Требуется чудо (сборник)

Абрамов Сергей Александрович

НОВОЕ ПЛАТЬЕ КОРОЛЯ

Повесть

 

 

По вечерам Алексей Иванович разговаривал с чертом. Черт приходил к нему в кабинет в двадцать один час тридцать пять минут, выражаясь общедоступно — сразу после программы «Время», и минутку-другую ждал Алексея Ивановича, пока тот медленно, с передыхом, поднимался по исшарканной деревянной лестнице на второй этаж.

И как вы думаете, с чего они начинали? Ну, конечно, с погоды они начинали, конечно, с температуры по Цельсию, конечно, с атмосферного давления в каких-то там миллиметрах таинственного ртутного столба, будь он трижды проклят!

А что, простите, может всерьез волновать двух старых людей, а точнее, старых сапиенсов, поскольку черт — никакой, конечно, не человек, а всего лишь фантом, игра воображения, прихоть старческой фантазии? Но то, что черт — сапиенс, то есть разумное существо, философ и мыслитель — сие ни у кого не должно вызывать сомнений. Да разве стал бы бережливый Алексей Иванович тратить свое драгоценное время — коего немного ему осталось! — на беседу с каким-нибудь пустельгой и легкодумом? Не стал бы, нет, и закончим на этом.

Итак, Алексей Иванович вошел в свой кабинетик, а черт уже сидел на ореховом письменном столе, грелся под включенной настольной лампой, жмурил хитрые гляделки, тер лапу о лапу, призывно бил тонким хвостом по кожаному футляру от пишущей машинки итальянской фирмы «Оливетти», которую Алексей Иванович привез из Вечного города — не фирму, вестимо, а машинку.

— Что, опять дожди? — спросил черт, прекращая барабанить и сворачивая хвост бубликом. — Опять циклон с Атлантики внес сумятицу в ваши изобары и изотермы?

— Опять двадцать пять! — тяжко вздохнул Алексей Иванович, опускаясь в жесткое рабочее кресло перед столом, в антигеморроидальное кресло с прямой к тому же спинкой. — Не лето на дворе, а просто какое-то издевательство над трудящимися. Температура скачет, давление прыгает, а что делать нам, гипертоникам и склеротикам, а, черт? Может, ложиться в гроб и ждать летального исхода? Может, может. Но где его взять — гроб? Его ж не продадут без справки о смерти. Вот тебе и замкнутый круг, черт, к тому же порочный… А давление у меня нынче — двести на сто двадцать…

— Сто восемьдесят на сто, — спокойно поправил черт, сварганив из большой гофрированной скрепки подобие хоккейной клюшки и гоняя по столешнице забытую кем-то пуговку, воображая, значит, что он — Вячеслав Старшинов, что он — братья Майоровы, что он — Фирсов, Викулов, Полупанов.

— Ну, приврал, приврал, — хитро усмехнулся Алексей Иванович. — А ты сядь, не мельтешись, не Майоров ты вовсе и не Старшинов. Так, черт заштатный, старый к тому ж. Вон — одышка какая… А все погода проклятая. О чем они там думают — в вашей небесной канцелярии?

— Я к ней отношения не имею, — обиженно проговорил черт. — Я из другого ведомства. А они там в дрязгах погрязли, сквалыжничают непрерывно, славу делят — не до погоды им. Да и нет никакой небесной канцелярии, ты что, не знаешь, что ли? Совсем старый стал, в бога поверил?.. — издевался, ехидничал, корчил рожи, серой вонял.

— Ф-фу, — махнул рукой Алексей Иванович, разгоняя мерзкое амбре, — не шали, подлый… А ты, выходит, есть?

— И меня нет, — легко согласился черт. И был чертовски прав, потому что в тот же момент в дверь без стука вошла Настасья Петровна и, не замечая на столе никакого черта, сказала сердито:

— Опять спишь перед сном? Пожалей, себя, Алексей. У тебя от снотворного — мешки под глазами. Знаешь, что бывает от злоупотребления эуноктином?

— Знаю, ты меня просвещала, — кротко кивнул Алексей Иванович, в который раз поражаясь прыткости маленького черта: только что сидел вот тут, а вошла Настасья — и слинял мгновенно, растворился в стоячем воздухе; и впрямь — фантом. — Только я, Настенька, не спал, я думал.

— О чем же, интересно? — машинально, безо всякого интереса спросила Настасья. Петровна, распахивая окно в сад, впуская в комнату мокрый вечер, впуская миазмы, испарения, шепоты, стрекоты, дальние кваканья и близкие мяуканья. И не ждала ответа, не хотела его совершенно, поскольку за сорок лет совместной жизни изучила Алексея Ивановича досконально, говоря языком физики — до атомов, а то и до протонов с нейтронами, и точно знала, что все эти протоны с нейтронами врали ей сейчас: ни о чем Алексей Иванович не думал, а просто клевал носом после ужина. — Гулять пойдем, — утвердила она непреложное и дала Алексею Ивановичу теплую вязаную кофту, толстую и кусачую, совсем Алексеем Ивановичем не любимую. — Надевай и пошли.

Не хотел Алексей Иванович никуда идти, а хотел почитать перед сном привезенный сыном свежий детективчик английского пера, судя по картинке на обложке — ужасно лихой детективчик, милое чтение, отдых уму и сердцу, но за те же сорок лет Алексей Иванович преотлично понял, что спорить с женой бесполезно, даже вредно для нервной системы. Настасья Петровна, женщина, несомненно, мудрая, мудро же полагала, что никакими аргументами ее мнения не расшатать, не поколебать, а раз так, то и слушать их, аргументы, совершенно бессмысленно. Иными словами, Настасья Петровна глохла, когда с ней спорили по житейским бытовым вопросам; собеседник мог биться в истерике, доказывая свою правоту, а Настасья Петровна мило улыбалась и все делала по-своему, как ей и подсказывал немалый жизненный опыт.

К слову. Раз уж речь зашла о жизненном опыте, сразу отметим: Алексей Иванович был старше супруги на некое число лет, в будущем году ожидалась круглая дата — его семидесятипятилетие, ожидалось вселенское ликование, литавры, фанфары и, естественно, раздача слонов, как говаривал бессмертный герой бессмертного произведения.

Кто — сами догадайтесь.

Дачка у Алексея Ивановича была своя, так — терем-теремок, не низок, не высок, о двух этажах со всеми удобствами. Купил он ее в самом конце сороковых, по нынешним понятиям купил за бесценок у вдовы какого-то артиллерийского генерала, а тогда казалось — деньги огромные, чуть ли не с двух книг гонорар за нее бабахнул. Участок — двадцать пять соток, сосенки, елочки, березки, сирень у забора, грядка с луком, грядка с морковкой, грядка с укропом, еще с чем-то — хозяйство домработницы Тани, которая с ними тоже почти лет сорок, как дачку справили, так Таня и возникла, приехала из сибирской глухомани — то ли ему, Алексею Ивановичу, дальняя родственница, то ли Настасье Петровне — никто сейчас и не вспомнит. И что особенно радовало Алексея Ивановича — дачка находилась в ба-альшом отдаленье от святых писательских мест типа Переделкина или Пахры, от суетливой литературной братии, ревниво следящей за растущим благосостоянием друг друга. А здесь Алексея Ивановича окружали люди военные, всякие генералы и полковники, которым льстило такое соседство, — все-таки живой классик, гордость отечественной прозы.

Ну, погуляли минут сорок, ну, кислородом надышались, прочистили легкие, а он, кислород, холодный, мокрый, способствующий бронхитам и плевритам, хорошо еще Алексей Иванович не забыл под кофту шерстяную водолазку надеть, горло и грудь прикрыть, о чем Настасья, естественно, не подумала. Она всю дорогу пыталась разговорить мужа, трепыхалась из-за внука Володьки, который на шестнадцатом году жизни неожиданно увлекся каратэ, что, конечно же, смертельно опасно, антигуманно и вовсе неэстетично, вот лучше бы плаванием, вот лучше бы теннисом, вот лучше бы верховой ездой — спортом королей. Алексей Иванович не отвечал жене, берег горло от случайных ангин, только кивал согласно, только ждал, когда окончится эта ужасная пытка свежим воздухом, настоянном на комарах, когда можно будет вернуться в дом, в тепло, в уют, в тишину…

Отделавшись наконец от Настасьи Петровны, пожелав ей спокойной ночи, Алексей Иванович поднялся к себе в кабинет, разобрал постель, таблетки сустака, адельфана, эуноктина — ишемическая болезнь сердца, неизбежная к старости гипертония, проклятая бессонница! — запил кефиром комнатной температуры, заботливо принесенным Таней, и улегся с детективом, вытянулся блаженно род пуховым одеялом, однако читать не стал, просто лежал, закрыв глаза, улыбался, вспоминая. А вспоминал он себя — молодого, чуть старше Володьки, вспоминал он себя на ринге, на белом помосте, легко танцующего, изящно уходящего от коварных ударов чемпиона в среднем весе Вадьки Талызина, парня гонористого и хамоватого, а Алексей Иванович нырнул тогда ему под левую перчатку, и вынырнул, в врезал справа отличнейшим аперкотом — овации, цветы, только так, только так побеждает наш «Спартак». Впрочем, последнее двустишие — из дня нынешнего, из Володькиного арсенала, а тогда стихов про «Спартак» не писали, тогда, похоже, и «Спартака» не существовало, а пели иное, что-то вроде: эй, товарищ, больше жизни, запевай, не задерживай, шагай! Ах, времечко было, ах, радостное, ах, вольное!.. Много позже, лет через десять, уже забывший про бокс Алексей Иванович напишет повесть о своем отрочестве, о ринге, о Вадьке Талызине, хорошую, веселую повесть, которую переиздают до сих пор, включают в школьные программы, инсценируют, экранизируют…

Вот бы и сегодня, разнеженно думал Алексей Иванович, лежа под невесомым одеялом, чувствуя сквозь прикрытые веки неяркий свет прикроватной лампы, вот бы и сейчас попробовать сочинить что-нибудь юношеское, что-нибудь про Володьку и его приятелей, про электронный стиль «новая волна», про то, что джинсы с лейблом на заднице вряд ли испортят изначально хорошего парня, каковым Алексей Иванович считал внука, вот бы написать, исхитриться, осилить, но…

Союз «но» — символ сомнений.

Но Алексей Иванович даже в постельных мечтах был реалистом, как и в суровой прозе, и не позволял пустой фантазии отвоевывать какие-то — пусть безымянные! — высотки. Лет эдак пять назад, получив очередное переиздание той давней повести, Алексей Иванович по дурости перечитал ее и надолго расстроился. Панегирики панегириками, дифирамбы дифирамбами, но Алексей-то Иванович умел здраво и трезво оценивать собственные силы, особенно — по прошествии многих лет. И сделал грустный вывод: так он больше никогда не напишет.

Спросите: как так?

А вот так — и точка.

Магическое не поддается объяснениям, магическое нисходит свыше, существует само по себе и всякие попытки проанализировать его суть, разложить по элементам, а те по критическим полочкам — не более чем пустое шаманство, дурацкое биение в бубен, дикие пляски у ритуального костра. Чушь!

