Галька Лукьянцева прибежала на котельный до того сияющая, что Генка, парень в общем-то сдержанный, съехидничал:
— Все они так, перед загсом, пока не окольцуют. Загонит человека в семейное ярмо, улыбаться перестанет.
Наверно, сказалась на Генкином характере перемена работы. С того дня, как обеспечил он бригаду трубами для завальцовки чуть не на год вперед, перебрасывал его бригадир с одного места на другое, и не успевал Генка нигде по-настоящему освоиться. Теперь вот, уже второй день, обтягивал он шпильки на люках барабана. Работа не сказать плохая, не шибко хорошая, но на самом верху. Видно отсюда все и в своем, и в соседних пролетах, но не слышно ничего. И потому, увидев, что Галка подбежала не к Павлову, а к Стрельцову, Генка не услышал, что она сказала. А жаль. Хорошее что-то говорила, если судить по жестикуляции. Хорошее теперь в бригаду редко приносят. Полоса, что ль, такая пошла? Может, с того дня и пошла? Это бывает: ладно все, ладно, а натолкнется такое ладное на самый малый пустячок и разладится. Чуков тогда сказал: «Заработали, нечего пыль в глаза пускать. Подумать, какие совестливые, от сотни отказались. От тысячи не отказались бы». А Иван тогда сказал: «Тебе давно пора в начальство, вон ты какой догадливый».
Потом что-то заскрипело с обязательствами, потом — тягучая неувязка с предложением Ивана варить электросваркой тонкостенные трубы, потом… Да и не в самих этих недоразумениях дело. В бригаде сложилась какая-то нервозная, словно бы неловкая какая-то атмосфера. Все одно к одному, одно к одному, и вот — за день не поинтересовался бригадир: как тут, на обтяжке люков? Конечно, работа не волк, но до завтра и мастика на прокладке затвердеет, и сама прокладка продавится как-нибудь кособоко, если шпильки там недотянуты, там перетянуты. Но самое главное: если твоя работа никому не интересна, она и тебе не мила. Просто гачишь за кусок хлеба. На кой тут думать, что будет завтра. Будет — ну и будет, не будет, тоже ладно. Это называется: хоть трава не расти.
Пожалел Генка, не в первый раз пожалел, что сунулся тогда со своей «Антилопой». Стояли бы рядом с Гришей за великолепным верстаком, потели бы. А труб всегда не хватало в срок, потому и бригадир, и сам Носач нет-нет да и заглянут к ним, спросят, посмотрят. Теперь сиди между торцом барабана и дымососом, как суслик в норе, щупай ключом каждую шпильку по очереди, там потяни, там отпусти, а никакого удовольствия и даже скучно. Фонари перекрытия плачут грязными потеками, совсем близко, кажется, внутри котла что-то бренькает и тренькает, но так однообразно, что клонит в сон. Самая любимая присказка бригадира: «Коль на работе спишь, то и горбушку только во сне увидишь».
А вообще-то, не так настроение давит, как предчувствие. Мистика? Пусть хоть сто раз мистика, а оно давит. И руки не берут эту работу, как слепые тычутся. Но чего это с Галкой? Что за сияние снизошло на нее? Спросить бы. Возможно, тоже веселее станет.
Высвободился Генка из теснинки, нащупал ногой стремянку, кинул вниз прицельный взгляд и раздумал спускаться. Зачем, если Галка уже в дальнем конце пролета? Гнаться за ней? Но и в теснинку неохота. Увидал Егора Тихого, крикнул сварливо:
— Ты нарочно стремянку навскосяк поставил? Подержи, мне травмы ни к чему.
Послушный человек Жорка Тихий. Вежливо так, осторожно положил газовый ключ, которым контрагаил двухдюймовую трубу перелива, посмотрел вверх, не успел ли Генка получить травму, подошел к стремянке, пошатал: стоит, как штык. Понимающе кивнул и пошел на свое рабочее место. Ни словечка, ни так ни этак. Хороший человек. Но до чего же скучно подчас от такой хорошести. Обругал бы, что ль.
Спустился Генка с верхотуры, подошел к кранику газводы, открыл, лизнул языком терпкую струйку, прикрыл и сплюнул. Это, когда за тисками стоял, пил газировку литрами. Не успеешь ее туда, она оттуда потом вылетает. Теперь чего потеть, куда спешить? Закончить обтяжку люка можно сегодня, можно завтра.
