«ПОШЕЛ КУПАТЬСЯ ВЕВЕРЛЕЙ»
Я просыпаюсь рано, часов в шесть или в семь, не знаю точно, – наручные часы на столе, и очень уж не хочется к ним тянуться. Сквозь зашторенные окна просвечивает мутное, дождливое небо с сизым оттенком воедино смешавшихся моря и туч. Галка спит, уткнувшись носом в подушку.
Да завтрака можно еще часок полежать, подумать. Длинный вчерашний вечер, а информации – кот наплакал. Сахаровых до ужина мы видели; что они делали в городе, не знали, а у капитана, естественно, ничего обсуждать не могли. И только тогда уже, когда все было съедено и выпито и закурили мы с капитаном по настоящей гаванской сигаре, он как бы мимоходом напомнил мне о том, что на время ужина спряталось у меня в подсознании.
– А я вашего бородача знаю, – неожиданно сказал он.
– Вы его за нашим столиком видели?
– Нет, с мостика. На шлюпочной палубе. Вы рядом стояли.
– А откуда же вы его знаете?
– Прошлой зимой был в Ленинграде. Обедал в «Астории», дня три-четыре подряд. Так он в компании немцев тоже там обедал. Столы рядом. Я его и запомнил – очень уж колоритная внешность.
– Вы сказали: в компании немцев?
– Да, туристов из ГДР. Он сидел с ними. И говорил как немцы. Я немецкий знаю.
– Вы не ошиблись? Может быть, случайное сходство?
– Нет, не ошибся. На зрительную память не жалуюсь.
«Выяснить, был ли Сахаров прошлой зимой в Ленинграде», – мысленно отметил я и тут же подумал: а что, если он не подтвердит этого? Тратить время на запросы и розыск? И что это даст? Захотелось поболтать на языке, который он считал родным в годы своего гестаповского бытия. Ничем он при этом не рисковал и ничего не боялся: мало ли о чем можно разговаривать за ресторанным обедом. Кстати, я тут же поинтересовался, не слышал ли капитан, о чем они разговаривали.
– По-моему, они интересовались антиквариатом.
Что ж, это вполне согласуется с новой ролью Пауля Гетцке, в которой он, по-видимому, весьма преуспел. Я сказал об этом Галке, когда возвращались от капитана, и она со мной согласилась. Встречи Сахарова, если они и планировались, происходили едва ли в столь многочисленной и шумной компании. Но одно было для меня несомненно: подлинный Сахаров, вырвавшийся живым из концлагеря, едва ли стал бы искать встречи с немцами только для того, чтобы поговорить на их родном языке.
И мне вдруг ужасно захотелось сказать ему, Сахарову-Гетцке, о том, что капитан запомнил и узнал его. Интересно, подумал я, сумеет ли он не вздрогнуть, не смутиться, сохранить свое каменное спокойствие и, должно быть, многократно отрепетированную, равнодушную усмешечку? Случай тотчас же представился. У лифта мы лицом к лицу столкнулись с Сахаровыми, подымавшимися с палубы салонов из кинозала. Я мгновенно сыграл слегка захмелевшего человека, шумно обрадовался и обнял обоих вместе, как старый друг. Сахаров осторожно отстранился, а Тамара спросила:
– Роскошный был ужин?
– Мировой! А какой ром! Жидкое золото!
– Красиво изъясняетесь, – поморщился Сахаров. – Предпочитаю всяким ромам хороший армянский коньяк.
– Коньяк тоже был, – продолжал я, умышленно не замечая его насмешливой снисходительности, – а капитан вас знает, между прочим.
Сахаров не вздрогнул, даже не моргнул, только чуть-чуть насторожился.
– Странно, – сказал он, – я даже его в лицо не знаю. Никогда не встречались.
– Встречались. Вместе обедали зимой в ленинградской «Астории».
– Я не обедал зимой в ленинградской «Астории», – отрезал Сахаров. – Капитан ошибся. Мало ли бородатых людей на свете. Со мной часто кланяются незнакомые люди. Я отвечаю из вежливости.
Тема ленинградского обеда была исчерпана, развивать ее не имело смысла, и мы разошлись по каютам. Но я все-таки попал в цель: Сахаров уклонился от объяснений, предпочел умолчать о пустяковом, но, видимо, существенном для него событии.
– Не спишь? – спрашивает Галка, подымая с подушки голову.
– Не сплю.
– В Сухуми не выйдешь. Дрянь погода.
– Дрянь.
– Ты что так односложен? Все о вчерашнем думаешь?
– Думаю.
– И зря. Ерунда все это.
– То, что он скрыл свои контакты с немцами?
– А что подтверждает эти контакты? Свидетельство капитана? Но он действительно мог ошибиться: бородатых людей на свете вполне достаточно для такой ошибки. И вообще, ты только на меня не сердись, Сашка, но дело, как говорится, швах.
– Чье дело?