Болела нога, тянуло ее, будто кто-то уцепился за его нерв и накручивал его на катушку, накручивал с неспешным садизмом. Алексей Иванович отложил так и не раскрытую книгу на тумбочку, полез в ящик, где лежали лекарства, разгреб коробочки, облаточки, пузырьки, отыскал седалгин. В стакане оставался кефир — на донышке. Алексей Иванович, морщась, разгрыз твердую таблетку, запил безвкусной, похожей на разведенный в воде барий из рентгеновского кабинета, жидкостью, полежал, послушал себя: болела нога, болела, гадина… Впрочем, седалгин действует не сразу, минут через двадцать, можно и потерпеть.

А читать уже и не стоит, хотя этот англичанин пишет куда хуже Алексея Ивановича. Ну и что за радость? Многие пишут хуже и прекрасно себя чувствуют. И ноги у них — как новые. И спят они без снотворного… Нет, зря, зря Алексей Иванович подумал про повесть, зря вспоминал про бокс и про Вадьку Талызина. Кстати, Вадька стал потом каким-то спортивным профессором, травматологом, что ли, он умер в прошлом году — в «Советском спорте» был некролог…

Прежде чем погасить свет, Алексей Иванович достал из тумбочки фарфоровую чашку с водой и утопил в ней зубные протезы: носил их давно, а все стеснялся, таил, даже при Настасье не снимал… И вечно же она не вовремя врывается в кабинет! Вот и сегодня — с чертом как следует не поговорил, так на погоде и зациклился, а ведь имелась темка, имелся интерес, быть может — обоюдный. Ну да ладно: будет день — будет пища. Спать, спать, вот и нога вроде поменьше ноет.

Проснулся он рано: в семь с минутами. Знал, что Настасья Петровна еще сны глядит — она ложилась поздно и вставала чуть ли не в одиннадцать, — а Таня уже приготовила завтрак. Хотя какой там завтрак? Яйцо всмятку, блюдечко творога домашнего изготовления, тонкий кусочек черного хлебца, некрепкий чай, одна радость — горячий. А бывало — бифштекс с жареной картошкой, белого хлеба ломоть, кружка кофе горчайшего… Да мало ли что бывало! Вон, и повесть была, никуда от нее не деться…

Алексей Иванович сел на тахте, спустил на пол тонкие венозные ноги, нашарил тапочки. Сидел, опершись ладонями о край тахты, собирался с силами: не так их много осталось, чтоб вскакивать с постели как оглашенный, чтоб мчаться во двор и — что там поэт писал? — блестя топором, рубить дрова, силой своей играючи. Играть особенно нечем, а что есть — стоит расходовать аккуратно и не торопясь. Он прошелся по комнате — шесть шагов от стены к стене, от книжного стеллажа до окна, специально под кабинет самую маленькую комнату выбрал, не любил огромных залов, потолков высоких не терпел, это у Настасьи спальня, как у маркизы Помпадур, прошелся, размял ноги, посмотрел сквозь залитое дождем стекло: какой же дурак хочет, чтобы лето не кончалось, чтоб оно куда-то мчалось?.. Надел черную водолазку, черные же мягкие брюки, носки тоже черные натянул. Володька хохмил: ты, дед, как артист Боярский, только не поешь. А почему не поет? Не слыхал Володька, как пел когда-то дед, как лихо пел модные в былинные времена шлягеры: в путь, в путь, кончен день забав, в поход пора, целься в грудь, маленький зуав, кричи «ура»… А любовь к черному цвету — она, конечно, невесть откуда, но ведь идет Алексею Ивановичу черное и серое, а сегодня с телевидения приедут, станут его снимать для литературной программы, станут спрашивать про новый роман, только-только опубликованный, — надо выглядеть элегантно, несмотря на годы. А что годы, думал Алексей Иванович, спускаясь но лестнице в ванную комнату, умываясь, фыркая под теплой струйкой, а потом бреясь замечательной электрокосилкой фирмы «Филипс», все морщинки вылизывая, во все складочки забираясь, и еще поливая лицо крепким французским одеколоном, а что годы, думал он поутру разнеженно, это ведь только в паспорте семьдесят четыре, это ведь только вечером, когда тянет ногу и сердце покалывает, а утром — ого-го, утром — все кошки разноцветны, нога не болит, настроение отменное, а с телевидения примчится какая-нибудь средних лет дамочка, и Алексей Иванович, черновато-элегантный, будет вещать про литературу всякие умности и выглядеть молодцом, орлом, кочетом.

— Алексей Иваныч, завтракать иди, — сказала, появляясь в дверях ванной комнаты, Таня, глядя, как причесывается дальний родственник, как наводит на себя марафет. — Красивый, красивый, иди скорей, чай простынет.

— Думаешь, красивый? — спросил ее Алексей Иванович, продувая расческу, снимая с нее седые волосы: лезли они, проклятые! — Раз красивый, могла бы и кофеек сварганить.

— Отпил ты свой кофеек, — сварливо заметила Таня, по-утиному переваливаясь впереди Алексея Ивановича в кухню, шаркая ботами «прощай, молодость», теплыми войлочными ботами, которые она не снимала и в доме, используя их как тапочки. — Отпил, отгулял, отлетал, голубь, пей чаек, не жалуйся, а то Настасье наябедничаю.

Помимо войлочных бот, носила Таня черную — в тон Алексею Ивановичу — телогрейку, на вид — замызганную, но целую, еще — мышиного колера юбку, а волосы покрывала тканым шерстяным платком, к платкам вообще была неравнодушна, сама покупала в сельмаге и в подарок принимала охотно. Володька, наезжая, подзуживал:

— Тетя Таня, ты, когда спишь, ватник снимаешь?

— Конешно, — отвечала Таня, не поддаваясь Володьке, — что ж я, бомжа какая, в одеже спать?

— И боты снимаешь? — не отставал Володька.

— И боты обязательно, — чувства юмора у Тани не было, вывести ее из равновесия — дело безнадежное, в крайнем случае Володька, если очень ей надоедал, мог схлопотать поварешкой по лбу и получал, бывало, несмотря на каратистскую реакцию.

Готовила она отменно, дом содержала в порядке, вот только на язык была несдержанна, что на уме, то и несла. Всем перепадало, даже гостям, а среди них случались люди высокопоставленные, солидные и тоже — без чувства юмора. Ну, обижались. Настасья Петровна извинялась: мол, сами страдаем, сами все понимаем, но где сейчас найдешь верную домработницу, а Алексей Иванович, напротив, всегда радовался случайному аттракциону, даже загадывал: кому Таня сегодня нахамит. И в один прекрасный момент понял: хамит-то она только тем, кто неприятен хозяевам, о ком они за глаза дурно отзывались, а приглашали в дом лишь из какой-то корысти, по необходимости. Ну-ка, признайтесь: у кого таких знакомых нет? То-то и оно, у всех есть… Но хамила она легко и беззлобно. Могла сказать толстяку: убери живот, всю скатерть измял. Или его грудастой половине: не наваливайся на стол, а то сиську в борщ уронишь. И потихоньку, постепенно Таня стала своего рода достопримечательностью дома Алексея Ивановича и Настасьи Петровны. Люди шли в гости — «на Таню», на аттракцион, как, помните, заметил Алексей Иванович, и подлизывались к ней, и сами ее провоцировали на выступление, и, узнав про ее слабость, привозили ей в подарок платки.

— Когда сегодня телевизоры приедут? — спросила Таня, закладывая в духовку нечто белое, что впоследствии превратится в пирог с капустой: на кухонном столе валялись ошметки капустных листов, торчала сталактитом кочерыжка.

— В двенадцать, — сказал Алексей Иванович, нехотя ковыряя творог. — Дала бы мне кочерыжечку, а, баба…

— Это с творогом-то? — засомневалась Таня. — А если прослабит? Хотя тебе полезно, на, грызи… мужик, — добавила в ответ на «бабу». — А жрать-то они станут?

— Вряд ли. Они люди казенные, у них, наверно, столовая есть, — и хрустел капустой, и хрустел. — Ты вот что. Скажи Настасье, как проснется, чтоб ко мне не лезла. Я в кабинете посижу, набросаю пару страничек — о чем говорить буду…

— Иди, — разрешила Таня, — подумай. Хотя в телевизоре что ни ляпнешь — все умным кажется. Парадокс.

Алексей Иванович, нацелившийся было на выход, аж остановился: ничего себе словечко бросила, неслабое, сказал бы Володька, и в самый цвет. Иногда Алексею Ивановичу казалось, что Таня всех ловко мистифицирует: телогрейкой своей, ботами, всякими там «одежами», «нонеча» или «ложь на место», а сама вечерами почитывает словарь Даля и заочно окончила Плехановский институт — это в смысле того, что готовит отлично. Но рационально мыслящая Настасья Петровна сей феномен объясняла просто:

— Она с нами сто лет живет, поневоле академиком станешь.

Склонна была Настасья к сильной гиперболизации… Что ж в таком случае сама она в академики не выбилась? И Алексей Иванович, хотя и лауреат всех мастей, а ведь не академик, даже не кандидат каких-нибудь вшивеньких наук.

— Иди-иди, — подтолкнула его Таня, — не отвлекайся попусту.

А ему и не от чего было отвлекаться. Сказал: думать пойдет, а чего зря думать? Что спросят, на то и ответит, дело привычное. Четыре года назад, к семидесятилетию как раз, целых три часа в Останкинской концертной студии на сцене проторчал — при полном зале. Удачным вечер вышел, толковым. Только ноги болели потом, массажистка из поликлиники неделю к нему ездила, однако, не бесплатно, не за казенное жалованье: Настасья Петровна денег за услуги не жалеет, каждому — по труду.

Алексей Иванович, придя в кабинет, закрыл дверь на ключ, форточку распахнул настежь, снял с книжной полки два тома собственного собрания сочинений и нашарил за книгами плоскую пачку сигарет «Данхилл». Щелкнул зажигалкой, неглубоко затянулся, пополоскал рот дымом, послушал себя: ничего не болело, не ныло, не стучало, хорошо было.

— Хорошо-о, — вслух протянул Алексей Иванович. В принципе, курить ему не разрешалось. Не разрешалось ему пить спиртное, волноваться по пустякам, есть острое и горячее, быстро ходить, ездить в общественном транспорте, толкаться в магазинах и т. д. и т. п., список можно продолжать долго. Но Алексей Иванович к этому списку относился скептически, любил опрокинуть рюмочку-другую, суп требовал только с пылу, имел дурную, на взгляд Настасьи, привычку шататься по магазинам, — особенно писчебумажным, а иной раз позволял себе тихое развлечение и катался в метро: там, утверждал он, путешествуют славные красивые девушки, славнюшки, на них глаз отдыхает, а сердце радуется. Единственное, что он соблюдал непреложно, — не волновался по пустякам. Да он и в молодости на них внимания не обращал, никогда не портил себе жизнь пустой нервотрепкой.

Настасья Петровна с ним боролась. Она выкидывала сигареты, прятала спиртное, а приезжая в Москву, старалась никуда не отпускать мужа одного, порой до полного маразма доходила: отнимала у него карманные деньги.

Раздраженно говорила:

— Если тебе что надо, скажи — я куплю.

И зудела, зудела, зудела непрерывно. Как осенняя муха.

