Заспанное солнце неохотно выглянуло из пухлого, как перина, облака, покачалось для разминки с боку на бок, порозовело от натуги и выбралось на самую гребенку заокского леса. Там, умывшись росой, сбросило дрему, озорно стрельнуло острыми, как ячменные усики, лучами и принялось карабкаться на крайнюю трубу мартеновского цеха. Отполированная сталь Москвы-реки засветилась в глуби теплыми бликами, на круглом пруду — старице сверкнули хрустящей белизной крупные кувшинки, голубые завитушки тумана потянулись к берегу, искропили гальку влажными веснушками и растаяли в зарослях буйного шиповника.
Взмахни руками, оттолкнись немного — и полетишь невесть в какую высь. Что ни задумай — исполнится. А всего лучше — спеть бы сейчас. В такое утро любая песня соловью под стать. Но что ж ты поделаешь, не знал Иван песен. Слышал, как люди поют, сам не умел и не пробовал. А летать летал. Во сне. И над Окой, и над Москвой-рекой, и над лесами. Смутно, а все же видел окрестности сразу все. До того это радостно, что вот, как сейчас, хоть песни пой, да не умеешь. И все равно здорово тут. Надо как-нибудь взобраться к Тоське да Оське, оттуда осмотреть получше.
— Ванек. Ты этово, давай завтракать да беги.
Ну дед! Это надо — втемяшилось ему. Понять бы старому — никакие прокуроры Ефимиху со снохой теперь не помирят. Вначале еще куда ни шло, теперь они так уязвились, жить не сумеют, если друг дружку крест-накрест не отчитают. Ну, дед!
— Крыша у нас вовсе как решето, — сообщил Иван. Ему не только дали видны с лестницы, крыша тоже как на ладони. Вся в дырах да щербатинах, провисла, как спина у Марьянихиной коровы, только и держится до первого ветра. Жилье!
— Ну-к что, если она продырявилась, нарочно я ее дырявил? Да слезай, не голубятники мы.
— Как святые живем, — подвел черту Иван. — Пищи на один день, жилья на одну ночь. Скоро вовсе под чистым небом очутимся!
— Дак оно, если разобраться…
— Если возьмемся разбираться, совсем весело станет. Не надо, дед, после разберемся. Ты вот что, если я заиграюсь у Ефимихи, не суетись. Обедай-ужинай, я все же в гости нацелился.
— Брешут они — твои критики, — не захотел дед сбиваться с главного. — Мы свою силу заводу отдаем, а они — твои критики — утям да поросятам. Крыша может хоть к чертову батьке греметь, завод вона стоит и тыщу лет стоять будет…
— Все ясно, дед, не распаляйся. Нервные клетки не восстанавливаются, а без них какое житье.
Опешил Гордей Калиныч, умолк накрепко. Ну, что за черт. Откуда такие новости берутся. Клетки какие-то. Может, так оно, а вполне, что и не так. Если так, надо прислушаться. Теперь наука такое чубучит, в космосе вон пищит. А если не так? Иван горазд на заковыристое. Ну и молчи ему, как селедка безголовая? Но с другой стороны…
Долго размышлял Гордей Калиныч над проблемой клеток. Любил загогулистые задачки. Вот беда — мозги и правда тихоходные стали. Пока то да се, Иван уже под тополем. Наверно, Оськино потомство считает.
— А завтракать? — окликнул дед.
— Перебьемся. У Ефимихи блины по субботам. А ты сбегай в ларек, там супы готовые завезли. Плеснешь кипяточку — и крой.
Вот она — Зойка. И правда, новую дорогу проторила. Куда это она спозаранку?
— Здравствуй, Зойк!
Остановилась, пощурилась, будто не узнала, спросила певуче:
— Ты чо не спишь, Ва-нь? Дедушка, доброе утро. Это я в ларек. Может, вам чего захватить?
— Ну-к что? — вопросительно оглядел дед Ивана. — Не утянет ее пакет супа.
