Шок был действительно пустяковый. Я не почувствовал ни тошноты, ни головокружения, ни слабости. Просто открыл глаза навстречу свету. То был предсумеречный июньский свет, когда солнце еще не опустилось за горизонт и золотым шаром висело над рощицей.
Я сказал — рощицей, потому что галльский лес исчез. Мы сидели на той же дачной веранде, где ничто не изменилось с тех пор, как мы ее вынужденно покинули. Стояла все та же недопитая бутылка виски, привезенная Мартином из Бруклина сквозь рогатки таможенников, а на тарелках по-прежнему теснилась всякая всячина: недоеденные шпроты, консервированная курица и крутые яйца — все, что может извлечь из холодильника муж, временно оказавшийся на холостяцком положении.
Первым обратил на это внимание Толька Дьячук:
— Три месяца не были, а ничего не протухло.
— И не засохло.
— Даже хлеб свежий.
— Может, кто другой ужинал? — предположил Мартин. — Жена-то небось вернулась.
— Ирина! — позвал я.
Никто не откликнулся.
— А хлеб, между прочим, наш, — сказал наблюдательный Толька. — Ситнички. А вот это я надкусил. Определенно.
Мы переглянулись. Я вспомнил шутку «дубля» о том, что три месяца могут обернуться тремя часами. А если это была не шутка?
— Который час? — вдруг спросил Зернов.
Мы с Мартином почти одновременно откликнулись, взглянув на ручные часы:
— Четверть пятого.
— Ведь это их часы, — сказал Толька, — девятичасовые.
Я оглянулся на тикавшие позади ходики. Они шли, как и до нашего исчезновения с веранды, и часовая стрелка на них ползла к девяти.
— Сколько показывали наши, когда мы очутились в лесу? Кто помнит? — снова спросил Зернов.
— Шесть, кажется.
— Значит, прошло всего три часа.
Все снова переглянулись: известное мне для них было новой тайной. А я вдруг вспомнил о просьбе моего аналога, последней прощальной просьбе его, и вопрос о времени утратил для меня интерес. Я молча вскочил и бросился в комнаты к этажерке с книгами. Их было немного — случайно или намеренно захваченные при переезде сюда из московской квартиры. Кое-что было у Ирины: она вела здесь какой-то кружок. Я нашел учебник политэкономии, философский словарь, «Государство и революция» — драгоценность для каждого, если только Юрка сумеет перевести Ленина, однотомную энциклопедию — незаменимое пособие для возвращения памяти — и даже справочник кинолюбителя с подробными чертежами популярных съемочных и проекционных камер; может быть, Анохин-бис завоюет репутацию братьев Люмьер: в лаборатории Би-центра ему в два счета сконструируют и камеру и проектор.
С такими мыслями я выложил стопочку захваченных с этажерки книг в центре стола, сопровождаемый недоуменными взглядами и без того недоумевающих спутников.
— Это зачем? — не выдержал Толька.
— Кто читал «Люди как боги» Уэллса? — вместо ответа спросил я.
Зернов читал.
— Помнишь цветок, который положил Барнстепл на стык двух миров? Вместо цветка я кладу книги.
— А ты уверен, что это стык?
Я объяснил.
— Дракула. Бонд. Фантомас. Чушь зеленая! — взъярился Толька. — Мы уже на Земле. Чудеса кончились. Вы лучше мне втолкуйте, как это три месяца превратились вдруг в три часа? Я что-то сомневаюсь, хотя хлеб я и сам надкусил. А он свежий, ничуточки не зачерствел.
— А вдруг это не ты надкусил. Пришли гости к Ирине и ушли гулять.
— Не приехала еще твоя Ирина. Это наш ужин. Ничего не понимаю, — вздохнул Толька.
Зернов что-то чертил на листке из блокнота.
— Твоя гипотеза. Юрка, кажется единственно верной, — сказал он. — Спиральное время. Смотри. — Он показал нам вычерченную спираль, похожую на пружину: витки ее почти касались друг друга. — А вот это — наше пространство — время. — Он провел касательную к виткам спирали. — Геометрически — это движущаяся точка, каждый виток спирали касается ее через определенный промежуток времени, допустим, через час. А каждый оборот витка — месяц. Вот вам и вся арифметика: три часа = три месяца.
Я вспомнил свой разговор с «дублем» в континууме.
— По этой арифметике их десять лет — это наши пять суток. А у нас три года прошло. Не получается.
— Предположим иную спираль. Скажем, конусообразную. Чередование конусов. Основание одного переходит в основание другого, состыковывающегося вершиной с третьим. И так далее без конца.
— Значит, крупные витки — это их годы, может быть, столетия, а у нас — часы. Мелкие витки — их часы, а у нас — минуты. На стыках вершин время течет одинаково. Так?
— Можно предположить и такую возможность.
— Только как же ты проведешь касательную?