Но все ее полицейские меры, весь ее мерзкий зудеж относился Алексеем Ивановичем как раз к разряду пустяков. Сигареты он наловчился прятать виртуозно, как, впрочем, и водочку, часто менял свои схроны, а что до денег — так у какого порядочного главы семейства нет заначки? Только у одного заначка — рупь, у другого — десятка, а Алексей Иванович меньше сотни не заначивал, с молодости широк был. А зудеж? Да бог с ней, пусть развлекается. Алексея Ивановича все эти игры тоже развлекали, он чувствовал себя Штирлицем на пенсии, ушедшим от дел, но квалификации не потерявшим.

Он аккуратно загасил сигарету, спрятал пепельницу в ящик стола, пачку вернул на место, забаррикадировал книгами. И вовремя: в дверь забарабанили.

Алексей Иванович, не торопясь, кинул в рот мятную пастилку, намеренно громко шаркая, пошел к двери, отпер. Настасья Петровна ворвалась в кабинет, как собака Баскервилей, только не фосфоресцировала. Но нюх, нюх!..

— Курил? — грозно вопросила.

— Окстись, Настасьюшка, — кротко сказал Алексей Иванович, шаркая назад, к креслу, тяжело в него опускаясь, кряхтя, охая, чмокая пастилкой. — Что я, враг себе?

— Враг, — подтвердила Настасья Петровна. — Ты меня за дурочку не считай, я носом чую.

— А у меня как раз насморк, — радостно сообщил Алексей Иванович. — Ты меня простудила.

Ложный финт, уход от прямого удара, неожиданная атака противника: не забывайте, что в юности Алексей Иванович всерьез боксировал, тактику ближнего боя хорошо изучил.

Настасья на финт купилась.

— Как это простудила? — возмутилась она, забыв о своих обвинениях, чего Алексей Иванович и добивался.

— Элементарно, — объяснил он. — Я же не хотел вчера гулять: холодно, мокро, миазмы. Вот и догулялись.

— Ну-ка, дай лоб, — потребовала Настасья Петровна.

Дать лоб — тут она точно табак учует, никакая пастилка не скроет. Дать лоб — это уж фигу.

— Нету у меня температуры, нету, — быстро заявил Алексей Иванович. — Лучше отстань от меня. Я думаю, а ты мешаешь. Я же сказал Тане, чтоб не пускала…

— Еще чего? Может, мне в Москву уехать?

— Может, — предположил Алексей Иванович.

— Сейчас, только калоши надену, — Настасья Петровна выражений не выбирала. — А с телевизионщиками, значит, ты сам говорить будешь, да?

— Ну что ты, Настасьюшка, — Алексей Иванович смотрел на жену невинными выцветшими голубыми глазками, часто моргал, как провинившийся первоклашка, — с телевизионщиками ты поговоришь. Вместо меня. А я полежу, почитаю. Вот галазолинчика в нос покапаю и лягу. Я ведь кто? Так, Людовик Тринадцатый, человек болезненный и слабый. А ты у меня кардинал Ришелье, все знаешь, все умеешь.

— Не валяй дурака, — уже улыбаясь, забыв о курении, сказала Настасья Петровна. — Ты подумал, о чем говорить станешь?

— О погоде, вестимо. О видах на урожай.

— Старый болтун! — Настасья Петровна легко, несмотря на свои пять с лихом пудов, прошлась по комнате, провела кончиками пальцев по корешкам книг, точно задержалась на синих томиках мужниного собрания сочинений, задумалась на мгновение и вытащила два тома. — Ага, вот она, — вроде бы про себя заметила, забрала пачку «Данхилла», сунула в карман платья. — Можешь говорить все, что хочешь, но не забудь о молодых.

Алексей Иванович с томной грустью проводил сигареты взглядом, но сражаться за них не стал: Настасья молчит, и он — тоже. Спросил только:

— О каких молодых?

— О молодых прозаиках. Скажи, что в литературу пришла талантливая смена, назови пару фамилий. Не замыкайся на себе. Говорить о молодежи — хороший тон.

— Помилуй, Настасьюшка, я же никого из них не читал!

— И не надо. К тебе позавчера мальчик приезжал, книгу тебе подарил. Я интересовалась: ее читают.

— Этому мальчику, как ты изволила выразиться, под сорок.

— Какая разница! Хоть пятьдесят. Сейчас все сорокалетние — молодые, так принято.

— У кого принято? У критиков? Они же все дураки и бездари. Сами ничего не умеют, так на нашем брате паразитируют… Хочешь, я об этом скажу?

— Не вздумай! Слушай меня! Как фамилия мальчика?

— Фамилию-то я вспомню. А не вспомню — вон его книга лежит. А кого еще назвать?

— Хотя бы дочь Павла Егоровича. Я читала в «Юности» ее повесть — очень мило.

— Так и сказать: очень мило?

— Так и скажи, — обозлилась Настасья Петровна. — И не юродствуй, пожалуйста, я дело говорю.

Алексей Иванович подумал, что Настасья и вправду дело говорит. Ну, не читал он этих, с позволения сказать, молодых — что с того? Назовет их фамилии — им же реклама: живой классик отметил.

— А еще о чем? — спросил он.

— О Тюмени. Мы с тобой туда ездили, ничего придумывать не придется. А там сейчас настоящая кузница кадров.

— Кузница, житница, здравница… Тюмень — кузница кадров, крематорий — здравница кадров… Подкованная ты у меня — сил нет. Только что с фамилиями делать? У меня склероз, ничего не помню.

— А я на что? Пока ты на буровых речи произносил, я все записывала. На, — она протянула Алексею Ивановичу блокнот. — Бригадиры, начальники участков, названия месторождений, а вот тут, отдельно, — цифры.

— Я сразу не разберусь, — попробовал сопротивляться Алексей Иванович.

— Сразу и не надо. Сейчас половина одиннадцатого. Сиди и читай, хватит бездельничать. Я иду завтракать. Вернусь — проверю.

Она пошла к двери — величественная, голубовато-седая, в ушах покачивались длинные и тяжелые бриллиантовые подвески. Алексей Иванович смотрел на нее и чувствовал себя маленьким и несмышленым. И впрямь — первоклашка.

— Мне нужен час, — все-таки заявил он сердито, собирая остатки собственного достоинства.

— Даю, — не оборачиваясь, сказала Настасья Петровна и вышла.

Алексей Иванович тихонько отодвинул блокнот с тюменскими фамилиями, посидел минутку, потом встал, потащил за собой кресло, взгромоздился на него и достал из плоского колпака люстры не «Данхила» пачку уже, а всего лишь «Явы», но зато мощно подсушенной электричеством. Прикурил, довольный, спросил сам себя:

— Интересно, что может написать дочь Павла Егоровича?.. Хотя дети не отвечают за грехи отцов.

Телевизионщики прибыли в полдвенадцатого, побибикали у ворот. Алексей Иванович видел в окно, как прошлепала ботами по асфальтовой дорожке сердитая Таня — как же, как же, от пирога оторвали, от жаркой духовки! — как въехала во двор серая «Волга»-универсал, как выпорхнула из нее средних лет славнюшка, а следом вылез мрачный мужик и потащил в дом два могучих ящика-чемодана с аппаратурой. В дверь кабинета заглянула Настасья Петровна.

— Подготовился?

— Конечно-конечно, — очень правдиво соврал Алексей Иванович, искательно улыбаясь, и в доказательство ткнул пальцем в сторону стола, на коем лежал давешний блокнот.

Невесть почему Настасью этот жест убедил, а скорее, некогда проверять было сомнительное мужнино утверждение, но она согласно кивнула, сказала:

— Я все устрою и тебя позову.

— Устрой все, устрой, — возликовал Алексей Иванович, хлопнул в ладоши — якобы от избытка чувств.

— Не клоунничай, — на всякий случай предупредила Настасья Петровна и скрылась — все устраивать.

Тут автору хочется сделать небольшое отступление. Почему писателей самой читающей страны мира частенько — и справедливо — упрекают в том, что они-де редко варятся в гуще народной жизни, не охватили еще своими эпохальными произведениями труд и быт представителей многих славных профессий, не работают со своими будущими героями на заводах, стройках, в колхозах и совхозах, а если и наезжают туда, то на неделю-другую, этаким кавалерийским наскоком? Почему? Да потому, что наш брат-писатель — один в поле воин; сам пишет, зачастую сам печатает рукопись, сам таскает ее по разным редакциям, сам себя вовсю рекламирует, без отдыха кует славу, а скоро настанет день, когда сам свои книги продавать станет — где-нибудь в метро или в подземном переходе. А был бы у него пробивной импресарио, менеджер, целое литературное агентство — смотришь, и наладился бы процесс творчества, высвободилась бы куча времени, чтобы и дояром в колхозе потрудиться, и на стройке повкалывать, и оленей в тундре попасти, и в парикмахерской ножницами пощелкать, и в баре за стойкой постоять.

Но вот вам вопрос на засыпку: а перешло бы количество в качество, что требует точная наука философия? Это вряд ли, это, как говорится, бабушка надвое сказала!..

Так, может, бог с ними — с литературными агентствами? Нет их и не надо. Пусть и в писательском деле властвуют суровые законы естественного отбора: в борьбе выживают сильнейшие. Кстати, и Алексей Иванович свой путь в литературу сам проторил, никто ему не помогал, а Настасья Петровна позже возникла. Но теперь-то она была ему и менеджером, и импресарио, и агентом: тут, надо признать, очень повезло человеку…

В гостиной на первом этаже стояли два мощных компактных софитика, два зеленых плюшевых кресла из югославского гарнитура были сдвинуты друг к другу, а перед ними на низком столике лежали книги Алексея Ивановича и раскрытые номера журналов с его последним романом. По комнате бродил мужик с переносной телекамерой на плече, натыкался на мебель, заглядывал в окуляр, примеривался, а в креслах расположились Настасья Петровна и телевизионная дама, оказавшаяся при ближайшем рассмотрении никакой не славнюшкой, а пожилой толстой теткой, к тому же знакомой Алексею Ивановичу: не раз брала у него летучие интервью на разных съездах и пленумах. Как ее зовут, он, впрочем, не помнил.

— Здравствуйте, — сказал он громко. — Я не помешал?

— Что вы, что вы, — заворковала безымянная тетка, — мы вас ждем не дождемся. Садитесь, пожалуйста, — и резво вскочила с кресла.

— Спасибо, постою, — скромно сказал Алексей Иванович.

— Алексей, не придуривайся, сядь, — строго приказала Настасья Петровна и тоже встала. — Мы с Нонной Сергеевной обо всем договорились, беседа будет недлинной, ты не устанешь.

Ага, подумал Алексей Иванович, вот как ее зовут, тетку эту, попробуем не спутать. А вслух сказал:

— Я готов, как юный пионер.

Нонна Сергеевна засмеялась, как будто Алексей Иванович жуть как замечательно сострил, а мужик с камерой мрачно спросил:

— Будем снимать или шутки шутить? Время казенное…

И своей хамоватой деловитостью сразу понравился Алексею Ивановичу. Он даже с уважением глянул на оператора: тот всем своим видом показывал, что приехал работать, зарплату отрабатывать, а за пустые ля-ля ему денег не платят.

— Будем снимать, — Алексей Иванович тоже стал деловым и собранным, резво подошел к креслу, уселся, ногу на ногу закинул. — Итак, о чем речь?

