Новое платье короля (сборник)

Абрамов Сергей Александрович

СТЕНА

 

 

Дом был огромный, кирпичный, многоэтажный, многоподъездный, дом-бастион, дом-крепость, с грязно-серыми стенами, с не слишком большими окнами и уж совсем крохотными балконами, на которых не то чтоб чаю попить летним вечерком — повернуться-то затруднительно. Его возвели в конце сороковых на месте старого кладбища, прямо на костях возвели, на бесхозных останках неизвестных гражданок и граждан, давным-давно забытых беспечной родней. Впрочем, о кладбище ведали ныне лишь старожилы дома, а их оставалось все меньше и меньше, разлетались они по новым районам столицы, разъезжались, съезжались, а то и сами тихонько отходили в иной мир, где всем все равно: стоит над тобой деревянный крест, глыба гранитная с золотой надписью либо означенный автором дом.

К слову, автор провел в том доме не вполне безоблачное детство и теперь легко припоминает: никого из жильцов ни разу не беспокоили всякие там мертвые души, всякие там тени, загробные потусторонние голоса. Пустое все это, вздорная мистика, вечерние сказки для детей младшего дошкольного возраста. Да и то сказано: жить живым…

Крепостным фасадом своим дом выходил на вольготный проспект, на барский проспект, по которому носились как оглашенные вместительные казенные легковушки, в чьих блестящих черных капотах дрожало муштрованное московское солнце. Ноблес оближ, говорят вольноопытные французы, положение, значит, обязывает… Зато во дворе дома солнце ничуть не робело, гуляло вовсю, больно жгло спины мальчишек, дотемна игравших в футбол, в пристеночек, в доску, в «третий лишний», в «чижика», в лапту и еще в десяток хороших игр, исчезнувших, красиво выражаясь, в бездне времен. Мальчишки загорали во дворе посреди Москвы ничуть не хуже, чем в деревне, на даче или даже на знойном юге, мальчишки до куриной кожи купались в холодной Москве-реке, куда с риском для рук и ног спускались по крутому, заросшему репейником и лебедой обрыву; а летними ночами обрыв этот использовали для своих невинных забав молодые влюбленные, забредавшие сюда с далекой Пресни и близкой Дорогомиловки. Короче, чопорный и мрачно-парадный с фасада, с тыла дом был бедовым расхристанным шалопаем, да и жили в нем не большие начальники, а люди — разночинные, кто побогаче жил, кто победнее, кого-то, как пословица гласит, щи жидкие огорчали, а кого-то — жемчуг мелкий, разные были заботы, разные хлопоты, а если и было что общее, так только двор.

Здесь автору хочется перефразировать известное спортивное выражение и громко воскликнуть: о, двор, ты — мир! Автор рискует остаться непонятым, поскольку нынешнее, вчерашнее и даже позавчерашнее поколения мальчишек и девчонок выросли в аккуратно спланированных, доступных всем ветрам, архитектурно-элегантных кварталах, где само понятие «двор» больно режет слух, а миром стал закрытый каток для фигурных экзерсисов, или теплый бассейн, или светский теннисный корт, или, на худой конец, тесная хоккейная коробка, зажатая между английской и математической спецшколами. Может, так оно и лучше, полезнее, продуктивней. А все-таки жаль, жаль…

А собственно, чего жаль? Прав поэт-современник, категорически заявивший: «Рубите вишневый сад, рубите! Он исторически обречен!»

Позже, в пятидесятых, в исторически обреченном дворе построили типовое здание школы, разбили газоны, посадили цветы и деревья, понаставили песочниц и досок-качелей, а репейную набережную Москвы-реки залили асфальтом и устроили там стоянку для личных автомобилей. Цивилизация!

В описываемое время — исход восьмидесятых годов века НТР, май, будний день, десять утра — во двор вошел молодой человек лет эдак двадцати, блондинистый, коротко стриженный, невесть где по весне загорелый, естественно — в джинсах, естественно — в кроссовках, естественно — в свободной курточке, в этаком белом куртеце со множеством кармашков, заклепочек и застежек-«молний». Тысячи таких парнишек бродят по московским дневным улицам и по московским вечерним улицам, и мы не замечаем их, не обращаем на них своего занятого внимания: Привыкли.

Молодой человек вошел во двор с проспекта через длинную и холодную арку-тоннель, вошел тихо в тихий двор с шумного проспекта и остановился, оглядываясь, не исключено — пораженный как раз непривычной для столицы тишиной. Но кому было шуметь в эти рабочие часы? Некому, некому. Вон молодая мама коляску с младенчиком катит, спешит на набережную — речного озона перехватить. Вон бабулька в булочную порулила, в молочную, в бакалейную, полиэтиленовый пакет у нее в руке, а на пакете слова иностранные, бабульке непонятные. Вон из школьных ворот вышел пай-мальчик с нотной папкой под мышкой, Брамса торопится мучить или самого Людвига Ван Бетховена, отпустили пай-мальчика с ненужной ему физкультуры. Сейчас, сейчас они разойдутся, покинут двор, и он снова станет пустым и словно бы не настоящим, нежилым — до поры…

— Эт-то хорошо, — загадочно сказал молодой человек и сам себе улыбнулся.

Вот тут-то мы его и оставим — на время.

В таком могучем доме и жильцов, сами понимаете, — легион, никто никого толком не знает. В лучшем случае: «Здрасьте-здрасьте!», — и разошлись по норкам. Это раньше, когда дом только-только построили, тогдашние новоселы старались поближе друг с другом познакомиться: добрый дух коммунальных квартир настойчиво пробовал прижиться и в отдельных. Но всякий дух — субстанция непрочная, эфемерная, и этот, коммунальный — не исключение, выветрился он, испарился, уплыл легким туманом по индустриальной Москве-реке. Не исключено — в Оку, не исключено — в Волгу, где в прибрежных маленьких городах, как пишут в газетах, все еще остро стоят квартирные проблемы. А в нашем доме сегодня лишь отдельные общительные граждане прилично знакомы были, ну и, конечно, пресловутые старожилы, могикане, вымирающее племя.

Старик из седьмого подъезда жил в доме с сорок девятого года, въехал сюда крепким и сильным мужичком — с женой, понятно, и с сыном-школьником, до того — войну протрубил, потом — шоферил, до начальника автоколонны дослужился, с этой важной должности и на пенсию отправился. Сын вырос, стал строителем, инженером, в данный конкретный момент обретался в жаркой Африке, в дружественной стране, вовсю помогал слаборазвитым товарищам чего-то там возводить — железобетонное. Жена старика умерла лет пять назад, хоронили на Донском, в старом крематории, старушки соседки на похороны не пошли: страшно было, сегодня — она, а завтра кто из них?..

Короче, жил старик один, жил в однокомнатной — в какую сорок лет назад въехали — квартире, сам в магазины ходил, сам себе готовил, сам стирал, сам пылесосом орудовал. Стар был.

Судя по краткому описанию, старика следует немедленно пожалеть, уронить скупую слезу на типографский текст. Однако автор панически боится мелодрамы, слез не терпит и просит воспринимать печальные факты стариковской жизни философски и не без здорового юмора. В самом деле, никто ни от чего не застрахован и, как не без иронии утверждает народная мудрость, все там будем…

Он лежал в темном алькове на узкой железной кровати с продавленной панцирной сеткой, укрытый до подбородка толстым ватным одеялом китайского производства. Старику было знобко этим майским утром, старику хотелось горячего крепкого чаю, но подниматься с кровати, шаркать протертыми тапками в кухню, греть чайник — сама мысль о том казалось старику вздорной и пугающей, прямо-таки инопланетной.

У кровати на тумбочке, заваленный дорогостоящими импортными лекарствами, стоял телефонный аппарат, пошедший вулканическими трещинами: бывало, ронял его старик по ночам, отыскивая в куче лекарств какой-нибудь сустак или адельфан. Можно было, конечно, снять трубку, накрутить номер… Чей?.. Э-э, скажем, замечательной фирмы «Заря», откуда за доступную плату пришлют деловую дамочку, студентку-заочницу — вскипятить, купить, сварить, постирать, одна нога здесь, другая — там: «Что еще нужно, дедушка?» Но старик не терпел ничьей милости, даже оплаченной по прейскуранту, старик знал, что вылежит еще десять минут, ну, еще полчасика, ну, еще час, а потом встанет, прошаркает, вскипятит, даже побриться сил хватит, медленно побриться вечным золингеновским лезвием, медленно одеться и выйти во двор, благо — лифт работает. Но все это — потом, позже, обождать, обождать…

Старик прикрыл глаза и, похоже, уснул, потому что сразу провалился в какую-то черную бездонную пустоту и во сне испугался этой пустоты, космической ее бездонности испугался — даже сердце прижало. С усилием, с натугой вырвался на свет божий и — уж не маразм ли настиг? — увидел перед собой, перед кроватью странно нерезкого человека, вроде бы в белом, вроде бы молодого, вроде бы улыбающегося.

— Кто здесь? — хрипло, чужим голосом спросил старик.

Пустота еще рядом была — не оступиться бы, не усвистеть черт-те куда — с концами.

— Вор, — сказал нерезкий, — домушник натуральный… Что ж ты, дед, квартиру не запираешь? Или коммунизм настал, а я проворонил?

Пустота отпустила, спряталась в кокон, затаилась, подлая. Комната вновь обрела привычные очертания, а нерезкий оказался молодым парнем в белой куртке. Он и впрямь улыбался, щерился в сто зубов — своих небось, не пластмассовых! — двигал «молнию» на куртке: вниз — вверх, вниз — вверх. Звук этот — зудящий, шмелиный — почему-то обозлил старика.

— Пошел вон, — грозно прикрикнул старик.

Так ему показалось, что грозно. И что прикрикнул.

— Сейчас, — хамски заявил парень, — только шнурки поглажу… — Никуда он вроде и не собирался уходить. — Болен, что ли, аксакал?

— Тебе-то что? — старик с усилием сел, натянул на худые плечи китайское одеяло.

Он уже не хотел, чтобы парень исчезал, он уже пожалел о нечаянном «Пошел вон», он уже изготовился к мимолетному разговору с нежданным пришельцем: пусть вор, пусть домушник, а все ж живой человек. Со-бе-сед-ник! Да и что он тут хапнет, вор-то? Разве пенсию? Нужна она ему, на раз выпить хватит…

— Грубый ты, дед, — с сожалением сказал парень, сбросил куртку на стул и остался в синей майке-безрукавке. — Я к тебе по-человечески, а ты с ходу в морду. Нехорошо.

— Нехорошо, — легко согласился старик. Славный разговорчик завязывался, обстоятельный и поучительный, вкусный такой. — Но я же тебя не звал?

— Как сказать, как поглядеть… — таинственно заметил парень. — Слушающий да услышит… — замолчал, принялся планомерно оглядывать квартиру, изучать обстановку.

Обстановка была — горе налетчикам. Два книжных шкафа с зачитанными, затертыми до потери названий томами — это старик когда-то собирал, читал, перечитывал, мусолил. Облезлый сервант с кое-какой пристойной посудой — от жены-покойницы осталась. Телевизор «Рекорд», черно-белый, исправный. Шкаф с мутноватым зеркалом, а в нем, в шкафу — старик знал, — всерьез поживиться вряд ли чем можно. Ну, стол, конечно, стулья венские, диван-кровать, на стене — фотки в рамках: сам старик, молодой еще, жена — тоже молодая, круглолицая, веселая, сын-школьник, сын-студент, сын-инженер — в пробковом шлеме, в шортах, сзади — пальма… Ага, вот: магнитофон с приемником японской марки «Шарп-700», вещь дорогая, в Москве редкая, сыном и привезенная — сердечный сувенир из Африки. На тыщу небось потянет…

— Своруешь? — спросил старик.

Глаза его — когда-то голубые, а теперь выцветшие, блеклые, стеклянные — застыли выжидающе. Ничего в них не было: ни тоски, ни жадности, ни злости. Так, одно детское любопытство.

— Ты, дед, и впрямь со сна спятил, — парень вдруг взмахнул рукой перед лицом старика, тот от неожиданности моргнул, и из уголка глаза легко выкатилась жидкая слеза. — Не плачь, не вор я, не трону твое добро. Мы здесь по другой части… — и без перехода спросил: — Есть хочешь?

— Хочу, — сказал старик.

— Тогда вставай, нашел время валяться, одиннадцатый час на дворе. Или не можешь? Обветшал?

— Почему не могу? — обиделся старик. — Могу. Он спустил ноги с кровати, нашаркал тапочки, поднялся, держась за стену.

— Орел, — сказал парень. — Смотри не улети… Сам оденешься или помочь?

— Что я тебе, инвалид? — ворчал старик и целенаправленно двигался к стулу, где с вечера оставил одежду.

— Ты мне не инвалид, — согласился парень. — Ты мне для одного дела нужен. Я к тебе первому пришел, с тебя начал, тобой и закончу. Понял?

Старик был занят снайперской работой: целился ногой в брючину, боялся промазать. Поэтому парня он слушал вполуха и ничего не понял. Так и сообщил:

— Не понял я ничего.

— И не надо, — почему-то обрадовался парень. — Не для того говорено…

Старик наконец справился с брюками, одолел рубаху, теперь вольно ему было отвлечься от сложного процесса утреннего одевания, затаенная доселе мысль вырвалась на свободу:

— Слушай, парень, раз ты не вор, то кто? Может, слесарь?

— Если не вор, то слесарь. Логично, — одобрил мысль парень, но от прямого ответа уклонился: — А ты что, заявку в домоуправление давал? Унитаз барахлит? Краны подтекают? Это мы враз…

И немедля умчался в ванную, любезно совмещенную с сортиром, и уже гремел там чем-то, пускал воду, чмокал в раковине резиновой прочищалкой, которая, по всей вероятности, имеет определенное название, но автор его не знает. В чем кается.

Старик, малость ошарашенный космическими скоростями гостя, постоял в раздумьях, стронулся с места, добрался до ванны, а парень-то все закончил, краны завернул, «чмокалку» под ванну закинул.

— Шабаш контора, — сказал.

— Погоди, шальной, — старик не поспевал за действиями парня, а уж за мышлением его — тем более, и от того начинал чуток злиться: торопыга, мол, стрекозел сопливый, не дослушает толком, мчит, сломя голову, а куда мчит, зачем? — Я тебе о кранах слово сказал? Не сказал. В порядке у меня краны, зря крутил. У меня вон приемник барахлить начал, шумы какие-то на коротковолновом диапазоне, отстроиться никак не могу. Сумеешь, слесарь?

— На коротковолновом? Это нам семечки! — победно хохотнул парень и тут же слинял из ванной, будто и не было его. В одной фантастической книжке — старик помнил — подобный эффект назывался нуль-транспортировкой. Да и как иначе обозвать сей факт, если старик только на дверь глянул, а из комнаты уже доносился ернический говорок парня: — А ты, отец, жох, жох, короткие волны ему подавай… Небось вражеские голоса ловишь, а, старый? А ты «Маячок», «Маячок», он на длинных фурычит, и представь — без никакой отстройки…

— Дурак ты! — легонько ругнулся старик. — Балаболка дешевая… — опять тронулся догонять парня, даже о чае забыл — так ему гость голову заморочил. Шел по стеночке — по утрам ноги плохо слушались, слабость в них какая-то жила, будто не кровь текла по жилам, а воздух. — Вражеские голоса я слушаю, как же… Я против них, гадов, четыре года, от звонка до звонка, ста километров до Берлина не дошел… Буду я их слушать, щас, разбежался… Делать мне больше нечего…

— Извини, отец, глупо пошутил, — парень стоял у тумбочки, а на ней, на связанной женой-покойницей кружевной салфетке, чистым стереоголосом орал подарок из Африки, бодрым стереоголосом певца-лауреата сообщал о его любви к созидательному труду. — А хочешь — так, — парень чуть тронул ручку настройки, и лауреата сменил целый зарубежный ансамбль, и тоже — безо всяких шумов, без хрипа с сипом. — Или так, — и радостная дикторша, обнадежила: «Сегодня в столице будет теплая погода без осадков, температура днем восемнадцать — двадцать градусов».

— Неужто починил? — изумился старик.

— Фирма веников не вяжет, — сказал парень и выключил приемник. — Еще претензии имеются?

— Вроде нет…

— А раз нет, сядем. Разговор будет, — парень уселся на венский стул верхом, как на коня, из заднего кармана джинсов достал сложенный вчетверо листок бумаги, развернул его. Листок — заметил старик — весь исписан был.

— Сядь, сядь, нет правды в ногах, нет ее и выше. Слушай сюда… Твоя фамилия Коновалов, так?

Точно, слесарь, подумал старик, усаживаясь на диван, иначе откуда ему фамилию знать?

