Дед Гордей встретил Ивана воистину сногсшибательным вопросом:

— Что такое латифундия?

Не удивился Иван, давно привык. Но тут, как говорится, чем дальше в лес, тем больше дров. На один вопрос ответишь, десяток на очереди. Дед пристрастился к мудреным книжкам, дела по дому вовсе забросил.

— Латифундия, дед, это вот как у нас с тобой, — начал Иван помаленечку выбираться из капкана, выуживая из холодильника банки с остатками давних консервов и ломтики закаменевшего сыра. Не то от майских праздников осталось, не то еще от Нового года. Но выручают запасы в трудную минуту. — Латифундия, дед, это недвижимая собственность. Всякие строения на земельном участке.

— Тю ты, черт, — пренебрежительно резюмировал Гордей Калиныч. — А я тут всю мозгу поломал. Придумают же слова, как нарочно… А это, как ее, ну, которая…

— Дед, погоди, прошу тебя. Подавлюсь твоими запасами…

— Да ты ешь, ешь, — замахал руками старик, ерзая от нетерпения свесившимися с печи ногами. — Я к тому, что туманно очень. Прочел тут…

— Дед, погоди, не то поперхнусь… — Но, чего уж там, не унять теперь Гордея, хоть из пожарной кишки его поливай.

— Так разве я тую книжку писал? — обиделся старик. — Я ее читаю, а там темнота кромешная. Ни толку, ни ряду. Вот хотя бы взять теперешнее. Раньше как было? В мартеновском один мастер. Теперь их сколько? И все с образованиями, с большими окладами…

— Оклады не велики, — все же вставил Иван, понимая, что нельзя давать деду такого развития. — Я вдвое больше зарабатываю.

— Га! Сказал! — прискокнул Гордей на краю печки. — Ты ить зарабатываешь, а они получают. Было не было, солдат спит, служба идет.

«Нарочно он, что ли?» — сердито сунул Иван пустую банку из-под кабачковой икры прямо в лоханку. Брызги вразлет, вытирай теперь. Ну, как не поймет человек? Семьдесят второй стукнул, пора бы угомониться.

— Ты думаешь, вовсе у меня память проржавела, никаких позиций не держит? — продолжал Гордей, норовя все же подобраться поближе к Ивану. Слух притупел. Иной раз говорит внук, а что — с пятого на десятое. Может, самое важное пропускаешь. — Я двух царей пережил. Четырех хозяев да шашнадцать директоров, Если посчитать, я стока ее, горяченьку, выдал, в Оке воды меньше. Из моей стали, вон хоть самого Леньку Терехова спроси, тыщу танков или хоть бы кораблей можно построить…

А все же сдает старик. Прошлый раз говорил, что директоров пережил только двенадцать, а предзавкомов «шашнадцать», теперь наоборот. Сидел бы под тополем, слушал бы Оську с Тоськой, спокойнее жить было бы. Хотя — на кой ему спокойная такая жизнь. Одиноко ему. Сейчас спросит: «Когда жениться-то думаешь?» А того не поймет, что от послеженитьбенного веселья можно в лоханке вон утопиться. Серегу маменька женила, теперь небось разженила бы, да силы не хватает.

— Вань!

— Аюшки.

— Женился бы ты. Рушится у нас в доме, как в том Помпене. Привел бы какую старательную…

— Где они такие?

— Оно да, быстроглазки теперешние полы мыть не кинутся. А щи чего не стал?

— Прокисли. Давно.

— А я нынче пробовал, ничего. Ну, вон что, как сбудешь меня Митрофану, все ж подыщи какую посмирнее. Одному пропасть.

— Спи, дед.

— Засиделся я тут, — не унимался Гордей. — А что, слыхать, эта, котора… ну, та, она опять хвост дудкой. Ну, эта, Татьяна Носачова.

Это уже не вопрос, это провокация. Промолчал Иван, точно зная, что все равно не отмолчаться. И вдруг осенило: перевести надо деда на другую тему. Есть такая тема, что он все враз забывает. И сказал с преувеличенной озабоченностью:

— В институт думаю. Этой осенью попробую. Книжки надо… — И каменно уснул, не успев, как говорится, донести голову до подушки.