Настасья Петровна отплыла в дальний угол, софиты вспыхнули, толстая Нонна скромно села на краешек кресла, одернула юбчонку на арбузных коленях и затараторила:

— К нам на телевидение приходит много писем от зрителей, которые познакомились с вашим новым романом, — она подняла журнал и показала его Алексею Ивановичу, словно он его никогда не видел, — и хотели бы услышать, как родился его замысел, кто послужил прототипом главного героя… И потом, вы так резко оборвали судьбы героев, что многие интересуются: будет ли продолжение?

Алексею Ивановичу ужасно хотелось поизгаляться. Сказать, например, что никаких прототипов не было и быть не могло, что только дураки могут ждать продолжения там, где черным по белому написано: «Конец». Не «Конец первой книги», а просто «Конец». А после потребовать у тетки оригиналы помянутых ею писем: наверняка их нет, наверняка она все сочинила. Короче, хотелось ему поставить суетливую Нонну Сергеевну в неловкое положение, но делать этого он не стал: рядом стрекотал камерой действительно занятой человек, который позавчера снимал актера Пупыркина, вчера — художника Мурмулькина или кого там еще, а сегодня служба привела его на дачу к писателю, и плевать ему было на их возвышенные откровения. Он честно отрабатывал свой хлеб, ставил свет, строил кадр, таскал тяжести, а всякий честный труд Алексей Иванович уважал и никаких шуток позволить себе не мог. Поэтому он вполне серьезно ответил:

— Два года назад мне удалось побывать в Тюменской области, познакомиться с людьми, каждый из которых имеет полное право стать героем повести или романа. Конкретно никто из моих новых знакомых не стал прототипом того или иного героя — это было бы не очень честно по отношению к людям: в моем романе есть и отрицательные персонажи, а положительные тоже не во всем положительны. Но если вспомнить известный литературоведческий термин «собирательный образ», то герои мои собрали многие черты характеров людей, умеющих и любящих делать дело, — тут Алексей Иванович со значением посмотрел на оператора, а получилось — в камеру. — Тогда, пожалуй, и родился замысел романа. А уже в Москве мне очень помогли специалисты-нефтяники, много перечитал я и специальной литературы… Впрочем, я не ставил перед собой цели писать некий научно-производственный труд, я писал о людях, об их взаимоотношениях, а уж как удалось — не мне судить…

— И ваши читатели, и критики, уже оценившие роман в прессе, — как по писаному шпарила Нонна Сергеевна, — единодушно считают его заметным явлением в литературе. Я слышала: вам предложили экранизировать его? — она улыбнулась в пол-лица, считая, видимо, себя Мерилин Монро или Галиной Польских.

— Да, я получил предложение — как раз от телевидения, — подумать о пятисерийном киноварианте. Но пока это — далекая перспектива.

— Может быть, тогда мы и узнаем продолжение судеб полюбившихся нам героев?

— Не исключено, не исключено, — уже несколько рассеянно ответствовал Алексей Иванович, прозрачно намекая, что пора закругляться, пора гасить софиты, под которыми он малость вспотел.

И Нонна Сергеевна тоже поняла это.

— Спасибо вам за беседу, — проникновенно, с некоторой долей интимности сказала она. — Примите от всех телезрителей искренние пожелания новых творческих свершений.

Деловик-оператор тут же остановил камеру, щелкнул выключателем, и в гостиной мгновенно стало темно. То есть в ней по-прежнему гулял летний яркий день, но Алексей Иванович подумал, что искусственное освещение богаче и красочнее естественного, природного. Вот вам хитрые фокусы века НТР!

Поскольку работа завершилась, Алексей Иванович позволил себе вольную шпильку в адрес велеречивой Нонны.

— А что, — наивно поинтересовался он, — у телезрителей случаются неискренние пожелания?

Оператор, сноровисто укладывающий в чемоданы аппаратуру, громко хмыкнул, а Нонна Сергеевна с мягкой укоризной объяснила:

— Просто существует такая фразеологическая форма…

— А попросту штамп, — Алексей Иванович легко встал, шаркнул ножкой в домашней тапочке и поклонился. — Однако премного благодарен. Имею честь и все прочее, — и споро порулил к выходу.

А оператор неожиданно сказал вроде бы в пространство странную фразу, по-видимому — цитату:

— «Ее голубые глаза увлажнились слезами умиления». — Будто бы он свою напарницу в виду имел, будто бы он так иронизировал над нею.

Но Алексей-то Иванович, внешне никак не отреагировавший на закавыченную реплику, все распрекрасно понял и еще раз — не без злости, правда — оценил хитрую толковость подлеца-оператора, на сей раз — его снайперское остроумие. Цитатка была из романа Алексея Ивановича, он даже помнил — откуда: из седьмой главы, где героиня узнает, что ее муж не согласился на лестное предложение переехать из Тюмени в Москву…

Но оценить-то остроумие он оценил, а вот настроение испортилось. И, казалось бы, мелочь, легкий укол со стороны непрофессионального читателя, но ведь в больное место попал, в чувствительный нервный узелок, который давно уже подавал некие сигналы бедствия, и Алексей Иванович слышал их, а помочь ничем не мог. Говоря образно и высокопарно, он, Алексей Иванович, большой корабль в большом плавании, слишком далеко удалился от этих сигналов: радио их принимает, а доплыть — мощности двигателей не хватает. И даже думать о том не хотелось!

Обедали в столовой. Стол там был несуразно большой, рассчитанный даже в сдвинутом состоянии на двенадцать персон, а в разобранном — на все двадцать четыре. Два года назад Алексей Иванович с супругой приглашен был в Англию, как пишут в протоколах Союза писателей — «для творческих встреч и выступлений», так Настасья Петровна чуть ли не всю валюту бухнула на покупку суперскатертей для дачного великана; дюжина скатертей, все разного цвета, из каждой можно легко сварганить палатку для пехотного взвода.

Алексей Иванович и Настасья Петровна по заведенному ею великосветскому ритуалу сидели по разные стороны стола, что Алексея Ивановича безмерно раздражало: не говорить приходилось, а орать друг другу. Впрочем, и тут Алексей Иванович придумал иезуитский ход: использовал Таню в качестве толмача.

Тане это нравилось.

Вот и сейчас, вкушая протертый овощной супец серебряной ложкой из розовой тарелки кузнецовского дорогого фарфора, Алексей Иванович попросил:

— Танюша, не откажи в любезности, узнай у Настасьи Петровны, понравилось ли ей мое выступление.

Произнес он это шепотом — так, чтобы Настасья уж точно не услыхала.

Невозмутимая Танюша, безжалостно гремя половником в хрупкой кузнецовской супнице, поинтересовалась на всякий случай:

— Слышь, Настасья, что муж спрашивает?

— Не слышу, — холодно ответила Настасья Петровна.

Она сидела подчеркнуто прямо, твердой рукой несла ложку от тарелки ко рту, не расплескивая ни капли в отличие от Алексея Ивановича, который прямо-таки нырял в суп, не ел, а хлебал варево, вел себя не «комильфо», по разумению Настасьи Петровны.

— Твоим мнением интересуется, — растолковала Таня. — Как, мол, выступил, и все такое.

— Говорил ты хорошо, — Настасья обладала громким и ясным голосом, переводчики ей не требовались, — но я же просила тебя назвать имена молодых…

— Дочери Павла Егоровича? — не без ехидства спросил.

— Пашкиной дочери? — перевела Таня. Павла Егоровича она знала, бывал он на даче, уважения у Тани не вызывал.

— Не только, не язви. Хотя Павлу Егоровичу это было бы приятно, а от него многое зависит.

— Что от него зависит? — повысил голос Алексей Иванович так, что Таня не понадобилась.

— Многое. Не в том дело. Разговор о молодых нужен был прежде всего тебе самому… Ладно, не стал, и бог с ними. Но ты знаешь, меня возмутила эта толстая дура.

— Да ну? — удивился Алексей Иванович, отодвинул пустую тарелку. — Татьяна, второе хочу! — И к жене: — И чем же, поделись?

— Ты обратил внимание, что она вякнула в конце?

— А что она вякнула? — Таня ушла в кухню за вторым блюдом, поэтому опять пришлось говорить громко.

— Она заявила, что твой роман — заметное явление в советской литературе.

— Разве не так? По-моему, его заметили, и еще как!

— Дело не в сути, а в форме. В штампе, как ты выражаешься. «Заметное явление» — штамп для середняков. О твоем романе следовало сказать — «выдающееся явление».

— Ты находишь? — заинтересовался Алексей Иванович опять-таки полушепотом, потому что в комнату вошла Таня с блюдом узбекского плова, лечебной пищи, весьма полезной для любого желудка, бухнула его посреди стола на место супницы и сразу включилась в беседу:

— Чегой-то ты, по-мойму, находишь, Настасья.

— Нахожу. В «Литературке», кстати, так и написали, если помнишь: выдающееся. И на пленуме по критике так говорили. Истомин, кажется. А она.

— «заметное»… Или она сама, по дурости, или ее накачали сверху.

— Настасьюшка, родная, ну кто ее качал? Сказала и сказала, какая разница.

— Без разницы все, — растолковала Таня кратко, потому что прекрасно видела, что все ее толмачевство — тоже игра, что Настасья Петровна обладает хорошим слухом, а плов хозяева уже доели, Алексей Иванович вон всю тарелку выскреб, надо посуду собирать и о третьем позаботиться.

— Большая разница. Ты не хуже меня знаешь, какое значение имеет эпитет. Зачем давать лишний повод недоброжелателям? Заметных много, а выдающихся — раз, два и обчелся.

— Я — раз?

— Он у нас первый, — сменила вопрос на утверждение Таня, внесла в спор свое веское мнение и удалилась в кухню с грязной посудой.

— Да, первый, — яростно подтвердила Настасья Петровна, а Алексей Иванович заорал Тане вслед:

— Татьяна, я компота не хочу, буду чай! И не сироткины писи, а покрепче завари. И пирога дай.

— Пирога тебе нельзя, — мгновенно отреагировала Настасья Петровна.

— Можно. Раз я первый, мне все можно.

— Тогда позволь мне вмешаться, — Настасья опять переключилась на литературную тему, поняв, что пирог у мужа она не отспорит. — Я позвоню Давиду и попрошу, чтобы этот кусок в передаче переозвучили. Он поймет.

— Он-то поймет, — сказал Алексей Иванович, поднимаясь, стряхивая с черного своего одеяния хлебные крошки и мелкие рисинки из плова, — а я нет. И звонить ты никуда не будешь. Я не хочу, чтоб надо мной смеялись.

— Кто над тобой будет смеяться?!

— Телеоператор.

— Какой телеоператор?

— Бородатый.

— Ты с ума сошел!

— Вовсе нет. Пусть все будет, как будет.

— Все будет, как будет, — сообщила Таня, вкатывая в столовую сервировочный столик на колесах, на котором стояли кофейник, молочник и крохотная чашечка — для Настасьи Петровны, заварной чайник и стакан в серебряном подстаканнике — для Алексея Ивановича, а также тарелка с ломтями пирога — для обоих.

— Таня, мне чай — наверх. Я устал и прошу меня не беспокоить: Ни по какому поводу. Настасья, поняла? Не бес-по-ко-ить! — поднял вверх указательный перст. — Мне надоели голубые глаза со слезами умиления.