— Ну, — подтвердил.

— Павел Сергеевич?

— И тут попал.

— Я тебе, Пал Сергеич, буду фамилии называть, а ты отвечай: слышал о таких или не слышал. Первая: супруги Стеценко.

— Это какие же Стеценко? — призадумался старик. — Из второго подъезда, что ли? «Жигуль» у них синий, да… Этих знаю. Сам-то он где-то по торговой части, товаровед, кажется, из начальников, а жена — учительница, химию в нашей школе преподает. Моя Соня-покойница поговорить с ней любила.

— Про химию?

— Почему про химию? Про жизнь.

— Хорошие люди?

— Обыкновенные. Живут, другие не мешают… Соня как-то деньги дома забыла, а в овощном помидоры давали, так химичка ей трешку одолжила.

— Вернули?

— Трешку-то? А как же! В тот же день. Соня и сходила.

— Значит, говоришь, другим не мешают?

— Не мешают. А чего? Вон, трешку одолжили…

— Большое дело, — то ли всерьез, то ли с издевкой сказал парень и что-то пометил на листке шариковым карандашиком. — Подавший вовремя подает вдвое… Ладно, поехали дальше. Пахомов Семен, пятьдесят седьмого года рождения, Пахомова Ирина, шестьдесят первого.

Старик оживился:

— Сеньку знаю. Сеньку все знают. Я еще мать его помню, Анну Петровну, святая тетка была. Муж у нее по пьяному делу под машину попал — ну, насмерть. В шестьдесят первом вроде?.. Ага, тогда Сеньке как раз четыре стукнуло… Анна его тянула-тянула, на трех работах работала, уборщицей. А что? Тяжко, конечно, а ведь под две сотни в месяц выходило. Это теперь двести целковых — тьфу, а тогда — ба-альшие деньги. Сенька не хуже других одевался, ел, пил…

— Пил? — быстро спросил парень.

— Лимонад. Это потом он за крепкое взялся. За крепкое — крепко… — старик засмеялся неожиданному каламбуру, но парень вежливо перебил:

— Короче, Пал Сергеич, время ограничено.

— У меня не ограничено, — будто бы обиделся старик, а на самом деле ничуть не обиделся: просто так огрызнулся, для проформы, чтоб не давать спуску нахальному слесарю. — И у Сеньки не ограничено. Он, как выпьет, сразу во двор. И ля-ля, и ля-ля — с кем ни попадя. Известно: у пьяного язык без костей. Ирка за ним: «Сеня, пойдем домой, Сеня, пойдем домой». Где там!

— Бьет?

— Ирку-то? Этого нет. Любит ее до потери пульса. Сам говорил…

— И все знают, что пьет?

— Знают.

— И ни гу-гу?

— А чего гу-гу? Нынче он куда меньше засаживает, государство позаботилось, позакрывало шалманы-то.

— А если б не государство, так и помалкивали бы?

— Чего ж зря встревать?

— Позиция… — протянул парень и опять карандашом на бумажке черкнул. — Так. Следующий. Топорин Андрей Андреевич.

— Хороший человек, — быстро сказал старик. — Солидный. Профессор. Книги по истории пишет. Я, когда покрепче был, за их «Волгой» ухаживал: масло там, клапана, фильтры. Сейчас не могу, силы не те… А он, Андрей Андреевич, хоть и ровесник мой, а живчик, сам машину водит, лекции читает… Я вот тоже историей интересуюсь, так он мне свою книгу подарил, с надписью, — старик сделал попытку встать, добраться до книжного шкафа и предъявить парню означенный том, но парень интереса не проявил.

— На фиг мне его книга, — грубо заявил. — Сиди, отец, не прыгай, у меня еще вопросы есть. Внука его знаешь?

— Павлика? Вежливый, здоровается всегда…

— И все?

— А что еще? Ему под двадцать, мне под восемьдесят, здоровается — и ладно.

— Ладно так ладно, — засмеялся парень, сложил листок, сунул в карман, встал. — Все. Допрос окончен. Вы свободны, свидетель Коновалов.

— Погоди, постой, — старик неожиданно резко — собеседник славный, похоже, утекал! — вскочил, цапнул парня за локоть. — Ты из милиции, точно!

— Ну ты, дед, даешь! — парень легко высвободил локоть. — Сначала вор, а теперь милиционер. Вот слесарь — это еще туда-сюда, давай на слесаре остановимся. И тебе понятно, и мне спокойно… А ты времени не теряй, завтракай — и во двор. Дыши кислородом, думай о возвышенном. Хочешь — об истории. Вот тебе, кстати, тема для размышлений: почему при Екатерине Второй люди ходили вверх головой? — засмеялся шутке и к выходу направился. Но вдруг притормозил, посмотрел на вконец растерянного старика. Сказал серьезно: — Да, про мелочишку забыл. Ноги у тебя болеть не станут. И сердчишко малость притихнет. Так что пользуйся, живи, не жалей себя. Себя жалеть — пустое дело. Вот других… — не закончил, открыл рывком дверь.

Старик совсем растерялся — и от царских обещаний парня, и, главное, от того, что он уходил, спешил, уж и на лестничную площадку одной ногой вторгся. Любой вопрос: чем бы ни задержать — лишь бы задержать! Успел вслед — жалобно так:

— Может, ты доктор?

— А что? — парню, похоже, домысел по душе пришелся. — Может, и доктор. Чиним-лечим, хвастать нечем… — и вдруг сжалился над стариком: — Не горюй, отец, еще увидимся. Я же сказал: с тебя начал, тобой и закончу.

— Чего начал-то?

— Чего начал, того тебе знать не надо, — наставительно сказал парень. — А почему с тебя — объясню. Хороший ты человек, Пал Сергеич.

— Ну уж, — почему-то сконфузился старик, хотя и приятна была ему похвала парня. — Хотя оно конечно: жизнь прожил, зла никому не делал…

Старик вспомнил Соню-покойницу. Это ее слова, в больнице она умирала, понимала, что умирает, тогда и сказала старику: «Жизнь прожила, зла никому не делала».

— Зла не делать — это пустое. Это из серии: «Моя хата с краю», — сказал парень. — Я тебя. Пал Сергеич, хорошим потому назвал, что ты и о добре не забывал.

— Это когда же? — искренне удивился старик. — О каком добре? Ты чего несешь?

— Что несу — все мое, — хохотнул парень. — Не морочь себе голову, отец, живи, говорю, — и хлопнул дверью.

Был — и нет его. Ну, точно нуль-транспортировка! Старик по инерции шагнул за ним — звать-то, звать его как, не спросил, дурак старый! — уперся руками в закрытую дверь и вдруг ощутил, что стоит прочно, уверенно стоит, не как давеча, когда ноги, как мягкие воздушные шарики, по полу волочились. А сейчас — как новые, не соврал парень. Притопнул даже: не болят — и все.

Время к одиннадцати подкатило, у школьников образовалась переменка — короткая, на десять минут всего. Но и десять минут — срок, если его с толком провести. В школьном дворе, отделенном от общего зеленым реечным забором, октябрятская малышня гоняла в салки, потные от обилия знаний пионеры играли в интеллектуального «жучка», похожие на стюардесс старшеклассницы в синих приталенных пиджачках чинно гуляли, решали, должно быть, проблемы любви и дружбы — любовь приятней дружбы, какие уж тут сомнения! — а их великовозрастные однокашники, не страшась педсоветов, привычно дымили «Явой» и «Столичными». Можно сказать, изображали взрослых; Но сказать так — значит соврать, ибо они уже были взрослыми, ладно — не по уму, зато — по виду. Этакие дяденьки, по недоразумению надевшие кургузые форменные куртки.

Конечно же, автору никак не нравится, что подрастающее поколение, надежда нации, с юных лет травит себя вредным для здоровья никотином. Но как, посоветуйте, с этим бороться? Отнимать сигареты? Новые купят, карманные деньги у всех водятся. Пороть? Попробуй справься с такими, уложи их поперек лавки! Читать лекции о вреде курения? Они такими лекциями по горло сыты, ни одну на веру не принимают, а понадобится — сами произнесут и сигареткой переложат. Демагогия — грустный знак времени… Помнится автору, отец поймал его, тринадцатилетнего, за тайным курением, скандалить не стал, а взял сыночка «на слабо», заставил его выкурить целую пачку, двадцать сигарет «Новость» подряд. Результаты были ох как печальны, не стоит о них… Но это — мера негуманная, несовременная, никак не совместима с нынешним понятием о правильном воспитании!

Так что вот вам проблема — почище любви и дружбы.

Парень вышел из подъезда, немедленно заметил курильщиков, оккупировавших лавочку возле песочницы, и подошел к ним.

— Здорово, отцы, — сказал парень, как красноармеец Сухов из любимого нашими космонавтами фильма «Белое солнце пустыни». Поскольку «отцы», как и в фильме, не ответили, а лишь окинули парня ленивыми, не без высокомерия, взглядами, он продолжил:

— Капля никотина убивает лошадь.

— А две капли — инвалидную коляску, — скучно сообщил один, самый, видать, остроумный. — Шли бы вы, товарищ, своей дорогой…

— Дорога у нас одна, — не согласился парень. — К светлому будущему. Там и встретимся, если доживете… Но я не о том. Знаете ли вы некоего Топорина Павла?

— Зачем он вам? — спросил остроумный, аккуратно гася сигарету о рифленую подошву кроссовки «Адидас».

— Инюрколлегия разыскивает, — доверительно сказал парень. — Такое дело: умерла его двоюродная бабушка, миллионерша и сирота. Умерла в одночасье на Бермудских островах и завещала внучатому племяннику хлопоты бубновые, пиковый интерес.

Курильщики изволили засмеяться, шутка понравилась.

— Ну, я Топорин, — сказал остроумец в кроссовках. — К дальней дороге готов.

— Не спеши, наследник, — охладил его парень. — У тебя впереди физика и сдвоенная литература. Классное сочинение на тему: «Чужого горя не бывает» — о коммунистической морали. Генеральная репетиция перед выпускными экзаменами.

И в это время над двором прокатился раскатистый электрический звон. Перемена закончилась.

— Откуда вы тему знаете? — спросил, вставая, Топорин Павел.

И приятели его с детским все-таки удивлением смотрели на залетного представителя Инюрколлегии.

— По пути сюда в роно забежал, — усмехнулся парень. — Иди, Павлик, учи уроки, слушайся педагогов, а в три часа жду тебя на этом месте. Чтоб как штык.

— В три у меня теннис, — растерянно сказал Павел.

Ошарашил его загадочный собеседник, смял сопротивление наглым кавалерийским наскоком, а главное — заинтриговал, зацепил тайной.

— Теннис отменяется, — парень был категоричен. — Тем более что корты сегодня заняты: мастера «Спартака» проводят внеплановую тренировку. Все, — повернулся и пошел прочь, не дожидаясь новых возражений.

А их и не могло быть: звонок прозвенел вторично, а школа — не театр, третьего не давали.

А старик Коновалов тем временем съел калорийную булочку, густо намазанную сливочным маслом, запил ее крепким чаем, подобрал со стола в горстку крошки арахиса, кинул в рот, прожевал пластмассовыми надежными кусалками. Потом пошел в комнату на новых ногах, вынул из ящика серванта тетрадь в клеточку, карандаш, надел пиджак — и к выходу. Зачем ему понадобились письменные принадлежности, он не ведал. Просто подумал: а не взять ли? И взял, ноша карман не тянет.

Автор понимает, что выражение «пошел на ногах» звучит совсем не по-русски, но трудновато иначе определить механику передвижения Коновалова в пространстве: ноги и впрямь казались ему чужими, приставленными к дряхлому телу для должной устойчивости и скоростных маневров.

У Сеньки Пахомова был бюллетень. Простудился Сенька у себя на стройке, смертельно просквозило его на девятом этаже строящегося в Чертанове жилого дома, продуло злым ветром толкового каменщика Сеньку Пахомова, когда его бригада бесцельно ждала не подвезенный с утра цементный раствор. Температура вчера была чуть не до сорока градусов, мерзкий кашель рвал легкие, и не помогла пока ни лошадиная доза бисептола, прописанного районной врачихой, ни банки, жестоко поставленные на ночь женой Иркой.

Ирка ушла на работу рано, мужа не будила, оставила ему на тумбочке у кровати таблетки, литровую кружку с кислым клюквенным морсом и веселый журнал «Крокодил» — для поднятия угасшего настроения. Да, еще записку оставила, в которой обещала отпроситься у начальницы с обеда.

Отпустит ее начальница, ждите больше, тоскливо думал Сенька, безмерно себя жалея. Решит небось вредная начальница почтового отделения, в котором трудилась Ирка, что снова запил, загулял, забалдел парнишка-парень, шалава молодой, что не домой надо Ирке спешить, не к одру смертному, а в вытрезвитель — умолять милицейских, чтоб не катили они телегу в Сенькино стройуправление.

Одно утешало Сеньку: в бригаде знали о его болезни, он с утра себя хреново почувствовал, сам бригадир ходил с ним в медпункт и лично видел раскаленный Сенькиным недугом градусник. «Лечись, Семен, — сказал ему на прощание бригадир, — нажимай на лекарства, а то, сам знаешь, конец квартала на носу».

Приближающийся конец квартала волновал Сеньку не меньше, чем бригада. Бригада тянула на переходящий вымпел, попахивало хорошей квартальной премией, и то, что один боец выпал из боевого строя, грозило моральными и материальными неприятностями. Вопреки мнению старика Коновалова, Сенька Пахомов любил не только пить фруктовое крепленое, но и растить кирпичную кладку, что, к слову, делал мастерски — споро и чисто. У него, если хотите знать, даже медаль была, блестящая медалька «За трудовую доблесть», полученная три года назад, когда — тут следует быть справедливым! — Сенька пил поменее. Да ведь это как поглядеть — поменее, поболее! Раньше просто было: заначил от Ирки трешку, сходил в «Гастроном» напротив, взял «фаустпатрон» и принял содержимое его на свежем воздухе, где-нибудь на Москве-реке. А теперь где этот «патрон» достать? На весь район одна точка спиртным торгует, полдня в очереди промаяться надо. А время откуда взять? От работы не оторвешь, вечером — не успеешь до семи. Только бюллетени и помогали: печень у Сеньки всерьез пошаливала, камни, что ли, в ней наблюдались. Придешь в поликлинику, поплачешься, тут тебе сразу три дня — на размышление… Правда, после таких бюллетеней печень и вправду прихватывало, но Сенька меру знал, медициной не злоупотреблял: пару аллохолин в рот — и на трудовой подвиг, план стране давать.

Ирку, конечно, жалко. Ирке эти бюллетени тяжко давались, но терпела пока, мучилась и терпела. Сенька иногда думал: неужто до сих пор любит она его? Думал так и сам себе не очень верил, смутно понимал: терпит его из-за Наденьки. Да и то сказать: получал Сенька прилично, до двухсот пятидесяти в месяц выходило. Плюс Иркины девяносто — сумма!

Квартальная премия нужна была позарез: свозить Наденьку на лето в Таганрог, к теплому морю, к Иркиным родителям.

Сенька, постанывая, выколупнул из обертки две таблетки бисептола, запил теплым морсом, стряхнул градусник и сунул его под мышку, заметив время на будильнике: тридцать пять минут первого… И в тот же момент в дверь позвонили. Сенька нехорошо матюкнулся, не вынимая градусника, пошел открывать: неужто кого из дружков принесло? Нашли время, сейчас ему только до выпивки, о ней и подумать сейчас тошно.

Пока шел до двери — искашлялся. И то дело: пусть дружки незваные знают, что Семен Пахомов не сачкует, а взаправду заболел. Но за дверью оказался не очередной алкореш, а совсем чужой, незнакомый парень в белой куртке и в джинсах, по виду — не то из управления, из месткома, не то адресом ошибся.

— Чего надо? — невежливо спросил Сенька.

— Есть дело, — таинственным шепотом сказал парень.

— Болен я, — сообщил Сенька, но заинтересованно спросил: что за парень такой? Что за дело у него? Да и не из алкашей вроде, нормальный такой парень, чистенький, ухоженный.

— Это нам не помешает, — весело заявил парень. — Это даже к лучшему. А ты не болтайся голый, дуй в постель, а дверь я замкну.

Вошел в квартиру, чуть подтолкнул вперед Сеньку, обхватил его за талию, как раненого, и повел, приговаривая:

— Сейчас мы ляжем, сейчас мы полечимся…

— Пить не буду, — твердо, как сумел, сказал Семен.

— И я не буду, — с чувством сообщил парень. — Оба не будем. Коалиция!

Семен лег обратно в постель — на правый бок, на градусник, а парень заходил по комнате от окна к Сенькиному одру, ловко, как слаломист, обходя стол и стулья.

