Лодка ждала нас на отмели. Джемс чиркнул спичкой, почему-то вспыхнувшей ярко-зеленым огнем, и зажег толстый, оплывший огарок свечи, вставленный в квадратную консервную банку, одна стенка которой подменялась стеклом, скрепленным медными самодельными зажимами. Как ни тускло было это игрушечное освещение, все же оно позволило разглядеть длинную широкую плоскодонку, загруженную на носу чем-то набитыми мешками и охотничьими трофеями. Их было довольно много: уже разделанная туша оленя, большущий кабан, зажатые между ним и бортом три тушки зайцев и несколько черных птиц, похожих на ту, которую мы только что жарили. Все это снайдерсовское изобилие венчал огромный судак, бело-розовое брюхо которого не обмануло своими размерами даже в свете коптящего ребяческого фонарика.
Мы устроились на корме на сене; я — поближе к гребцам. Они отчалили молча, орудуя каждый тяжелым длинным веслом. Почти не разговаривали, ограничиваясь сдержанными короткими репликами: «Можете спать, а мы на веслах. Надо добраться домой до рассвета. Река в этих местах патрулируется редко, но можно нарваться на случайный патруль». Почему река патрулируется или не патрулируется, что за патруль — они не объясняли, а мы не спрашивали. Какой смысл в сотый раз спрашивать, почему и зачем, когда и объяснения все равно непонятны. Слишком многое непонятно. Даже знакомые слова приобретали у них незнакомый смысл. Зернов разгадал тайну «быков» и «воскресших», но сейчас молчал. Может быть, заснул — он устал больше других. Толька тоже притих. Посапывание Мартина становилось все более равномерным. А я просто лежал с закрытыми глазами: когда сильно устанешь, всегда не спится. Откроешь глаза — опять чужое безлунное небо; прислушаешься — только ритмические всплески воды в ночном безмолвии, тихие-тихие — весла почти бесшумно врезаются в воду. И почти так же тихо отталкиваются и цепляются друг за друга реплики сидящих рядом гребцов. Свист весла, всплеск, чьи-то слова — Люка или Джемса. Трудно угадать: оба переговаривались еле слышным шепотом из боязни разбудить нас или из опасения быть кем-то подслушанными, — на воде в такой тишине слышен далеко даже шепот.
— Откуда они, как думаешь?
— Не знаю. На «диких» не похожи.
— Без соли и котелка на охоте. Смешно.
— Они и не охотились.
— А говорят, восточный лес прошли. Ты веришь?
— Не знаю.
— А нож у него заметил? Лезвие само выскакивает. Я таких еще не видел.
— Мало ли чего ты не видел.
— И закуривают без спичек. Помнишь коробочку с огоньком?
— Может, они из бюро патентов?
— Зачем бежать из бюро патентов?
— Говорят, что никогда не были в Городе.
— Врут, наверно.
— А вдруг забыли?
— О чем? О Городе? О Начале? Об этом не забывают. Не помнят того, что было раньше.
— А если они помнят то, чего нельзя помнить? Что им остается?
— Ты прав. И они ищут помощи — это понятно. Только почему они так поздно вспомнили, а то, что есть, забыли?
— Без отца не разберемся.
— Отец учит доверять хорошему человеку. По-моему, мы не ошиблись.
Я открыл глаза и сказал так же тихо:
— Извините, ребята, я не сплю. И вы действительно не ошиблись. Мы помним многое, чего не знаете вы, а то, что есть, забыли. Даже то, о чем прежде всего спрашивают в сумасшедшем доме: какой век, какой год, какой месяц, какой день.
— Вы действительно этого не помните? — спросил Джемс.
— Конечно. Иначе я бы не спрашивал.
— Первый век. Десятый год. Двадцать первое июня. Одиннадцать ночи. В час рассвет.
— Сколько же часов в сутках?
— Восемнадцать.
Первый век, десятый год. «Облака» ушли три года назад, а здесь прошло почти десять лет. И день и год здесь короче, и планетка поменьше. И город один. А не напортачили ли «облака» со своим великим экспериментом? Живут люди, по всем статьям люди, а живут не по-нашему.
Пошутить-то я пошутил, а горечь комком подступала к горлу. Не стыдно бы — заплакал, да не хотелось слюни распускать перед мальчишками. Джемс, должно быть, по интонации догадался о моем состоянии и произнес как-то по-своему тепло зазвучавшим шепотком:
— Не огорчайтесь. Память иногда возвращается. У некоторых. Во всяком случае, частично. И у отца вам будет хорошо. А захотите — он переправит вас в Город. Там у нас есть свои люди — помогут.
Джемс ничего не понял, конечно, но дружеское участие его меня тронуло.
— Спасибо, — сказал я. — А далеко ваш дом?
— Часа полтора по реке. Только сделаем небольшую остановку. Нужно встретить одного человека. Кое-что принять, кое-что передать. Люк, смотри: он уже ждет.
Тусклый огонек мелькнул в черном подлеске еще более черного леса. С лодки не видно было ни кустов, ни деревьев — только темные тени над темной водой.
Лодка почти беззвучно подошла к берегу. Чуть-чуть зашелестели кусты.
— Обычно мы привязываем ее и переносим груз вместе с Люком, — сказал Джемс. — Сейчас не будем терять времени. Люк придержит лодку, а ты мне поможешь.
Мы взвалили на плечи каждый по довольно громоздкому, но не тяжелому мешку, легко спрыгнули на берег и начали подыматься по крутой тропинке в гору. Тусклый огонек свечи, должно быть в таком же самодельном фонаре, как и у Джемса, блиставший метрах в пяти над нами, служил ориентиром.