— Что ты имеешь в виду? — растерянно спросила Настасья Петровна.

За долгие годы она отлично изучила характер мужа, все его нечастые взбрыки, все его срывы спокойного обычно настроения, и знала, что в таком случае лучше не настаивать на своем, лучше отступить — на время, на время, потом она свое все равно возьмет.

— Я старый, — сообщил Алексей Иванович новость, — и ты старая, хотя и хорохоришься. Мне надоела суета, я хочу покоя и тишины.

Он почти орал, сотрясал криком стены, но Таня все же сочла нужным ввернуть:

— Покоя сердце просит.

Алексей Иванович на Танину эрудицию реагировать не стал, счел разговор законченным, пошел прочь. И уже в коридоре-услыхал, как Таня выговаривает Настасье Петровне:

— Ты, Настасья, прям как танк, прешь и прешь напролом. Не видишь, мужика бородач расстроил. Который с аппаратом.

— Чем расстроил? — спросила Настасья Петровна, в голосе ее слышалось безмерное изумление. — Он же молчал все время…

— Глухая ты, Настасья, хоть и ушастая. Слух у тебя какой-то избирательный: чего не хочешь, того не слышишь… Пусти, я чай ему снесу.

Алексей Иванович усмехнулся: ай да Таня, ай да ватник с ботами!.. А слух у Настасьи и впрямь избирательный.

Чай был крепким, пирог вкусным, настроение паскудным. Алексей Иванович, не раздеваясь, не страшась помять брюки, лег на тахтичку поверх покрывала, утопил голову в подушку, зажмурился и пожелал, чтобы пришел черт. И хотя до вечера, до программы «Время» еще ждать и ждать, черт не поленился, явился в неурочный час, уселся на привычное место под лампу на письменном столе, несмотря на день за окном, щелкнул выключателем, объяснил:

— Погреться хочу. Холодно тут у вас.

— А у вас тепло? — спросил Алексей Иванович.

— У нас климат ровный, жаркий, сухой. Очень способствует против ревматизма, спондилеза, радикулита и блуждающего миозита.

Но привычная тема сегодня не интересовала Алексея Ивановича. В конце концов, и черт являлся к нему не за тем, чтобы обсуждать работу славных метеорологов, и хотя он мало походил на делового телеоператора, все же были у него какие-то служебные обязанности, получал он за что-то свою зарплату — чертовски большую или чертовски мизерную. Или он уже пенсионер, или он уже на заслуженном отдыхе и материализуется в кабинете Алексея Ивановича только ради пустого общения?

— Черт, а, черт, — сказал Алексей Иванович, — ты еще служишь или уже на пенсии?

— Служат собаки в цирке, — грубо ответил черт, — а я работаю. Пенсия нам не положена.

— Извини… В чем же заключается твоя работа?

— В разном, — напустил туману черт, поправил лапой абажур, чтобы свет падал точно на мохнатую спину, — я специалист широкого профиля.

— Понятно, — согласился Алексей Иванович, хотя ничего не понял и продолжал крутить вокруг да около, страшился взять быка за рога. — Тогда зачем ты ко мне приходишь? Или прилетаешь…

— Телетранспортируюсь, — употребил черт фантастический термин, который, как знал Алексей Иванович, означает мгновенное перемещение объекта из одной точки пространства в другую. — А зачем? Так, любопытен ты мне: вроде бы мудрый, вроде бы талантливый, вроде бы знаменитый.

— Почему «вроде»? — Алексей Иванович почувствовал острый укол самолюбия.

— Сомневаюсь, — сказал черт, — имею право, как персонаж разумный. Истина: мыслю — значит, существую. Дополню: сомневаюсь — значит, мыслю.

— Право ты, конечно, имеешь, — неохотно подтвердил Алексей Иванович. — Может, я не мудрый, может. Может, и не талантливый. Но ведь знаменитый — это факт!

— Сомнительный, — мгновенно парировал черт. — Тебя убедили, что ты талантлив и знаменит, убедили люди, которые сами в это не верят. А ты поверил. Значит, ты не мудр. Логично объясняю?

— Ты логичен в выводе, но исходишь из ложной посылки. Я в литературе — полвека, написал уйму книг, они издаются и переиздаются огромными тиражами. Меня никто ни в чем не убеждал, я плевать хотел на то, что обо мне пишут критики. Но ведь ты не можешь не признать, что я — история литературы?

— Не могу, согласен. Именно — история. Музей. В нем пыльно, холодно и безлюдно. И повсюду таблички: «Руками не трогать».

— Черт с тобой… — начал было Алексей Иванович, но черт перебил:

— Я сам черт, не забывайся.

— Прости. Я закончу мысль. Музеи создаются не на пустом месте, право на музей надо заслужить.

— Ты заслужил. Я читал все, что ты написал. Ты заслужил право на музей своей первой повестью, помнишь — о довоенной юности, о жарком лете тридцать какого-то… — тут черт встал на столе во весь свой полуметровый рост, приосанился и запел, невероятно фальшивя: — Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор. Нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца пламенный мотор. Все выше, и выше, и выше… — закашлялся, кашлял трудно и, видимо, с болью. Снова сел под лампу, сказал хрипло: — Отпел я свое, старый стал. Как ты… Понимаешь, старик, ты умел верить, будто рожден для того, чтоб сказку сделать былью. Хотя бы на бумаге — в повести, в рассказе. Кстати, рассказы у тебя были — первый сорт. И вторая повесть, которую ты в сорок пятом написал — о любви на войне. Ты знал эту любовь, старик, ты верил в сказку…

— Верил, — тихо сказал Алексей Иванович.

— Ты жил, старик, и не считал, что пишешь для музея. Ты просто писал, потому что не мог не писать, а вокруг тебя дюжие молодцы уже возводили музейные стены, наводили глянец и сдували пылинки. И ты поверил, что ты — музей. Сам себе экспонат, сам хранитель, сам научный сотрудник. И стал, как водится, увеличивать экспозицию. Вон до чего наувеличивал, — черт кивнул в сторону книжной полки, где красовались многочисленные книги авторства Алексея Ивановича. — Мне жаль тебя, старик, твой пламенный мотор давно уже не фурычит.

— Ты злой, зло-о-ой, — протянул с болью Алексей Иванович.

— Ангелы добрые. У них лютни и арфы. Ангелов вокруг тебя — пруд пруди, и все живые, все во плоти. А ты черта придумал. Вот он я. Чего тебе надобно, старче?

И Алексей Иванович произнес наконец заветное:

— Верни мне молодость.

Черт мерзко захихикал, забил хвостом по футляру от «оливетти», потер ладошки.

— А взамен ты отдашь мне свою бессмертную душу?

— Бери.

— На кой она мне хрен? План по душам я давно перевыполнил… Впрочем, разве что для коллекции? Актеры, у меня были, спортсменов — навалом, а вот писателей… Но с другой стороны — неходовой товар.

— А Фауст?

— Нашел кого вспомнить! С ним сам Мефистофель работал, специалист экстра-класса, наша гордость. И то — чем все кончилось, читал?

— Верни мне молодость, черт, — настойчиво повторил Алексей Иванович.

— Вот заладил… — раздраженно сказал черт. — Ну, верну, верну, а что ты с ней делать станешь?

— Музей сломаю, — подумав, заявил Алексей Иванович.

И тут в дверь постучали.

Черт мгновенно спрыгнул под стол, затаился, а Алексей Иванович на стук не ответил, притворился спящим.

— Алексей, ты спишь? — спросила невидимая Настасья Петровна.

Алексей Иванович дышал ровно, даже всхрапывал для убедительности. Настасья Петровна малость потопталась за дверью, потом Алексей Иванович услыхал, как заскрипели ступеньки и снизу — приглушенно — донесся голос жены:

— Таня, Алексей Иванович спит, не ходи к нему. Когда проснется, скажешь, что я уехала в Москву и буду к вечеру. Пусть ужинает без меня.

— Уехала, — произнес черт, вылезая из-под стола и умащиваясь на любимом месте. — Вот ведь зануда. Не баба, а жандармский полковник. Только без сабли. И откуда все взялось?..

— Не смей так о жене, — возмутился Алексей Иванович.

— Твои мысли повторяю. И вообще запомни: я — это ты. Альтер это, говоря интеллигентно, только с хвостом. Уяснил идейку?

— Так что с молодостью? — Алексей Иванович, обрадованный неожиданным отъездом дражайшей половины, четко гнул свою линию.

Черт явно сдавал позиции, но еще кобенился, кочевряжился, набивал цену.

— Стар я стал, уж и не знаю, справлюсь ли…

Алексей Иванович покинул тахту и пересел в кресло — поближе к покупателю.

— Справишься, справишься, ты еще орел, не чета мне.

— Не льсти попусту, не на такого напал… Допустим, станешь ты молодым. А что с женой будет? С сыном? С внуком-каратистом?

— Перебьются, — беспечно махнул рукой Алексей Иванович. — Ты же у меня душу заберешь, я и не смогу за них переживать.

— Шусте-ер, — удивился черт. — А с виду такой семьянин… Ладно, уговорил, нравишься ты мне, старик, помогу. Но я верну тебе твою молодость.

— Мне чужой не надо.

— Ты не понял. Я не смогу тебя сделать молодым сегодня. Я смогу лишь вернуть тебе минувшее время, проще говоря, перенести тебя в прошлое.

Алексей Иванович растерялся: он то хотел иного.

— А как же Фауст? Его никто никуда не переносил.

— Я же сказал, — опять обозлился черт, — с ним работал лучший из нас, я так не умею. Не хочешь — будь здоров, не кашляй.

— Почему не хочу… — Алексей Иванович тянул время, лихорадочно соображая: какие выгоды сулит ему неожиданное предложение. — И я повторю свою жизнь?

— Захочешь — повторишь. Не захочешь — проживешь по-другому… Говори быстро: согласен или нет?

— Я не знаю, я не предполагал… — мямлил Алексей Иванович, и вдруг накатила на него горячая волна бесшабашности, накрыла с головой: — А-а, гори все ясным огнем! Переноси!

Но черт не торопился, хотя только что сам вовсю торопил Алексея Ивановича. Он встал, заложив лапы за спину, прошелся по крышке стола, аккуратно обходя машинку, стакан с карандашами и ручками, иные принадлежности тяжелого малахитового письменного прибора. Поставил ногу на пресс-папье, покачал его.

— Вот что мы сделаем, — раздумчиво сказал он. — Для начала я устрою тебе экскурсию в молодость, проведу по залам музея получше иного экскурсовода. Где понравится — останешься, будешь жить. Только скажешь: «Остановись, мгновенье…» — и дальше по оригиналу. А если нигде не понравится, произнесешь: «Черт, черт, верни меня назад!» — и мгновенно окажешься здесь, на даче, в кресле твоем дурацком.

— А Настасья?

— Что Настасья?

— Если я вернусь, как объясню ей мое отсутствие?

— Ишь ты, о близких озаботился… Хотя душа-то пока при тебе… Не бойся, ничего Настасья не заметит. Я спрессую время. Захочешь вернуться — вернешься; в этот же момент. Сколько на твоих электронных?

— Шестнадцать тридцать три, пятница, седьмой месяц.