Минутная стрелка на будильнике подползла к цифре 9.

— Вынимай, — сказал парень.

Сенька не стал удивляться тому, что парень угадал время, у Сеньки никаких лишних слов не было, чтобы чему-нибудь удивляться; он вытащил градусник, глянул на него и мрачно, с надрывом, произнес:

— Фигец котенку Машке.

— И не фигец вовсе, — не согласился парень, не глядя, однако, на градусник. — Тридцать семь и семь, нормальный простудифилис, вылечим в минуту.

— Х-ха! — не поверил Сенька и от этого «х-ха» зашелся кашлем, весь затрясся, как будто в груди у него проснулся небольших размеров вулкан.

Парень быстро положил руки Сеньке на грудь, прямо на майку, слегка надавил. Кашель неожиданно прекратился, вулкан стих, притаился. Сенька кхекнул разок для проформы, но парень строго прикрикнул:

— Цыц! — И, приподняв ладони, повел их над майкой — сантиметрах так в пяти, двигал кругами: правую ладонь — по часовой стрелке, левую — против.

Сеньке стало горячо, будто на груди лежали свежие, только из аптеки, горчичники, но горчичники жгли кожу, а жар от ладоней парня проникал внутрь, растекался там, все легкие заполнил и даже до живота добрался, хотя живот у Сеньки не болел.

Парень свел ладони прямо над сердцем, и Сенька вдруг почувствовал, что оно притормаживает, почти останавливается, и кровь останавливает бег, свертывается в жилах, и меркнет белый свет в глазах, и только жар, жар, жар — вон и одеяло, похоже, задымилось…

— Хватит… — прохрипел Сенька.

— Пожалуй, хватит, — согласился парень и убрал руки.

Сердце вновь пошло частить, но ровно и весело; жечь в груди перестало, да и болеть она перестала, руки-ноги шевелились, в носу — чистота, никаких завалов, дышать легко — жив Семен!

— Все, — подвел итоги парень. — Ты здоров как сто быков, пардон за рифму.

— А температура? — воспротивился Сенька. — Тридцать семь и семь!

— Тридцать шесть и шесть не хочешь?

— Хочу.

— Бери, — разрешил парень. — Ставь градусник, Фома неверующий. Десять минут у меня есть.

Соглашаясь с ощущениями, Сенька, человек современный, хомо, так сказать, новус, больше доверял точным приборам, не поленился снова поставить градусник, хотя и понимал, что парень не соврал.

Спросил:

— Ты экстрасенс?

Спросил больше для порядка, потому что и так ясно было: парень обладал могучим биополем и умело с ним управлялся. Почище знаменитой Джуны.

— В некотором роде, — туманно отговорился парень.

— Нет, ты скажи, — настаивал упорный Сенька, — тайно практикуешь или при институте каком?

— Слушай, Сеня, — раздраженно сказал парень, — ты анекдот про мужика, который такси ловил, слыхал?

— Это какой?

— Мужик у вокзала такси ловит. Подъезжает к нему частник, говорит: «Садись, довезу». А мужик машину оглядел, спрашивает: «Где же у тебя шашечки?» Ну, частник ему в ответ: «Тебе что, шашечки нужны или ехать?»

Сенька засмеялся.

— Ты это к чему?

— Про тебя анекдот. Много будешь знать, скоро состаришься.

— Не хочешь говорить — не надо, — Сенька был человеком понятливым, про государственные тайны читал в многочисленных отечественных детективах, пытать парня не стал, а вынул градусник, глянул — точно, тридцать шесть и шесть. В момент температура упала!

— Иди сюда, — сказал парень.

Он стоял у окна и глядел во двор. Сенька подошел и встал рядом: хоть всего и третий этаж, а двор — как на ладони. А погода-то, погода — прямо лето!

— Завтра на работу пойду, — сообщил Сенька.

— Вряд ли, — задумчиво произнес парень. — Завтра не успеешь.

— Это почему?

— Ну, во-первых, у тебя бюллетень, и врачиха только послезавтра явится. Явится она, а дома никого, больной испарился. Ее действия?

— Обозлится.

— Точно. И бюллетень не закроет. В результате — прогул без оправдательного документа. Какая там статья КЗоТа?

— Я к ней сегодня схожу.

— Можешь, — кивнул парень, — но только не станешь. За добро добром платить надо. Я тебя на ноги поставил — досрочно, а ты мне помоги.

— Я-то пожалуйста, — сказал Сенька, — но ребята без меня зашиваются. Может, я тебе вечером помогу, после работы?

— Вечером тоже, Сеня. А скорей — ночью. Дел невпроворот, успеть бы…

— Что за дела?

— Двор видишь?

— Не слепой. Я его наизусть знаю, ночью с завязанными глазами пройду — не споткнусь.

— А надо, чтоб споткнулись, — непонятно сказал парень.

Сенька рассердился.

— Слушай, не темни, чего делать-то? Парень посмотрел на Сеньку, будто прикинул: поймет — не поймет? Решился:

— От твоего подъезда и до двенадцатого надо построить сплошную кирпичную стену.

— Через весь двор? — Сенька даже засмеялся. — Слушай, друг, а ты самого себя лечить не пробовал?

— Я не шучу.

— Я тоже, — твердо сказал Сенька. — Ты меня вылечил — спасибо. Могу заплатить, могу какую-нибудь халтурку сварганить. Это по-честному. А не хочешь, так и иди себе, дураков здесь нет.

— Дураков здесь навалом, — парень не обиделся, говорил спокойно и даже ласково. Как с ребенком. — Хочется, чтоб они поняли свою дурость.

— И для этого стену?

— И для этого стену… Помимо всего прочего…

Нет, парень был определенно со сдвигом по фазе. Видно, экстрасенсорные способности сильно сказываются на умственных. С такими надо осторожненько, слыхал Сенька, не возражать им, во всем соглашаться. Чтоб, значит, не раздражать.

— А что прочее? — вежливо спросил Сенька.

— Прочее — не по твоей части. Ты — стену.

— В два кирпича? — Сенька был — сама предупредительность.

— Лучше в три. Прочнее.

— Можно и в три. — Сенька лихорадочно соображал, как бы отвлечь парня, добраться до телефона, накрутить 03, вызвать медицинский «рафик» с крепкими санитарами. — А высота какая?

— Два метра.

— Стропила понадобятся.

— Все будет.

— А кирпича сколько уйдет — тьма!

— О кирпиче не волнуйся. Сколько скажешь, столько и завезем.

— А сроки?

— Ночь. Сегодняшняя ночь.

Парень по-прежнему задумчиво смотрел в окно, и Сенька потихоньку начал отступать к телефону, бубня:

— За такой срок никак не успеть. За такой срок только и сделаем, что разметку…

— Стой! — парень резко повернулся, шагнул к Сеньке и положил ему руки на плечи. Сенька вдруг обвис, обмяк, как паяц на ниточке, а парень смотрел прямо в глаза и тихо, монотонно говорил: — Сегодня в полночь ты выйдешь во двор и начнешь класть стену. Ты будешь ее класть и не думать о времени, ты будешь ее класть там, где она давно стоит, только ты ее не видишь, и никто не видит, а ты ее построишь, и это будет всем стенам стена. Все! — парень убрал руки, и Сенька плюхнулся на к месту подвернувшийся стул.

В голове было пусто, как после крепкого похмелья. И гудело так же. Потом откуда-то из глубины выплыла хилая мыслишка, потребовала выхода.

— А люди? А милиция? Заберут ведь…

— Не твоя забота, — высокомерно сказал парень. — Никто не заберет. Все законно, на казенных основаниях… А сейчас ляг и спи, — взял сумку, повесил через плечо. — Да, Ирке ни слова. Государственная тайна, сам знаешь. В полночь я тебя встречу. Чао!

И ушел. Дверью хлопнул.

А Сенька вдруг понял, что если не заснет немедленно, в ту же минуту, то умрет без возврата, разорвется на мелкие части — не собрать, не склеить. Плюхнулся в кровать, укрылся с головой одеялом и напрочь отключился от действительности.

Во двор въехал оранжевый самосвал «КамАЗ», груженный кирпичом. Шофер, совсем молодой парнишка, притормозил, высунулся из кабины, спросил прохожего ровесника в белой куртке:

— Куда ссыпать?

— Сыпь на газон, — ответил парень, — не поколется.

— Так трава ведь… — засомневался шофер.

— Трава вырастет, — уверил парень, — а кирпич нам целый нужен.

— Тоже верно, — сказал шофер, подал самосвал задом, потянул в кабине какую-то нужную рукоятку, и красный кирпич с шумом рухнул на газон. Куча образовалась приличная.

— И так вдоль всего двора, — пояснил парень и пошел себе, не дожидаясь остальных машин.

Старик Коновалов вышел из профессорского подъезда, посмотрел на электрические часы на фронтоне школы: полпервого уже натикало. Пора бы и перекусить поплотнее, но старик Коновалов в данный текущий момент твердо знал, что не до перекусов ему, не до личных забот. Его вроде бы что-то вело, и на сей раз привело к куче кирпича, выросшей на свежем газоне. Старик Коновалов прямо по газону отмерил от нее четыре шага и встал по стойке «вольно». Здесь, точно знал он, нужно будет ссыпать кирпич со следующей машины.

Алевтина Олеговна Стеценко плотно сидела дома и проверяла тетради десятиклассников, немыслимую гору тетрадей с контрольными задачами по химии. Работа была объективно не из веселых, механическая и оттого занудная, но к завтрашнему уроку следовало подвести итоги, сообщить результаты, и Алевтина Олеговна терпеливо, хотя и не без раздражения, брала с горы тетрадку за тетрадкой, перелистывала, проглядывала, черкала где надо красной шариковой ручкой, выводила оценки. По всему выходило, что будущих химиков в школьном выпуске не ожидалось. Добралась до тетради Павлика Топорина, толкового мальчика, отличника и общественника, внимательно прошлась по цепочке формул, все же зацепила ошибку. Подумала секунду — править, не править? — не стала разрушать общую картину, вывела внизу аккуратную красную пятерку. Поторопился мальчик, проявил невнимательность, с кем не бывает, так зачем и ему и себе портить настроение перед экзаменом?..

От доброго поступка настроение улучшилось, да и гора непроверенных контрольных стала заметно ниже. Алевтина Олеговна не очень любила ставить двойки, не терпела конфликтов, никогда не стремилась вызывать в школу родителей отстающих учеников, справедливо считала: кто захочет, тот сам попросит помощи, после уроков останется. А не захочет — зачем заставлять? Главное — желание, главное — интерес, без него не то что химии не постичь — обыкновенного борща не сварить. К слову, сейчас ее гораздо больше контрольной волновал варившийся на плите в кухне борщ, любимое кушанье любимого мужа Александра Антоновича, да и всерьез занимало мысли недошитое платье, наиэлегантнейшее платье модного стиля «новая волна» — из последней весенней «Бурды». Платье это Алевтина Олеговна шила для невестки, женщины капризной и требовательной, но шила его с удовольствием, потому что вообще любила эту работу, считала ее творческой — в отличие от преподавания химии…

Итак, Алевтина Олеговна проверяла тетради, когда в дверь кто-то позвонил. Алевтина Олеговна отложила шариковую ручку, пошла в прихожую, мимоходом оглядела себя в настенном, во весь рост, зеркале — все было в полном ажуре: и лицо, и одежда, и душа, и мысли — открыла дверь. За оной стоял приятной наружности совсем молодой человек, почти мальчик, в модной белоснежной куртке.

— Добрый день, — вежливо сказал молодой человек и слегка склонил голову, что выдавало в нем хорошее домашнее воспитание. — Я имею честь видеть Алевтину Олеговну Стеценко?

— Это я, — согласилась с непреложным Алевтина Олеговна, более всего ценившая в людях куртуазность манер. — Чем, простите, обязана?

— Ничем! — воскликнул молодой человек. — Ничем вы мне не обязаны, уважаемая Алевтина Олеговна, и это я должен просить у вас прощения за приход без звонка, без предупреждения, даже без рекомендательного письма. Так что простите великодушно, но посудите сами: что мне было делать?..

Алевтина Олеговна не успела прийти в себя от напористой велеречивости, без сомнения, куртуазного незнакомца, как он уже легко втерся между ней и вешалкой, как он уже закрыл за собой дверь, подхватил Алевтину Олеговну под полную руку и повел в комнату. Заметим, в ее собственную комнату. И что характерно: все это не показалось Алевтине Олеговне нахальным или подозрительным; она с какой-то забытой легкостью поддалась властному и вкрадчивому напору обаятельнейшего юноши, может, потому поддалась, что ее уже лет десять никто не цапал за локоток, не обдавал терпким запахом заграничного одеколона «Арамис», не тащил в комнату, пусть даже, повторим, в ее собственную.

Народная поговорка гласит: в сорок пять баба — ягодка опять. Или что-то вроде… Ну-ка, сорокапятки, кому из вас не хочется ощутить себя ягодкой, а?.. Молчание — знак согласия.

Молодой человек бережно усадил Алевтину Олеговну на диван и сам сел напротив, на стул.

— Дорогая Алевтина Олеговна, — начал он свой монолог, — вы меня совсем не знаете, и вряд ли я имею право льстить себя надеждой, что вы меня когда-нибудь узнаете лучше, но разве в этом дело? Совсем необязательно съедать пресловутый пуд соли, чтобы понять человека, чтобы увидеть за всякими там це два аш пять о аш или натрий хлор то, что скрыто в глубине, что является затаенной сутью Личности — да, так, с большой буквы! — увидеть талант, всегдашней сутью которого была, есть и будет доброта. Да, да, Алевтина Олеговна, не спорьте со мной, но талант без доброты — не талант вовсе, а лишь ремесленничество, не одухотворенное болью за делаемое и сделанное, ибо только боль, только душевная беззащитность, я бы сказал — обнаженность, движет мастерством, а вы, Алевтина Олеговна — опять не спорьте со мной! — мастер. Если хотите, от бога. Если хотите, от земли.

Тут молодой человек вскочил, пронесся мимо вконец ошарашенной потоком непонятных фраз Алевтины Олеговны, исчез из комнаты, в мгновенье ока возник вновь, сел и буднично сообщил:

— Борщ я выключил, он сварен.

— Но позвольте… — начала было Алевтина Олеговна, пытаясь выплыть на поверхность из теплого, затягивающего омута слов, пытаясь обрести себя — серьезную, умную и рациональную учительницу химии, а не какую-нибудь дуру с обнаженной душой. С обнаженной — фи!..

Но молодой человек не дал ей выплыть.

— Не позволю, не просите. Вы — мастер, и этим все сказано. Я о том знаю, мои коллеги знают, коллеги моих коллег знают, а об остальных и речи нет.

— Какой мастер? О чем вы? — барахталась несчастная Алевтина Олеговна.

— Настоящий, — скучновато сказал молодой человек, сам, видать, утомившийся от лишних слов. Разве конкретность непременна? Мастер есть мастер. Это категория физическая, а не социальная. Если хотите, состояние материи.

— А материя — это я? — Даже в своей пугающей ошарашенности Алевтина Олеговна не потеряла, оказывается, учительской способности легко иронизировать. Вроде над собой, но на самом деле над оппонентом. — Вы, молодой человек, простите, не знаю имени, тоже мастер. Зубы заговаривать…

— Грубо, — сказал молодой человек. — Грубо и не женственно. Не ожидал… Хотя вы же химик, представительница точной науки! Прекрасно, конкретизируем сказанное!.. Вы могли бы украсить собой любой Дом моделей — раз. Вы могли бы стать гордостью общественного питания — два. Вы прекрасно воспитали сына — значит, в вас не умер Песталоцци — три. И поэтому вы — замечательный школьный преподаватель химии, хотя вот уже двадцать с лишним лет не хотите себе в том сознаться.

— Я плохой преподаватель, — возразила Алевтина Олеговна. — Мне скучно.

Отметим: с тремя первыми компонентами она спорить не стала.

А молодой человек и четвертому подтверждение нашел.

— Виноваты не вы, виновата школьная программа. Вот она-то скучна, суха и бездуховна. Но саму-то науку химию вы любили! Вы были первой на курсе! Вы окончили педагогический с красным дипломом! Вы преотлично ориентируетесь во всяких там кислотах, солях и щелочах, вы можете из них чудеса творить!.. — Тут молодой человек проворно соскочил со стула, стал на одно колено перед талантливым химиком Алевтиной Олеговной. — Сотворите чудо! Только одно! Но такое… — не договорил, зажмурился, представил себе ожидаемое чудо.

— Скорее встаньте, — испугалась Алевтина Олеговна. Все-таки ей уже исполнилось сорок пять, и такие порывы со стороны двадцатилетнего мальчика казались ей неприличными. — Встаньте и сядьте… Что вы придумали? Что за чудо? Поймите: я не фокусник.

