрел на огонь. Потом поднялся и пошел. Ринулся с головой. Но вместо обжигающих языков пламени опять начался кукольный цветастый праздник. Куклы раздирали его. И вновь соединяли.

Он не завыл от тоски. А подумал: так мне и жить, может быть, я обрету хоть какой-то покой. Но и этого не получилось. Слава Богу, хотя бы в душе он мысленно еще порывался бежать от пестрой кукольной жизни.

 

ДЫРКА В НЕБЕ

Худенький жеребенок, подрагивая нежной кожей, потянулся ко мне. Рыжей пеной он вдруг кинулся из моих детских игрушечных воспоминаний, и мне стало зелено и просторно.

Я побежал вместе с жеребенком. Мы бежали сквозь огонь, но огонь жалел нас. Нестерпимость и жестокость оставались где-то позади, а впереди открывалась такая картина, что хоть стой, хоть падай.

Сергей-то Николаевич падал. Вставал и падал, потому что на него наскакивал, размахав крылья, цветастый петух. Он с лета бил Сергея Николаевича железным клювом, при этом успевая напевать:

Ах ты, сукин сын, камаринский мужик, Снял порточки да по улице бежит...

И тюк, тюк...

— За что?! — вопил Сергей Николаевич. — Мне в войну было только два годика. Как же я мог чего смыслить?

Петух не унимался, стараясь вдарить покрепче, да в голову, да в самое темечко.

— Если земля гибнет, дак я при чем? — защищался, в том числе и руками, Сергей Николаевич. — Я человек маленький, всю жизнь в труде... У меня теперь младшей внучке два годика... — И заорал: — Помилосердствуйте...

Петух, может, внял, или увидел кур, или еще по какой причине отступил, хотя самое начало песенки все же выкрикнул:

Ах ты, сукин сын...

Сергей Николаевич встал, оглянулся, почистил одежду и прилично пошел, помахивая руками: туда-сюда, туда-сюда... И в этот момент я увидел на розовом облаке бабу Фросю, сильно пригорюнившуюся.

Я ее спросил:

— Опять зять Володька напился, что ли? Ох и кризисный мужик.

Она не ответила. Скорей всего, не захотела услышать.

— Баба Фрося, ты ведь знаешь, как я тебя любил. И деревню Кочергино, среди леса упавшую. Может, это была моя самая сильная любовь.

Она долго на меня посмотрела, шепнула тихо:

— Зачем про это говорить?

— Прости. Я после твоей смерти там был. Все быльем поросло, да кустарник из леса полез. Остался один дом — окна выбиты, крайний, у ручья. В том доме я застал пастухов — двух парнишек с транзистором.

А на розовое облако дунул ветер, и оно пошло, пошло вместе с другими облаками. Где ж ты, огненно-фиолетовый огонь? Лизни мне душу, успокой, ради Христа.

Ушли облака. И осталась дырка в небе. Мой рыжий жеребенок скаканул, но не выдержали тоненькие ножки. Не попал. Тогда я уж сам устремился. И когда вылез наружу, было совсем тихо. Среди прочей травы поднимались невзрачные желтые мелкие цветки забудь-травы. Я встряхнул головой и поскакал в свое стойло.

 

ЛУЖА

Осенняя лужа моего детства проснулась. Ее молочные зубы улыбнулись мне в нежной улыбке:

— Ну что ж ты, парень? Чего ты тянешь — вот луч солнца, в осенние дни такая редкость. Не медли, пока еще там, наверху, есть за что уцепиться, пока летят птицы над твоей седой головой.

И я подумал, что вся моя жизнь могла измениться, если бы тогда, много лет назад, я решился спуститься на дно моей осенней лужи. Она была совсем недалеко, за нашим домом-бараком, набитым запахом керосина и мокрых пеленок, жутчайшей теснотой, из которой пробкой выбивало и меня, и моего друга, одного со мной возраста, маленького роста татарского мальчика Коляню. В луже мы, стоя по разным ее краям, пускали кораблики. Сколько раз в течение жизни лужа приходила ко мне в моих снах, играла глубиной, таинственностью, прощалась со мной, как бы окончательно, навсегда, и вновь возникала.

И теперь я снова ясно ее увидел в этот прозрачный осенний день. Луч солнца блеснул, и я, ухватившись и сплетя ноги вокруг него, устремился вниз, мгновенно преодолел границу этого мира и оказался на небольшой площади.

Луч как-то незаметно выскользнул, а ко мне уже ковылял человек, одетый в неизвестную мне, но явно военную форму.

— Здравствуйте, — сказал я.

Инвалид, сильно припадавший на правую ногу, не ответил на приветствие, а хмуро предложил:

— Пошли за мной.

Теперь я уже разглядел: все дома вокруг площади были из грязи. Мы направились к маленькому помещению с двумя ступеньками и надписью: «Таможня».