– Твое. Наше с тобой. Никаких фактических доказательств того, что он Гетцке, а не Сахаров, у тебя нет. На психологических штришках обвинения не выстроишь. Тем более когда у него такой непробиваемый щит.
– Мать?
– Да. Она не сознается.
– Мы постараемся доказать ей опасность такой позиции.
– На все твои доказательства она будет твердить одно: я мать. Кто лучше матери знает своего сына? Это мой сын – и все. Попробуй опровергни.
– А если доказательства будут неопровержимы?
– А у тебя есть эти доказательства?
– Пока нет.
– Вот я и говорю, что швах дело.
– Я не столь пессимистичен. К тому же у нас еще три дня. Кое-что выяснится сегодня в Сухуми.
– Пойдешь в город?
– Конечно.
– В такой ливень?
– Подумаешь, ливень. У меня плащ есть.
– Как ты объяснишь Сахаровым свое путешествие? Никто же не сойдет с теплохода.
– Никак не объясню. Дела. И пора уже открывать карты. Пусть настораживается.
В ресторане за утренним завтраком разговор только о дожде. Животрепещущая, волнующая всех тема. Подошли к сухумскому причалу сквозь толщу низвергающейся с неба воды. В город выходить нельзя.
Сахаровым я ничего не объясняю – объяснит Галка, когда я уже буду на берегу. А пока лениво тянем жвачку разговора, никого и ни к чему не обязывающего, как вдруг Сахаров проявляет неожиданный интерес к профессии Галки. Она охотно посвящает его в детали своих криминалистических экспертиз.
– Интересная у вас профессия, – говорит он, – не то что у вашего мужа.
– Почему? – возражает Галка. – У Сашки тоже интересные дела попадаются.
– У адвокатов по нынешним временам не может быть особенно интересных дел. Интересные дела только у следователей с Дзержинской или Петровки, тридцать восемь.
Я бы не спрашивал Гетцке о том, что он считает особенно интересным делом, но мне любопытно, что скажет об этом представитель торговой сети.
Он отвечал охотно:
– Я где-то читал, что не может быть создано ни детективного романа, ни детективного фильма, скажем, о краже зонтика. Преступление должно быть масштабным, чтобы заинтересовать публику.
– Мне, как адвокату, известны только дела о разводах и разделе имущества. Крупными их, пожалуй, не назовешь, но интересные были.
– Расскажите, – просит Тамара.
– Как-нибудь в другой раз, – вежливо улыбаюсь я и встаю. – В город не собираетесь? Не надумали?
– С ума сошли! Он же на весь день – типичный сухумский ливень. А мы думали в обезьяньем питомнике побывать – так разве тронешься! Хоть к причалу автобусы подавай – никто не поедет. – Тамара явно расстроена. – Даже в бассейн идти не хочется – солнца нет. Буду вязать что-нибудь, как примерная домохозяйка, или пасьянсы с Мишей раскладывать.
– А вы, оказывается, любитель пасьянсов? – стараясь не быть ироничным, говорю Сахарову. Но Сахаров не реагирует, сам спрашивает:
– В шахматы играете? Хотите партию?
Я с сожалением отказываюсь:
– Не сейчас. Может быть, после обеда или вечером в курительной. Я тут кое-какой материал из Москвы захватил – просмотреть надо. У меня ведь и сухумские клиенты есть, – загадочно говорю я и, не давая возможности Сахарову сделать ответный выпад, ретируюсь в свой коридор полулюксов.
В каюте мы с Галкой устраиваемся на диванчике у окна и молчим. В дождливом мареве сухумский порт выглядит прибалтийским, утратив все обаяние кавказской Ниццы. И пальмы, и портовые краны одинаково серы. Людей не видно. Лишь кое-где пробегают по асфальтовым пирсам портовики в длинных дождевиках с капюшонами.
– Сейчас пойдешь или подождешь, когда дождь кончится? – спрашивает Галка.
Дождя я не боюсь, а подождать подожду. Может, Одесса или Москва вызовут в рубку. Да и Корецкому надо еще подытожить собранные вчера материалы. Часок посижу, подумаю.
– Думай не думай, а его не поймешь, – вздыхает Галка. – Ну с какой стати он о преступлениях заговорил? Зачем?
– Он то осторожничает, то рискует, мы хладнокровно и расчетливо накапливаем шансы. Я почти догадываюсь, зачем он пригласил меня играть в шахматы.
– Зачем?
– Скажу после партии. Хочу проверить свою версию.
– О чем?
– О терпении. Сколько можно безмолвно ждать?
– Темно что-то.
– Подожди вечера – высветлю.
Час проходит, а дождь не кончается и Москва молчит. Вздохнув, преображаюсь в морского волка во время шторма – только капюшон от дождя заменен видавшей виды кепкой – и резюмирую:
– «Пошел купаться Веверлей, осталась дома Доротея». Придумай какое-либо объяснение, Доротея, если спросят о моем внезапном исчезновении. Не зря же я намекнул о мифических сухумских клиентах.
И я окунаюсь в дождь.
