Осторожно приоткрыв дверь, Ефимов с тихой покорностью спросил:
— Можно к вам, Захар Корнеевич?
Переступил порог, снял кепку, встал перед столом, вздохнул и вымолвил совсем по-сиротски:
— Здравствуйте, Захар Корнеевич.
— Здрасьте, — кивнул Ступак. — Чем могу быть полезен?
— Болел я. У меня вот — справка.
— И слава богу, — не отрываясь от дел, буркнул Ступак. — Выздоровел — хорошо. Справку в табельную, мне-то зачем? — отстранил вздрагивающую в руке Ефимова бумажку. Поднял голову, в упор надавил желтыми глазами.
— К вам я вот почему… Я к вам, Захар Корнеевич… Ну, насчет того стыка. Ненароком получилось. Мотались, мотались целых четыре часа, не по моей вине мотались… Ну и поспешил. Люди в банях…
И судорожно дернув острым кадыком, покосился на скамейку. Ноги ослабли.
— Да садись, садись, — согласно кивнул Ступак. — Нарочно не нарочно, кутерьмы наделал. Если расценивать с твоих личных позиций, ничего особенного. С кем не бывает, и такое прочее. Ну а если по-государственному? А? Вот то-то! — звякнул он прямо-таки каленой сталью. Не знал бы Ефимов, что все это для проформы, на скамье не усидел бы. Наверно, и в самом деле не только умелые да мозговитые от бога. Умелыми тоже надо уметь управлять. Люби — не люби, он на то поставлен. Конечно, рабочий человек не беззащитен перед начальством, есть профсоюз, есть и кроме. На худой конец можешь распрощаться. Трудовые руки везде нужны, особенно, если высокой квалификации. Но и начальство тоже везде. Оно на одну колодку. Для того поставлено. И все же — ну, чего, чего руки-ноги трясутся от страха?
— Чего тебя колотучка бьет? — раздраженно прикрикнул Ступак на Ефимова. — Что я — фашист какой? Я сорок лет на заводе.
— Так… вон что, я к тому, что… — встал Сергей. Потеребил кепку, облизнул горячие губы. — Болел я. Справка, вот она. А Федор Пантелеевич сказал: они там… какое-то дело на меня. В суд на меня.
«Господи! — шумно выдохнул Захар Корнеевич. — В последний раз и окончательный. Совсем зарвался Мошкара. Ну, на кой черт ему такое дерьмо?»
После недолгой паузы сказал строго, но не грозно:
— Иди работай. Подумаем, посоветуемся. Только не будь олухом, ты же радицкий. Плетью обуха не перешибешь, а пить-есть каждому надо.
И все. Полный комплекс обработки.
Не видя под собой земли, вышел Ефимов из конторки. Не радость, а что-то разномастное переполняло его. Не надежда, но уверенность твердила где-то близко и настырно: «Все, паря, все! Теперь нас голой рукой не ухватишь, теперь мы вон в каком хоре поем». И совсем далекими отголосками, наверно, оставшимися от противной дрожи коленок, звучали мысли: «Купили-таки тебя, задешево приобрели».
«Ничего не теряешь, чучело! — голосом Мошкары вплетались утешения. — Твое дело телячье. Что там и как — на то оно начальство. Не с тебя спросят, если что. Никаноха вон…»
А все же не хотелось Ефимову заодно с Никанохой. Давно знал — мало утешения.
Мошкара тут как тут.
— Жив, Сереня?
— Жив.
— Что сказал?
— Трудиться велел.
— Трудись. Бог любит трудящихся.
— Я и то.
— Ворон ворону глаз не клюет. Понял, будок радицкий?
— С аванса отплачу.
— Дура-ак! — покачал головой Мошкара.
— Ну а что с меня?
— А-а, котелок безмозглый! — продолжал Федор Пантелеевич. И как он умудрялся, смотрит вверх, а видит все. Везде. Увидал кого-то, снизил голос до шепота: — На кой мне твои жалкие. Но посидеть можно. Поговорить по душам надо. Понял? С аванса и зайдем. В «Спорте» закуток есть. Для хороших людей. Понял?