Вдруг он погас. Голос из темноты спросил:
— Кто?
— Джемс.
— Ветром задуло свечу. Спички есть?
— Сейчас.
Мы уже поднялись на пригорок. Черные кусты окружали нас. Черные листья щекотали лицо. Джемс чиркнул спичкой. Зеленый огонек осветил круп лошади и серый мундир стоявшего рядом мужчины. Лица его я не увидел: фонарь закрывал его — такая же консервная банка без одной стенки, но с разбитым стеклом. Крохотное пламя свечи не прибавило света, но все же позволило разглядеть обшитые кожей серые штаны с золотым лампасом и желтые сапоги стражника.
— Черт! — выругался я по-русски и отступил в темноту.
Полицейский засмеялся.
— Земляк, — сказал он тоже по-русски, — не бойся, не забодаю, — и прибавил уже по-английски: — Твой спутник, Джемс, видно, принял меня за «быка». Если он понимает по-английски, объяснять, я думаю, не надо. Это единственный костюм, в котором здесь не наживешь неприятностей. Все? — спросил он, приподымая сброшенные нами мешки.
— Одни лисьи, — сказал Джемс.
— Неплохо. Я тоже кое-что захватил. Мешок муки и два ящика. Кроме консервов, сигареты, вино и разная мелочишка. На дне — пара новеньких «смит-и-вессонов», автоматические, тридцать восьмого калибра. Патроны поберегите. Они не для охоты.
— Знаю.
Человек с фонарем подошел ближе, раздвинув неправдоподобные в темноте ветви. Лицо его по-прежнему таяло в густом — я судил по сырости — ночном тумане.
— Передай отцу: неплохую тренировочку он придумал для памяти. Возвращается, подлая. Помню теперь не только Людовиков, но и Сопротивление. А сейчас вдруг прорезалась одна дата: сорок первый год, двадцать второе июня. Сверлит, а не могу вспомнить что.
— Начало Великой Отечественной войны, — сказал я.
На мгновение он умолк, потом выкрикнул почти восторженно:
— Когда вступили в войну мы, русские. Верно. На рассвете двадцать второго июня.
— Через час, — сказал Джемс. — Надо спешить.
Он не проявил интереса к уроку истории. Видимо, это заметил и наш собеседник.
— Все сразу не захватишь, — произнес он уже другим тоном, лаконично и деловито. — Кому-то придется возвращаться. Возьми пока один ящик, а мы с ним потолкуем немножко. — Он махнул фонариком в мою сторону, чуть не погасив при этом свечу. — Тоже историком был? — спросил он, когда Джемс с ящиком на плече исчез в темноте.
— Почти, — сказал я.
— И все помнишь?
— Многое.
— А после разгрома под Москвой что было, напомни.
— Сталинград.
— Верно, — протянул он задумчиво, — теперь еще кое-что припомнится. Жаль, что нам нельзя встречаться просто.
— Почему нельзя?
— Потому что я в Городе, чудак. Дадут пароль — встретимся. А так зайдешь — не узнаю.
Мы говорили по-русски.
— Какой язык! — вздохнул он. — «Великий, могучий, правдивый и свободный русский язык». Кто это сказал? Вертится, вертится, а не могу вспомнить.
— Тургенев.
— Тургенев, — повторил он неуверенно. — Нет, не помню. — И, поскольку я молчал, ничем не выражая своего отношения к провалам его памяти, тихо прибавил: — Господи, как много мы забыли! И как трудно все это вернуть!
Он замолчал, прикрывая разбитое стекло фонаря рукой, отчего тьма вокруг становилась еще гуще. А к моему пониманию происходящего услышанное ничего не добавило. Почему он, тоже русский, оказался здесь, на чужой планете? Почему он живет в этом загадочном безымянном Городе? И почему с ним нельзя встретиться просто, а нужен пароль? Историк. Если наш, земной, то почему он радуется, что не забыл Сопротивление и Сталинград? Или Сталинград он забыл? Значит, нужна тренировка памяти — он сам об этом сказал. Но кому и зачем она нужна? Джемсу и Люку она явно не требуется. А он сказал: «Господи, как много мы забыли! И как трудно все это вернуть!» Но разве эти слова что-нибудь проясняют? Они только умножают загадки.
— Мне понятно, почему ты бежал, — прервал он мои размышления, — но не уходи от Запомнивших. (И опять слово прозвучало так, словно было написано с прописной буквы.) Мы еще пригодимся, дружище.
— Что запомнивших? — спросил я, будто бы не расслышав фразы.
— То, что было.
— У меня другая беда, — я продолжал начатую на лодке игру, — помню все, что было, и забыл все, что есть.
Он рассмеялся тихонько, как смеются в классе, чтоб не услышал учитель.
— Вспомнишь. Научат. Главное, не говори никому о том, что Начало не есть Начало.
Сзади послышался треск хрустнувшей под ногами ветки. На берег поднялся Джемс.
— Бери ящик, — потребовал он, подымая мешок с мукой. — Поторопимся. Прощай, Фляш.
Человек, которого назвали Фляшем, потушил фонарь и вскочил в седло. Связанные вместе наши два мешка он перебросил перед собой, как вьюки.
— А что в мешках? — спросил я Джемса.
— Лисьи шкурки. Все «дикие» промышляют этим, — неохотно, как мне показалось, пояснил он и спросил в свою очередь: — О чем говорили?
— О памяти, — сказал я: мне тоже не очень-то хотелось развивать сейчас эту тему. — А что он делает в Городе?
— Об этом не спрашивают, — отрезал Джемс.