ДВА ПРОСЧЕТА ПАУЛЯ ГЕТЦКЕ
В нашем сухумском отделении меня уже поджидали. Абхазские товарищи оказались радушными и общительными хозяевами.
Черноусый майор Алания действовал с неколебимой решительностью.
– Во-первых, садись, товарищ полковник, и обсохни. Небеса разверзлись – ничего не поделаешь. Насквозь промок, вижу: даже с пиджака капает. Ну а во-вторых, поделись с нами своими заботами. С закрытыми глазами, понимаешь, говорить трудно, а вот ты и приоткрой их, насколько нужным считаешь. Самую суть, конечно.
Я изложил «самую суть» и добавил, что прежде всего хочу познакомиться с сообщением из Сочи, а затем поговорить с Москвой о дальнейшем расследовании. Алания молча выслушал и сказал:
– Извини, товарищ полковник. Есть другое мнение. Сочи и Москва пять – десять минут подождут. А прежде всего надо, я думаю, связаться с Батуми и предупредить пограничников: вдруг сбежит? Они, конечно, и так не пропустят, но три глаза лучше, чем два. У тебя его фотокарточка есть?
Мысленно соглашаясь с майором, извлекаю из бумажника моментальный снимок Сахарова, сделанный во время его игры в волейбол на открытой палубе. Сахаров – гол, бородат и мускулист – снят в прыжке за летящим навстречу мячом.
– Бороду он может сбрить, – говорит Алания, задумчиво рассматривая снимок, – а вот фигуру ни в одном костюме не спрячешь. Снимок тебе не нужен, нет? Отлично. Подожди две минуты.
Он берет телефонную трубку, говорит несколько слов на родном языке, из которых мне знакомо только одно – Батуми, ждет, нетерпеливо постукивая пальцами по столу, затем оживляется и произносит целую тираду, в которой я уже ни слова не понимаю. Положив трубку, спрашивает:
– Перевести? Перевожу. Со всеми тонкостями художественного перевода. Сигнал ваш принят, товарищ полковник. Пограничники будут предупреждены. Батумские товарищи обо всем позаботятся. Снимок я перешлю им сегодня же по фототелеграфу. Они его размножат, разошлют кому надо, встретят вашего бородача на причале, проводят по городу, засекут все адреса и встречи и доложат вам по прибытии.
– Оперативно работаешь, – говорю я.
Он удовлетворенно улыбается и достает мне из папки на столе телефонограмму из Сочи. Она адресована майору Алания для передачи прибывающему на теплоходе «Иван Котляревский» полковнику Гридневу, то есть мне.
«На морском вокзале Сахаровым сдана телеграмма Сахаровой в Апрелевку. Приводим текст: „Если обо мне будут спрашивать зпт говори как условились зпт в долгу не останусь тчк“. Телеграмма скопирована и отправлена. Корреспонденции до востребования на имя Сахарова в почтовых отделениях Сочи не обнаружено».
Итак, стоического спокойствия уже нет, он встревожен, даже вынужден приоткрыть сущность своих взаимоотношений с матерью Сахарова. Конечно, телеграмма еще не доказательство камуфляжа, но уже повод к законным вопросам ее автору. О чем тревожится сын, упрашивая мать говорить «как условились»? А это заключительное «в долгу не останусь»! Разве оно не говорит о некой меркантильности отношений сына и матери?
Интересно теперь, что приготовила мне Москва Вызываю Корецкого. Отвечает без обычной своей суровости, даже с каким-то оттенком радости.
– Наконец-то, Александр Романович! Я уже звонил вам на теплоход. Есть новости.
– Докладывай.
– Сахарову вторично не беспокоили. Но вчера вечером она получила телеграмму.
– Знаю. И текст знаю. Пока ни о чем ее больше не спрашивайте. Еще не время.
– О ниточке Ермоленко. Живет в Апрелевке некий Хлебников Виктор Васильевич, отставной гвардии майор, сейчас на пенсии. Набрел на него Ермоленко в поисках довоенных дружков Сахарова. Но оказалось, что Хлебников даже не был знаком с Сахаровым, хотя и призывался почти в одно время с ним в том же военкомате. Простой номер, правда? Но тут-то и выглянул на свет малюсенький кончик ниточки. Вскоре после демобилизации Хлебникова заехал к нему его однополчанин Бугров; как мы установили, было это за несколько месяцев до появления в Апрелевке Сахарова. С Хлебниковым Бугров прошел в одном, как говорится, строю до сорок второго года, пока, тяжело раненный, не смог выйти из окружения. Очутился в плену, долго болел, чуть не погиб в лагере для военнопленных, потом с группой товарищей удалось ему бежать. Случилось это в горах Словакии; беглецов спасли партизаны, вместе с которыми они и сражались до воссоединения с наступавшими советскими войсками. «Много интересного рассказал Бугров, – вспоминает Хлебников (это я уже справку Ермоленко читаю), – а потом вдруг спросил: „А ты здешнюю учительницу Сахарову случайно не знаешь?“ – „Не знаю, – говорю, – а тебе зачем?“ – „С сыном ее я в плену был, погиб он геройски, вот я и заехал сюда рассказать ей об этом, да не застал – где-то на курорте лечится. Может, ты ее повидаешь и передашь?“ – „Уволь, – говорю, – тяжко с такой вестью к старухе идти, да и нужно ли? Ждет, наверно, сына живым, глаз не смыкает, а мы ее топором – погиб, мол, и точка. А что геройски или не геройски, матери одна беда: о сыне плакать“. Бугров подумал и согласился: „Может быть, – говорит, – ты и прав, пожалуй, лучше рану не бередить“. Ну и уехал. А уже после отъезда его я узнал случайно, что сын учительницы Сахарозой живой вернулся, значит, ошибся Бугров, а как бы мы теперь в глаза ей смотрели!» Ермоленко сразу понял: ниточка! Опять сказал, собирает материал о подвигах советских военнопленных в годы Великой Отечественной войны, и адрес Бугрова узнал. Сегодня с утра мы проверили. Есть такой в Тобольске: Бугров Иван Тимофеевич, старший механик авторемонтной базы. Ермоленко час назад уже туда вылетел. Свяжется со мной вечером.