Так сбить можно было первокурсника, но не Бориса Аркадьевича.
— А если касательная зигзагообразна, — мгновенно нашелся он, — или образует синусоиду? Можно допустить даже топологическую поверхность касания, — мы видели такие допущения в архитектуре Би-центра…
— Снаружи я не разглядел, — вмешался Толька, — а внутри верно. Еще когда мы с Юркой топали по этим «проходам», я подумал об их топологических свойствах.
— Вы еще «связок» не видели. Телепортация была выключена.
— А «призраки» лабораторий, вывернутые наизнанку, как носки после стирки. Уже тогда можно было допустить их «многосвязность»…
Они говорили по-русски, а Мартин заинтересовался:
— О чем они, Юри?
— Высшая математика. Вроде египетской клинописи. Не по нашим зубам, — отмахнулся я, но в разговор все же включился: — А сюда нас перебросили тоже по законам топологии? Может быть, объясните простому смертному этот транспортный вариант.
— Объясни кошке таблицу умножения, — хихикнул Толька Дьячук. — Ты же гуманитарий, Юрочка. Тебе нужна ветка сирени в космосе.
Зернов только посмотрел на него, и шансонье, кашлянув, мгновенно умолк.
— Топология, друзья, — Зернов перешел на английский специально для Мартина, — это область геометрии, рассматривающая свойства различных пространств в их взаимных сочетаниях. Это могут быть свойства и деформируемых геометрических фигур, вроде архитектуры Би-центра, и взаимно связанных космических пространств, если их рассматривать как геометрические фигуры. Рассуждая топологически, можно предположить, что от покинутой нами Земли-бис нас отделяют не парсеки, а только «связки», создающие своеобразную поверхность касания. Вероятно, такая поверхность включает весь земной шар с его биосферой, а уж точку на карте можно выбрать любую — твоей даче попросту повезло: она собрала всех нас.
— А как они узнали об этом? — хмыкнул Толька. — Опять телепатия? Через второго Анохина?
— А как они нашли нас в Париже? Как наблюдали за нами во время опытов? И как вообще они творили свои божеские дела, повергая в смущение всех служителей Господа Бога на земном шаре? Загадка, Толя, не для наших умишек. Кстати, чего хочет от нас этот человек у калитки?
Я спустился в сад и узнал почтальона. Он держал запечатанную телеграмму, но почему-то не отдавал ее. Великое изумление читалось на его лице.
— Десять минут назад проходил, смотрел, кричал — никого у вас не было. Обратно по той стороне шел. Остановился у акимовского забора, глянул к вам — опять никого. Ну, передал заказное, расписались. Минуты не прошло. А у вас на терраске полный парад. Ни машин, ни людей кругом не было. Со станции не время — поездов сейчас нет. Откуда же вы взялись? С неба, что ли?
— Съемку ведем, — мрачно придумал я: не рассказывать же ему обо всем. — Видишь, мундир на мне? А отсвет зеркал создает невидимость.
— А где ж аппарат? — все еще сомневался он.
— Скрытой камерой снимаем, — отрезал я. — Давай телеграмму.
Ирина телеграфировала, что возвращается из командировки вместе с академиком.
— Ну что? — хором спросили меня на веранде.
— Приезжают.
Но поджидавших меня интересовало другое.
— Что ты сказал этому типу?
— Соврал что-то.
— Вот и придется врать, — угрюмо заметил Толька. — Кто ж поверит? Липа. В институте меня засмеют или выгонят.
— В газету, пожалуй, дать можно, — задумался Мартин: думал он, конечно, об американской газете и оценивал перспективы возможной сенсации. — Возьмут и напечатают. Даже с аншлагом. А поверить — нет, не поверят.
Говорили мы трое, Зернов молчал.
— А все-таки жаль было расставаться с этой планеткой, — вдруг произнес он с совсем не свойственной ему лирически-грустной ноткой. — Ведь они нас обгонят. С такими перспективами, как в Би-центре…
— Нефти у них нет, — пренебрежительно заметил Мартин.
— И кино, — сказал я.
— Кино — чепуха. С безлинзовой оптикой они создадут нечто более совершенное. И нефть найдут. Ведь они моря не видели. Сейчас у них начнется эпоха открытий. Возрождение в современном его преломлении и промышленная революция. Время Колумбов и Резерфордов.
— А я бы совсем там остался, — сказал Толька. — Лишь бы не песни петь. Для настоящего дела. Метеослужбе бы научил для начала. А там, смотри, до прогнозов бы дотянулись.
Он рассчитывал на поддержку Зернова, но именно Зернов его и добил:
— Нет, Толя. Долго бы вы там не прожили. Ни вы, ни мы. Не такого мы рода-племени. Похожие, но другие.