Заинтересовалась, заинтересовалась серьезная Алевтина Олеговна, а ее последняя реплика — не более чем отвлекающий маневр, защитный ложный выпад, на который молодой человек, конечно же, не обратил внимания.

— Нужен дым, — деловито сообщил он. — Много дыма.

— Какой дым? — удивилась Алевтина Олеговна. И надо сказать, чуть-чуть огорчилась, потому что в тайных глубинах души готовилась к иному чуду.

— Обыкновенный. Типа тумана. Смешайте там что-нибудь химическое, взболтайте, нагрейте — вам лучше знать. В цирке такой туман запросто делают.

— Вот что, молодой человек, — сердито и не без горечи заявила Алевтина Олеговна, вставая во все свои сто шестьдесят три сантиметра, — обратитесь в цирк. Там вам помогут.

— Не смогу. Во всем нашем доме нет ни одного циркового. А вы есть. И я пришел к вам, потому что вы — одна из тех немногих, на кого я могу рассчитывать сразу, без подготовки. Я ведь не случайно сказал о вашей душе…

— При чем здесь моя душа?

— При том… — молодой человек тоже поднялся и осторожно взял Алевтину Олеговну за руку. — Рано утром вы придете в школу, — он говорил монотонно, глядя прямо в глаза Алевтине Олеговне, — вы придете в школу, когда там не будет никого: ни учителей, ни учеников. Вы откроете свой кабинет, возьмете все необходимое, вы начнете свой главный опыт, самый главный в жизни. Пусть ваш туман выплывет в окна и двери, пусть он заполнит двор, пусть он вползет в подъезды, заберется во все квартиры, повиснет над спящими людьми. Вы сделаете. Вы сможете…

У Алевтины Олеговны бешено и страшно кружилась голова. Лицо молодого человека нерезко качалось перед ней, как будто она уже сотворила туман, чудеса начались с ее собственной квартиры.

— Но зачем?.. — только и смогла выговорить.

— Потом поймете, — сказал молодой человек. Взмахнул рукой, и туман вроде рассеялся, голова почти перестала кружиться. — Все, Алевтина Олеговна, сеанс окончен. Жду вас у подъезда ровно в пять утра, — и молниеносно ретировался в прихожую, крикнув на прощание: — Мужу ни слова!

Хлопнула входная дверь. Алевтина Олеговна как стояла, так и стояла — этакой скифской каменной бабой. Глянула на письменный стол с тетрадками, потом — на обеденный с недошитым платьем. Медленно-медленно, будто в полусне, пошла в кухню — к газовой плите. А молодой человек, оказывается, не соврал: борщ и впрямь был готов.

Когда пресловутый молодой человек проходил по двору, старик Коновалов по-хозяйски принимал уже пятую машину с кирпичом. Хорошо ему было, радостно, будто вернулись счастливые деньки, когда он, солидный и авторитетный, командовал своей автоколонной, в которой, кстати, и «КамАЗы» тоже наличествовали. И тетрадка, кстати, пригодилась: Коновалов в ней ездки записывал.

— Осаживай, осаживай! — кричал он шоферу. — Ближе, ближе… Сыпь!

И очередная кирпичная гора выросла на аккуратном газоне, заметно уродуя его девственно-зеленый, ухоженный вид.

Коновалов увидел парня, споро подбежал к нему — именно подбежал! — и торопливо спросил:

— Путевки шоферам подписывать?

— А как положено? — поинтересовался парень.

— Положено подписывать. И ездки считать. Они же сдельно работают…

— Подписывай, Пал Сергеич, — разрешил парень. — И считай. Но чтоб комар носа не подточил.

— Понимаю, не впервой, — и помчался к «КамАЗу», откуда выглядывал шофер, тоже на удивление юный работник.

А парень дальше пошел.

Исторический профессор Андрей Андреевич Топорин в текущий момент читал лекцию студентам истфака, увлекательно рассказывал любознательным студиозам о Смутном времени, крушил Шуйского и с одобрением отзывался о Годунове.

— У меня вопрос, профессор, — поднялся с места один из будущих столпов исторической науки.

— Валяйте, юноша, — поощрил его Топорин, любящий каверзные вопросы студентов и умеющий легко парировать их.

— Имеем ли мы право термин «Смутное время» толковать в ином смысле? То есть не от слова «смута» — в применении к борьбе за престол, и только к ней, а как нечто неясное, непонятное, до сих пор толком не объяснимое?

— Термин-то однозначен, — усмехнулся Топорин, прохаживаясь перед рядами столов, — термин незыблем, как своего рода опознавательный знак его величества Истории. Но вот понятие… Обложившись словами-знаками, мы зачастую забываем исконные значения этих слов. Да, смутный — мятежный, каковым, собственно, и был доромановский период на Руси. Но вы правы, юноша: смутный — значит зыбкий, нерезкий, неясный. Если хотите, непонятный… Но тогда взглянем пошире: а что в истории человечества предельно ясно? Факты, голые факты. Был царь. Был раб. Был друг и был враг. Была война, которая продолжалась с такого-то года по такой-то. И прочее — в том же духе. А каков был этот царь? А что думал раб? И был ли друг другом, а враг врагом?.. Это уже область домыслов, а она, юноша, всегда смутна. Человеческие отношения и сегодня для нас самих полны смутности. Я уже не говорю о родной планетке — о любой семье такое сказать можно. Сму-та… — поднял палец к небу, будто изрек нечто исторически важное. Спохватился. — Но все это софизм и демагогия. История — наука точная и по возможности опирается на те самые голые факты, которые мы с вами обязаны одеть в строгие одежды не домыслов, но выводов. Мы, историки… — тут он вгляделся в задавшего вопрос студента — коротко стриженного блондина в белой спортивной куртке. — А вы, собственно, откуда, юноша? Что-то я вас не припомню…

— А я, собственно, с параллельного курса, — скромно ответил юноша. — Я, собственно, не историк даже, а скорей социолог-философ. Меня привлекла к вам гремящая слава о ваших лекциях.

— Ну, н-ну, полегче, — строго сказал Топорин, хотя упоминание о славе сладко польстило профессорскому самолюбию. — Мы с вами не на светском рауте, поберегите комплименты для женского пола… Ладно, бездельники, на сегодня закончим, — подхватил «дипломат»-чемоданчик и пошел к двери. Легко пошел, спортивно, ничем не напоминая старика Коновалова, который, как мы помним, был его ровесником. Но — теннис трижды в неделю, но — сорокаминутная зарядка плюс холодный душ по утрам, но — строгий режим питания, и вот вам наглядный результат: Коновалов — дряхлый старичок-боровичок, а профессор Топорин — пожилой спортсмен, еще привлекательный для не слишком молодых дам типа… кого?.. Ну, к примеру, типа Алевтины Олеговны.

И студенты споро потянулись на перемену. И философ-социолог тоже влился в разномастную толпу сверстников.

Давайте не станем гадать: был ли вышеупомянутый любознательный студент нашим знакомцем из опять же вышеописанного двора. Давайте не станем обращать внимания на явное совпадение примет: цвет волос, куртка, джинсы, возраст, наконец… История, как утверждал знаменитый профессор Топорин, должна опираться на голые факты.

А они таковы. Старик Коновалов запарился. Даже новые ноги гудели по-старому. Хотелось есть. А машины шли и шли, красные кирпичные курганы равномерно вздымались вдоль всего двора, старику Коновалову до чертиков надоело давать любопытным жильцам туманные объяснения по поводу массового завоза дефицитных стройматериалов. И ладно бы жильцы, а то сам домоуправ, строгий начальник, подскочил: что? зачем? кто распорядился? Старик Коновалов отговорился: мол, указание свыше, мол, в райисполкоме решили, мол, будут возводить детский городок, спортплощадку, бильярдный зал. Но домоуправ не поверил, помчался звонить в райисполком, но до сих пор не вернулся. Либо не дозвонился, либо что-то ему там путное сообщили, либо другие важные дела отвлекли.

Парень в куртке подошел к усталому старику.

— Пора шабашить, отец.

— А кирпич? — сознательная душа Коновалова воспротивилась неплановому окончанию работ.

— Без тебя справятся. Да и осталось-то с гулькин нос. Пойди перекуси. Есть что в холодильнике?

— Как не быть. Слушай, а может, вместе?.. Суп есть куриный, курицу прижарим…

— Спасибо, отец, я не голоден… — парень ласково обнял старика, прижался щекой к щеке, пошептал на ухо: — А после обеда поспи. Подольше поспи, ночь предстоит трудная, рабочая ночка, — отстранился, весело засмеялся. — Не заснешь, думаешь? Заснешь как миленький. И сон тебе обещаю. Цветной и широкоформатный, как в кино.

Ирку Пахомову начальница с обеда отпустила. Ирка купила в «Гастрономе» четыре пакета шестипроцентного молока, завернула в аптеку за горчичниками и явилась домой — кормить и лечить больного супруга. Больной супруг спал, свернувшись калачиком, дышал ровно, во сне не кашлял. Ирка попробовала губами лоб мужа, слегка удивилась: холодным лоб оказался.

Позвала тихонько:

— Сеня, проснись.

Сенька что-то проворчал неразборчиво, перевернулся на другой бок, сбил одеяло, выпростав из-под него худые волосатые ноги. Ирка одеяло поправила, легко погладила мужа по взъерошенному затылку, решила не будить. Больной спит — здоровье приходит. Эту несложную истину Ирка еще от бабушки знала, свято в нее верила. Сенька зря сомневался: Ирка любила его и по-бабьи жалела, до боли в сердце иной раз жалела, до пугающего холодка в животе, и уж конечно, не собиралась навеки бросать, уезжать с Наденькой в теплый Таганрог, к старикам родителям. А что пьет — так ведь мно-о-го меньше теперь, с прежним временем не сравнишь, а зато когда трезвый — лучше мужа и не надо: и ласковый, и работящий, и добрый. И еще — очень нравилось Ирке — виноватый-виноватый…

Издавна в России считалось: жалеет — значит любит. О том, кстати, заявила в известной песне хорошая народная певица Людмила Зыкина.

А между тем время к трем подбиралось, пустой с утра двор стал куда многолюднее. Как отмечалось выше — да простится автору столь казенный оборот! — «проблема кирпича» сильно волновала жильцов, вечно ожидающих от местных властей разных сомнительных каверз. То горячее водоснабжение посреди лета поставят «на профилактический ремонт», то продовольственный магазин — «на капитальный», то затеют покраску дома в веселые колера, и они, эти колера, логично оказываются на одежде, на обуви, и, как следствие, на полу в квартирах. Веселья мало.

А тут — столько кирпича сразу!..

Старика Коновалова раскусили быстро: примазался пенсионер к мероприятию, мается от безделья, занять себя хочет. Пусть его. Но домоуправ-то, домовой — он все знать должен!.. Рванули к домоуправлению, а там — замок. И лаконичная табличка, писанная на пишмашинке: «Все ушли на овощную базу».

Кое-кто, конечно, в райисполком позвонил — но и там о предполагаемом строительстве ничего не слыхали. Правда, обещали подъехать, разобраться.

И тогда по двору пополз слух о неких парнях в белых куртках, которые-то и заварили подозрительную кашу. То ли они из РайАПУ, то ли из Промстройглавка, то ли из Соцбытремхоза. Где истина — кто откроет?..

А один юный пионер голословно утверждал, что рано утром на Москве-реке, в районе карандашной фабрики приземлилась небольшая летающая тарелка, из которой высадился боевой отряд инопланетян в белых форменных куртках и с походными бластерами в руках. Но заявление пионера никто всерьез не принял, потому что ранним утром пионер спал без задних ног, начитавшись на ночь вредной фантастики.

Но тут старик Коновалов, умаявшись руководить, ушел домой, грузовики с кирпичом во двор больше не заезжали, и жильцы мало-помалу успокоились, разошлись по отдельным квартирам. Известная закономерность: гражданская активность жильца прямо пропорциональна кинетике общественных неприятностей. Если возможная неприятность потенциальна, то есть ее развитие заторможено и впрямую жильцу не угрожает, то он, жилец, успокаивается и выжидает. Иными словами, активность превращается в свою противоположность.

В этом, кстати, причина многих наших бед. Надо душить неприятность в зародыше, а не ждать, пока она, спеленькая, свалится тебе на голову. Именно в силу означенной закономерности парень в белой куртке, никем не замеченный, встретился в три часа с Павликом Топориным. А может, потому его не заметили, что он, хитрюга, снял куртку, остался в майке, а куртку свернул и под мышку устроил. Маскировка.

Но у парня, похоже, было другое объяснение.

— Парит, — поделился он метеорологическим наблюдением, садясь на скамейку рядом с Павликом. — Как бы грозы не было.

— А и будет, что страшного? — беспечно спросил Павлик.

— Гроза — это шум. А мне нужна тишина.

— Мертвая? — Павлик был в меру ироничен. Но парень иронии не уловил или не захотел уловить.

— Не совсем, — ответил он. — Кое-какие звуки возможны и даже обязательны.

— Это какие же? — продолжал усмехаться Павлик.

— Плач, например. Стон. Крик о помощи. Проклятья. Мало ли…

— Ни фига себе! — воскликнул Павлик. — Вы что, садист-любитель?

— Во-первых, я не садист, — спокойно разъяснил парень. — Во-вторых, не любитель, а профессионал.

— Профессионал — в чем?

— Много будешь знать — скоро состаришься, — банально ответил парень, несколько разочаровав Павлика.

И в самом деле: несомненный флер тайны, витающий над незнакомцем, гипнотическая притягательность его личности, остроумие и вольность поведения — все это сразу привлекло Павлика, заставило отменить важный теннис, а может — в дальнейшем — и кое-какие милые сердцу встречи. А тут — банальная фразочка из репертуара родного деда-профессора. Ф-фу!

Но парень быстро исправился.

— Первое правило разведчика слыхал? — спросил он. И, не дожидаясь ответа, огласил: — Не знать ничего лишнего, — голосом последнее слово выделил.

— Что считать лишним, сеньор Штирлиц? — Павлик позиций не сдавал, считал обязательным слегка покалывать собеседника — кем бы он ни был.

— Все, что не относится к заданию.

— К какому заданию? К чьему?

— К моему. А какое — сейчас поймешь. Ну-ка, пройдемся, — встал и пошел вдоль школьного забора к выходу на набережную.

Павлику ничего не оставалось делать, как идти следом.

Поверьте, он никогда бы не поступил так, если б не обыкновенное юношеское любопытство. И что ж тут постыдного — удовлетворить его? Удовлетворим — и в разные стороны, никто никому ничем не обязан… Если, конечно, помянутое задание не окажется адекватным желанию самого Павлика.

Так он счел. Поэтому пошел за парнем. И ходили они вдоль по набережной минут эдак сорок.

А о чем говорили?..

Здесь автор позволяет себе применить до поры «первое правило разведчика»…

Сеньке Пахомову снился обещанный сон.

Будто сидел он, здоровый и трезвый, на жестком стуле, мертво привинченном к движущейся ленте не то эскалатора, не то какого-то специального транспортера. Движение горизонтальное, плавное, неторопливое, поступательное. Ветерок навстречу — теплый, слабый до умеренного, приятный. Как на Москве-реке утром. А справа, слева, наверху, внизу — всюду, куда взгляд достает! — такие же транспортерные ленты с такими же стульями, а на них — люди, люди, люди… И все двигались горизонтально, плавно, медленно и поступательно — туда же, куда и Семен. В ту же неизвестную, скрытую в сизом тумане сторону.

Где-то я читал про такую катавасию, подумалось Семену, где-то в зарубежной фантастике. Может, у Лема?..

Но не вспомнил, не отыскал затерянное в вязкой памяти худпроизведение, да и лень было напрягать мозг, совсем недавно еще подверженный высокой температуре и гриппозным бациллам; просто расслабился Семен — везут, и ладно! — ехал себе, глазел по сторонам, искал знакомых.

А вот, кстати, и знакомые!

На соседней ленте, метрах в пяти от Семена, плыла вперед строгая учителка Алевтина Олеговна, аккуратно сложила на круглых коленях пухлые руки — спина прямая, взгляд целенаправлен в туманную даль.

— Алевтина Олеговна! — радостно заорал Семен, даже со стула привстал, — это ж я, Семен Пахомов!..

Но Алевтина Олеговна не услышала его, да и сам Сенька себя не услышал, как будто и не орал он вовсе, а лишь подумал о том. Хотя — голову на закланье! — в голос вопил…

Странное какое явление, решил он задумчиво. Видать, тишина во сне стала тугой и плотной, материальной тишина стала. Как вата.

