— Что ж ты так? — спросил Ивлев, догнав Стрельцова. — Горячку пороть зачем же?

— Я сказал все, — не принял Стрельцов примирительного тона. — Я не виноват, что вы тут… Да хватит, хватит!

До моста через Оку шли молча. У моста Ивлев спросил:

— А куда мы?

— Я к Терехову.

— Погоди. Были мы у Терехова, — сообщил Ивлев. — Он, правда, тоже ничего не слышал насчет Егора, но по бригаде мы говорили. Да погоди, давай посидим, — указал он на скамеечку в придорожном скверике.

Прежде чем сесть, Ивлев тщательно протер скамейку носовым платком, зачем-то взял у Ивана сумку с банкой варенья, поставил на край скамьи, пригласил:

— Поговорить нам надо, Иван. И о том, и о сем, и об этом тоже. Так вот: были мы у Маркыча. Спросил: почему тебя не прихватили?

— Спросил? — вырвалось у Стрельцова.

— Спросил. Более того, сказал, что такие дела без партгрупорга не решаются… Ты глянь, глянь! — запрокинув голову, указал Ивлев на небо. — Сказка! До чего же люблю я такие закаты. Душа мрет… Вон, видишь, озеро. Кувшинки у берега, лодка у мостков. Девчушка купается. И нет, и все… Мелькнуло, обдало душу… Иван. Скажи мне вот что: ты любил ее?

— У тебя полегче вопросов не найдется?

— Я понимаю, трудный вопрос, но все же. Меня тоже понять надо.

— Понять? Тебя? — Стрельцов демонстративно оглядел Ивлева, покачал головой. — Понять, значит? Каждому хочется, чтоб его понимали. Сам-то ты умеешь понимать? Ну, ну, я не обижаюсь, будь добрый, не я затеялся. Так вот: я тебя понимаю. Но при чем тут рыбьи ноги? Люблю я или не люблю, любил — это и вовсе прошлое, так не так, это мое дело. Она любила ли? Любит ли? Тебя, меня, себя, вообще кого-либо и что-нибудь? Ты этим не интересуешься?

— Очень.

— Так вот, меня она не любила. Нет, понял ты! Это радицкие старухи так понимают: если целуются-милуются, значит, любят. Что любят? Целоваться? Так это и муравей любит. Вон у нас Тоська с Оськой… Можешь считать, что отсюда тебе ничего не грозит.

— Это честно? — Виктор посмотрел вскользь на багровое облако, неожиданно показавшееся над гребенкой леса, взял сумку и встал, но опять сел, потупился, повторил вопрос: — Это ты… без кирпичей? За пазухой нет ничего?

— Как вы любите упрощать, все упрощать, упрощать! — возмутился Стрельцов. — Для чего это? Вам для чего, тебе лично для чего?

— Не пыхти, — попросил Ивлев. Положил руку на плечо Ивана, надавил, успокаивая. — Я не люблю упрощать. За других не ответчик, но я не люблю. Но скажи: как я могу спросить об этом?

— Вовсе не надо спрашивать!

— Не согласен, — покачал Ивлев головой. — Если ты любишь и смог расстаться, почему я не смогу? А если не любишь, все по-иному…

— Ты на ромашках не гадал? — насмешливо спросил Иван. — Да откуда мне знать, откуда? У меня что — на полочках лежат эти ответы? Может, я так люблю? А может, не люблю так? Да не ерзай, это я вообще. С Танюшкой мы разошлись давно. Хочешь знать, мы с нею и не сходились в том смысле, ну… в смысле любви. Показалось что-то… Да и когда это было! Потом — так, то от скуки, то… по возрасту. И все же не об этом ты меня спросил. Нет, не об этом.

— Возможно, — согласился Ивлев. — Но для меня теперь это очень важно. Только вот что… извини, что откровенность моя тебе неприятна, вот что хочу сказать: она тебя любит.

— Нет! — рубанул ладонью Иван. — И не было. Она любит те годы, которые не вернуть. Прошлое. Дорогой мой, все мы любим прошлое. Все! Мы только признаваться в этом не любим. В прошлом наша отсталость, в прошлом наши ошибки, в прошлом беды немалые. Детство наше в прошлом. Юность наша. У других вообще все в прошлом. И нет кроме вовсе ничего. Ты не согласен?

— Ну, допустим.

— Нам хорошо нукать, у нас будущего по два вагона, — продолжал Стрельцов, вдруг осознав, что нащупал что-то очень важное. Он, честно говоря, вот до самой этой минуты не мог понять: что было у них с Таней? Что осталось, что есть? Теперь понятно. Была юность. И только. И спросил, резко дернув Ивлева за рукав: — Ты любил? Ты по-настоящему любил? Ты в этом твердо уверен? Я говорю о девушке, а не вообще о юности. Была у тебя?

— Мне тридцать первый год, — тихо, горестно вымолвил Виктор. — Я помню свою юность. Но мне тридцать первый. Таня мне… очень нравится, коль ты так пристрастен к словам. Очень.

— А мне, например, очень нравится Зоя, — твердо, бестрепетно вымолвил Иван. И ужаснулся. Это же не просто слова. Зоя и в самом деле ему только нравится. Как же так? Можно ли так? Но, что сказано, то сказано. Да и нечего больше сказать. Люблю — не люблю, разве поймешь?

— А тебе спасибо. За откровенность. Да, насчет всего этого, — перешел Ивлев на другую тему. — Я спросил Леонида Марковича, он в курсе. Он так и сказал: Павлов прав. Первая пусть будет первой, когда-либо и вторая появится, но не такой ценой. А насчет Егора он ничего не знает. И вот еще, — опять положил Виктор руку на плечо Стрельцову. — На пятнадцатый поезд дано разрешение. Вари. Не подкачай, прошу тебя.

— У меня вопрос, — встал Иван. — Лично ты согласен, чтоб мы расстались с Мошкарой?

— Нет.

— Почему?

— Это имеет значение? Я всего лишь технолог.

— Я не технолога спрашиваю.

— А-а! Тогда согласен.

— Не странно это? Двое вас Ивлевых?

— Один. Но решать надо очень разные задачи.

— Это называется гибкость? Изворотливость? — гневно набычился Стрельцов. — У тебя задачи двоятся, у Ступаков — методы. Что получится в результате?

— В результате я с тобой. Но технологу от этого не легче. Что тут непонятного? Технологическая революция, брат Иван. Думается мне, как бы не пострадали и наши традиции, и наши представления о личности, и, если хочешь, наша мораль. Техника — это штука безликая. Понятно каждому, лучше было, когда мартеновские трубы не коптили. Но как без них — никто не знает. Нельзя, наверно, без них. Смирись, человек. Смирись, смирись! Боюсь, как бы не переусердствовать нам в смирении. Боюсь. Потому и говорю тебе: нет однозначных ответов. Но одно знаю твердо: ты должен быть. Вот так. И до свидания, мне во второй раз к Терехову неловко. Бывай!