— Я что, я с превеликим, — приободрился Ефимов. Лишних расходов он не любил. — А ты это, ты загляни к Носачу. Чо-т он больно строго. Я ж теперь с вами, а он, как на врага народа.
Может, не такой уж мозгляк, вовсе не таракан раздавленный попался на этот раз Мошкаре? У каждого своя защитная окраска. Подумал Федор Пантелеевич, привздернул еще раз штаны, пошевелил своим до странности неприятным носом, покосился вслед Ефимову. Но выбирать не из чего. Может, этот самый последний. Стрельцовы всех настробучили. О рабочей гордости уши прожужжали. Кому не хочется погордиться своим званием? Кому не лестно покрасоваться своей чистотой? Счастлив Носач — вовремя на пенсию отступает. Ты отступай, коль приспело, но другим горло не рви. Жить каждому надо. Вот так!
Надо все же настроиться и Мошкаре. С Носачом разговаривать не просто. Черт бы с ним разговаривал. Но и тут выбирать не из чего. Последний из могикан.
Хмуро, недобро встретил Захар Корнеевич Мошкару. Пришлепнул могучей ладонью по стопке старых чертежей, в кои никто не заглядывал за ненадобностью, наверно, с пятидесятых годов, дернул мясистым носом, будто нацелился клюнуть в темечко, бросил гневно:
— Не затевался бы ты, Федя!
— Ну, ну, без психу! — сел Мошкара на скамью, вытянул ноги, погладил острые коленки, твердо глянул в желтые глаза Ступака. — Не для кого-то, для ради себя стараемся.
— Как бы в горле не застряло.
— У меня застрянет, ты проглотишь. Твое ширше. — И такая власть зазвенела в сиплом голосе, что каленая сталь ступаковская мягче олова показалась бы. — За пенсией не укроешься. Нашим делам нет такого, насчет сроков давности. Понял? Ну, так оно лучше.
«Жулик! Хуже бандита, гадюка подколодная. Расприсукин сын! — потупя взгляд, чтоб не выдать лишнего, ярился Захар Корнеевич. — И о сроках давности вспомнил. Удавить тебя мало…»
Но сказал гораздо мягче, почти задушевно:
— Насчет всего такого ты меня не стращай, ни один прокурор ко мне никаких таких ключей не подберет, а что касается этого, — кивнул на дверь, — он же тебя и продаст, не дорого возьмет. Хлипкий. Не для твоих дел построен. Дунет тот же Иван — вони не оберешься.
— Вовсе спортила тебя эта пенсия, — вздохнул Мошкара. — Был кремень, кувалда, глот. Не обижайся, Захар, сам ты рассопливился хуже Ефимова. Утрись-ка, подтянись. Небось Танюшка замуж спопашилась, а у тебя не густо. А? Ну, то-то. Да и в последний раз. Нет, правда. Мне тоже на Колыму не светит. Ну! Трудись, трудись. У меня тоже дела. Котел под сдачу готов. Ты как, все у тебя рядом?
«Самого тебя в котел, самого тебя кувалдой, — ненавистно посмотрел Ступак на закрывшуюся дверь. — Опутал, змея ненасытная. Как таких земля-матушка носит?»
Долго листал никчемные чертежи. Успокаивает. Мысли выравнивает. Утверждает в чем-то. Былое. Былые заботы, былая слава, былая гордость. Да, гордость тоже. Теперь в этих чертежах все былое. Но оно было, было. Работа была. Всякое было. Но самое главное — была молодость. С молодого все как с гуся вода. В молодости все одолимо. И, наверно, впервые подумал, остро жалея себя: «Ну, какая это жизнь, для чего она такая. Люди вон радуются, даже в старости цветут, а тут, как проклятый».
Монотонно стучат дождевые капли по тусклому, давно запаутиненному стеклу нелепого решетчатого окошка. На тюремную решетку похоже оно. Дураки делали. Для чего тут столько переплетов? Копоть да пыль собирать? А протирать кому охота? Сиди, любуйся, переживай. А он там, в креслице, секретаршей накрахмаленной загородился. Где правда? А еще говорят: человек человеку брат.