А над Алевтиной Олеговной ехал на стуле тихий пенсионер Коновалов, с которым Семену доводилось, бывало, пропустить в организм пузырек-другой, но — давно, в доуказные времена, теперь-то Коновалов спиртного в рот не берет, бережет организм… А вон и профессор Топорин Андрей Андреевич стульчик себе облюбовал, знатный, обеспеченный человек, наяву на личной «Волге» раскатывает, а здесь — как все, здесь, так сказать, — на общественном транспорте… А там почему два стула рядом? Кому подобные привилегии? Никак Павлуха Топорин, профессорский внучек, супермен и джентльмен, красавец-здоровяк, юный любимец юных дам. Сенька не раз встречал его темными вечерами то с одной прекрасной дамой, то с другой, то с пятой-десятой. И тоже помалкивает, деда не замечает, и не крикнет: мол, куда едем, дед? А может, тишина не дает?..

Сенька подставил ладонь: тишина ощутимо легла на нее, потекла между пальцами, холодила. Облизнул губы: вкус у тишины был мятный, с горчинкой, колющий — как у всесоюзно известных лечебных конфет «Холодок».

А на других лентах смирно ехали другие знакомцы Семена — милые и немилые соседи по дому, содворники, если можно так выразиться. Вон — чета артистов-эстрадников из первого подъезда. Вон — братья-близнецы Мишка и Гришка, работяги с «Серпа и молота» — из двенадцатого. Вон — вся семья Подшиваловых, папа-писатель, мама-художница, дети-вундеркинды, дед — ветеран войны — из третьего. Вон — полковник из пятого подъезда, тоже с женой, она у него завклубом где-то работает. А дальше, дальше плыли в спокойствии чинном прочие жители родного Сенькиного дома, плыли, скрываясь в тумане, будто всех их подхватил и понес куда-то гигантский конвейер — то ли на склад готовой продукции, то ли на доработку — кому, значит, гайку довинтить, кому резьбу нарезать, кому шарики с роликами перемешать.

Интересное кино получается: все с семьями, все, как в стихах, с любимыми не расстаются, а он один, без Ирки! И Алевтина без своего благоверного. Почему такая несправедливость?

Оглянулся Сенька — вот тебе и раз! Позади, в нижнем ярусе, едут двумя сизыми голубками его Ирка и Алевтинин очкастый, сидят рядышком, хорошо еще — тишина близкому контакту мешает! Как это они вместе, они ж не знакомы?..

Хотел было Сенька возмутиться как следует, встать с треклятого стула, спрыгнуть на нижний ярус, физически разобраться в неестественной ситуации, но кто-то внутри словно бы произнес — спокойно так: не шебуршись понапрасну, Семен, не трать пока силы, пустое все это, ненастоящее, не стоящее внимания. А где стоящее, поинтересовался тогда Семен. И тот, внутри, ответил: впереди.

И успокоился Сенька во сне, перевернулся с боку на бок, ладошку под щеку удобно положил.

А туман впереди рассеивался, и стало видно, что все транспортеры стекаются к огромной площади, похожей на Манежную, стулья с лент неизвестным образом сближаются, выстраиваются в ряды, будто ожидается интересный концерт на свежем воздухе. Сенькин стул тоже съехал в соответствующий ряд, прочно встал — справа Алевтина Олеговна концерта ждет, слева — пенсионер Коновалов.

Какой же концерт в такой тишине, удивился Сенька, да и сцены никакой не видать…

Но тут впереди возник репродуктор-великан, повис над толпой на ажурной стальной конструкции, похожей на пролет моста, кто-то сказал из репродуктора мерзким фальцетом:

— Раз, два, три, четыре, пять — проверка слуха… И после секундной паузы приятный, хотя и с некоторой хрипотцой, бас произнес непонятный текст:

— Все, что с вами произойдет, — с вами давно произошло. Все, что случится, — случилось не сегодня и не вчера. То, что строили, — строили сами, никто не помогал и никто не мешал. А не нравится — пеняйте на себя. Впрочем… — тут бас замолк, а мерзкий фальцет вставил свое, явственно подхихикивая:

— Погодите, строители, не расходитесь. Еще не все.

А пока — гимн профессии, — и пропел без всякого присутствия музыкального слуха, фальшивя и пуская петуха: — Я хожу одна, и что же тут хорошего, если нет тебя со мной, мой друг…

Но в репродукторе зашипело, зашкворчало, громко стрельнуло. Усилитель сдох, ошалело подумал Сенька.

— Прямо апокалипсис какой-то, — возмущенно сказала Алевтина Олеговна. — Я в этом фарсе участвовать не хочу.

— Выходит, можно разговаривать! — обрадовался Сенька, вскочил с места, закричал:

— Ирка, Иришка, ты где?

— А ну сядь, — одернул его за трусы старик Коновалов. — Сказано же: еще не все.

Но Сенька ждать не хотел. Он начал пробираться вдоль ряда, наступая на чьи-то ноги, опираясь на чьи-то плечи, слыша вслед ворчанье, кое-какие ругательства, в том числе и нецензурные. Но плевать ему было на отдавленные ноги, на соседей его недовольных, Сенька и наяву не слишком-то с ними церемонился — подумаешь, цацы! — а во сне и подавно внимание не обращал.

— Ирка! — орал он как оглашенный, — отзовись, где ты?

Но не отзывалась Ирка, не слышала мужа. Наверное, занес конвейер ее невесть куда — может, в бельэтаж, а может, и вовсе на галерку.

А туман опять сгустился, укрыл спящих, отделил их друг от друга. Туман буквально облепил Сенькино лицо, туман стекал холодными струйками по щекам, по шее, заплывал под майку — она вся промокла насквозь. Сенька, как пловец, разгребал туман руками, а он густел киселем, и вот уже мучительно трудно стало идти, а кричать — совсем невозможно.

— Ирка! Ирка! — Сенька выдавливал слова, и они повисали перед лицом — прихотливой туманной вязью, буквы налезали одна на другую, сплетались в узоры, а нахальные восклицательные знаки норовили кольнуть Сеньку — и все в глаза, в глаза. Он отщелкивал восклицательные знаки пальцами, они отпрыгивали чуток — и снова в атаку.

А голос из репродуктора грохотал:

— Ищите друг друга! Прорывайтесь! Не жалейте себя! Выстроенное вами да рухнет!.. И опять фальцетик нахально влез:

— Ой, не смогут они, ой, сил не хватит, ой, обленились, болезные, привычками поросли…

— Ирка! — прохрипел Сенька.

А тот, тайный, внутри его, сказал тихонько:

— Неужто не сможешь, Сеня? А ну, рвани! И Сенька рванул. Разодрал руками сплетенные из тугого тумана слова, нырнул в образовавшуюся брешь, судорожно вдохнул мокрой и горькой слизи, выхаркнул ее в душном приступе кашля…

И увидел свет…

И ослеп на мгновение от резкого и мощного света, но не успел испугаться, потому что сразу же услышал внутри себя удовлетворенное:

— Теперь ты совсем здоров.

Сенька поверил тайному и открыл глаза. В комнате горела люстра, а Ирка сидела на стуле перед кроватью и плакала. Слезы текли у нее по щекам, как туман в Сенькином сне.

— Ты чего? — Сенька по-настоящему испугался, во сне не успел, а тут — сразу: уж не случилось ли что? — Почему рев?

— Сенечка… — всхлипывала Ирка, — родной ты мой…

— Кончай причитать! Живой я, живой.

— Да-а, живой… — ныла Ирка. — Ты меня во сне звал, так кричал страшно… Я тебя будила, трясла-трясла, а ты спишь…

— Проснулся. Все. Здоров, — Сенька сел на кровати, огляделся. — Где мои штаны?

— Какие штаны? Какие штаны? Лежи! У тебя температура.

— Нету у меня температуры. Сказал: здоров.

— Так не бывает, — слезы у Ирки высохли, и поскольку муж выказывал признаки малопонятного бунта, в ее голосе появилась привычная склочность.

— А ну ляг, говорю!

— Ирка, — мягко сказал Сенька, и от этой мягкости, абсолютно чуждой мужу, Ирка аж замерла, затаилась. — Ирка-Ирка, дура ты моя деревенская, ну, не спорь же ты со мной. А лучше собери что-нибудь пожевать, жрать хочу — умираю. Наденька где?

— В садике. Я ее на ночь оставила. Ты же больной…

— В последний раз оставляешь, — строго заявил Сенька. — Ребенок должен регулярно получать родительское воспитание.

Этой официальной фразой Сенька добил жену окончательно.

— Хочешь, я схожу за ней? — растерянно спросила она.

— Сегодня не надо. Сегодня я буду занят.

— Чем? — растерянность растерянностью, а семейный контролер в Ирке не дремал. — Магазины уже закрыты.

— При чем здесь магазины? — Сенька разговаривал с ней, как будто не он болен, а она, как будто у нее — высокая температура. — Некогда мне по магазинам шататься, некогда и незачем. Все, Ирка, считай — завязал.

— Ты уж тыщу раз завязывал.

— Посмотришь, — не стал спорить Сенька, взял со стула джинсы и начал натягивать их, прыгая на одной ноге.

И это нежелание доказывать свою правоту, спорить, орать, раскаляться докрасна — все это тоже было не Сенькино, чужое, пугающее.

— У тебя кто-нибудь есть? — жалобно, нелогично и невпопад спросила Ирка.

Сенька застыл на одной ноте — этакой удивленной цаплей, не удержал равновесия, плюхнулся на кровать.

Засмеялся:

— Ну, мать, ты даешь!.. Дело у меня есть, дело, понятно?

— Понятно, Сеня, — тихо сказала Ирка, хотя ничего ей понятно не было, и пошла в кухню — собирать на стол, кормить странного мужа.

А Сенька застегнул джинсы, босиком подошел к окну, прикинул расстояние от своего подъезда до двенадцатого. Получалось: стена закроет выход, на набережную, превратит двор в замкнутый со всех сторон бастион. А если еще и ворота на проспект запереть…

— Почему я? — с тоской спросил Сенька. И тайный внутри ответил:

— Потому что ты смог.

— Что смог?

Но тайный на сей раз смолчал, спрятался, а Ирка из кухни крикнула:

— Ты мне?.. Все готово. Хочешь — в постель подам?

Ох, не верила она, что Сенька враз выздоровел, ох, терзалась сомнениями! И пусть бы — температура упала, бывает, но с психикой-то у мужа явно неладно…

И Сенька ее сомнений опять не опроверг.

— Вот еще, — сказал он, — будешь ты таскаться взад-вперед. Ты что, не устала, что ли? Работаешь, как клоун… Слушай, может, тебе перейти? Может, в садик к Наденьке — воспитательницей? Давай прикинем… — вошел в кухню, сел за стол.

Ирка тоже села — ноги не держали. Сказала покорно:

— Давай прикинем.

Будучи в командировке в одной из восточных стран, автор не пожалел мелкой монетки для уличного гадальщика. Белый попугай-ара встряхнул хохолком, порылся клювом в деревянном расписном ящике, вытащил аккуратно сложенный листок бумаги. Гадальщик с поклоном протянул его автору:

— Ваше счастье, господин.

На листке печатными буквами значилось по-английски: «Бойтесь тумана. Он не дает увидеть лица близкого вам человека».

Когда с работы вернулся муж, Алевтина Олеговна уже вчерне сметала на руках платье для невестки, оставалось только прострочить на машинке и наложить отделку. Муж оставил портфель в прихожей, сменил туфли на домашние тапочки, вошел в комнату, привычно поцеловал Алевтину Олеговну в затылок. Как клюнул.

— Все шьешь, — сказал он, констатируя увиденное. — Из Свердловска не звонили?

— Никто не звонил, — Алевтина Олеговна отложила шитье, поставив локти на стол, подперла ладонями подбородок. Следила за мужем.

Стеценко снял пиджак, повесил его на спинку стула, распустил узел галстука, пуговку на рубахе расстегнул.

— Жарко сегодня, — подошел к телевизору, ткнул кнопку.

— Не надо, — попросила Алевтина Олеговна.

— Почему? — удивился Стеценко. — Пусть гудит.

— Не надо, — повторила Алевтина Олеговна. — Там сейчас ничего интересного, а я устала. И ты устал, Саша.

— Тишина меня душит, — сообщил Стеценко, усаживаясь в кресло и укладывая ноги на пуфик. — А с чего бы ты устала, интересно? У тебя же свободный день.

— Ничего себе свободный! Одних тетрадей — гора. И платье для Симы.

— Все равно дома — не в офисе. Могла и отдохнуть, подремать…

Экран нагрелся, и на нем возник цех какого-то передового металлургического завода. Раскаленный брусок металла плыл по рольгангам, откуда-то сверху спустились железные клещи, ухватили брусок, уложили его на ровную площадку. Тут на него упала баба молота, сдавила — взлетели небольшим фейерверком огненные искры.

— Я спала, — сказала Алевтина Олеговна.

— Вот и ладушки, — обрадовался Стеценко. — И я немножко вздремну, с твоего позволения. Полчасика. Хорошо? Ты меня не трогай…

— А я сон видела, — совсем тихо добавила Алевтина Олеговна, но муж не слышал ее, он уже посапывал в кресле, а на экране телевизора герои-металлурги без устали давали стране металл.

Сон Алевтины Олеговны был неинтересен Стеценко. Она аккуратно сложила платье для Симы, спрятала его в шкаф, туда же повесила на плечиках пиджак мужа. Подошла к книжному шкафу, открыла створку, пробежала кончиками пальцев по корешкам книг, вытащила потрепанный институтский учебник по химии, машинально, не вглядываясь, перелистала его. Прислонилась лбом к жесткой полке.

— Почему я? — с тоской спросила вслух, даже не ведая, что слово в слово повторила вопрос малознакомого ей Сеньки Пахомова, так загадочно возникшего рядом в ее суматошном апокалипсическом сне.

И словно бы кто-то тайный внутри ее пояснил:

— Потому что ты сможешь.

— Что смогу? — автоматически поинтересовалась Алевтина Олеговна и сама себе ответила: — Если бы смогла…

Тайный не подтвердил и не опроверг слов Алевтины Олеговны, да она и не ждала ничего, не верила в потусторонние голоса. Она села за письменный стол, вновь раскрыла старый учебник и стала искать указаний, как сделать «дым типа тумана» с помощью химических препаратов, имеющихся в наличии в школьной лаборатории.

Показалось или нет: стало темнее, вещи потеряли четкие очертания, словно несделанный ею туман тихонько проник в квартиру…

По всему выходит, что Алевтина Олеговна видела тот же сон, что и Сенька Пахомов? Может быть, может быть… Автор хочет обратить читательское внимание на то, что в описываемой истории вообще слишком много поворотов, одинаковых ситуаций и даже одинаково произнесенных реплик — разными, заметьте, людьми. Увы, это так…

А где, любопытно, наш молодой человек в белой куртке, непонятный молодой человек, невесть откуда взявшийся, невесть чего задумавший? Исчез, испарился — как возник. Фантом. Не личность — знак. Но знак — чего?..

Смутный персонаж, сказал бы профессор Топорин, употребив знакомый термин в неисторическом смысле.

— Дед, — спросил профессора внук Павлик, входя к нему в кабинет, — твои студенты интересуются, как ты к ним относишься?

— Переведи на общедоступный, — попросил профессор, зная склонность внука к ненужной метафоричности.

— Что ты думаешь о моем поколении?

— Я на институтском диспуте?

— Ты дома, дед. Оглядись: представители парткома, профкома, ректората и прессы отсутствуют. Говори, что хочешь.

— Ты считаешь, в присутствии указанных представителей я говорю не то, что хочу? Однако…

— Не так, дед. Ты всегда говоришь, что хочешь. Но в разных ситуациях желания у тебя разные. Ваше поколение отлично умеет управлять собственными желаниями.

— Это плохо?

— Это удобно. Безопасно.

— Напомню тебе не столько историческую, сколько бытовую закономерность: неуправляемые желания всегда ведут к катастрофе.

— Случается, житейские катастрофы приводят к душевному равновесию, к обретению себя как личности.

— Софизм, внук. Оправдание для труса, которого подобная катастрофа приводит, например, в монастырь.

— Демагогия, дед. Я имел в виду героя, которого подобная катастрофа приводит, например, на костер.

— Ты научился хорошо спорить.

— Твоя школа, дед. Но ты так и не ответил… Не управляй желаниями, костра не будет. Как, впрочем, и монастыря.

— Ты несправедлив, Павел. Я никогда не боялся костров.

— А что такое костер в наши дни? Общеинститутское собрание? Заседание парткома? Приглашение «на ковер»?.. Ты не боялся костра, потому что он тебя грел…

— Извини, Павел, но в таком стиле я не желаю продолжать разговор.

— Что ж, тоже метод — уйти от ответа.