Я на мгновение окаменел, оцепенел, остекленел – слов у меня нет, чтобы выразить то состояние, в которое меня повергло сообщение Корецкого. Если Ермоленко точно записал рассказ Хлебникова, а в художественных вольностях Ермоленко уж никак не обвинишь, то слова Бугрова определенно звучат как свидетельство очевидца. Не бывает бесследных преступлений, говорил мой учитель полковник Новиков; какие хитрости ни придумывай, какую методику камуфляжа ни применяй, след всегда останется – только сумей найти. Теперь даже твое дыхание уловят, даже запах твой в пробирку соберут, даже крохотный волосок твой, выпавший, когда ты машинально прическу поправил, выдаст тебя как миленького. А тут не запах, а человек живой. Очевидец. Как говорят на ринге, нокаутирующий удар. Хук справа.
Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять…
Аут!
Меня возвращает к действительности далекий голос Корецкого:
– Александр Романович, где вы? Линия не в порядке?
– В порядке линия, – говорю. – Задумался.
– Сейчас еще больше задумаетесь, только меня предупредите, – смеется Корецкий, и в смехе этом что-то непохожее на его обычную суховатую сдержанность: должно быть, нечто особенное удалось Корецкому, если он так смеется. – Представьте себе, – говорит, – нашли Герту Циммер. В Берлине. За одни сутки нашли.
– Что?! – кричу я.
– Ту самую. Бывшую невесту бывшего Гетцке. Только она умерла в сорок шестом году от грудной жабы.
– Чему же ты радуешься, Коля? – тихо спрашиваю я.
– Исполнилась все-таки месть Кримгильды.
– Ничего не понимаю. Какой Кримгильды?
– Из «Песни о Нибелунгах». Кажется, там есть такая.
– Брось загадки.
– Есть бросить загадки, – меняет тон Корецкий. – Докладываю, товарищ полковник. Гауптштурмфюрер Пауль фон Гетцке действительно бросил Герту Циммер накануне войны, о чем и уведомил ее кратким письмом, в котором категорически отказался от своих обещаний жениться. Герта Циммер поплакала, спрятала письмо в черную папку с шелковыми тесемочками, в которой уже находились все прочие письма ее жениха, засушенные цветы, даримые им к памятным дням, и тому подобные реликвии неудавшегося романа, и положила папку на вечное хранение в папин сейф. После падения Берлина виноторговец-папа сбежал в западную зону, дочка померла, а в квартире поселилась ее племянница, Минна Холм, которой и досталась в наследство заветная папка. Так вот, товарищ полковник, Минна Холм и сейчас живет в той же квартире, только папки у нее уже нет.
Я молча жду – очень уж загадочно звучит сообщение Корецкого, а после заключительной реплики так и хочется написать: «Конец первой серии».
Вторая серия начинается тотчас же после многозначительной паузы.
– Нет этой папки, товарищ полковник, а есть рассказ Минны Холм нашему берлинскому коллеге Рудольфу Бергману, стенографически записанный и переданный нам по телеграфу. Сейчас он передо мной.
– По-немецки?
– Нет, уже в переводе. Читать или изложить вкратце? Не загружаем линию?
– Не твоя забота. Читай.
Корецкий откашливается и читает со вкусом, на манер диктора Центрального телевидения:
– «Бергман (после выяснения анкетных данных собеседницы и преамбулы к появлению папки с реликвиями несостоявшегося замужества). А почему фрейлейн Циммер не сожгла эти ненужные ей реликвии?
Холм. Она хотела вернуть их Паулю после его женитьбы на избраннице баронессы. Зачем? Я тоже спрашивала: зачем? Оказывается, она лелеяла мечту напомнить ему обо всем в дни его семейного счастья. Своеобразный метод отмщения обидчику.