— Что вы меня разыгрываете, Борис Аркадьевич, — обиделся Толька. — Три месяца бок о бок с ними прожили. Из одной миски, как говорится, щи хлебали. Что мы, что они. Такие же люди.
— Не такие, Толя. Другие. Я уже говорил как-то, что, моделируя высшую форму белковой жизни, эти так и не разгаданные нами экспериментаторы, грубо говоря, подправляли природу, генетический код. Выделяли главное в человеке, его духовную сущность, остальное отсеивали. Но потом мне пришла в голову мысль, что они вносили поправки даже в анатомию и физиологию человека. Однажды я наблюдал, как брился Томпсон. Брился, как в парикмахерской, опасной бритвой. Брился и порезался, да так, что кровь полщеки залила. Спрашиваю: «Йод есть?» А он: «Зачем?» Вытер кровь полотенцем, и конец — никакого кровотечения. Мгновенная сворачиваемость крови. Я удивился. «Только у вас?» — говорю. «Почему у меня — у всех. У нас даже тяжелые раны почти не кровоточат». А вы обратили внимание, что тамошний Томпсон моложе земного? И морщин меньше, и не сутулится. А потом подметил, что у них вообще нет ни морщинистых, ни лысых. Я специально бродил по улицам, разыскивая стариков и старух. Я встречал их, конечно, но не видел среди них дряхлых, согнутых, обезображенных старостью. Ни одному из них ни по цвету лица, ни по ритму походки нельзя было дать больше пятидесяти. Полностью побежденная старость? Не думаю. Но их багровый газ, как первичная материя жизни, вероятно, таит в себе какие-то возможности самообновления организма или задерживает старческое перерождение тканей. И еще: я говорил с детским врачом. У них нет специфически детских болезней. Он даже не знал, что такое корь или скарлатина. Только простудные формы, последствия переохлаждения организма или желудочные заболевания: питаются ведь там хоть и моделированными, но земными продуктами — вот и весь объем тамошней терапии. Возможно, что и рак побежден: проникнув в тайны живой клетки, не так уж трудно устранить злокачественные ее изменения, но гадать не буду — не узнал. А может быть, у них вообще другой сорт молекул.
— Хватил, — сказал я.
— Ничуть. Человек больше чем на две трети состоит из воды. А недавно в одной из наших лабораторий как раз и обнаружили воду с другим молекулярным составом. При низких температурах не замерзает, а в обычной воде не растворяется. Вода и вода. Человек и человек. Химический состав один, а физика разная. Так что, Толя, ни я, ни вы рядом с ними не выживем. А то как бы на старости лет не отправили нас в какой-нибудь атомный переплав.
— А книги? — вдруг вспомнил Мартин.
Книг на столе уже не было. Ни одной. И никто не видал даже тени протянувшейся из другого мира руки.
— Я что-то заметил, — неуверенно продолжал Мартин, — словно облачко поднялось над столом. Совсем-совсем прозрачное, еле видимое — клочок тумана или водяной пыли. А может быть, мне это просто показалось.
Тоскливое молчание связало нас. Так Робинзон Крузо уже на спасшем его паруснике прощался с оставленным островом. Говорить ему, как и нам, не хотелось. Что-то ушло из жизни. И навсегда.
— Теперь уж наверняка не поверят, — опять забубнил Толька. — Ни одного доказательства.
— А наши мундиры с Мартином? — сказал я.
— Мундир можно сшить.
— А девятичасовые часы?
— Часы можно подделать.
Он был прав. Никто не поверит. Расскажи я на студии — только хохот подымется.
— Может, ученые поверят, — не унимался Толька, обращаясь уже к Зернову.
— Ученые, Толя, самый недоверчивый народ в мире. Когда приезжает академик? — спросил он меня.
— Через два дня. Думаешь, он поверит?
— Мало, чтоб он поверил. Надо, чтоб он убедил поверить других.
— Сложно без доказательств.
Зернов не ответил сразу, только чуть-чуть скривились губы в усмешке. Но на этот раз в ней не было грусти, скорее, мечтательная уверенность, какая теплится иногда в душе ученого, вопреки всему вдруг поверившего мелькнувшей догадке.
— Без доказательств? — повторил он. — А мне вот почему-то кажется, что доказательства у нас будут. Не сегодня, не завтра, но однажды мы их предъявим миру.
— Облака» позаботятся?
Спросил я несерьезно, в шутку, но Зернов шутки не принял.
— Кто знает? — сказал он просто. — А пока будем работать, как работали: Толя — предсказывать погоду, Мартин — выуживать сенсации в своем заокеанском Вавилоне, я — полегоньку доучиваться на физика, ну а ты… — Он хитренько прищурился, прежде чем закончить: — Ты продиктуешь Ирине роман о нашем путешествии в рай без памяти. Я не смеюсь. Главное, выдумывать не придется: правда будет невероятнее всякой выдумки. Но для начала назовем его фантастическим.
Я так и сделал.