— Вот и вернешься в шестнадцать тридцать три, в пятницу. А что, уже о возвращении думаешь?

— Нет-нет, что ты, — испугался Алексей Иванович, — это я на всякий случай… — Да, — вспомнил он читанное в отечественной фантастике, — а как же с эффектом «собственного дедушки»? Путешествия в прошлое невозможны, можно встретить родного дедушку, убить его, и окажется, что ты никогда не рождался. Или самого себя встретишь…

— Ты собрался убить дедушку? — заинтересовался черт.

— Теоретический интерес, — кратко объяснил Алексей Иванович.

— А-а, теоретический… Я, старик, не машина времени, а ты не писатель-фантаст. Ты не встретишь себя, ты будешь собой. Ну что, поехали?

— Поехали, — решительно утвердил Алексей Иванович.

Черт тяжело вздохнул, поднял очи горе, между рожками, как между электродами, проскочила синяя молния, запахло серой. Алексей Иванович почувствовал, как защемило сердце, перехватило дыхание, и провалился куда-то, не исключено — в преисподнюю.

И было: серый, будто парусиновый, пол под ногами, руки в тяжелых боксерских перчатках лежат на канатах, обшитый коричневой кожей столб, к которому эти канаты прицеплены никелированными крюками, усиленный репродуктором голос судьи-информатора:

— В синем углу ринга…

И откуда-то сверху, издалека, перекрывая судью, — многоголосое, истошное:

— Ле-ха! Ле-ха! Ле-ха!..

Алексей легко пританцовывал в углу на гуттаперчевых ногах, улыбался, слушал судью, слушал скандеж болельщиков, слушал тренера. Тренер частил скороговоркой:

— Держи его левой на дистанции, не пускай в ближний бой. Он короткорукий, а дыхалка у него лучше, он тебя перестучит. Держи его левой, левой и паси — жди подбородка: он обязательно откроется…

Гонг.

Тренер впихнул ему в рот зубник, Алексей развернулся и, по-прежнему пританцовывая, пошел в центр ринга. А навстречу ему, набычившись, ссутулив плечи, шел маленький, но тяжелый, почти квадратный Вадька Талызин, кумир со слабым подбородком, шел, как на таран, смотрел на Алексея из-за сдвинутых перед лицом перчаток, и пистолетный взгляд этот — в упор! — ничего хорошего не сулил.

Судья на ринге, пригнувшись, рубанул ладонью между соперниками, как ленточку перерезал, рявкнул:

— Бокс!

«Это же я», — с ужасом и восторгом подумал сегодняшний Алексей Иванович, внезапно вырываясь из освещенного квадрата ринга, словно бы высоко воспаряя над ним, а может, то была бессмертная душа Алексея Ивановича, волею черта-искусителя способная перемещаться во времени и пространстве.

А ринг внизу вдруг погас, и в кромешной тьме Алексей Иванович услышал блудливый шепоток хвостатого приятеля:

— Как картиночка? Достойна пера?.. Мчимся дальше, старик, время у меня хоть и спрессованное, да казенное…

И сразу случился летний день, и плюс тридцать по шкале Цельсия, и не сочно-зеленая, а какая-то желтоватая, будто выгоревшая трава, и грязно-белая церковь Вознесения в селе Коломенском, похожая на многоступенчатую ракету на старте, которую рисовал гениальной старческой рукой калужский мечтатель и прожектер Константин Циолковский.

— Правда, похоже на ракету? — спросила Оля. Она сидела на траве, поджав ноги в аккуратных белых тапочках и белых носочках с голубой каемочкой, обхватив их руками — ноги, естественно, а не носки, — и положив на колени острый подбородок. Внизу, под обрывом, текла узкая и грязноватая здесь Москва-река, на противоположном пологом берегу ее широко, как в известной песне, раскинулись поля, а еще подальше теснились низкие домишки не то деревеньки, не то дачного поселка.

— Похоже, — согласился Алексей.

Он на траве не сидел, боясь испачкать белые, бритвенно отглаженные брюки, которые одолжил ему на день сокурсник и сокоечник Сашка Тарасов, поэт-романтик, безнадежно в Олю влюбленный. Алексею она тоже нравилась, хотя и не очень, но зато все знали, что ей очень нравится Алексей, и благородный Тарасов сидел сейчас без штанов в их комнате-пенале на Маросейке и одиноко страдал.

— Знаешь, что Сашка сочинил? — спросил Алексей, осторожным журавлем вышагивая вокруг маленькой Оли. «Еще одна ушла, оставив след багровый, на темном небе красной лентой след. Что ждет ее за чернотой покрова? Чужой звезды неверный белый свет? Чужих миров пространства голубые? Чужих небес прозрачные глубины?» Ну как?

— Хорошие стихи, — неуверенно сказала Оля. — Только вот рифма — «голубые — глубины»… Как-то не очень, тебе не кажется?

— Рифма завтрашнего дня, — уверенно заявил Алексей, все про все знающий. — Хотя стихи и вправду мура. Налицо — полная оторванность от реальной жизни. Чужие миры, чужие небеса… Идеализм. У нас в своих небесах дел невпроворот. Смотри, — он задрал голову. В белесом, даже облачком не замутненном небе возник крохотный самолетик, лихой и нахальный летун, насилуя мотор, полез наверх, в вышину, заложил крутую петлю Нестерова, как с горки, скатился с нее и умчался за лес — в сторону села Дьякова. — Вот о чем писать надо, — и пропел приятным баритоном: — Все выше, и выше, и выше… — оборвал себя, воскликнул, рисуясь: — Ах, жалко, что я в свое время в Осоавиахим не двинул. Летал бы сейчас, крутил бы всякие иммельманы, а ты бы смотрела.

— Ты и так талантливый, — осторожно сказала Оля.

— А вот этого не надо, ярлыков не надо, — строго заметил Алексей, хотя, может, и чересчур строго. — Кто талантливый — время рассудит. Во всяком случае, я о чужих мирах не пишу и Сашке не советую.

— Но ведь можно и помечтать…

— Мечта должна быть реальной. Помнишь у Маяковского: весомо, грубо, зримо.

— Грубо-то зачем?

— Грубо не значит хамство. Грубо — в том смысле, чтоб не церемониться с теми, кто нам мешает.

— С Сашкой, что ли? — засмеялась Оля.

— Сашка — свой в доску, только жуткий путаник. В голове у него вместо мозгов каша «геркулес».

— Я есть хочу, — невпопад сказала Оля.

— Ага, — согласился Алексей. — У меня есть рубль.

— А у меня два, — радостно сообщила Оля.

— Тогда живем! — завопил Алексей, схватил Олю за руку, и они побежали по склону к церкви-ракете, уменьшались, уменьшались, вот уже и скрылись совсем.

— Ну что, остаешься? — спросил невидимый черт. Душа Алексея Ивановича, еще полная умиления и сладких предчувствий, неслась невесть где, в надзвездном, быть может, мире.

— Остаюсь? — спросила она, душа то есть. — Не знаю, попробовать разве?

— Некогда пробовать, мчим дальше. Только сначала — перебивка, ретроспекция, кусочек бобслея, как выражаются умные товарищи из кино.

И снова был ринг.

Алексей мягко передвигался, боком, боком, держал левую руку впереди, тревожил ею тугие перчатки Пашки, а Пашка все мельтешил, все пытался поднырнуть под его руку, провести серию по корпусу, даже войти в клинч.

Вот он качнулся влево, чуть присел, выбросил свою левую, целясь противнику в грудь, но Алексей разгадал маневр, отстранился на какой-то сантиметр, и Пашкина рука ткнула пустоту, он на мгновенье расслабился, открыл лицо. Алексей — автомат, а не человек! — поймал момент и бросил правую вперед, достал Пашкин подбородок. Голова Пашки дернулась от удара, но он устоял, оловянный солдатик, снова ушел в глухую защиту, а судьи вокруг ринга наверняка все заметили, наверняка записали в своих карточках полновесное очко Алексею.

— Стоп! — сказал черт. — Конец перебивки.

И внезапно материализовалась знакомая институтская аудитория, небольшая комната со сдвинутыми к стене столами, за одиноким длинным столом посреди — комсомольское бюро в полном составе. Алексей, Оля, Нина Парфенова, Давид Любицкий, ну и, конечно, строгий секретарь Владик Семенов, драматург и очеркист, гордость института, его статьи печатались в «Комсомолке», его пьесу в трех мощных актах поставил МХАТ, и ее много хвалили в центральной прессе.

Впрочем, Алексей тоже был гордостью института, поскольку опубликовал уже пять или шесть рассказов, а первая повесть его яростно обсуждалась на семинаре, без критики, ясное дело, не обошлось, но начхать ему было на критику, поскольку повесть взял «Новый мир» и собирался вот-вот напечатать.

А Сашка Тарасов, который сидел на стуле перед этим грозным синклитом, никакой гордостью не был, писал стихи километрами, а печатался мало, все его, безыдейного, на интимную лирику тянуло, на вредную «есенинщину». А сейчас и вообще такое открылось!..

— Все члены бюро знают суть дела? — спросил строгий Семенов.

— Все, — сказала Нина Парфенова, — давай обсуждать, чего резину тянуть.

Но строгий Семенов не терпел анархии, все в этой жизни делал последовательно, по плану.

— Скажи, Тарасов, членам бюро, откуда ты родом?

— Как будто ты не знаешь, — ощетинился Сашка.

— Я вопрос задал, — стальным тоном сказал Семенов.

— Ну, из-под Твери.

— Не «ну», а «из-под Твери». А кем был твой отец?

— Да знаешь ты!

— Слушай, Тарасов, не занимайся волокитой, отвечай, когда спрашивают, — вмешался Давка Любицкий, который тоже гордостью не был, но был зато большим общественником, что само по себе звучит гордо.

— Регентом он служил, в церкви, — отчаянно, с надрывом, закричал Сашка.

— Но ведь не попом же, а регентом. Голос у него, как у Шаляпина, пел он, пел, понимаете?

— Шаляпин, между прочим, эмигрант, — заметила Нина.

— Я к примеру, — успокаиваясь, объяснил Сашка.

— Научись выбирать примеры, — сказал Давка. — Но, замечу, Шаляпин в церковь не пошел.

— Шаляпин учился петь, а моему отцу не на что было учиться. Он шестой сын в семье. В бедняцкой, между прочим.

— Мы что, Шаляпина обсуждаем? — вроде бы в никуда, незаинтересованно спросил Алексей.

— Нет, конечно, — Семенов был абсолютно серьезен. — Шаляпин тут ни при чем. Более того, твоего отца, Тарасов, мы тоже обсуждать не собираемся. Нас интересует странное поведение комсомольца Тарасова.

— Дети не отвечают за грехи родителей, — тихо сказала молчавшая до сих пор Оля.

— Верно, — согласился секретарь. — Но комсомолец не имеет права на ложь. Что ты написал в анкете, Тарасов? Что ты написал про отца? Что он был крестьянином?

— Я имел в виду вообще сословие.

— Во-первых, революция отменила сословия, во-вторых, он был церковнослужителем. Да, дети не отвечают за грехи отцов, и если б ты, Тарасов, написал правду, мы бы сейчас не сидели здесь…

— И я бы тоже, — не без горечи перебил Сашка. — Черта с два меня приняли б в институт…

— Значит, ты сознательно пошел на обман?.. Грустно, Тарасов. Грустно, что комсомол узнает правду о своем товарище из третьих рук.