Бергман. Просто странный. Гетцке в лучшем случае выбросил бы все это в мусоропровод.
Холм. Я ей то же самое говорила. Но она, как бы вам сказать, была очень несовременна. Словно сошла со страниц романов Марлит начала века. Вы не читали «В доме коммерции советника»? Я тоже не читала до того, как поселилась у тети. Сентиментальная чушь. А это была ее любимая книга. И, уже умирая, она просила меня непременно вернуть все фото и письма Паулю, если я о нем что-то услышу.
Бергман. И вы вернули?
Холм. Не ему лично. От него пришел человек, подтвердивший мне все обстоятельства их вынужденной разлуки с тетей, и попросил вернуть все фото и письма Пауля. Откровенно говоря, я сделала это с удовольствием. И просьбу тети выполнила, и от хранения дряни избавилась. Пришедший, не снимая перчаток, открыл папку, сверил с имевшимся у него списком все письма и фотокарточки и объявил, что одной фотографии не хватает, а именно той, где тетя и Пауль были сняты вместе на Балтийской косе. Куда она завалилась, я не знала, искать не хотелось, и я тут же сымпровизировала, сказав, что именно эту карточку тетя сожгла, потому что господин Гетцке был снят вместе с нею. Пришедший молча выслушал мои объяснения и только спросил: «А вы точно это знаете?» – «Еще бы не точно, – говорю, – когда это при мне было». Ну, он собрал всю эту муру и откланялся. А совсем недавно я нашла эту злополучную карточку под счетами за квартиру в том же сейфе, где папка лежала, – у нас этот сейф и сейчас вместо комода. Хотела было выбросить, да закладка понадобилась – листала я в то время новый учебник английского языка. Карточка и сейчас в этой книге».
Корецкий опять откашлялся и закончил обычным своим говорком без театральных эффектов:
– Собственно, сейчас эта карточка, или, вернее, ее фотокопия, переданная по телеграфу, лежит у меня на столе рядом со стенограммой. Бравый эсэсовец и волоокая Гретхен на песчаной отмели и надпись на обороте: «Божественной Кримгильде от влюбленного Зигфрида. Май 1940 года». Я знаю, о чем вам не терпится сейчас спросить. Сверял ли я почерк герра фон Гетцке образца сорокового года с почерком гражданина Сахарова семидесятых годов?
Я молчу. Спросить не решаюсь. Страшно.
– Не дышите в трубку, Александр Романович. Сверял. Может, и похоже: точно утверждать не могу. Один текст по-немецки, к тому же готическим шрифтом, другой – по-русски, да еще с дистанцией в тридцать лет с лишним. Отправил на графическую экспертизу.
– Когда ответ?
– Обещают завтра утром.
– Звони на теплоход, а если не застанешь, сам позвоню из Батуми. Спасибо, Коля, за все. За оперативность, за точность, за удачу.
Я благодарю, что называется, от души. На работе в Москве я сдержанней и строже даже с Колей Корецким, которому уже давно за сорок, но которого по-прежнему зову Колей. Так не от зазнайства это, честное слово, а от отеческой привязанности к человеку, которого знал еще толстогубым мальчишкой. И не зря я поблагодарил его «за удачу», не ошибся в выборе слова. Ведь удача сама не приходит. Трудом добывать, не одними талантами, выдержкой добывать, смекалкой, умением не прозевать и не повторить ошибок противника. Два раза просчитался наш противник в своей игре: прозевал боевых друзей Сахарова и заветную папку бывшей невесты. А вероятно, и еще просчитался где-то, и не раз, и не два – и нашли бы мы те другие ошибки, если бы не нашли этих. Обязательно бы нашли. А может, и найдем…
С такой убежденностью я и возвращаюсь на теплоход. Дождь давно уже кончился, небо и море повторяют друг друга, как в зеркале, отлакированные дождем пальмы неправдоподобно блестят на солнце, и город просушен насквозь: от гальки в порту до прибрежных нагорий. А в растекающейся по улицам толпе туристов я неожиданно встречаю Сахаровых и Галку. Я даже не успеваю придумать что-нибудь, как верная моя Галина тотчас же приходит на выручку.
– Со щитом иль на щите? – спрашивает она.
– А ты как думаешь?
– Заплатил? – подсказывает она.
Я мгновенно ориентируюсь.
– Сейчас двести, остальные в Москве после рассмотрения кассации.
– Ну и гонорары у вас! – удивляется Тамара. – Больше профессорских.
– А вы думаете, легко выиграть дело в Верховном Суде Союза, если оно уже проиграно во всех предыдущих инстанциях?
– И вы надеетесь выиграть?
– Надеюсь. Появились доказательства по вновь открывшимся обстоятельствам. Ими и воспользуемся.
До сих пор молчавший Сахаров улыбается этакой коварной улыбочкой.
– Я видел с прогулочной палубы, как вы героически уходили в ливень, и спросил вашу супругу: в чем причина сего геройства? И вы знаете, что она мне ответила?