— Ты хочешь ответа? Пожалуйста! Ваше поколение инфантильно и забаловано. Вы еще не научились строить, но уже вовсю рветесь крушить. Причем крушить то, что построено не вами…

— Прости, дед, перебью… Но — для нас?

— И для вас тоже.

— А если нам не нравится то, что вы построили для нас? А если мы хотим строить сами?

— Так стройте же, черт побери! Стройте, а не ломайте!

— На чем? И как?.. Вы же точно знаете, что нам любить, чем заниматься, во что верить. Чуть что не по-вашему, вы сразу — цап за руку: не так, детки, строите! Вот мы в ваши годы… Постой, дай договорить… Да, вы в наши годы сами решали, как вам жить. А теперь у вас другие задачи: вы решаете, как жить нам. По-твоему, справедливо?.. Мы выросли на красивых примерах: Гайдар в девятнадцать лет командовал полком, Фрунзе в двадцать четыре — фронтом… Знаешь, сколько лет было забытому ныне Устинову, когда он стал наркомом вооружения? Тридцать два! А сегодня комсомолом руководят те, которым под сорок. Они точно знают, что нужно семнадцатилетним… Увы, дед, семнадцатилетние инфантильны только потому, что так решили вы. Решили — и точка! — Павлик встал. — Ладно, будем считать, что ты мне ответил.

Профессор смотрел в стол, в какую-то рукопись на зеленом сукне, вертел в руках очки в тонкой золотой оправе. Поднял глаза.

— И что же вы хотите разрушить? — он старался говорить спокойно, но в десятилетиями отработанной профессорской интонации слышалось-таки раздражение. — Все, что мы построили?

— Мы не варвары, дед, — усмехнулся Павлик, — и не идиоты. И уж во всяком случае не те беззаботные пташки, за которых вы нас держите. Если мы и хотим что-то разрушить, то всего лишь стены.

— Какие стены?

— Да мало ли их понастроено!.. Стены равнодушия, недоверия друг к другу, стены вранья, фальши, лицемерия. Если хочешь, стену непонимания — хотя бы между мной и тобой.

— Павлик, — неожиданно ласково сказал Топорин, — я был прав: наивность — составная часть инфантильности.

— Значит, наличие стен ты признал, — опять усмехнулся Павлик. — Уже прогресс. Дальше — дело техники.

— Какой техники? Лома? Отбойного молотка? Чугунной бабы на стреле экскаватора?

— Зря иронизируешь, дед. Вы такой техникой пользовались с успехом — в наши годы… — Павлик повернулся и пошел к двери. И уже закрывая ее за собой, сунул в щель голову, сказал: — Я тебя очень люблю, дед.

Профессор тоже встал и подошел к раскрытому окну, сел на подоконник — спиной к воле. Сильно зажмурил глаза, надавил на них пальцами: теннис теннисом, а зрение сдает, глаза устают, слезиться начали, даже крупный шрифт в книге без очков не виден. А сейчас и вовсе померещилось: какой-то туман в кабинете, заволок мебель, книги, вон и люстра едва проглядывается… Надо бы к врачу сходить.

Парень в белой куртке и в джинсах шел по двору. Старик Коновалов, слегка очумевший от увиденного после обеда сна, вышел подышать свежим воздухом, стоял на пороге подъезда, ждал ночи, ждал обещанной ночной работенки. Заметил парня, бросился к нему:

— Эй, постой!..

— В чем дело? — Парень обернулся, и старик с ходу притормозил: на него смотрел Павлик Топорин, профессорский внучек.

— Извини, тезка, обознался, — сказал Коновалов. — За одного тут принял…

— Бывает, Павел Сергеевич, — засмеялся внучек. — Приняли за одного, а нас — много, — и вдруг подмигнул старику: — Все путем, Павел Сергеевич, все будет, как задумано. Чуть-чуть осталось…

И пошел себе.

А как похож, стервец, подумал Коновалов, со спины — одно лицо…

Не станем упрекать пенсионера в незнании русского языка. Ну, оговорился — с кем не бывает! Но ведь прав же, прав: похож, стервец…

— Я пойду, — сказал Сенька Пахомов. — Мне надо.

— Куда это? — вскинулась Ирка. — Ночь на дворе. Сенька помялся — соображал: как бы соврать ловчее.

— Халтурка одна подвернулась. Денежная.

— Какая халтура ночью? Зачем ты врешь, Сеня… — Ирка отвернулась к стене, накрыв голову одеялом.

Слышно было: опять заплакала.

Сенька переступил с ноги на ногу.

— Ирка, — сказал он ласково, — хочешь верь, хочешь нет, но я тебя люблю по-страшному. И никогда тебя не предам… А идти мне надо, честно. Я тебе потом расскажу, ладно?

Ирка не ответила, из-под одеяла не высунулась. Но плакать перестала, затихла: слов таких от мужа давно не слыхала.

Сенька пошел в прихожую, открыл стенной шкаф, достал инструмент — надежный, для себя сработанный. Прислушался: в спальне было тихо.

Все расскажу, виновато подумал Сенька, железно, расскажу. Вот построю, что надо, и сразу — Ирке…

Заметим: он уже не сомневался, что сумеет построить за ночь все, что надо.

Алевтина Олеговна не спала. Лежала на широкой супружеской кровати, слушала, как тихонько сопит муж. Туман в комнате стал гуще, а Стеценко его и не заметил. Алевтина Олеговна, когда ложилась, спросила:

— Дымно у нас как-то, верно?

— Выдумываешь все, — ответил муж. — Давай спать, тебе завтра рано…

Он не ведал, что попал в точку, просто сказал и сказал — слова же зачем-то придуманы…

Во дворе было пусто и темно, лишь тусклые ночники освещали над дверями таблички с номерами подъездов, да у выхода на набережную ветер раскачивал подвешенный на тонких тросовых растяжках фонарь.

Парень уже ждал Сеньку, похаживал по асфальту, насвистывал что-то неуловимо знакомое — то ли из песенного репертуара любимого Иркой Валеры Леонтьева, то ли из чуждого нам мюзикла «Стена» заграничного ансамбля «Пинк Флойд».

— Тьма египетская, — поеживаясь, сказал Сенька, — хрен разметишь…

— И не надо, — сказал парень. — Ты клади кирпичики, а они сами, как надо, построятся.

— Что за бред?

— Кому бред, а кому — нет, — в рифму сообщил парень, засмеялся. — Клади-клади — увидишь.

— Что здесь увидишь? — проворчал Сенька, надел рукавицы. — А раствор где?

— Все здесь.

Сенька пригляделся: у стены дома и впрямь стоял ящик с раствором, а куча кирпича невесть когда переместилась с газона на тротуар, к Сенькиному подъезду. Сенька ткнул мастерком в ящик — свежий раствор, самое оно.

— Без подручного трудно будет. Поможешь?

— Конечно, — сказал парень, снял куртку, повесил ее на куцую ветку тополя, велением домоуправа подстриженного «под бокс». — Все помогут.

— Кто все? Все спят…

— Кто не спит, тот и поможет, — непонятно заявил парень, тем более непонятно, что во дворе по-прежнему никого не было.

— Ну, лады, — вроде бы соглашаясь с неизбежным, протянул Сенька, взял из кучи кирпич, постучал по нему — целый! — зачерпнул раствор, шлепнул его прямо на асфальт у стены дома. Потом аккуратно уложил кирпич на растворенную лепешку, поерзал им, пристукнул сверху деревянной ручкой мастерка. — Давай следующий, не спи!

Парень проворно подал ему кирпич, Сенька снова зачерпнул, снова шлепнул, уложил, поерзал, пристукнул…

— В три ряда, говоришь?

— В три ряда.

— Годится!

Сеньку неожиданно охватило знакомое чувство азарта — как всегда, когда дело пошло и времени на него отпущено — с гулькин нос, и бригадир бубнит:

«Давай-давай!», и подручный сбивается с ног, таская ведра с раствором к месту кладки, и кирпичи целенькие в руку идут — хоть в домино ими играй! — и кладка получается ровная, прочная, раствор схватывается быстро, и ты уже не думаешь о часах, не глазеешь по сторонам, ты уже весь — в гонке, в тобой самим заданном ритме, а кладка растет, она тебе — по пояс, по грудь, а ты — дальше, дальше, ничего не слышишь, разве что прорвется откуда-нибудь пустяковый вопросик:

— Что ты делаешь, Сеня?!

Кто это?.. Вот тебе раз — Ирка! Не выдержала, дуреха, вылезла из постели, пошла среди ночи пропавшего мужа искать. А он не пропал, он — вот он!

— Строю, Ирка!

— Что?!

— Стену!

— Зачем?!

— Чтоб лучше было!

— Кому?!

— Всем, Ирка, всем! Чего стоишь? Помогай, раз пришла…

— Ты когда начал?!

Дурацкий вопрос. Будто сама не знает…

— Только что и начал!

— Как только что?! Как только что?! Ты посмотри…

Глянул: батюшки-святы, когда и успел столько?! От Сенькиного подъезда до самого Сеньки, застывшего на секунду с кирпичом в руке, было никак не меньше пятидесяти метров. И на всех этих чертовых метрах темнела стена. Мрачной громадой высилась она вдоль двора, именно высилась, поскольку была выше Сеньки сантиметров на тридцать. А он ведь — пока помоста нет — всего по грудь и клал…

— Эй, парень! — испуганно крикнул Сенька.

Тот сразу возник сбоку — запарившийся.

— Чего тебе?

— Откуда это все?

— От верблюда! — хохотнул наглый, хлопнул Сеньку по спине. — Ты, мастер, ее только сажаешь, а уж растет она сама…

— Как растет?!

— Как в сказке. Не бери в голову, Сеня, бери в руки, — и кирпич сует.

Сенька кирпич оттолкнул:

— Погоди, у меня есть… Но ведь так не бывает!

— Бывает — не бывает, какая теперь разница? Есть она, Сеня, есть, и стояла здесь давно. Ты ее лишь проявил, а для этого много времени не надо: одна ночь — и вся наша. Смотри зорче…

Он взмахнул рукой, и в неверном свете дворовых ночников Сенька увидел, что с другой стороны двора, от двенадцатого подъезда, навстречу тоже растет стена, и к каждому подъезду от нее перпендикулярно уходят такие же высокие «отростки» в те же три кирпича, вползают на ступеньки, скрываются в доме.

— В дом-то зачем? Так не договаривались…

— Я же говорю: она здесь была. Она есть, Сеня, только никто раньше ее не замечал, не хотел замечать, а теперь увидят — придется! — наткнутся на нее, упрутся лбами, завоют от страха: как дальше жить?.. Давай, мастер, работай. Закончишь — поймешь.

— Что пойму?

— Как жил. Как все живут. И как жить нельзя.

— За стеной?

— Причем за глухой. За кладбищенской.

— Выходит, и мы с Иркой…

— Вы свою стену сегодня разрушили. Сон помнишь?

— Странный какой-то…

— Не странный, а испытательный. Не прорвался бы ты к Ирке, не разодрал бы плетенку из слов, стояла бы у вас сегодня стена. Да она и стояла — тоненькая пока. Ну, может, в один кирпич.

— Во сне туман был. И слова.

— Туман еще будет. А слова — это и есть кирпичики. Лишнее слово — лишний кирпичик, стена и растет. Сколько мы их за жизнь наговариваем — лишних-то! Ложь, равнодушие, непонимание, обида, ссора — мало ли? И все слова. Кирпичик к кирпичику. Где уж тут друг к другу продраться?

— Просто слов не бывает. Слово — дело…

— Философски мыслишь, мастер! Кончай перекур!

— Погоди… Неужто никто этого не понимает?

— Все понимают, но иначе не умеют. А кто хочет попробовать, тот сейчас здесь.

Сенька посмотрел по сторонам. Чуть светало уже, видны были часы на фронтоне школы. Половину четвертого они показывали. Сенька увидел старика Коновалова, увидел деда Подшивалова из третьего подъезда, внуков его увидел. А еще — полковника с женой — из пятого, и близнецов Мишку и Гришку — из двенадцатого… А все же больше, куда больше было молодежи — совсем юных парней и девчонок, Сенька и не помнил всех. Хотя нет, кое-кого узнал: вон Павлик Топорин промелькнул, вон — его одноклассник, сын библиотекарши, а вон — еще ребята, тоже вроде знакомые…

— Молодых-то сколько!..

— Им эти стены — во где! — парень провел ладонью по горлу. — Устали биться.

— Значит, видят?

— Лучше всех!

— А зачем сейчас строят?

— А ты зачем?.. Чтоб все увидели.

— А потом что?

— Потом суп с котом. Люди работают, Сеня, а мы стоим. Неудобно.

— Подавай! — Сенька как очнулся, зачерпнул раствор, уложил в стену кирпич, выхватил другой из рук парня. — Ирка, включайся, раз не спишь!

— А я уже, Сеня, — ответила Ирка. Она и рукавицы где-то раздобыла, тащила, скособочившись, ведро с раствором. Сенька обеспокоился:

— Не тяжело?

— Теперь нет, — ответила весело, поставила ведро на асфальт возле Сеньки. — Я тебе помогать буду, тебе, ладно?

— Валяй!

И пошло-поехало, стена росла и впрямь как в сказке: за одну ночь — дворец. Только на кой нам дворец? Дворец нам держава за бесплатно построила, а мы лучше — стену, мы за нее дорого заплатили — кто чем! Впрочем, о цене уже говорено, не стоит повторяться… А вместо девицы-волшебницы, ускорению темпов весьма способствующей, у нас — обыкновенный паренек в куртке, типичный представитель юного поколения, славной смены отцов и дедов, никакой не фантом, наш с вами современник — школьник, пэтэушник, студент, работяга. Вон они, типичные, по двору носятся — кто с кирпичом, кто с лопатой, кто с ведром, в котором — песок, цемент или вода, три волшебных составных части сказки.

— Подноси! — кричат. — Замешивай! Клади!

Стену строим!

Столько лет всем колхозом возводили — пора бы и лбом в нее ткнуться…

Ровно в пять утра Алевтина Олеговна вышла во двор. Остановилась, глазам своим не поверила, спросила:

— Что это?

— Стену строим! — подскочил к ней давешний молодой человек.

— А стена в подъезде — тоже ваша работа?

— Почему наша? Ваша, общая… А высоко ли она забралась?

— До второго этажа. По лестнице спускаться трудно.

— Хорошо — успели! Через час-другой стена в квартиры прорастет — не войти, не выйти.

— А зачем? Зачем?

— Для лучшей коммуникабельности, — научно ответил молодой человек, — для удобства общения… А вы спешите, спешите, уважаемая Алевтина Олеговна, нам вашего тумана ох как не хватает…

— Был уже туман.

— Вечером-то? Не туман — так, намек. Зрячие поняли, слепые не заметили. Ваш муж, например… Ведь не заметил, нет?

— Нет.

— А надо, чтоб и слепые прозрели.

— Прозреть в тумане? Парадокс!

— Это ли парадокс!.. Вы байку слыхали? Безработных у нас нет, а уйма людей не работает; они не работают, а зарплату получают… Про такие парадоксы сейчас в газетах пишут, по телевизору — каждый день. А мы — без газет, мы — сами с усами. Тумана не видно? Мы его таким сотворим — никто шагу не сделает. А сделает — в стену упрется.

— Это больно, — тихо сказала Алевтина Олеговна. Молодой человек сделался серьезным, глупое свое ерничание прекратил. Так же тихо ответил.

— Прозревать всегда больно, Алевтина Олеговна, процесс это мучительный. Но — целебный. Сказано: увидеть — значит понять. Но как увидеть? Чтобы понять, надо глубоко-о смотреть, не в лицо — в душу. А тогда и стен не будет.

— Их еще сломать надо…

— Это уж кто сумеет, кто решится. Тоже, знаете ли, подвиг. А иные не захотят, так и жить станут — как жили.

— Как жили… — эхом откликнулась Алевтина Олеговна. Опомнилась, сказала решительно: — Я пойду.

— Идите, — кивнул ей молодой человек, — и помните: ваш туман станет катализатором. Вы только в окно его выпустите и можете быть свободной.

— Свободной? — невесело усмехнулась Алевтина Олеговна. — От чего свободной?

Молодой человек тоже усмехнулся, но — весело:

— От того, что в тумане увидите… Опять парадокс получается! Ну просто никуда без них…

Старик Коновалов кладку растил, а Павлик Топорин ему кирпичи подавал, раствор подносил. Ладно трудились.

— Хороший вы народ, мальцы, — сказал между делом Коновалов.

— Интересно, чем? — спросил Павлик. Весь он был в цементном растворе — и майка, и джинсы, и руки, и лицо. Даже волосы слиплись — не разодрать.

— Понимающий, — со значением изрек Коновалов.

— Что же это мы понимаем?