— Разленился ты, дед! — возразил Иван. И понял Гордей — не в лености дело. Сплоховал он. Может, Зойка и не думала ни в какой ларек? Может, Иван и не потомство считал под тополем? Это ж надо — куриные мозги, такого дела не раскумекать. И отступил поспешно:
— Ить я к слову, а так что — мне двигаться полезно, шарниры проминать. Их не проминать, они ржой покроются. Я вон у этого, как его…
Но и опять умолк. Нет слушателей, чего долдонить? Пошли. Рядком. Смотреть любо. Зойка — не стариковское это дело, но хоть сейчас на картинку. А Иван? Да он тут… может, наипервейших статей. А что крыша рушится, так это дело поправимое. Дай-то бог, дай бог. И, чего не пробовал лет сорок, перекрестился торопливо, на всякий случай и вслед Ивану тоже щепотью посолил.
— Хороший у тебя дед, — искренне похвалила Зоя. — Мне все кажется, он на папу Карло похож.
— А я, значит, Буратино? — хмыкнул Иван. — Полено длинноносое?
— Мама говорит: Гордей Калиныч самый уважаемый человек на сто верст вокруг.
— Ага. Трех царей пережил, шашнадцать директоров, сто сорок штук предзавкомов и две тыщи прочих мелких начальников. Наполеон! Поговорила б ты с ним разок, за версту потом наш проулок обходила бы.
— А я все же буду готовиться.
— Знаешь, давай откровенно, — Иван приостановился и взял Зою за руку. — Я сварщик. Не хвалюсь, но я это знаю. Я люблю свое дело. А там что? Ты не обижайся, но вот мое слово: хочешь готовься и поступай, но я был, есть и останусь сварщиком. Да знаю, знаю, теперь это не в моде. Что в моде, тоже знаю. Да зачем же мне мода? И ты не обижайся, но никуда я готовиться не буду. А еще, — Иван потупился, отпустил Зоину руку, продолжал сбивчиво: — А еще… ты только не думай чего, давай встречаться. Видишь ты… я не знаю, но… А? Давай?
— Давай, — шепотом, глазами, улыбкой согласилась Зоя. Вытянулась в струнку, чуть не коснувшись губами загоревшейся щеки Ивана, резко повернулась и припустилась проулком. Наверно, в ларек.
Постоял Иван, потер шею, покивал, утверждая что-то важное, бросил взгляд в пустой уже проулок, вздохнул: нет, не просто все это.
«А разве просто теть Машу с Раечкой помирить? — как бы закрылся Иван шуткой от непомерно трудного вопроса. — Серега небось в подпол от них прячется. Наладит меня молодица мокрым помелом, миротворец нашелся. Марь Семеновна тоже, если что, турманом пустит. Вот и придется двери лбом открывать…»
Может, и не укрылся бы Иван за такими мыслями. Правду сказать, война Марии Семеновны с невесткой его не очень занимала. Ладно, сама Ефимиха дома сидит, она положенное отработали А Раечка-то с какой стати окопалась на кухне? Ничему не научилась в своих Бордовичах, пусть в почтальонши идет или куда-либо в мороженные продавщицы. Да хоть куда, мало ли возможностей. Или она не понимает, что на кухне вдвоем так не так тесно? А говорить им слова, лучше по стене горох сеять. Но вот они, голос подали. За три квартала слышно. Голосистые, дьявола. Если Марь Семеновна под банкой, давай задний ход, не искушай судьбу. Но от деда мороки не захочешь. И пошел, внимательно прислушиваясь к интонациям, пытаясь издали определить степень накала.
Ефимихина хатенка — родная сестра стрельцовской завалюхе, если что крыльцо еще кособочей да окна слеповатее. Но дверь на запоре, тут знают, что добро надо беречь.
Выждал Иван паузу в яростной перепалке, постучал кольцом защелки по железной ручке. Ноль внимания. Грякнул кулаком в притолоку. Ни гу-гу. Перевесился через перила, подребезжал давно расшатанным стеклом. Хлопнула дверь в доме. Брякнул внутренний крючок. Выглянула румяная молодица. Спросила недобро, кое-как притушив ярость:
— Чего гремите?
Ничего молодичка. Кругленькая, глазастенькая, краснощеконькая. Ну а голос немного осипший — у кого не осипнет от таких напряжений. Еще раз переспросила:
— Ну, что вам? — И потянула дверь на себя.