– Пошел купаться Веверлей, – смеется Галка.
– А вы помните, как продолжается песенка? «И – о судьбы тяжелый рок: хотел нырнуть он головою… Но голова тяжелее ног – она осталась под водою», – сказал он.
Не верит. Ну и пусть не верит.
– В моем варианте, – говорю я, – Веверлей не тонет, а уверенно плывет к берегу. Сейчас же он идет обедать в «Абхазию», потому что на теплоходе пообедали без него.
СНИМАЕМ МАСКИ
Ужинают тоже без меня – я слишком поздно обедал и не хотел есть. Сижу в каюте и машинально черчу пляшущие фигурки. Когда-то Конан-Дойль создал тайну шифра из таких фигурок, которую и разгадал его хитроумный герой. А у меня даже нет тайны. Все ясно. Есть уравнение, в котором известен ответ, но которое я не могу пока доказать. Икс-Гетцке равен игреку-Сахарову, а почему? Что скажут зет – Бугров и данные графической экспертизы? Вот доказательства неравенства уже есть. Свидетельство родной матери. «Сынок мой любимый, ласковый, всегда был ласковым, а что бороду отрастил – так ведь мода теперь такая: с усами либо с бородой. И шрамик с детства памятный. Что? Косметический шрамик? Не знаю. Придумываете вы что-то… Исследовали? А кто вам позволил неповинного человека исследовать?»
В самом деле, кто нам позволил? Не можем же мы только подозреваемого, да еще без достаточных юридических оснований, тащить в лабораторию без его желания и воли. Ни один прокурор такого разрешения не даст. Предъявите обвинение, юридически обоснованное, и делайте, что положено по закону. Если мама вмешается, лапки складывай или давай доказательства, маму изобличающие. А чем ее изобличишь? Деньги сын дает? Правильно делает – хороший сын. Вещичками из комиссионки снабжает? Так не украдены вещички, а куплены. Нет, с налету этой теоремы не решишь. Мама вмешивается, как аксиома, доказательства не требующая. Я вспоминаю вежливую и доброжелательную Марию Сергеевну Волошину – настоящую, родную мать – и усмехаюсь.
«Мой сын жив? Вздор. Не может этого быть, если он убит лет тридцать назад. Мертвые не воскресают. Вы говорите, убит другой? Не верится. За тридцать лет он бы дал знать о себе. Зачем же опознание незнакомого мне человека? Если это сын, я не хочу его знать, тем более что он сам не признает меня матерью». – «Мария Сергеевна, мы привлекаем вас как свидетеля, вы обязаны согласиться на опознание». – «А в чем вы его обвиняете?» – «Во многих преступлениях, Мария Сергеевна, в серьезных преступлениях против народа и государства». – «Смертная казнь?» – «Не знаю, это решит суд». – «Так что же, вы хотите, чтобы я стала его палачом?»
Тут уже не до усмешки, полковник Гриднев. Именно так это и будет, если ты другими средствами не докажешь, что икс равен игреку.
В таком умонастроении и застает меня Галка.
– Сахаровы пошли в кинозал. Какой-то детектив, не то «Береговая операция», не то «Возвращение „Святого Луки“». Пошли, еще не началось.
– Не хочется. Старье. «Святого Луку» мы зимой в клубе видели. Занятно, но не убеждает.
– В чем не убеждает?
– В закономерной победе следствия. Не явись парень с повинной, и картина бы уплыла за границу, и бандит бы ушел.
– У нас тоже нет доказательств – одни подозрения.
– Будут и доказательства, – говорю я и рассказываю о двух просчетах Пауля Гетцке.
Галка задумывается.
– Идентичность почерка – это уже доказательство. Но будет ли экспертиза безоговорочной?
– Есть еще свидетельство Бугрова.
– А ты уверен в этом свидетельстве? Был ли Бугров очевидцем гибели Сахарова или только слыхал о ней? И тот ли это Сахаров, что интересует нас? Может быть, это вообще не Сахаров, а по каким-то неведомым нам причинам только назвался Сахаровым: в плену многие меняли имена и фамилии, если документов не было.
– Типичный плюрализм, Галка.
– Что за штука?
– Множественность истин, имеющих одинаковое право на существование. Но истина-то всегда одна.
– А в чем она, эта истина? Может, это заблуждение, а не истина?
– Завтра узнаем.
– А сейчас иди в бар. После кино он с тобой в шахматы играть собирается. Не избегай его, чтобы не вызывать подозрений.
– Подозрения у него давно уже превратились в уверенность. Разговор о Веверлее помнишь?
– По-моему, Тамарка ни о чем не догадывается.
– Наверное. Таких жен в свою жизнь не пускают… А в шахматы я с ним сыграю, даже с удовольствием. Еще один вариант психологической дуэли.
– Будь осторожен, Сашка.
– Не волнуйся. У нас дуэль без оружия. Состязание умов. И партию мы сыграем этюдную, с жертвами только на доске. Но аллегорическую. Гамбит Гриднева. – Мне почему-то смешно, хотя Галка даже не улыбается.