— Что жить открыто надо. Был бы поэтом, сказал бы: распахнуто.

Павлик засмеялся.

— Говорят: распахнуто жить — опасно. Вместе с хорошим всякая дрянь залететь может.

— А голова на что? Глаза на что? Дрянь, она и есть дрянь, ее сразу видно. У тебя в доме двери — настежь, ты ее и вымети, не храни.

— Неплохая метафора, — оценил Павлик.

— Не метафора это никакая, — сердито сказал Коновалов. — Житейское дело.

— А если житейское, чего ж не выметаем? Дряни накопили…

— А ты не копи.

— Совет принял. Но для меня что копить, что мести — все еще впереди. А сами-то вы как?

— Я, тезка, не копил. И сына тому учил, вот только…

— Не усек науку?

— Похоже на то.

— Почему?

— Понимаешь, тезка, мы в ваши годы такими же были — ну, сказано, распахнутыми. И Вовка мой, и Вовкины сверстники — тоже. Да только время — штука страшная, сопротивляться ему — большая сила нужна. Тебе сейчас сколько?

— Семнадцать.

— Немало.

— Что вы! Нас детьми считают.

— Дураки считают. Но я не к тому. За семнадцать лет сколько заборов тебе понаставили? С первых шагов: туда не ходи, этого нельзя, сюда не садись, там не стой, того не делай, сего не моги — целый лабиринт из «нельзя», мудрено выбраться. Вот ты и привык осторожничать: как бы чего не вышло…

— Не привык я!

— И молодец, вижу! А другие вон привыкают, еще и обживаются… Меня раз в школу позвали, как ветерана войны и труда: мол, расскажите, Пал Сергеич, о вашем героическом прошлом. Сидят передо мной пионерчики — чистые, глаженые. Рассказываю я им о чем-то, а сам подмечаю: они меня-то слушают, а сами нет-нет да на учительницу косятся. Та в ладоши захлопает, они — следом. Та сидит смирно — и они сидят. Дай, думаю, расшевелю, пусть посмеются. Война, она хоть и страшная гадина, а смешного тоже много было. А чего? Жизнь!.. Вспомнил я, как в сорок третьем, под Барановичами, фашист на нашу роту напал, когда мы спали. Не ждали нападения, разведка ничего не донесла, разлеглись кто как: кто одни сапоги снял, а кто и штаны с гимнастеркой. Лето, жара. Ну, фрицы и вмазали. Ротный орет: «Тревога? В ружье!» Мы — кто в чем был — автоматы в руки и в атаку… Так, босиком да в подштанниках, фашиста и отбросили. Вот ты рыгочешь сейчас, а пионерчикам тогда тоже весело было. Они — в смех, а учительница им: «Прекратить сейчас же! Как не стыдно! Война — это героизм, это каждодневный подвиг, и ничего смешного в истории товарища Коновалова я не вижу». Понял: она не видит. Значит, и они видеть не должны. И что ты думаешь? Стихли, заскучали… Жалко мне их стало — ну, до боли. Вырастут, что про войну нашу знать будут? Что она — каждодневный подвиг? Что мы — не люди, а какие-то каменные истуканы с памятников?.. Опять я не о том… Я к чему? Эти пионерчики уже застегнуты на все пуговицы. А дальше — больше. И их застегивают, и они ручонками помогают: так, мол, надо. Кому надо? Учительнице этой, мымре?.. Меня вон батька всего и учил: никогда не ври. Заставлять будут, а ты все одно не ври. Он сам по правде жил, да и я вроде… А тут — ты уж извини, тезка, — твоего деда назвать хочу. Может, не помнишь, давно дело было, чинил я Андрею Андреевичу его тачку, он рядом пасся. А тут ты бежишь: «Деда, деда, тебя к телефону». Ну, он и скажи, сердито так: «Я же тебя предупредил: всем говорить, что меня нет дома». Мелочь вроде, а тоже, знаешь, кирпичик…

— В стену? — Павлик молчал-молчал, слушал коноваловский монолог, а сейчас прорвался с репликой.

— В нее, родимую! Я про заборы сказал, которые мы вашему брату ставим — вот они-то в стены и вырастают. Вы — ребятки умные, уроки на лету схватываете, со временем такие стены выкладываете — только на цыпочках через них видать. Да и куда видать? Только вдаль, только в светлое будущее. А что рядом, по ту сторону стены — и на цыпочках не увидишь…

— Опять мы виноваты!.. Я ж вас так понял, что молодым стены — не помеха.

— Как не помеха? Помеха. Но фокус в тем, что вы их видите, а значит, и сломать поможете. И уж, конечно, новых не строить! Но для этого, тезка, молодым надо всю жизнь оставаться. Ты оглянись кругом: разве только твои дружки дело делают? Я вот с тобой. Вон еще моих ровесников сколько! И, как говорится, среднее поколение тоже в наличии… Да и сам посуди: не одни молодые страну нашу выстроили. Страна — не стена, ее построить куда тяжелее. А ведь стоит…

— И стена стоит.

— Точно! — Коновалов любовно поглядел на стену, почти законченную уже, — ну, может, метров в пять просвет посередине остался, там Сенька Пахомов со стариком Подшиваловым в четыре руки трудились. — Вон она какая…

Стена и вправду впечатляла. Массивностью своей, аккуратностью штучной кладки, апокалипсической бессмысленностью впечатляла. Двери подъездов выходили в глухие кирпичные тупички, наглухо отрезавшие жильцов от мира. Разве что через стену — в мир, но для этого каскадерская подготовка требуется… И что характерно, с удивлением отметил Павлик, все строители оказались по одну сторону стены — как сговорились. У них-то выход имелся: на набережную и — на все четыре стороны…

— А как же в школу? — праздно поинтересовался Павлик. — Ни пройти, ни проехать.

— Школа на сегодня отменяется, — сказал Коновалов. — Считай, каникулы.

— Вряд ли. Из соседних дворов ребята придут. По набережной.

— Откуда ты знаешь: может, в соседних дворах такие же стены стоят…

— Верно! — Павлик аж поразился столь простой догадке, почему-то миновавшей его суперумную голову.

И в это мгновение кто-то крикнул:

— Смотрите: пожар!

Из трех окон второго этажа школьного здания валил густой сизый дым. Вопреки здравому смыслу он не подымался к небу, не улетал к Москве-реке, сносимый ветром, — медленно и неуклонно сползал вниз, струился по земле, заполнил весь школьный двор, выплыл из ворот, из щелей в заборе, потек по асфальту к стене. Его прибывало все больше и больше; казалось, что он рождается не только в недрах школы, а конденсируется прямо из воздуха. Все во дворе стояли по пояс в дыму, и Павлик подумал, что кричавший ошибся: это был не пожар. Дым не пах гарью, он вообще не имел никакого запаха, он скорее походил на тот, который используют в своих мистификаторских фокусах падкие на внешние эффекты цирковые иллюзионисты. И еще туман — он походил на обыкновенный ночной туман, обитающий на болотах, в мокрых низинах, а иной раз и на кладбищах. Туман этот легко перевалил через стену, вполз в раскрытые настежь двери подъездов, а там — можно было догадаться! — вором проник в замочные скважины, просочился в поддверные щели, обосновался в квартирах. Вот он уже показался в форточках, в открытых окнах, но — опять же вопреки здравому смыслу! — не потек дальше, не завершил предписанный физическими законами круговорот, а повис на стене дома перед окнами — множество уродливых сизых нашлепок на крашенной веселенькой охрой стене.

Дом ослеп.

— Не хотел бы я проснуться в собственной постели, — философски заметил Павлик.

— О своих подумал?

— О деде.

— Да-а уж… — неопределенно протянул Коновалов. — Страшновато, тезка?

— Малость есть.

— А деду — вдесятеро будет. Он ведь не знает.

— Что же делать?

— Вопрос.

— Нам всем надо было быть там…

— Кроме меня, — грустно сказал Коновалов. — У меня бояться некому…

Алевтина Олеговна закрыла окна химического кабинета, в последний раз оглядела его. Все чисто, пробирки, реторты, колбы вымыты, реактивы — на своих местах, газ отключен, вода перекрыта. Можно уходить.

Тумана в кабинете совсем не было. Отводные резиновые трубки вывели его из окна — весь, без остатка.

Алевтина Олеговна заперла кабинет, спустилась по лестнице, повесила ключ на положенный ему гвоздик в шкафчике над сладко спящей сторожихой. Сторожиха почмокала во сне губами, улыбнулась чему-то. Через час она проснется, дозором пройдет по этажам, сдаст сменщице ночное дежурство и уедет домой — в другой район необъятной столицы. Там, конечно, тоже есть свои школы, а в них — Алевтина Олеговна усмехнулась — свои Алевтины Олеговны. Интересно: что они сегодня ночью делали?..

Алевтина Олеговна вышла во двор. Он был пуст, ночные строители куда-то подевались, но стена стояла по-прежнему — высокая, могучая, угрюмая, на редкость диссонирующая с солнечным утром, с весенним ветерком, с сочно-зелеными майскими кронами дворовых деревьев.

Тумана не было и во дворе. Он, похоже, целиком всосался в дом, в квартиры. А сам дом выглядел жутковато, ослепший, без привычных глазу рядов окон, вместо них — неровные куски тумана, словно приклеенные к оконным рамам и стеклам.

По двору, навстречу Алевтине Олеговне, неторопливо шли старик пенсионер Коновалов и знакомый молодой человек, оба выглядели, как утверждают борзые журналисты, усталыми, но довольными.

— Спасибо, Алевтина Олеговна, — сказал молодой человек. — Вы и вправду мастер. Туман вышел на славу.

— На чью славу? — невесело пошутила Алевтина Олеговна.

Она думала о муже, который еще спит и к которому теперь не пробраться — как в недавнем дурацком сне. Но выходит, что не таком уж и дурацком…

— О славе завтра подумаем, — вмешался вдруг Коновалов. — А сейчас домой надо, баиньки.

— Какие баиньки? Вставать пора… — констатировала Алевтина Олеговна. Часы на школе отмерили половину седьмого.

— То-то и оно, — непонятно согласился Коновалов. А молодой человек подтвердил:

— Вы правы, Алевтина Олеговна, самое время вставать.

И Алевтина Олеговна почувствовала вдруг, как неведомая сила подхватывает ее, поднимает над землей, закручивает, швыряет невесть куда — в туман, в неизвестность, в кромешную темноту.

Зазвонил будильник, и Алевтина Олеговна с трудом открыла глаза. Первая мысль была до зевоты банальной: где я? Но и банальные мысли имеют полное право на существование, без них в нашем повседневном житье-бытье не обойтись. В самом деле: секунду назад стояла во дворе перед стеной, а сейчас — это Алевтина Олеговна мгновенно определила! — лежит в собственной постели, причем не в костюме и туфлях, а в ночной рубашке и босиком.

Подумала: неужто опять сон?

Но нет, не сон: слишком хорошо, слишком четко по мнилась ей пролетевшая ночь. И как долго ждала пяти утра, и как торопливо шла по двору, как лавировала между сновавшими туда-сюда жильцами, которые дружно возводили стену, и ясно помнилась и гулкая пустота школьного здания, и сизый дым, вырывающийся в окна из толстых резиновых трубок…

Но почему ничего не видно?

Туман, созданный химическим опытом Алевтины Олеговны, по-хозяйски обосновался в ее квартире. Он был густым и на глаз плотным — как черничный кисель, но движений отнюдь не сковывал. Да и дышалось легко. Алевтина Олеговна встала и, вытянув вперед руки, пошла по комнате — ощупью, как слепая. Наткнулась на что-то, ударилась коленкой — больно. Сдержала стон, опустила руку — точно, туалетный столик. Надо левей… Двинулась вперед, нащупала спинку кровати, вцепилась в нее, как в спасительный ориентир — сейчас по нему и до спящего мужа доберется. Еще шаг, еще… Алевтина Олеговна уперлась руками во что-то холодное, массивное, неподвижное. И опустила в бессилии руки, прижалась лбом к этому холодному, пахнущему улицей, пылью, цементом — чужому.

Ничего не было сном. Кирпичная стена наглухо отделила ее от мужа, перерезала комнату, надвое разделила кровать.

Павлик проснулся сразу — будто и не спал вовсе. И сразу сообразил: конечно, не спал! Все это — не более чем хитрый трюк хитрого парня в белой куртке. Или не его, нет! Когда он с Павликом впервые беседовал, когда они ушли на набережную, подальше от чужих глаз и ушей, когда парень поведал ему план, Павлик особенно не удивлялся. Просто сказал:

— Ну, допустим, все будет именно так. Но для этого нужен как минимум один профессиональный волшебник, — вроде бы он так элегантно шутил, а вроде бы — всерьез прощупывал загадочного парня. А тот с ходу ответил:

— Волшебник есть.

Тоже не поймешь: хохмил или взаправду…

— Ты, что ли? — спросил Павлик.

— Почему бы и нет? — вопросом на вопрос.

— Давно практикуешь?

— Может, день, а может, всю жизнь.

— Как понять, маэстро?

— Так и понимай, — отрезал парень. Но сжалился над Павликом, пояснил темновато: — В каждом из нас спит волшебник, крепко спит, мы о нем и не подозреваем. Но если его разбудить… — не договорил, не пожелал.

Но Павлик не отставал:

— Кто же его разбудил, интересно?

— «Время. События. Люди». Слыхал про такую телепередачу? — парень засмеялся, легонько хлопнул Павлика по спине. — Ох и любопытен же ты, отрок!..

— Я серьезно, — упрямо настаивал Павлик.

— И я серьезно, — парень и впрямь посерьезнел. — Ты вдумайся, вдумайся? Время… События… Люди… И не захочешь, а заставят.

— Слушай, а ты сам откуда? — жалобно спросил Павлик, отчетливо понимая, что ничего больше из парня не вытянешь.

— Отовсюду, — коротко сказал парень. — Привет. Закончили интервью.

— Последний вопрос, — взмолился Павлик. — Почему именно ты?

— Почему я? — удивился парень. — С чего ты взял? Не только я. Нас много.

— Кого нас?

— Ты после школы случаем не на юрфак собрался? — ехидно поинтересовался парень. — Прямо следователь… Ну, все, я пошел.

— Секунду, — быстро сказал Павлик. — Звать тебя как?

— Звать?.. — парень притормозил. — По-разному. Николай. Михаил. Семен. Владимир, Александр… Любое имя. Павел, например.

— Павел?

— А чем плохо? Тебя ж так зовут…

— Я не волшебник.

— А вот это бабушка надвое сказала, — засмеялся парень и свернул во двор.

Надоел ему допрос.

В свое время, если читатель помнит, автор скрыл этот разговор, сославшись на «первое правило разведчика», помянутое — или придуманное? — парнем. Спрашивается: почему? Вот вам к месту еще одно «правило»: всякая информация полезна лишь в том случае, если приходит вовремя. Момент, считает автор, наступил.

Туман в комнате висел — вытянутой руки не увидать. Молодец Алевтина, отметил про себя Павлик, толково сработала. Что за прихоти судьбы, размышлял он, в школе Алевтину считают мымрой и сухарем, прозвали «химозой», на уроках сачковали, а она, оказывается, из наших…

Павлик верил всему, что рассказал парень. И в самом деле, стоило Павлику пожалеть, что они с дедом оказались по разные стороны стены, как нате вам, пожалуйста: он — здесь, в своей кровати, а дед дрыхнет в соседней комнате, ни о чем не подозревая. И плохо, что не подозревая: сердце у деда, как говорится, не камень, слабенькое сердчишко, изношенное, как бы он ни хорохорился, ни играл в спортсмена. Проснется старик — не дай бог, инфаркт хватит…

Павлик встал и отправился к деду в комнату.

Легко сказать — отправился! Путешествие в тумане — дело хитрое, даже если знаешь маршрут назубок, с детства. Но туман прихотливо изменил все масштабы, смазал привычные расстояния, перемешал предметы. На пути неожиданно вырастали то сдвинутый кем-то стул, то острый косяк двери, то сама дверь, почему-то шаловливо гуляющая на петлях, то книжный стеллаж в коридоре, невесть как увеличившийся в размерах. Короче, до кабинета деда Павлик добрался, имея следующие нежелательные трофеи: шишку на лбу — раз, ссадину на руке — два, синяк на колене — три. Или что-то вроде — в тумане не разглядишь.

Сразу за стеллажом коридор сворачивал направо — к дедовским владениям. Павлик уверенно туда последовал и вдруг с ходу уперся во что-то холодное и неподвижное. Прижал к этому «что-то» сразу вспотевшие ладони, бессмысленно напряг руки, пытаясь сдвинуть, столкнуть, сломать препятствие. Куда там! Стену на совесть строили, сам Павлик и строил — в три кирпичика, один к одному. Монолит!