— Э-э, казак! — окликнул Генку бригадир. — Прищемил там?
— Не-к.
— Давай пыхти, через час котел на стенд выбрасывают.
— Чегой-то? А питательную воду где взять?
— На стенде Иван сварит.
— Так там же вона! — указал Генка на фонари перекрытия. — Пудит. С ветерком. Трень-брень.
— Вот и придется там бренькать, если тут не дотянешь, — строго пообещал бригадир. И улетучился. Может, сквозь землю провалился, может, в котел шмыгнул. Голос откуда-то:
— Кронштейны ставь! Брось эту бандуру, котел на стенд гонят! Э! Чистодел! Рано сматываешься, подачу замкнуть надо. На стенде не запоешь. Давай, сказано!
— А ты тут не командуй! — необычно твердый голос Ефимова в ответ на сообщение бригадира. — Я у тебя в списках не значусь.
— Погоди, сказано!
— Пошел ты! А ну — пусти шланги! Пусти, волосатик!..
Такого не бывало тут с сотворения мира. Серега Ефимов не просто вышел из повиновения, он Павлова волосатиком облаял. Намотал шланги на рукоятки своей тележки, тронулся было и наехал на Ивана. Остановился, посмотрел, как на телеграфный столб, крикнул раздраженно:
— Ну и чо? Восемь отстучали, нам в ударники не к спеху.
— Там дождь, — напомнил Иван.
— Перестанет, нам в ударники…
— Завтра утром последний срок, — терпеливо продолжал Стрельцов. — Котлы затопят в десять.
— Мне что? Хоть в металлолом. — И спросил не то сочувственно, не то злорадно: — А ты как же? Питательную под дождем лепить будешь?
— Слушай, Серег, — Иван взялся за рукоятку тележки, отодвинул в сторонку, посмотрел Ефимову в лицо. — Что у тебя с Мошкарой? Зачем? Худо-бедно, а все ж по-людски было у нас.
— Не твое дело, — вильнул Ефимов глазами. — Ты вон — на стенде питательную свари. За что боролся, на то напоролся. Стихия! Она твоих лозунгов не признает. Бог не теля, он видит крутеля. Накакаешь под дождиком, вспомнишь, что тебе хорошие люди советовали.
— Чего ты суетишься? — подозрительно вгляделся Иван в лицо Ефимова. — Тебя попросили подачу замкнуть. Полчаса хлопот. А на стенде только на подготовку день отдай.
— Нам не к спеху!
— Ну, гляди.
— Сам гляди! — с очень отчетливой угрозой бросил Ефимов. И в самом деле странный какой-то стал. Схватил свою таратайку, приналег, будто в разгон понес, сунул кое-как в угол за дымососы, огляделся воровато и — юрк в каморку Мошкары.
— Ну, как оно? — с деланной беспечностью спросил Федор Пантелеевич. — Лудит?
— Льет, — подтвердил Ефимов.
— Варить собирается?
— А куда деваться? Завтра в десять котлы задымят.
— Ну, ну! Помогай бог.
— А если я вот возьму и позвоню прямо… прямо самому директору? — задал Ефимов явно неприятный вопрос. Посмотрел Мошкара на собеседника, ухмыльнулся: дескать, щенок ты, а гавкаешь, как настоящая собака. Сказал холодно:
— Умен, смекалист. Ну а если я сам позвоню куда надо? У них порядок: что две сотни, что две тыщи — за химок и в ящик. А? Ну вот, угомонись.
— Мы двадцать лет с ним по-людски, — начал было Ефимов. Но и осекся. Двадцать лет по-людски, это верно, но никто не тянул его в эти махинации. Не так уж неволили. На денежку позарился. Двадцать лет! Да и некуда звонить. Сказать нечего.
— Пока не уходи, — приказал Мошкара. — Погуляй около промежуточной, глянь — никого там посторонних? Я дверь приоткрою. Если все тихо, сними кепку. Понял? Крой! Ну! Червонцы мусолить да в ресторанах слюни распускать вы все любители! Топай, тебе сказано! Если там никого, сними кепку. Твое дело телячье, снял кепку — и все.