В баре пусто и прохладно, даже холодно после палубной жары: кондиционеры отпускают явный излишек прохлады. Поэтому вместо коктейля с ледяными кубиками в бокале беру кофе по-турецки с коньяком. За шахматами устраиваюсь в уголке с настольной лампой – идеальная обстановка для турнирных раздумий.
Партнера еще нет. Машинально делаю ход королевской пешкой и вспоминаю… А не сыграть ли мне ту же партию, какую играл с Паулем в его бывшей светелке на Маразлиевской? Памятная партия. Восстанавливаю в памяти ход за ходом – получается. Вот он, остроумнейший прорыв в королевскую ставку противника и не менее остроумная ее защита. Но будет ли Пауль сегодня играть именно так? Может, он давно забыл эту партию? Да и зачем мне дразнящий экскурс в прошлое? Чтобы еще раз поймать его на подброшенную наживку? Но Пауль неглуп и насторожен. Он будет рассуждать примерно так: «Гриднев повторяет хорошо знакомую ему и мне позицию. По инерции шахматной мысли? Нет, конечно. Просто хочет лишний раз удостовериться, что я – это я. Значит, я должен сыграть иначе, как сыграл бы Сахаров, а не Гетцке. Обязательно иначе, даже проиграть, может быть. Расслабить Гриднева, заставить его усомниться в каких-то выводах, ведь доказательств у него нет – одна интуиция». Именно так и будет рассуждать Пауль и опять просчитается. Не на повторе партии хочу я поймать его, а именно на том, что он от повтора откажется.
– Сами с собой играете? – выводит меня из раздумий знакомый насмешливый голос.
Я смахиваю шахматы с доски и парирую:
– Нет, просто разбираю партию Спасский – Фишер.
– Конечно, выигрышную для Спасского?
– Конечно. Меня интересуют находки Спасского, а не его просчеты.
– Что верно, то верно, – говорит он, – надо уметь рассчитать все возможные варианты.
– Этого даже ЭВМ не может.
– Я не о шахматах, – говорит он и садится в кресло против меня. – Давайте начнем с середины партии, которую вы только что разобрали.
– Зачем? – недоумеваю я.
Но он быстро и уверенно расставляет фигуры в той самой позиции, которая только что была на доске. Не в партии Спасский – Фишер, а в партии, сыгранной мною с Волошиным-Гетцке тридцать лет назад в оккупированной Одессе.
Я не могу скрыть своего удивления – настолько это для меня непонятно и неожиданно. Что он затеял? Маневр? Ход в игре? С какой целью? Во имя чего?
А он улыбается:
– Не ожидал?
Я все еще молчу.
– Твой ход, маркиз. Не пугайся. «Дорогу, дорогу гасконцам, мы с солнцем в крови рождены!» – Теперь он уже откровенно смеется – никакой бравады, продиктованной страхом или тревогой.
– Снял, значит, маску, – говорю я. – Пора.
– Между нами двоими – снял.
– Что означает «между нами двоими»?
– То и означает. Жен своих мы в этот предбанник не пустим. Для них я – Сахаров. И для моей и для твоей. Или ты уже рассказал по дурости?
– Пока еще нет, – маневрирую я.
– Я так и думал, если не врешь. Да нет, пожалуй, не врешь. Ты ведь службист. И не просто, а из КГБ. Данные розыска посторонним не разглашаются. Небось думал, что я в твою адвокатуру поверю? Ты такой же юрист, как я депутат бундестага.
– Между прочим, я все-таки юрист.
– Не думаю, что тебя это очень вооружило… Что пьешь? Кофе? Подожди, я у бармена коньяк возьму. Разговор будет долгий.
Мгновенно ориентируюсь: Пауль начинает игру. Смысл ее мне неясен, но я уже внутренне мобилизован – тренер, которому неизвестны расчеты противника.
– Пришел в себя, друг мой ситный? – смеется Пауль. – Ну хоть честно признайся, не ожидал такого хода?
– Не ожидал.
– Небось смертельно хочется узнать, почему это Пауль фон Гетцке вдруг начинает затяжной прыжок с парашютом?
– Без парашюта, – поправляю я.
– Ты в каком звании? – вдруг спрашивает он. – Генерал? Едва ли. Для генерала у тебя даже за тридцать лет беспорочной службы талантишка маловато. Полковник, наверное. Самый подходящий для тебя чин. Так вот, твердокаменному полковнику, сменившему тридцать пар штанов на страже государственной безопасности, по штату положена этакая служебная самонадеянность. «Все мое, – сказал булат». Ан нет, не все.
– Все, – решительно подтверждаю я. Теперь уже знаю, что говорить, и всю его игру на пять ходов вперед вижу – пустое это занятие, вроде «козла» во дворе. – Все, – повторяю я, – и ничего тебе не останется, бывший гауптштурмфюрер. Даже колонии строгого режима тебе не гарантирую.