— Ты не тужи, Носачова мымра тебе не пара, — деловито и обстоятельно продолжал дед, уразумев, что перебивать его теперь некому. — Ее маменька, Надюха-калашница, лет с пятнадцати хвост набок носила. На кой тебе чужих голопузиков нянчить, аль своих не настрогаешь. Ток ты это… шибко, чтоб дура, — тоже не зарься. По себе пригляди. Чтоб с кругозором, и все такое…

Проснулся Иван с тревогой в душе. Что случилось? Где? С кем? И услышал ровный голос деда:

— Я тут прикидывал, так ты, этово, ты прямо к Маркычу иди. Я его не зазря боле девяти лет делу да уму-разуму обучал. И потом, в сталеварах когда, к моему слову всенепременно прислушивался…

— Ты о чем, дед? — не совсем проснувшись, не понимая, утро, ночь или вечер теперь, спросил Иван. — Мне пора аль как?

— Я тебе верно говорю: не трать время на этих, которые. Иди к Маркычу и выложи: так, мол, и так. За ним все партийные указания, он, хотя и не в директорском кресле, а вес имеет.

— Да о чем ты?

— Сетуют на тебя ребята, — вздохнул Гордей Калиныч. — Вон даже сосед, на что бессловесный, сказал надысь: «Ты, говорит, Ивана приструнь, потому как он наших интересов рабочих не соблюдает». А какие у Жорика интересы? Накормить чаду свою бесчисленную. Домне угодить. Так при чем тут рабочий класс? На них оглядываться, век чапать в автомобильных покрышках. И насчет сынка директорского тоже. Мы тут хозяева, а не всякая шваль подноготная. Приструнь и никаких… этих, аргументов. Не бойсь. Надо будет, сам пойду к Леньке, я ему впишу памяти, если надо будет.

— А знаешь, дед, как меня Леонид Маркович недавно обозвал? Ты, говорит, классический ортодокс. Вот. Покопайся-ка на гулянках тут, разберись: за что он меня заклеймил так? И не сбивай меня больше с панталыку. Мне тоже есть о чем подумать.

— Стой-погоди! — вскинулся Гордей Калиныч. — Запиши мне это слово, гром меня расшиби! Да на каких таких основаниях он посмел? Как ты сказал? Орто…доски? Какие доски? Может, это слово вовсе новое, как вон насчет космоса?

— Старое слово, — буркнул Иван, шаря в пустых банках. — С голоду мы не закачуримся, если и еще какая книжка потолще тебе попадется?

— Не-э, я нынче закваски у соседки попрошу, блины кислые сватажу. Как тебе, со сметанкой аль с топленым маслицем?

«А ведь и правда крышка мне, если дед к Митрофану поторопится. В столовках какая еда, а дома я вовсе не умею, — самокритично думал Иван, записывая крупными буквами не понравившееся деду слово. — Да и скучно без него будет. Сколько там директоров да хозяев он на самом деле пережил, жизнь у него была интересная. Трудовая и без всяких закорючек».

— Дед.

— Вот я.

— Смотри, никому не ляпни, что меня Терехов таким словом обругал.

— Да ты что, разве я Мазепа какая?

— Мазепа был мужского рода.

— Все равно хуже крысы облезлой. Ну, а если это слово ругательное или в этом роде, пойду и скажу: «Не смей. Наш род, может, познатнее любого княжеского, и это ничего не означает, что мы тут прокисшие шти хлебаем».

— Про шти тоже не распространяйся, — посоветовал Иван. — И вообще, не больно шебурши. Знатные рода давно не в моде.

— И-эх, скажешь! — запротестовал дед. — Эт пока тихо-мирно и все на местах. А если что, а если как? Мы, внучок, дороже золота, светлее солнца. На нас хоть в какую беду опирайся, мы не выдадим. А ты думал как. Вот выйду, кликну!..

— А тебя в милицию, чтоб тишину не нарушал. Уймись, некогда мне передачи носить.

— Так я что, я не к тому, — немного успокоился дед. — Я тебе к тому, что нас таких еще много у бога на учете. Если понадобится — мы от они. Тута. И вперед. А ты как думал?

Правду сказать, Ивану нравились такие вспышки. Горячим, верным, благородным сердцем рождались они. Отголоски славного времени, светлых душ, безоглядных подвигов. И если бы в самом деле решился дед выйти и кликнуть, Иван первым явился бы. Он свято верил, что это нужно, что это важно. Несгибаемые люди. Ну а гибких, вовсе бесхребетных хватает.