В крохотной комнатушке за столом сидела женщина неопределенных лет.

— Ценности есть? — спросила она, не поднимая головы.

— Воспоминания.

— Оставьте их себе. Вы командировочный?

— Нет.

Все это она тщательно записывала в толстую тетрадь.

— На сколько к нам?

— Трудно сказать: на минуту, на час...

— Цель прибытия?

— Ищу свое детство. То, что...

— Хватит. Идите.

Я бродил по городу мимо домов из грязи. Вошел в один из них. За столом сидела семья: дед, отец, мать и мальчик.

— Заходите, заходите, — сказал дед. — Мы вас ждали.

— Меня?

— Вы ведь часть нашей жизни, между прошлым и прошлым.

— А разве у вас нет будущего?

Никто не ответил.

У меня вертелось на языке: «Скажите, а вы не мертвые?» Но не решился, а вместо этого спросил:

— Нет ли тут барака из моего детства? Я бы его сразу узнал.

— Леша, проводи, — сказала женщина.

Мальчик послушно вышел из-за стола. Мы довольно быстро оказались рядом с длинным зданием.

— Коляня! — позвал я.

Из дверей вышел мальчик. Он никак не напоминал Коляню.

— Если вам хочется, так меня и зовите.

— Ладно, ребята, уходите, — сказал я Леше и тому... Ноги меня плохо держали, грязь обволакивала меня. Я сел и потерял счет времени. Смутные картины прежней жизни проплывали перед моим внутренним взором, в них вплетались звуки, как сверкающие нити, но ничего определенного. Когда я очнулся от воспоминаний, то понял, что мои руки лепят из липкой грязи дом. Я работал все интенсивней над постройкой своего дома. Когда дом был более или менее готов, я направился к таможне. Встретила меня все та же женщина.

— Я остаюсь.

Она кивнула:

— Ваше имя, отчество, фамилия, а также запишем дату и год вашего поселения здесь навечно.

 

Я С ТОБОЙ, ДЖО

Кафе-стекляшка, глаз стеклянный. Затертый, запотевший и затуманенный. Рядом железная дорога и шоссе.

Мы живем здесь отдельно, но и все вместе. Кучей, так привыкли. Еще бы нам пивка! Пепел папирос сыпется в тарелку, где лежит кусок недоеденной селедки.

Я поднимаю глаза. Передо мной, как бессонница, торчит голова негра. Мне интересно, мне забавно. Ха-ха! Откуда ты свалился?

Я его полюбила. Думаю, что от удивления.

— Хав ду ю ду, — ломаю я язык.

— Я говорю по-русски. Вообще я русский, из Тамбовской области.

— Ты русский? А откуда такая морда? Ну даешь, парень.

— Ага. Нас там много. Половина Тамбовской области — негры.

— Гудишь ты и зубы мне чистишь.

— Тебя Любой звать?

— Ты как это вычислил?

— Люба — любовь. Я всю жизнь тебя искал. И вот видишь...

У него фиолетовые вывороченные негритянские губы.

И, как милостыню на паперти, к нему:

— Поцелуй меня. Тебя как зовут?

— Джон, а дома — Вася.

— Лучше Джо. Мне нравятся всякие крокодилы, пальмы, слоны, бегемоты.

— Нет, я тамбовский.

— Ну ты даешь, парень, ну ты даешь.

Я вам скажу — негритянская любовь зазнобила меня. Нет, ребята, так не бывает. Ну, зачем он мне?

А пустые стаканы на столе от каждого проезжающего поезда — дзинь, дзинь, дзинь.

Нас убили в субботу. Думали, что двоих убили. Нет, троих. Моего ребеночка неродившегося.

Джо приехал на своем «КамАЗе» из Тамбова, как всегда, в субботу. И сразу в кафе, в нашу стекляшку. Я увидела его от двери. Бросилась к нему. Он обнял.

— Не лапай нашу девку, черножопый.

Их было шестеро. Не наших. Как они вышли на нашу стекляшку?

Джо защищался алюминиевой вилкой, которую зажал в кулаке. В тарелке — недоеденные пельмени. Я почему-то помню эти пельмени.

Меня ударили, когда я прикрывала его. Да, уж так получилось.

Да, уж так получилось. Но если бы снова — я все повторила бы опять. Потому что и теперь я люблю Джо из Тамбовской губернии.

Что? Там не живут негры? Какое мне дело — живут, не живут...

Только не могу себе простить одного — крикнула им:

— Его Васей зовут! Он русский, из Тамбовской!

Они засмеялись.

Гудели машины. Я сама видела, как парень-шофер натирал лицо углем. Из Тамбова по дороге ехали машины. Очень много самосвалов. И в каждой сидел негр. На черных лицах горели глаза.