А ведь и сам Федор Пантелеевич что-то дрейфил. И не Серегу это он понуждал, себя хотел ободрить. Дело, которое он затеял и теперь пустил в ход, не шутейное и совсем даже грязное. За липовые наряды могут взгреть на всю катушку, но по линии административной. Да и заступиться есть кому, и отбрехаться можно. Если в этом деле загремишь, небо в клеточку и в быстром поезде, как любит трепать подвыпивший Никанор. Если подумать, черт с ним, с Иваном. Пусть его хоть в министры выдвигают, за-ради него в тюрягу влететь — дурацкое дело. Но думать некогда. Сейчас Ефимов пройдет мимо промежуточной кладовой, повернется обратно и снимет кепку. А может, не снимет? Как лучше — если снимет или если не снимет? Да черт бы с ним, с Иваном, небо в клеточку — это в присказках терпимо.
Какие-то листки под рукой очутились. Ручка с обкусанным концом. Тычет Мошкара ручкой в закапанную чернилку-неразливайку, что-то маракует на листках, откладывая их на край стола. Достал печатку, давай пришлепывать. И увидел — наряды попортил. А еще увидел, что пальцы трясутся, как у паралитика.
Все. Некогда раздумывать. Ефимов снял кепку. Постоял, горбясь, будто ожидая пинка, нахлобучил кепку на глаза и так прытко припустился к воротам, словно бегун перед красной ленточкой.
Ему что, кепку снял, кепку надел. Поди-ка докажи, чего он снимал, зачем надевал? Ему что? Но до чего же противно сосет под ложечкой. И не только пальцы, ноги трясутся. Закурил Мошкара, один разок затянулся на всю, вмял окурок в чернилку, пальцы вытер о листок наряда, скомкал его, сунул в нагрудный карман. И пошел, пошел, то и дело вздергивая узенькими плечиками, водворяя штаны чуть не до подмышек.
И еще раз, остро, как бы пробив завесу липкого страха, ударила мысль: «Не вернуться ли? Ну его к черту».
Может, вернулся бы Мошкара, не хватило бы храбрости сделать два десятка шагов до последнего рубежа. Наверняка не хватило бы, но на помощь подоспела подлость. Толкая в спину, помогла добраться до промежуточной кладовой, переступить порог, прикрыть за собой дверь. Впрочем, дверь прикрывать не обязательно, все видно через проволочную сетку крупного плетения. Все видно. А что видно-то, что? Хороший человек, старательный человек смахивает пыль с труб. И еще что-то делает, но разве поймешь. Загородился спиной, торопится. Пот с лица в три ручья, пыхтит, бедняга, как запаленная лошадь. Старается.
Все.
Густо вздохнув, тронулся с места мостовой кран. Качнув тяжелым гаком, остановился над промежуточной кладовой. Стропальщик, посигналив крановщице, вошел в промежуточную кладовую. Через минуту над загородкой их проволочной сетки взмыла связка труб. Кран опять загудел, двинулся в конец пролета. Мошкара встал, пошатался, придерживаясь за крышку стола, откашлялся, не ощущая ни себя, ни окружающего, перебрался через высокий порог каморки и, как лунатик, виляя, по широкому пролету, наладился домой.
Все.
Лишь глубоко-глубоко, задавленные какой-то трясучкой и лихорадочными обрывками мыслей, звучали отвратительные слова: «Небо в клеточку, в быстром поезде…»
Выбравшись за проходные, Мошкара поглядел вверх и вымолвил громко, словно объявлял на весь белый свет:
— Развезло-о прорву-у. Давай-давай, мочи непромокаемые авторитеты. Давай мочи!
Генка Топорков слез с верхотуры, медленно, оглядываясь и прислушиваясь, прошел мимо промежуточной кладовой, с расстояния оглядел оставшиеся в кладовой трубы, приблизился к электрокару, потрогал бирку на одном из пакетов, запрокинув голову, громко спросил крановщицу:
— Эт чо?
— А чо? — охотно и весело откликнулась крановщица.
— Ладно, спи там! — разрешил Генка, так ничего и не поняв. Ну, вертелся тут Мошкара, так мало ли какая муха его укусила. С ним такие судороги нередки.
А дождь пузырит, будто тоже взял какие-то обязательства.