— Иду вот мимо, слышу, — начал Иван, сунув ногу в щель между притолокой и дверью. — Думаю: пожар…
— Валите-ка! — но не осилила Рая, отступила, крикнула в полутемное чрево сенок. — Эй, маменька! Тут, наверно, к вам какой-то хмырь явился. — И пошла в дом, предоставив Ивану решать: переступать этот порог или поворачивать оглобли? Ну, нет! Хмырь, значит? А ты тут кто? Э, нет! Тебе, такой, дай повадку, ты не то что Марии Семеновне, ты Мошкаровой собаке голову откусишь. И ступил Иван на поле брани, твердо решив навести тут порядок.
— Ефимов! — грозно окликнул Иван, ступив в полутемные сенки. — Вы что же это… — И едва успел увернуться. Увесистый узел грякнулся в дощатую стенку, и, как хвост за кометой, пронзительный и яростный вскрик:
— Я те покажу, мымра косоглазая! Я те пущу отседа задом наперед, стервотина кривоногая!
Марья Семеновна такое умела вполне. Не то что женщины, от нее мужики пьяные сворачивали, если она была в ударе. Закрывшись узлом, как щитом, ступил Иван в заповедные владения. Ух ты! Как Мамаево побоище. И отразил узлом мелькнувший сапог.
— А ну — хватит! Ефимов! — гаркнул Иван устрашающе. — И вы тоже! Прекратить!
— Анафемы! Ироды! В рабыню египетску превратили! — взялась причитать Ефимиха, как видно не успев хорошенько разобщаться в изменившейся ситуации. К тому же она знала не только Ивана Стрельцова, она хорошо помнила и отца его, и молодого Гордея и поняла, не затем пришел Иван, чтоб прибирать вместе ними раскиданное тряпье.
— Все воюете? — спокойно, буднично спросил Иван, смахнув табурета что-то завязанное в клетчатый платок. Поставил табурет к столу, разгладил ладонями потертую клеенку, сообщил, как бы между прочим: — В ларек залом привезли. Во! — показал уку от кисти до локтя.
— Ну и что? — вроде бы не поняла намек Мария Семеновна.
— Суббота нынче. Сядем рядком, потолкуем ладком. Сергей!
— Что-то показалось мне, Гордя захворал, — перешла на мирные интонации Ефимиха.
— Да еще крепкий.
— Все под богом. Тут вон… — но и не пошла дальше, явно принимая условия перемирия. — Редиска у меня — золото. Лучок. Без единой стрелочки, сама сколь годов такой вывожу.
— Небось огурчики уже вон какие? — охотно поддержал Иван. Он хорошо знал — Ефимиха не жадная. А что на язык востра да на руку скора, так она век прожила без заступы, самой надо было свою дорогу торить. Да и трудяга — это дед не просто к слову повторяет. Тридцать лет крановщицей в мартеновском. В чаду, в напряженности, под вечной опасностью. Не ради удовольствия коптилась там, чтоб выжить, чтоб Серегу, черта длинноносого, поднять. — Ну, что ты стоишь, как привинченный? — прикрикнул на ухмыляющегося хозяина. — Бери на пятерых, потом сочтемся.
— Нас же четверо, — напомнила Ефимиха.
— Это что — мы с вами за одного, что ль? Мы за троих! — выпятил Иван грудь. — А по грядкам я сам пошарю. Люблю. Да не помну, не бойтесь. Хоть по штучке на нос надо бы. С заломом-то. А вы тут пока приберитесь, — жестом показал на разбросанные шмотки.
Но просчитался на этот раз Стрельцов. Откуда было знать ему, что за цацки растут в Бордовичах?
Смиренно так выглянула Раечка из своей спаленки, из-за шторочки. Показалось Ивану — ангел голубоглазый снизошел и осенит их, закоренелых грешников, святым прощением. Благостно сделалось, как на пасху. Даже рот, сердяга, приоткрыл, чтоб воспринять побольше святости и благодати.
— Не затевались бы вы насчет выпивки, — елейным и правда почти ангельским голосом вымолвила Рая. — Она и трезвая хуже обезьяны озорует, напьется в лоскут — дом на трубу поставит.