Могила наша недалеко от стекляшки, почти рядом с дорогой. И тамбовская шоферня, да и не только они, притормаживают, гудят. Ребята, спасибо вам!

На желтом холмике — полевые цветы. Мы вместе. Джо-Вася и Люба.

А недавно за стекляшкой начато строительство микрорайона. Даже ночью, при свете фар, работают бульдозеры. Рядом гудит экскаватор, роет котлован. Огни бульдозеров все ближе и ближе к нашей общей могиле.

Я вижу, как по столешнице ползут стаканы к краю. Падают. Но падают неслышно, улетают в бесконечность.

 

ТАНЦОВЩИК

Что ж это? Тормоза ушли в небытие? Нет, это я сейчас уйду, исчезну — нажимал ногой на педаль, вцепился взглядом в дорогу. А сзади «жигули» хотят обогнать. В перспективе останусь калекой. И это еще неплохо. Естественно, со сценой все будет кончено. Если б можно было к кому-то обратиться, уговорить, умолить... Да, умолял бы сохранить ноги — они переполнены ритмом, движением... А пластика рук? Подумал о себе в третьем лице: он любил исполнять фламенко — танец испанских цыган, но вообще-то его метод — предельная выразительность, импровизация. Темп современности. Да, «жигули» обгоняют. Впереди медленно, слишком медленно двигался фургон «Хлеб». И прежде чем все обдумал, его руки сами приняли решение — машина вылетела на обочину, запрыгала на кочках, перевернулась, руль вдавился ему в грудь...

Он с трудом открыл дверцу, вылез. Пощупал ноги: целы. Подвигал пальцами рук. О, провидение! Кому должен — всем верну, кто мне — все прощаю. И вдруг пронзила мысль: надо сыграть катастрофу...

В городе только-только зажигались огни... Машины, люди... Он ведет машину, отказывают тормоза. Отчаянье. Столкновенье... Машина несколько раз переворачивается. Из обломков выползает водитель. Толпа людей... Потом снова поток машин, люди... И это он играет один, без партнеров. Играет огромный город и Жертву... и потом светящуюся радость жизни. Он выбегает к краю сцены. Его руки подняты над головой, поклон на аплодисменты... Он, совершенно взмокший, предельно устал, хватает только сил, чтобы еще раз поклониться... Гремят аплодисменты в нарастающем бешеном ритме...

Он лежал бездыханный на обочине дороги. Над ним шел на посадку пассажирский лайнер. До аэродрома, куда он спешил, оставалось не больше восьми километров.

 

БЕСКОНЕЧНОСТЬ

Натяжение минут ослабло, он почувствовал, как прыгающая память выхватывала края буфета, испуганное лицо матери, подтяжки отца, резкий крик не то вороны, не то кошки, разбитую рюмку на полу, грохот упавшей картины в золоченой раме. На картине были изображены часть берега в море с заходящим солнцем. Это он не видел, а знал. Да, еще он наступил на что-то мягкое, кажется, подушку, — но уже не думал, — двери распахнулись, на него надвинулась бесконечность. Он подставил ей руки, лицо, глаза — всего себя... Выбежал на улицу. Он чувствовал бесконечность в каждой частичке своего тела... Да мы, собственно, и есть частичка, пылинка бесконечности...

— Погоди... Стой... Ну куда тебя... Ты кто?

— Я... я, — задыхаясь, говорил он тем двоим, остановившим его, — я... сейчас отдышусь... Я являюсь частью, может, неформальной частичкой бесконечности или, для понятности, космоса...

— А куда тебя несет?

— Ну просто, когда я это осознал во всей безмерности...

Подошел третий:

— Чего тут?

— Да вот.

— А-а.

Тот, первый, который задавал вопросы, опять спросил:

— Ты еврей?

— Нет.

— Ну-ка покажи руки... Глядите... Ни одной мозоли.

— Пусть штаны снимет, — сказал подошедший третий.

— Да чего там... И так видно.

— Нет, я не еврей. Но прекрасны кедры ливанские.

Тот, первый, ударил его в лицо. И он упал. Они начали бить его ногами.

— Смотри, бьют человека, — сказала проходившая мимо девушка своему спутнику.

— Идем отсюда, — дернул ее юноша.

— Бьют человека, — повторила девушка.

— Идем... идем...

— Прекрасны кедры ливанские, — повторил он.

Бесконечность стремительно на него надвигалась, но он не уменьшался, а расширялся.

— Прекрасны кедры ливанские, — повторял он отрешенно, не видя, что в городе уже идет избиение, что горят дома, что мать его убита в кровати, а отец лежит лицом на полу, рядом с картиной. А он сам превратился в бесконечность. От земного времени он сохранил только свою единственную последнюю фразу:

«Прекрасны кедры ливанские».