Сергея Ефимова разбудила тишина. Это было настолько непривычно и невероятно, что он было подумал, не оглох ли? Потрогал оттопыренные, очень мягкие и холодные уши, пошарил и на ощупь взял с подоконника сигареты, вспомнив, что совсем недавно по-глупому пренебрег папиросами деда Гордея. Тут же вспомнил причины размолвки с Иваном, швырнул сигареты назад на подоконник и ткнулся в подушку. «Не пойду. Никуда. Вот буду лежать, и все».

Такое бывало часто. В детстве. Кончалось, как правило, выволочкой. Маманя не задумывалась: влепить или не влепить? Чем — тоже не долго размышляла, а потому чаще попадала качулкой, ну, палка такая круглая, на которую наматывают стираное белье и рубелем катают. Теперь утюги, тогда были рубель с качулкой. Увесистая штука. Брякнет, бывало, маманя по кострецам, полдня ноги, как чужие. Ну и по ассоциации подумалось, что валяться тут и ждать качулки нет никакого смысла. Опять протянул руку.

Громко, красноречиво, не оставляя надежд и сомнений, вздохнула на кухне мать. Для посторонних — просто вздохнула, для Сергея — подала сигнал начала войны. Незамедлительно, как закаленный солдат, ответила жена — тоже громким, тоже несомненно воинственным бряцаньем какой-то кастрюли. Мать уронила сковородку. Рая реагировала истошно, будто ее окунули в прорубь:

— До каких пор издеваться будете? Закройте окно, я ребенка жду.

— Сама ты мымра и квашня! — ответствовала мать.

— Ну, погодите! — ахнула Рая чем-то увесистым, возможно безменом или утюгом, по кухонному столу.

— Ты приобретала, чтоб увечить тут? — кинулась мать.

Сергей собирался лихорадочно и скоро. Любой ефрейтор позавидовал бы ему. Не рассмотрев что — сунул в рот, пожевал, напяливая рабочую рубашку, выплюнул. Кажись, пустой коробок спичечный попался. Пошарил сигареты, черт их прячет, когда нужны, махнул рукой, на бегу схватил кепчонку и был таков. Это не его война. Бейте тут все, что бьется, стучите друг другу куда придется, к вечеру угомонитесь, к утру отдохнете… Да и как раз на этот случай есть пригудка: «Милые дерутся, только тешатся». Давно ли мать, побывав в Бордовичах, убеждала: «Что статя, что ухватка. На всю деревню первейшая». Уговаривала, будто нельзя вовсе без хомута. Уговорила. Продолбила, как она же сама сказала. Привела. С приданым. Ладно, что кролов поели, боле месяца из-за них резня длилась. Тарелочки, какие от приданого, переколотили. У кастрюль все бока в черных вмятинах, тряпки какие — кулем-валем скомканы. Все ж дни теперь долгие, не то платья-кофты — вилки-ложки можно жгутами покрутить. Вот и пущай, сами затеялись, сами разберутся, когда упыхаются.

Но мысли эти как-то неуверенно и краешком тянулись в сознании. Сергей знал и понимал: не они там главные, не устоять им перед напором иного, важного, тревожного по-настоящему. Что там и как, но работа для Сергея не просто заработок. Иван что — наряды не смотрит, получку не считает? У Игоря Рыжова хотя и несносимая тельняшка, к Лизавете небось при параде является. Про длинного Жорика и толковать нечего. У того жена — Домна. В эту домну хоть тремя кранами загружай, все мало. Но… И стопорили такие разгонистые мысли, оставляя поле боя другим, самым-самым. Не хотелось Ефимову связываться с этими самыми-самыми, знал он — хорошего там нет, но куда ж ты денешься?

«Неправда, что Иван меня утопить решил. Не за корысть он с Мошкарой схватился. Не след мне товарища подножкой бить. Наверстаем те копейки, которые сейчас теряем. Не надо…»

Эти мысли Сергей обрывал сам.

«А у Зойки пончики слаще кулича», — нарочито бодро начинал он и думать, и представлять. И пончики, и Зойку, и себя около нее. «Зойка — товарчик. Пусть и не наша, но все равно хороша Маша». Постоишь, посмотришь на нее, и на душе краше. Она ничья, можешь думать, что твоя. Можешь сказать: «Зойка, а чем я хуже других?» Она не обидится, она еще ничего такого не понимает. Улыбается и знай твердит: «Пончики, пончики!» Хорошая она.

У ворот сторожки дровяного склада Сергей остановился, огляделся, подошел к колонке, поплескал на лицо чуточек, утерся подолом рубахи, пошел было дальше и вернулся. Сел на дуплястый окамелок, на котором сидит обычно сторож, наклонил голову, обеими ладонями потер уши, покряхтел. Ну, зачем было, зачем? Понятно же, не себя — Мошкару подпер. Вместе с таким проходимцем на Ивана пошел. Ну зачем?