— Из чьих? — спросила Оля.

— Письмо было без подписи, но мы все проверили. Да и сам Тарасов, как видите, не отрицает… Я думаю, Нина права: нечего резину тянуть. Предлагаю исключить Тарасова из комсомола. Какие будут мнения?

— Я за, — сказал Любицкий.

— Я тоже, — подтвердила Нина.

— Может, лучше выговор? — робко вставила Оля. — С занесением…

— Мягкотело мыслишь, Панова, — сказал Любицкий.

— А ты безграмотен, — вспыхнула Оля. — Мягкотело мыслить нельзя.

— Мы на бюро, а не на семинаре по языку, — одернул их строгий Семенов.

— Панова воздерживается, так и запишем. А ты, Алексей, почему молчишь? Ты, кажется, жил вместе с Тарасовым. Он говорил тебе об отце?

— Нет, — чуть помедлив, сказал Алексей, — он мне ничего не говорил об отце.

— Твое мнение?

— Мое? — Алексей взглянул на Олю: в ее глазах явственно читалась какая-то просьба, но Алексей не понял, какая: он не умел читать по глазам.

— Как большинство: исключить.

— Ну, здесь ты, конечно, не останешься, — сказал черт.

И погас свет, и снова вспыхнул.

Алексей, сдвинув локти и прикрыв перчатками лицо, передвигался вдоль канатов. Пашка не пускал его, Пашка бил непрерывно, с отчаянной яростью, и хотя удары приходились в перчатки, они были достаточно, тяжелы. Дыхалка у него лучше, твердо помнил Алексей. Но ведь не двужильный же он, выдохнется когда-нибудь — работает, как паровой молот, лупит и лупит. Да только зря, впустую. Алексей прочно держал защиту, а сам пас противника, все улучал момент для прицельного апперкота.

— Леха, работай! — заорал кто-то из зала. Алексей, услыхав крики, невольно расслабился и тут же пропустил крепкий удар по корпусу. Пашка прижимал его в угол, рассчитывая войти в ближний бой, но Алексей, обозлившись на себя, сильно ударил правой раз, другой — пусть тоже в перчатки, но все-таки заставил Пашку на мгновенье уйти в глухую защиту, а сам ужом скользнул мимо, вырвался в центр ринга, на оперативный простор. Здесь он себя куда свободнее чувствовал, здесь он — со своими-то рычагами — имел чистое преимущество в маневре. И тут же использовал его, словив Пашку на развороте двумя прямыми в голову. Так держать, Леха!

И в это время раздался гонг. Первый раунд закончился.

Минута передышки не повредит, с облегчением подумала невесомая душа Алексея Ивановича, лавируя, не исключено, в поясе астероидов, ныряя, быть может, в кольцо Сатурна, вырываясь, наконец, в открытый космос.

Но никакой передышки черт не позволил, а сразу воссоздал начальственный большой кабинет и некое Лицо за массивным письменным столом. Безбрежный стол этот был покрыт зеленым биллиардным сукном, и Алексей, скромно сидевший около, невольно подумал, что, если приделать лузы, на столе вполне можно гонять шары, играть в «американку» или в «пирамидку». Но так он, Алексей, мог только подумать, а сказать вслух ничего не мог, поскольку на сукне лежала толстая рукопись его предполагаемой книги, а Лицо, уложив пухлую длань на рукопись, стучало по ней пальцами и отечески приговаривало:

— Неплохо, молодой человек, совсем неплохо, и у товарищей такое же мнение. Будем издавать вне всяких планов.

— Спасибо, — вежливо сказал Алексей и скромно отпил крепкого чайку из стакана в подстаканнике, стоявшего не на главном столе, а на второстепенном, маленьком, уткнувшемся в необъятное и темное пузо большого, как теленок в корову.

— Вам спасибо, — усмехнулось Лицо. — Мы должны работать с теми, кто идет нам на смену… Да, кстати, а кто идет нам на смену?

— Кто? — спросил Алексей, потому что не знал, как ответить на довольно странный вопрос.

И в самом деле: кто идет? Он, Алексей, и идет…

— Я вас спрашиваю, Алеша, вас. Вы же лучше знаете своих ровесников… Кто еще, по-вашему, сочетает в себе… э-э… дар, как говорится, Божий с идеологической, отметим, и нравственной зрелостью?

Кто еще — это значит: кто, кроме Алексея. А кто кроме?

— Не знаю, — пожал плечами Алексей. — Разве что Семенов.

— Семенов — это ясно, — с легким нетерпением согласилось Лицо. — О Семенове речи нет, его новая пьеса выдвинута на премию. Да он не так уж и молод: за тридцать, кажется?.. А из молодых, из молодых?

Алексей напряженно думал: кого назвать?

— Оля Панова хорошие рассказы пишет.

Невесть почему черт оборвал эпизод на полуфразе, не дал договорить, додумать, попасть в «яблочко».

Алексей сидел на табуретке в углу ринга, тренер протирал ему лицо мокрой губкой, выжимал воду в стоящее рядом ведро.

— Раскрываешься, парень, — сердито говорил тренер, — даешь бить. Не уходи с центра, не позволяй прижимать себя к канатам. Раунд ничейный, но симпатии судей на стороне Талызина: он хоть и впустую, но все-таки работает. А ты выжидаешь, бережешься. Надо наступать. Щупай его левой, заставь самого раскрыться, навяжи свою тактику.

— Я же поймал его пару раз, — обиженно сказал Алексей.

— Мало, — рявкнул тренер. — Иди в атаку, бей первым. Он не выдержит, сорвется, начнет молотить, тут ты его и уложишь. У него дыхалка лучше, а у тебя удар правой…

Гонг!

— В атаку! — тренер нырнул за канаты.

И Алексей вновь очутился возле стола-коровы.

— Панова… — Лицо чуть заметно поморщилось. — Хорошие рассказы — этого, Алеша, мало. Хорошие рассказы нынче пишут многие. Спросите у моих работников: у них от рукописей шкафы ломятся. Если так и дальше пойдет, через полвека у нас каждый третий в литературу подастся. А Союз писателей, как известно, не резиновый… Нет, я интересуюсь по большому счету.

Что ж, Лицо само подсказывало ответ.

— Если по большому — никого, — твердо заявил Алексей.

— Жаль, — сказало Лицо, но никакой жалости в его голосе почему-то не ощущалось. — А что вы думаете насчет Любицкого?

— Не писатель. Администратор, организатор — это да. Это он может.

— Толковые администраторы — народ полезный. Я вот тоже администратор, — легко засмеялось Лицо. — В литературу не рвусь, но литература без меня… — он развел руками, не договорив. — Похоже, вы разбираетесь в людях, Алеша, это отрадно. Вашу книгу мы издадим быстро, но почивать на лаврах не советую. Какие у вас замыслы?

— Все пока в чернильнице, — на всякий случай расплывчато ответил Алексей.

— Нам нужна крепкая повесть о металлургах. А лучше бы — роман. Махните-ка на Урал, Алеша, на передний край. Поваритесь там, поживите настоящей жизнью, а потом уж — к чернильнице. Идет?

— А как вы думаете, я справлюсь? — вопрос был снайперски точен, потому что Лицо немедленно расплылось в доброй улыбке.

— Справитесь, справитесь. Кому, как не вам, подымать большие пласты? А за нами, администраторами; дело не станет, мы вам зеленую улицу откроем. В добрый путь, Алеша, командировку я вам уже подписал. Заранее, на месяц. Верил, что согласитесь, и вы меня не подвели.

— Не подвел? — спросил черт откуда-то из-за Юпитера.

Алексей Иванович не ответил. Душе его было зябко в дальних космических просторах, пустовато и одиноко. Мимо пронеслась ракета, похожая на церковь Вознесения в Коломенском. Душа рванулась было следом, но где там — ракета удалялась в пустоту с субсветовой скоростью.

А на ринге дела шли вполне прилично.

Алексей внял советам тренера, не давал Пашке продохнуть. Держал его на дистанции, гонял левой, а Пашка злился и терял бдительность: Алексей уже провел отличную серию по корпусу, два точных прямых в голову и в общем-то совсем не устал. А Пашка, напротив, сопел, как паровоз, — вот вам и хваленая дыхалка!

Перемещаясь по рингу, Алексей уловил летучую реплику, которую бросил Пашке его тренер:

— Береги бровь!

Выходит, у Пашки слабые брови?.. Алексей не знал об этом.

— Махнем на Урал? — поинтересовался неугомонный черт, который, в отличие от души Алексея Ивановича, превосходно чувствовал себя в безвоздушном пространстве, хотя и оставался невидимым. — Или пропустим месяц? Чего там интересного: железки всякие, холодрыга, сортир на дворе.

— А люди? — попробовала сопротивляться бессмертная душа.

— Люди везде одинаковы. И потом: ты же о них написал, чего зря повторяться. А я тебе других людей покажу, верных товарищей по оружию, по перу то есть…

Верные товарищи по оружию сидели в прохладном зале ресторана «Савой», пили белое сухое вино «Цинандали» и вкушали толстых карпов, поджаренных в свежей сметанке, мясистых рыбонек, хрустящих и костистых. Иные карпы, еще не ведавшие савойских сковородок, лениво плавали в бассейне посреди зала, тыкались носами в стенки, а спорые официанты ловили их сачками и волокли в кухню.

Алексей рыбу есть не умел, мучился с костями, боялся их, осторожно ковырял карпа вилкой, портил еду.

— Как на Урале? — спросил его лауреат Семенов.

— Жизнь, — Алексей был солидно лаконичен. — Мы здесь плаваем в садке, как эти карпы, — он кивнул на бассейн, — а там люди дело делают.

— Позавидовал? — Любицкий отпил из бокала вина, промокнул пухлые губы крахмальной салфеткой. — Что ж не остался? Возглавил бы тамошнюю писательскую организацию.

— Он здесь нужнее, — веско сказал Семенов.

— Мы нужнее там, где лучше кормят, — засмеялся Давка.

— Циник ты, Любицкий, — сказал Алексей, беззлобно, впрочем.

— На том стоим. А тебе, я смотрю, карпушка не по вкусу? Извини, омаров не завезли, устриц тоже.

— Мне по вкусу жареная картошка с салом. Едал?

— Были времена. Отвык, знаешь… А ты что, гонорар за роман решил на картошку бухнуть? Не много ль корнеплодов получится?

— Я его еще не написал, роман.

— Напишешь, куда денешься. Общественность ждет не дождется.

— Это ты общественность?

— Он ее полномочный представитель, — строгий Семенов позволил себе улыбнуться. — В большие люди спешит не сворачивая. Издатель!

— Не преувеличивай, Владик. Вы — творцы, а мы — всего лишь администраторы, следим, чтоб творческий процесс не заглох.

— Что-то подобное я уже слышал, — сказал Алексей.

— Может быть, может быть, на оригинальность не претендую. Да, о процессе. Оля Панова рукопись в издательство принесла: рассказы, повестушка какая-то… Возьми, глянь. Шеф с твоим мнением считается…

— Нет времени, — быстро ответил Алексей. — С романом надо кончать, сроки поджимают.