Вот так. И никаких гвоздей. Врубила невестушка и назад, за свою шторочку, в свою спаленку.
— А-а-а! — истошно вскрикнула Мария Семеновна. Стремительным рывком бросилась к открытому еще сундуку, и полетели кофточ пронзителки-юбочки да прочие скатерки, как говорят: куда куски, куски, куда милостынки. И забилсяьный голос в причитаниях: — Чумичка неумытая, короста гноявая! Приволоклась, шлёнда кособокая, а вслед ухажеры со всех Бордович кобелями тут вертятся! Да я… лучше по ветру все, да ни синь-пороху…
Видно, крепко задело Ефимиху, коль перепуталось у нее в словах. А ведь куда как складно костить умела. Но, может, хватит. Хорошего понемножку. Смело отдернул Иван ситцевую занавесочку, оглядел Раю так пристально, будто сам собирался сватом произнес ласково:
— Ты вот что, голубка непуганая, в последний раз такие штучки выкидываешь. Это я тебе говорю, а ты послушай, чтоб потом не обидно было. Да ты слушай, слушай! — взял двумя пальцами за уголок кружевного воротника. — Вот так, клюква-ягода! — чуть повысил голос. — Или мигом очутишься в своих Бордовичах без выходного пособия, или забудь свое такое красноречие. Серег! А ну — иди сюда. Иди, тебе сказано. Объясни своей разлюбезной: было такое хоть раз, чтоб я своего слова не сдержал?
— Да чо там! — уважительно и покорно подтвердил Ефимов. — Что сказал Стрелец — амба!
— Так вот, — продолжал Иван, все еще придерживая уголок воротника. — Если думаешь остаться тут и жить по-людски, Марь Семенна тоже человек. Погодите, теть Маша! — крикнул властно и гневно. — Я вам не репродуктор. Так вот! Тебе ясно? Лады! Серег! Марш в ларек! Марь Семенна! Прибирайте, неча добро без толку клычить. И ты помогай, помогай, — легонько подтолкнул Раю в горницу. — Совместный труд роднит лучше застолья. Давай-давай! Дебаты считаем оконченными.
— Я щас, я щас, — залебезила Рая. Ничего дивного. Какая ты ни красноречивая, но ты же и правда из Бордович. И не такие шустрые, свои, коломенские, бывалые пасовали под стрельцовским взглядом. Выскочила Рая в сенки вслед за муженьком, прицепилась к его рукаву, спросила переполошенно: — Он что, он кто?
— Э-э-э! — передразнил Сергей жену. — Чуня бордовицкая! Кто, что? Он тя… до самой Читы будешь пятками мелькать. Во-о! — постучал для убедительности указательным пальцем Рае по лбу. — Гудит! Иди тряпки к месту огребай. И чтоб погладила к вечеру!
Рая и сама что-то такое поняла. А возвращаться ей в Бордовичи вовсе не хотелось. Что там? Птичник! Телятник!
— Сереж. А ей он скажет? Ну, чтоб не дралась хотя бы.
— Сама не царапайся, — посоветовал Сергей жене. И пошел по пыльному проулку, насвистывая. Он был уверен, что в его семье теперь наступит мир, лад, благоденствие. Он вырос вместе с Иваном и точно знал: если за что взялся Стрелец, спи спокойно. Не то что Раю, дюжину тигров уссурийских в котят переделает.
Если бы знал, наверно, воскликнул бы: «И жизнь хороша, и жить хорошо». Но знал Сергей только песни. И то не все. И лишь далеко-далеко, как свет из окна крестьянской хатенки через голое поле, тюкало в сердце что-то неприятное и ненужное. Не по семейным обстоятельствам, совсем по другим причинам. Не Мошкара все же пришел, не Никаноха, свой человек пришел. Свой, надежный и крепкий. Даже Рая поняла, что нельзя ослушаться. И на кой было связываться с теми обормотами. Рассказать бы Ивану… Может, под банкой и начать. Если что, потом можно отбрехаться: по пьянке, мол, чего не нагородишь, пьяному даже тетя Феня из радицкой обалделовки ни на грош не верит. Ах, черт! Не надо было связываться, не надо.