«Ну, подумаешь, один стык. Ну, вырезал, так сам и сварил. Сдали же. А Иван своего не упустит, еще сварит… Сказать надо было, — тут же началась эта дурацкая перепалка, от которой вот уже третий день, с самой пятницы, нет покоя. — Сказал бы Ивану: так, мол, и так. Приказал Мошкара вырезать твой пробный стык. Я вырезал. Сварил газом, сдали честь честью, и ты не обижайся. Ребята тоже просили, им не шибко весело было торчать в цехе перед выходным. И ты не обижайся. Так, мол, и так…»

«Ну и чего ж ты не сказал, если так, мол, и так? Язык тебе прищемило? Или ты теперь в дурачка играть будешь? Так, мол, и так? А как так? Иван полмесяца добивался разрешения сварить этот стык. Доказать хотел, что…»

«Он хотел доказать, а у меня кусок горбушки оттяпать? — распалился Сергей. — Я что — миллионщик, у меня что — из горла прет?»

А, пропади оно все! Встал, сплюнул сердито, зашагал под горочку.

— Пончики, пончики, пончики! — услышал голосистое сообщение.

Зойка. Молодчина, Зойка. Не было б тебя, вовсе хоть удавись.

— Привет, Зоюшка! — помахал Сергей издали.

— Привет, женатик.

— Ты, знать, раньше радицких петухов подымаешься?

— Поели петухов.

Глаза у нее — все лицо занимают. И светятся. Радостные какие-то, будто она вот только-только в лотерею «Волгу» выиграла. Стоял бы тут и стоял. Смотрел бы и смотрел.

— Пончики, пончики, пончики! — пела Зойка. — Сладкие — по пятаку, вкусные — по гривеннику. Навались, пока горячие. Девочки, девочки! Без паники! — погрозила она пальцем техникумовским девчонкам, атаковавшим лоток сразу всем гамузом. — Очередь и порядок. Платить надо, беленькая, у меня тоже не Азовский банк.

У техникумовских девчонок пончики — и основная, и второстепенная пища. Они потому и тоненькие такие, что, окромя пончиков, ничего не едят. Случается, на пончики тоже не хватает. У всех на что-нибудь да не хватает. Но когда не хватает на пончики, жить вовсе туго.

— Нету… — вымолвила девочка-блондиночка, трудно глотая и скорбно глядя на оставшийся в руке початый пончик. — Но я отдам. Нынче перевод жду. Отдам, вот честное-распречестное.

— Ладно, крой! — сердито махнула Зойка рукой. — Но когда пойдешь завтра в кино, вспомни должок. Я тоже в кино люблю. Дядечка! Эй, чего вы такой пасмурный? Берите пончики, враз повеселеете. Вам надо с мясом, у вас творог свой дома есть. Сколько вам?

— До чего ж ты весело работаешь, — похвалил дядечка в синей куртке нараспашку. — Тут лет десять такая сердитая бабка торчала, так я от этих пончиков прятался. Давай… штук… сколько на рубль без сдачи. Пахнут, — взял дядечка пончик прямо из лотка. — Правда, с мясом или с ливерком? Ну — жениха тебе ласкового да работящего. — И, весело улыбнувшись Зое, пошел куда-то по своим делам.

— Пончики, пончики, пончики!

И никому невдомек, что за веселым и певучим призывом вовсе не веселые, даже совсем грустные мысли. Не велика честь стоять с лотком середь площади. Правду сказал тот дядечка в куртке без пуговок: ведьма тут стояла, по копейке на шкалик собирала, да и не голодала, когда люди пайковые хлеба во сне видели. Теперь кто ж голодает? И это не утешение, что у лотка стоял сам светлейший князь Меншиков. Техноруку хорошо примеры приводить, он руководитель всего производства. Встал бы вот здесь, да чтоб в самый затишный час, когда пончики не берут, когда мысли донимают. Люди вон спутник создали, атомы расщепляют, плотины строят, целину осваивают. Даже Генка конопатый говорит: «У нас работа, какая нашим папенькам и не снилась. Сто десять атмосфер рабочее давление, пять тысяч киловатт».

В пончиках нет ни давления, ни киловатт. В пончиках ливер.

— Пончики, пончики, пончики! Ну, чего ты торчишь, чего ты таращишь, чего ты губы развесил? — не вытерпела Зойка.

— Да я что, я ничего, — виновато улыбнулся Сергей. И поплелся дальше. Пора. Как ни виляй, являться надо. Может, даже лучше будет, если поскорее. Не съедят же.