Из дому вышел Иван гораздо раньше, чем надо было. Любил он в такую вот весеннюю рань посмотреть на свою слободку. Много хороших, счастливых минут связаны с этой порой. Давно было и недавно, а все равно ушло. Будет ли? Повторится ли? Доведется ли?

Три года назад, возвращаясь с неудачной рыбалки берегом Москвы-реки, увидел Иван несказанное. Крутой скат, выстланный зеленым бархатом, золотые блестки одуванчиков, купинки задичалого, но буйно цветущего вишенника, чудо-крепость на фоне ясного неба, стая голубей, тонко высвистывающих крыльями, и девушка в белом. Стоит, вытянувшись к небу, смотрит, что-то сигналит кому-то руками. Не сказка, не явь. Что-то из древней мистики. Мелькнет на миг и растает в голубой бездне. Но если подойти и дотронуться до вытянувшейся в струнку девчонки, все это навсегда останется тут, можно будет смотреть хоть каждое утро.

С трепетно-оробевшим сердцем приблизился Иван к девушке. Отчетливо увидел языческое ликование в черных глазах, торжествующий призыв, летящий с ярких губ, услышался смутно, но понятно. А тонкие руки стремились уже не в небо, а к нему, куда-то приглашая. Текучие волосы пронизаны солнцем, легкое платьице готово улететь по ветру. И вся она — какое-то несбыточное мгновение, что-то из смутных грез. Но надо дотронуться, хотя бы одним пальцем. Надо. Нельзя же допустить, чтоб все это ушло навсегда.

— Ты Стрелец? — спросила девушка, смешливо щурясь.

— Прости… — все же дотронулся Иван пальцами до плеча девушки. — Это твои голуби?

— Где? — оглядела девушка край неба над крепостью.

Не было голубей. И чудо-крепости не было. Обыкновенные руины, мрачные и неживые. Но девушка не улетела, теперь ей нельзя было улететь. Она и до сей поры стоит в утренней дымке среди цветущих деревьев, расколдованная прикосновением его пальцев. Но, может, не следовало к ней тогда прикасаться. Пусть бы улетела вслед за своими голубями. Пусть бы осталась в памяти, какой увиделась в тот миг. Может, не довелось бы услышать о ней такое, что сказал вчера дед. И вообще, не следует превращать сказку в быль. Не для того созданы сказки. Были хватает. Всякой. От нее никуда не деться, если она и не по душе. И не в том дело, что от жизни надо укрываться за прекрасными выдумками, каждому, наверно, хочется, чтоб жизнь сама по себе была красивее. Так рождаются сказки.

Ничего сказочного не увидел Иван в это утро. Может, настроение было не совсем подходящее, а возможно, и нельзя смотреть сказки слишком часто. За сказками, если ими чересчур увлечься, можно живые дела упустить. А это лишь говорится: дорога дальняя, все притрется. Не успел сделать сегодня, никогда не сделаешь. Не хватило решимости однажды, во второй раз вовсе решать не доведется. Второй раз может быть, но уже не тот. Не встанет больше Танюшка на краю бархатного косогора, и незачем больше тянуть ей куда-то руки.

«Но почему опять с Егором? — острой болью ударило в самое сердце. — Знает же, подонок…»

— Привет, начальник! — услышал Иван знакомый голос. Пока дошло, что окликнули именно его, миновал дом и, оглянувшись, никого не увидел. Зато сообразил: Егор окликнул. Зачем? Да просто так. Сидит, скучает, перебаливает со вчерашнего перебору, ждет вечера. Или не просто так? Может, насчет Танюшки хотел что сказать. Было такое. В прошлом году…

Остановился Иван у самой проходной, оглянулся. Да ничего там не увидать. Состав вагонов-пятиэтажек, старенький паровозик-сторожка с высоченной, всегда дымящей и какой-то беспомощной трубой. Сторож и зимой, и летом варит одно и то же, картофельный суп с луком. Ну, а выше — там слободка. Там щеглы на березках, сирень в садиках, скрипучий ворот давнего колодца и тихо позванивающий ветер. Там гнездо. Не только Оськино да Тоськино. Ну, а люди не ангелы. Да и для чего они — ангелы на этой грешной и потому прекрасной земле?