— Дед! — яростно выкрикнул Павлик. — Дед, проснись!

Алевтина Олеговна, по-прежнему опасливо держась за спинку кровати, вернулась назад, к туалетному столику, пошарила в ящике, нащупала там маленький карандашик-фонарь, который муж привез из заграничной командировки. Не зажигая его, панически боясь, что сели батарейки, пошла обратно. Дойдя до стены, взгромоздилась на матрас, потом — на спинку кровати. Стоять на ней босыми ногами было больно, но Алевтина Олеговна на боль не обратила внимания, плевать ей было на боль, потому что стена — как Алевтина Олеговна и надеялась — оказалась той же высоты, что и во дворе, метров двух, не больше, а значит, до мужа можно хотя бы докричаться. Невеликий росточек Алевтины Олеговны позволил ей всего лишь ткнуться носом в верхний край стены. Алевтина Олеговна схватилась за стену левой рукой, а правую протянула на половину мужа, включила фонарик. Батарейки не сели, он светил исправно, но острый и сильный луч его упирался в плотное тело тумана и, угасая, исчезал в нем. Алевтина Олеговна швырнула фонарь на постель и — в голос:

— Саша, я здесь, не бойся, Саша!

Ирка и Сенька Пахомовы крепко спали, умаявшись за ночь. Сенька кашлянул легонько, перевернулся на другой бок, разбудил Ирку. Ирка открыла один глаз, сразу сощурила его: солнце било сквозь незакрытые шторы, как пограничный прожектор. Прикрывшись от его лучей ладошкой, Ирка глянула на будильник: семь почти. Ну и черт с ним, расслабленно подумала Ирка, не пойду на работу, а днем сбегаю, подам заявление. Прав Сеня: лучше в детский сад устроиться. Тем более звали. И Наденька на глазах будет…

Тоже перевернулась на другой бок, обняла сопящего Сеньку. Спать так спать.

— Откуда стена? — расходился Топорин-старший, вдавливая в кирпичи сухие, с гречневой россыпью пятен кулаки. — Я спрашиваю, черт побери, откуда взялась стена в моей квартире? Не смей ерничать, мальчишка, сопляк, отвечай немедленно: откуда эта дрянь?

Можно было, конечно, обидеться на «сопляка», повернуться и скрыться — буквально! — в туманной дали, но Павлик понимал состояние старого деда, делал скидку на стереотип его мышления, на его, мягко говоря, возрастную зашоренность, поэтому вновь терпеливо принялся объяснять:

— Дед, я прекрасно понимаю твое волнение, но прошу тебя: соберись, успокойся, вдумайся в мои слова.

Это — не просто стена. Это — символ. Символ нашей разобщенности, вашего нежелания понять друг друга, нашей проклятой привычки жить только собственными представлениями и неумением принять чужие…

Павлик употребил эти казенные, газетные, стершиеся от многократного пользования обороты и сам себя презирал. Но и деда тоже презирал — так, самую малость. В самом деле, куда проще: между нами — стена. И все сразу понятно, что не сказано — додумай, дофантазируй. Так нет, необходимы слова, много слов, и от каждого несет мертвечиной. Господи, да кому ж это нужно, чтоб родные люди друг перед другом речи держали?! Родные!.. Не вовремя домой явился — лекция. Не ту книгу взял — лекция. Не туда и не с тем пошел — обвинительная речь. Не жизнь, а прения сторон. Будто не в отдельных квартирах мы живем, а в отдельных залах суда, нападаем-обвиняем, отступаем-защищаем, казним, милуем, произносим речи обвинительные и оправдательные, ищем улики, ловим на противоречиях. А надо-то всего: намек, взгляд, брошенное вскользь слово, поступок, наконец…

Стеценко проснулся от вопля жены и спросонья ничего не понял. Кругом было белым-бело, бело непроглядно, голос жены слышался откуда-то издалека, не то из другой комнаты, не то из-под одеяла.

— Что случилось? — спросил Стеценко.

— Саша, Сашенька, — причитала жена, — ты только не пугайся, но у нас в комнате — стена.

Нет, не из кухни и не из-под одеяла шел голос, понял он, а вроде бы сверху. На шкаф она, что ли, забралась? Или на люстру?..

— Какая стена? Что за бред? Где ты, Аля?

— Я здесь, Саша, я на кровати. Протяни руку.

Стеценко протянул руку и уперся в стену. «Сплю я и сон вижу», — нелогично подумал он.

— Это не сон, — продолжала Алевтина Олеговна, — это самая настоящая стена.

Докатились, констатировал Стеценко, уже и мысли читает.

Он ощупал стену. Стена как стена, кирпичная, крепкая. И вдруг разом пришел в себя, сердце больно ухнуло, провалилось куда-то вниз — в желудок, наверно. Стеценко ощутил пугающую пустоту в груди, вскочил на постели, зашарил по стене руками.

— Аля, Аленька, ты где?

— Здесь я, здесь, ты встань на спинку кровати. Стеценко явственно била нервная дрожь, да и сердце по-прежнему обитало в желудке, екая там и нехорошо пульсируя. Продавливая матрац, он шагнул на постели и взгромоздился на деревянную спинку.

— Видишь фонарик? — спросила Алевтина Олеговна.

Где-то далеко — не меньше, чем в километре! — еле теплился крохотный огонек. Стеценко протянул к нему руку поверх стены, наткнулся на руку жены, цепко схватил ее, сжал, стараясь унять дрожь. Алевтина была рядом, Стеценко слышал ее прерывистое дыхание и чувствовал, как медленно возвращается спокойствие, вот и сердце вроде назад запрыгнуло. Нет, что ни говори, а жена — человек нужный!

— Что случилось, Аля? — повторил он свой первый вопрос.

Высокий рост позволял ему обеими руками навалиться на верхнюю грань стены, а были бы силы — подтянулся бы и перелез к Алевтине: до потолка — сантиметров пятьдесят, вполне можно пролезть. Но как подтянешься, если живот выпадает из трусов, тащит вниз, будто гиря…

— Сашенька, ты только не думай, что я сошла с ума, я не сошла с ума, стена-то — вот она. Она теперь всегда здесь будет.

— Ты что, серьезно? — не понимая, шутит Алевтина или нет, спросил Стеценко.

— Куда уж серьезнее! — с горечью ответила Алевтина Олеговна.

А какие события, какие драмы происходили в то утро в других квартирах дома-бастиона? Какие велись разговоры, какие прения сторон, какие истины открывались, какие спектакли разыгрывались по разные стороны стены, какие копья ломались о пресловутое кирпичное диво?.. Можно догадаться, можно представить… Можно даже вспомнить слова молодого парня в белой куртке, когда он сообщил Павлику Топорину, что обязательными станут «кое-какие звуки»: плач и стон, крики о помощи и проклятия… Ох, нагадал, наворожил, напророчил, ох, получил он все это сейчас, жестокосердный…

А славная чета Пахомовых — Ирка с Сенькой — безмятежно отсыпались, и общий радостный сон их был, возможно, цветным, широкоэкранным и стереоскопическим, произведение искусства, а не сон. И солнце гуляло по их квартире как хотело, по-хозяйски заглядывало во все углы, во все щелочки, вычищенные, выдраенные аккуратной женой Иркой.

Но вот законный вопрос. Имелись ли в доме-бастионе другие квартиры, где — ни стены, ни тумана, где — лад и согласье, где не жилплощадь общая, а жизнь, как, собственно, и должно быть на общей жилплощади? Хочется верить, что были… Да конечно же, были, к черту сомнения! Ирка, например, если б она проснулась, если б ее спросили, сразу назвала бы не только номера квартир, но и перечислила бы всех, кто в них прописан, ибо не раз приводила в пример упрямому Сеньке тех, кто жить умеет, любить умеет, верить умеет, понимать друг друга и друг другу помогать. И пить, к слову, тоже умеет…

Последняя формулировка — Иркина. И еще многих граждан нашей обширной державы, оправдывающих таким афористичным образом свой интерес к небогатому ассортименту винных отделов. Лично автор до сих пор не понял хитрого смысла вышеуказанной формулировки, до сих пор наивно считает, что лучше не уметь. Старая, хотя и парадоксальная, истина: не умеющий плавать да не утонет…

В кухне туман был почему-то не столь густым, как в пристенных владениях, и Павлик без труда спроворил несколько бутербродов с сыром, нашарил в холодильнике две бутылки пепси-колы, погрузил все это на сервировочный столик и покатил его к стене, используя легкую колесную мебелишку в качестве ледокола. Или, точнее, туманокола.

Столик ткнулся в стену, бутылки звякнули, дрогнули, но устояли.

— Дед, — крикнул Павлик, — кушать подано.

— Не хочу, — сказал из кабинета гордый профессор.

— Ну и зря. Твоя голодовка стены не сломает.

— А что сломает? — вроде бы незаинтересованно, вроде бы между прочим спросил Топорин.

Пока Павлик готовил туманный завтрак, у деда было время поразмыслить над ситуацией. Данный вопрос, справедливо счел Павлик, — несомненный плод этих размышлений. И не только плод, но и симптом. Симптом того, что упрямый дед, Фома неверующий, готов, как пишут в газетах, к новому раунду переговоров.

— Что сломает?.. — Павлик влез на оставленный у стены стул, поставил на нее, на ее верхнюю грань, тарелку с бутербродами и бутылку пепси. — Дед, возьми пищу, не дури… — спрыгнул на пол, сел на стул, подкатил к себе столик. Снова повторил: — Что сломает?.. Вот ты вчера говорил, будто наше поколение инфантильное и забалованное, будто мы не научились строить, а уже рвемся ломать. А спроси меня, дед: что мы рвемся ломать?

— Что вы рветесь ломать? — помедлив, спросил Топорин.

Слышно было, что он опять идет к стене переговоров, толкая впереди спасительный стул.

— Стену, дед, стену, — ответил Павлик. — Я же говорил вчера…

— Но ты, Павел, поминал абстрактную стену, так сказать, идеальный объект.

— А он стал материальным.

— Это нонсенс.

— Ничего себе нонсенс, — засмеялся Павлик и постучал бутылкой по стене.

— Долбанись лбом — поверишь.

— Грубо, — сказал Топорин.

— Зато весомо и зримо. Против фактов не попрешь, дед.

— Смотря что считать фактами… Ну, ладно, допустим, ты прав и стена непонимания, о которой ты так красиво витийствовал, обрела… гм… плоть… Вот же бред, в самом деле! — Топорин в сердцах вмазал кулаком по кирпичам, охнул от боли. — Черт, больно!.. Ну и как же мы ее будем ломать? Помнится, ты жаждал лома, отбойного молотка, чугунной бабы… Беги, доставай, бей!

— Бесполезно. Бить надо с двух сторон.

— И мне принеси. Я еще… э-э… могу.

— Конечно, можешь, дед, — ласково сказал Павлик, — иначе я бы с тобой не разговаривал. Но вот ведь хитрость какая: не разрушив идеальную, как ты выражаешься, стену, не сломать и материальной. Этой.

— Вздор! — не согласился дед. — Принеси лом, и я — я! — докажу тебе…

— Что докажешь? Выбьешь десяток кирпичей? А они восстановятся. Сизифов труд, дед.

— Они не могут восстановиться! Это фантастика!

— А что здесь не фантастика? Разве что мы с тобой…

— Но как мы станем жить?!

— А как мы жили, дед?

— Как жили? Нормально.

— Ты ни-че-го не понял, — обреченно проговорил Павлик.

— Нет, я понял, я все понял, — заторопился Топорин. Попытался пошутить:

— В конце концов, кто из нас профессор? — сказал с сомнением: — Но ведь так невозможно — со стеной?..

— А я тебе что твержу? Конечно, невозможно! Похоже, дед, что ты и впрямь начинаешь кое-что понимать.

Он встал и услышал, что дед по ту сторону кирпичной преграды тоже встал. Так они стояли и молчали, прижав к стене с двух сторон ладони, смотрели на нее сквозь плотный туман, и одно у них сейчас было желание — нестерпимое, больно щемящее сердце. Увидеть друг друга — всего-то они и хотели.

Старик Коновалов и парень в белой куртке сидели на лавочке на набережной Москвы-реки и смотрели, как по серой плоской воде маленький буксирный катерок с громким названием «Надежда» тянет за собой стройную и длинную баржу. Катерок пыхтел, натужно пускал в реку синий дымок, но дело свое делал исправно.

— Дай закурить, — попросил Коновалов.

— Не курю, — сказал парень. — Не люблю.

— И правильно, — согласился Коновалов. — Чего зря легкие гробить?.. — помолчал, провожая взглядом «Надежду», уходящую под стальные пролеты виадука окружной железной дороги. Робко, собственного интереса страшась, спросил: — Слушай, паренек, как же они теперь жить станут?

— А как они жили, отец? — вопросом на вопрос ответил парень, не подозревая, что почти буквально повторил слова Павлика Топорина, сказанные им деду в ответ на такой же вопрос.

Но почему — не подозревая? Все-то он подозревал, все-то знал, все ведал — многоликий юный искуситель людских душ, хороший современный парнишка по имени Андрей, Иван, Петр, Сергей, Александр, Николай, Владимир… Или Павел, например.

— Как жили? — озадачился старик Коновалов. — По-разному жили, ни шатко ни валко. В сплошном тумане.

— Оно и видно. А надо бы по-другому.

— Потому и стена, да?

— А что стена? Была и нет… Так, символ. Предупреждение. Чтобы поняли…

— Поймут ли?..

— Поймут, отец.

— Хорошо бы… Отец сына, сын отца, жена мужа… Ах, славно!.. Жаль, сына моего нет…

— Почему нет? Вон он…

Коновалов, не веря парню, оглянулся. Из-за школьного здания на набережную вышел его сын — широкоплечий, дочерна загорелый, в шортах, в рубахе сафари, в пробковом тропическом шлеме, будто не в Москве он обретался, а в знойной Африке, будто не на столичный асфальт ступил, а на выжженную солнцем землю саванны.

А он, кстати, там и обретался.

— Серега! — крикнул Коновалов сдавшим от волнения голосом.

— Он тебя пока не слышит, — мягко, успокаивая старика, сказал парень.

Сын Серега посмотрел по сторонам и побежал по набережной к обрыву, перепрыгнул через поросшую редкой травой узкоколейку, ведущую к старой карандашной фабрике, начал спускаться к реке по склону, оскользаясь, хватаясь за толстые лопушиные стебли. А следом за ним на набережную выкатилась шумная, пестрая разноголосая людская толпа. Старик смотрел на нее оторопело, подмечая знакомцев. Вон Сенька с Иркой, ночные строители, — бегут, цепко держась за руки. Вон близнецы Мишка и Гришка тянут за собой своих скандальных жен, а те и не скандалят вовсе, охотно бегут, даже смеются. Вон старики Подшиваловы с сыном-писателем, невесткой-художницей, внуками-вундеркиндами — тесной группкой. Вон Алевтина Олеговна, счастливая учителка, — в обнимку с толстым Стеценко. Вон полковник из пятого подъезда с женой. А вон Павлик Топорин с дедом-спортсменом, профессором-историком — эти и на бегу о чем-то спорят, руками размахивают. И остальные жильцы — за ними, через узкоколейку, по обрыву, сквозь лопухи, к реке — кто кубарем, кто на своем заду, проверяя крепость штанов, кто на ногах устоял, а кто и на пузе сполз. И — в воду!

Ан нет, не в воду.

Показалось Коновалову, что не река под обрывом текла, а гигантская лента транспортера, и людей на ней было — как в часы пик в метро, не протолкнуться, и несла она их туда, куда спешил упрямый кораблик с зыбким именем, куда вел он огромную пустую баржу, на которую где-то кто-то что-то обязательно погрузит.

— Что же ты? — укорил парень. — Догоняй!

— А можно? — с надеждой на чудо, спросил Коновалов.

— Конечно, чудак-человек!

И Коновалов рванул к обрыву — торопясь, задыхаясь, ловя открытым в беззвучном крике ртом чистый утренний речной воздух.

Катерок поддал газу, пустил из выхлопных труб вредный канцерогенный дым, и тот мгновенно расплылся над рекой, загустел сизым киселем, скрыл от посторонних глаз и баржу, и сам катер, и веселых жильцов — как не было ничего.

\А парень посмотрел на часы, спросил озабоченно:

— А не пора ли нам?..

И сам себе ответил:

— Конечно, пора.

И пошел себе, торопясь. В соседний дом. В соседний город. В соседний край. Далеко ему идти, долго, велика страна.

И звонили будильники, и включалось радио, и распахивались ставни, и весело пела вода в кранах. Просыпался дом, вылетали из окон ночные толковые сны, майский день наступал — новенький, умытый, сверкающий.