— Пончики, пончики, пончики! — слышалось вслед. И впервые отчетливо, сочувственно подумалось: «Ей тоже не сладко. Работеха еще та, а она вот держится. Она потому и молодец, что умеет держаться».

«Не надо бы на него кричать, — посмотрела Зоя вслед Ефимову. — У него житье — собака не позавидует. Пусть бы стоял, коль нравится».

— Погибаю, умираю, дохожу! — налетел откуда-то Никанор Ступак. Он теперь каждое утро налетает откуда-то. Умирает, доходит, погибает, а на самом деле других слов не найдет. Наверно, думает, эти тоже годятся.

Личность довольно смутная. Чем-то таким промышлял в голодные послевоенные годы. Сидел где-то лет пять. Вернулся плешивенький, но с целым забором золотых зубов. Устроился на завод, но живет не по заработкам. Носачов племяш, говорят на Радице. Почему так говорят, Зойка не вникала. Да и не вникнешь во все, о чем говорят на Радице.

— Дюжину, нет — сотню мне! — положил Никанор руку на край лотка. Другой рукой, невзначай, провел по Зойкиному плечу, не то погладил, не то муху согнал.

— Не пижонствуй, — спокойно посоветовала Зоя. — Пончики тебе вредно, у тебя желудок испорченный.

— Кто сказал? — выпятил Никанор широкую и мощную грудь. — Да я, да мы! Во! — постучал он кулаком в грудь. — Колокол! А ради тебя буду есть хоть вон — булыжники, — указал на мостовую.

— Оштрафуют.

— Платим! — выхватил Никанор смятые десятирублевки. — Во, на Радице грязи меньше! Не-э, трудовые, ты не шали-и! Во! — из другого кармана достал расчетную книжку. — Читай, сколько тут? Вот то-то! Небось думала: грабанул Капуста… Ну, это у меня кликуха такая была, — пояснил с деланным смущением. — Шпана меня пуще бога чтила… Нет, я не к тому, мы и на соцпроизводстве не в последних рядах. Зоя, ты послушай, я ведь хоть земли съем. Люблю тебя, вот расстреляй на месте. Женюсь хоть нынче. В шелка…

— Пончики, пончики, пончики! Здрасьте, Полина Сергеевна, что же вы мимо проходите? Горяченькие. Хотите, вам с-под низа?

— Зоюшка, голубушка, — улыбнулась женщина, сворачивая с тротуара. Хорошая она. Почти незнакомая, а всегда хоть словечко теплое скажет. Подошла, оглядела Никанора с головы до ног, отвернулась, сказала холодно:

— Не мешал бы ты, мил человек, работа тут.

— Тебе-то какая забота? — огрызнулся Никанор.

— Много ль осталось-то? — заглянула в лоток Полина Сергеевна, подальше, подальше оттесняя Никанора корпусом. — Знать, все заберу. У меня квартирант… Гости к нему, как в церковь на исповедь. Положу на тарелочку, ешьте не ешьте, боле нечем потчевать. А еще Алеша мой пишет. Служится ему хорошо, наградили его… вот, — опять отсунула Никанора так, что он отступился подальше. — Пишет мой Алешенька… Ты ж помнишь его? О тебе спрашивает. Поклон тебе шлет. А этого, фикса того, гони в три помела. Ишь светит тут гнилым золотом! Лихобор чертов, каракатица плешивая. Гони! — и так посмотрела на не робкого в общем-то Никанора, что тот и еще немножечко отступил. — На необитаемые острова таких надо ссылать, будто непонятно, чего он тут крутится. Сыпь, сыпь, дома разберу, кои с чем, — и подставила широко авоську. Ушла, то и дело оглядываясь, и, пока не исчезла за углом, стоял Никанор тихо и смирно. Потом усмехнулся, ладонью потер шею, спросил глубокомысленно:

— Что я ей — ложку из рук выбил? Ведьма! А ты что — в самом деле помнишь того сопатика? Алешка! Служит — не тужит. Болявки с-под носа не сходили, пузичко рахитное.

— Пончики, пончики…

— Погоди ты, я к тебе по важному делу. Да погоди! В бригаду ко мне хочешь? Два месяца — и профессия. Сварщица — это я те дам. Девчонки по две косых колупают, в деньгах купаются, и на Почетной доске портрет в полную величину. А? — и преданно, покорно заглянул Зое в глаза. — Я не к тому, я от души. Ни словечком нигде. Скажешь сама — счастье мое, не захочешь — умру, не обижу. Ты подумай, я не тороплю. Ну, что это — торчать на площади? Ребята у нас… коллектив, точно говорю! Ну, я побег. А ты подумай, подумай.

— Пончики, пончики… Да ну их, ей-богу!