– Но ведь на беззаконие не пойдешь. За грудки не схватишь и в каюту с задраенным иллюминатором не запрешь.
– Не запру.
Он засмеялся беззаботно и весело.
– Значит, глотнем по малости и закурим. Жены нас не ждут: в шахматы сражаемся – мешать не будут. Обстановка для разговора по большому счету самая подходящая. Тихо и светло, совсем по Хемингуэю.
– Интересно, когда это ты его читал?
– После войны, конечно… Да не уклоняйся, знаю, о чем спросить хочется. Почему раскрылся, да? Думаешь, раскололся Пашка Волошин, спекся, скис? Еще на причале заметил, как вы с Тимчуком сразу нацелились. Должно быть, тут же решили: струсил. И пошло. Художественный театр, право. Работник прилавка Сахаров и адвокат Гриднев. Раскольников и Порфирий Петрович. Ну и подвели нервишки нибелунга, бежать некуда, подымай лапки и кричи: «Гетцке капут!»
Никогда не говорил так ни Павлик Волошин, ни Пауль Гетцке.
Выходит, подвели все-таки нервишки.
А впрочем, может, и не подвели – играет. Новую роль играет, даже не роль – эпизод, как говорят в кинематографе. А в глазах хитрая-прехитрая усмешечка, даже настороженности прежней нет – одно удовольствие, смакование выигрыша, пусть небольшого, а все-таки выигрыша: удивил, мол, да еще как удивил.
– А ведь я игрок, – продолжает Пауль, словно прочтя мои мысли, – и играю наверняка. Гауптштурмфюрер Пауль фон Гетцке убит в оккупированной Одессе. Что убит – известно, что воскрес – не доказано. Точнее, доказательств у вас не было и до сих пор нет. Одни гипотезы, юридическая цена которым ноль без палочки. Никаких следов не оставил убитый Гетцке. Чистый лист бумаги, на котором вы ничего не напишете. Дальше. – Пауль хитренько подмигивает и загибает еще палец. – Сахаров тоже поручик Киже. Одно воспоминание. Ну а теперь загнем третий палец. Сахаров, из плена вернувшийся, живой и действующий, честный и незапятнанный, четверть века не нарушавший ни Уголовного, ни Гражданского кодексов. И наконец, последнее: мать, встретившая героя-сына, любимого и любящего, возвращенного судьбой вопреки похоронке. Кто посмеет усомниться в этом? Кто не постыдится посягнуть на счастье матери, нашедшей пропавшего без вести сына? Вот так-то, товарищ полковник… А открылся я тебе из тщеславия. Дань инфантильности. Помнишь, как мальчишками соревновались: кто кого?.. Ты меня узнал, копаешь, надеешься. Не ищите и не обрящете. Садиться в камеру не собираюсь.
– А я не собираюсь тебя арестовывать, – говорю я. – Пока!
– Что значит «пока»?
– Загляни в толковый словарь. Пока есть пока. До поры до времени. Числись Сахаровым, вкушай плоды семейной идиллии, оценивай штаны в комиссионном магазине и поздравляй мамашу с днем ангела. Словом, ходи по земле, пока она не разверзнется.
– Ну что ж, выпьем тогда за удачу. Каждый за свою. – Он разливает коньяк по рюмкам.
– С тобой не пью.
– Вчера же пил.
– Пил с Сахаровым в порядке участия в этом спектакле, а с Гетцке не буду. Сейчас антракт.
Он залпом выпивает свою рюмку, откидывается в кресле и дружески улыбается – по-моему, даже искренне.
– А все-таки ты мне нравишься, Гриднев. Всегда нравился. Потому я тебя в гестапо и не изувечил. Красоту твою пощадил.
– Гнусно ты все рассчитал, но хитро. Многие бы завалились, если б я не ушел.
– С Тимчуком ушел?
– С Тимчуком.
– Я так и думал. И Галку предупредил?
– Конечно.
– Наутро мы к ней пришли – пусто. Тут я и понял, что ты меня переиграл. С уважением, между прочим, кавалер Бален де Балю. Вот и ты играй с уважением.
– А я не играю. Я работаю.
– Это ты так начальству говоришь Да, Гриднев. Ничего до сих пор не понял.
Он допивает коньяк и долго молчит, закуривая свой «Филипп Моррис» обычным волошинским манером. Я не могу сдержать улыбки, которую он, впрочем, не замечает. Нет, не стальные нервы у бывшего гауптштурмфюрера, и ржавеет железо его легенды. И предупредительную телеграмму Сахаровой послал, и со мной поиграл, и что-то еще, наверное, придумает.
Ну а моя задача ясна: ждать. Время пока работает на меня.
И снова насмешливые искорки у него в глазах. Может быть, уже и придумал еще что-то. Нет, не придумал – просто расставляет по местам шахматные фигурки.
– Спать еще рано, – говорит он, – да и не заснем мы с тобой, пожалуй. Лучше отвлечемся – сыграем партию. Шахматы не выпивка – к дружбе не обязывают.