И кошкой по рингу, бросая тело то вправо, то влево, завлекая противника, ведя его за собой, пробивая точными ударами его защиту, но пока не сильными, не мертвыми, и все не упуская из поля зрения белесые редкие Пашкины брови, которые тот явно бдительно охранял…

— Что ты привязался к этому бою? — раздраженно спросила душа Алексея Ивановича. — Не лучший он вовсе в моей спортивной биографии, были и поинтереснее.

— Не исключаю, не исключаю, — согласился черт. — Но мне он нравится, я в нем вижу некий сюжет. Коли умел бы, рассказ сочинил, а то и повесть. Но Бог талантом обидел, с Богом у меня, ты знаешь, отношения напряженные.

Лена вышла в другую комнату — марафет, видать, навести, что-то там у нее в прическе разладилось или с ресницами обнаружился непорядок, — и Семенов с Алексеем остались на время одни.

— Выпьешь? — спросил Семенов.

— Вряд ли, — сказал Алексей.

— Бережешь здоровье? — спросил Семенов.

— Ленка не любит, когда пахнет, — сказал Алексей.

— Идешь на поводу? — спросил Семенов.

— Примитивно мыслишь, лауреат, — сказал Алексей. — Записывай афоризм: никогда не будь не приятным тем, кому хочешь нравиться. Особенно в мелочах быта. Тем более что это не требует больших усилий.

— Ты хочешь ей нравиться?

— Я ей уже нравлюсь.

— Где ты ее подобрал?

— Буквально на улице. Иду я, навстречу она. И так далее, вопрос техники.

— Завидую, — мечтательно сказал Семенов. — Для меня познакомиться с женщиной — мука мученическая. Поверишь, язык прилипает…

— Вот не сказал бы! Ты же сейчас болтал как заведенный. Весь вечер на арене…

— Это я на нервной почве.

— Ты и нервы? Прости, друг Семенов, не верю. У тебя вместо сердца пламенный мотор… Да, кстати, а ты ей показался.

— Считаешь?

— Уже сосчитал.

Семенов налил себе коньяк, примерился было выпить, но вдруг поставил рюмку на стол, бросил в рот маслину, зажевал невыпитое. Сказал просительно:

— Лешка, подари мне ее.

Алексей вытряхнул из пачки папиросу, помял ее, подул в мундштук, чиркнул спичкой. Долго смотрел, как струйка дыма тянется вверх, к желтому квадратному, размером в целый стол, абажуру.

Семенов ждал.

— Она не вещь, лауреат, — наконец медленно проговорил Алексей, по-прежнему глядя на действующий папиросный вулканчик, — даже не сюжет для рассказа… Допустим, уйду я сейчас, оставлю вас одних, а у тебя язык опять кое-куда прилипнет.

— Не прилипнет, — яростно сказал Семенов. — Точно знаю!

— Ишь ты, знает он… Все не так просто, Семенов, надо учитывать массу факторов. Например, такой: а что я буду делать один?

— Леха, не пудри мне мозги. У тебя таких Ленок…

— Но мне она тоже нужна, Семенов, вот ведь какая штука. А ты мне предлагаешь куковать у разбитого корыта.

— Я тебе справлю новое.

— В каком смысле?

— В переносном.

— Не понял.

— Ты издал отличный роман, Алексей.

— Тебе так кажется?

— Я в этом уверен. И, надеюсь, не только я.

— Спасибо за доброе слово, лауреат, оно, как известно, и кошке приятно… — ткнул недокуренную папиросу в яшмовую пепельницу, встал, намеренно лениво потянулся. — А мне, пожалуй, и вправду пора. Устал я что-то. Позвать Ленку?

— Не надо, — быстро проговорил Семенов. — Я скажу ей, что тебя срочно вызвали в Союз писателей.

— Она не поверит, но это — ваши проблемы… Ладно, Владик, пока, удачи тебе.

И тихонько, тихонько, чуть ли не на цыпочках — по длинному коридору неуютно-огромной квартиры Семенова, аккуратно, без стука прикрыл за собой дверь.

А Пашка Талызин ухитрился врезать Алексею, смачно шлепнуть его по скуле — да так, что поплыл Алексей, судья на ринге даже счет начал. Но Алексей в панику не впадал, слушал неторопливые: «Один… два… три…», умно пользовался нежданной, хотя и неприятной передышкой, отдыхал, а на счете «восемь» встряхнулся, принял боевую стойку.

Судья крикнул:

— Бокс!

И Алексей с удвоенной яростью двинул на Пашку, заработавшего на нечаянном нокдауне паршивое очко, провел серию по корпусу и, не думая о дешевом джентльменстве, ударил правой в бровь противника, точно попал и сильно.

И тут раздался гонг: второй раунд закончился.

Алексей отправился в свой угол, а краем глаза заметил: Пашка шел к себе, прижав бровь перчаткой.

— Этот самый моментик мне больше всего и люб, — с садистским удовольствием сказал черт.

Где сейчас странствовала душа Алексея Ивановича? Похоже, она уже выбралась за пределы Солнечной системы, похоже, неслась она прямым ходом к Альфе Эридана или к Бете Тукана, а может, к Тау Кита она шпарила, пожирая уму непостижимые парсеки, поскольку фантасты допускают наличие разума именно в Тау Кита.

Но парсеки парсеками, а вопрос проклюнулся сам собой:

— Чем же он тебе так люб, моментик этот?

— Контрапункт боя, — немедля ответил черт. — Переход на иной — космический! — уровень нравственности, какой, к слову, существует в планетной системе Тау Кита.

— Разве там есть жизнь? — заинтересовалась душа Алексея Ивановича.

— Смотря что считать жизнью, — философски озадачился черт. — Одни живут так, другие эдак, а третьи вовсе наоборот, не говоря уже о пятых или тридцать вторых. И каждый считает свою жизнь единственно верной, и каждый по-своему прав, уж поверь мне, я знаю, я всякого навидался. А мы живем дальше, старик!..

Ах, каким счастливым, каким радостным, каким ярким было утро воскресного дня! Газетный киоск у дома открывался в семь утра. Алексей, по пояс высунувшись в окно, смотрел на улицу, видел, как собирается небольшая очередь у киоска, как ждут люди, пока киоскер примет газеты и откроет ставенку, а когда первые покупатели отошли, разворачивая на ходу утренние номера, Алексей пулей выскочил из квартиры, рванул вниз по лестнице, живо пристроился в хвост очереди. Он знал, что сегодня опубликовано, но хотел сам, своими глазами увидеть то, о чем ему накануне под ба-альшим секретом сообщили ба-альшие люди.

Купил газету, не разворачивая, сдерживая нетерпение, вышел на Тверской бульвар, уселся на первую лавочку и только тогда глянул. Вот оно! Все точно! Свершилось: он — лауреат! Пусть третьей степени, но все же, все же! Не зря ездил на Урал, не зря мерз в дырявом бараке, жрал прогорклые макароны, не зря заполнял дешевые блокноты километрами записей, не зря полгода не вставал из-за стола, свинчивая, склеивая, спаивая громоздкую конструкцию романа. Он не стал ему близким, этот роман, не стал плотью его и кровью, но сколько сил он в него вложил! И ведь получилось, все о том говорят! А теперь — премия…

— Читали? — вывел его из оцепенения чей-то голос.

— Что? — глянул тупо: рядом сидел высокий худой старик в длиннополом пальто, в жесткой шляпе, даже в пенсне — ну, прямо чеховский персонаж.

— Списочек, — старик ткнул в газету желтым янтарным пальцем.

— Да, просмотрел.

— А роман этот?

И само сказалось:

— Не пришлось. А вы?

— Проштудировал, как же. Советую полистать: характерная вещица.

— Характерная — это как?

— Для нашего времени. Время у нас быстрое, громкое. Спешим жить. И писать спешим. Вернее, описать время.

— Плохой, что ли, роман?

— Не плохой, а характерный. Нужный сегодня.

— А завтра?

— Завтра другой нужен будет… Да вы не сомневайтесь, прочтите. Если б не нужен был, премию не дали бы, — он встал, приподнял шляпу. — Честь имею, — и удалился в аллею. Не ушел, а именно удалился.

— Что же ты делаешь, черт? — возмутилась душа Алексея Ивановича. — Не было такого разговора.

— Ты просто забыл, — нахально соврал черт.

— Ничего я не забыл. Отлично помню то утро. Я купил газету и вернулся домой, а через полчаса приехал Семенов с Леной, шампанское пили. Хорошее шампанское, брют… Передергиваешь, чертяка, сочиняешь. И главное — плохо. Весь эпизод — чистой воды литературщина, фальшивка. Старика какого-то выдумал, сконструировал, чеховского…

— Тебе, выходит, можно конструировать, а мне нет? — защищался черт.

— Тебе нет. Обещал экскурсию в реальное прошлое — выполняй.

— Ладно, будет тебе реальное.

И все-таки устал Алексей, устал, как ни хорохорился. Сидел, расслабившись, в углу на табуретке, ловил раскрытым ртом теплый, прогретый прожекторами воздух, который гнал на него тренер, размахивая полотенцем, как веером. Он что-то говорил, тренер, но Алексей слушал и не слышал слов. Они наверняка всплывут в памяти потом, все эти правильные слова, когда главный судья стукнет молоточком по медной тарелке гонга…

Был зал, до отказа набитый собратьями по перу. Алексей впервые в жизни смотрел на них сверху, из президиума, сидел там скромненько, во втором ряду с краю, внимал докладчику. А тот, среди прочего, витийствовал вот про что:

— …В последние годы в литературу приходит талантливая молодежь, которая умеет сочетать в творчестве остроту взгляда, глубину мысли, умение видеть главное в нашей стремительной действительности и не заслонять его второстепенными деталями, не засорять подробностями быта, а подниматься над ним. Возьмем, к примеру… — тут он назвал фамилию Алексея, поискал его глазами, нашел в президиуме и удовлетворенно продолжил: — Читатели заметили еще первую, его книгу — чистую, светлую, проникнутую доброй и нежной доверительностью, хотя и не во всем свободную от субъективизма. В новом своем романе молодой писатель, несомненно, шагнул вперед, ушел от частного к общему. Он воссоздает картину жизни мазками крупными, сочными. Поскольку я прибегнул к параллелям с живописью, то сравнил бы автора с художником-монументалистом, замахнувшимся на поистине эпическое полотно. Не случайно роман так высоко отмечен… Две эти книги, столь разные по творческим приемам, позволяют предположить, что автор далеко не исчерпал собственные возможности, что впереди у него — большие свершения. Однако должен посоветовать писателю держаться того пути, который он открыл своим романом…

Это мы еще посмотрим, подумал Алексей, весьма, впрочем, довольный услышанным, это мы сами разберемся, какого пути держаться.

— Теперь правильно? — спросил черт.

— Что значит правильно? — возразила душа Алексея Ивановича. — Так и было, ты не соврал.

— Тогда продолжим…

В перерыве толклись у буфетной стойки, пили пиво, закусывали бутербродами с икрой, с розовой матовой семужкой, со свежей ветчинкой. Впереди ожидались прения по докладу, стоило подкрепить угасшие силы.

Алексей взял бутылку боржоми и пару бутербродов. Пока пробирался к столу, откуда махал ему Давка Любицкий, заначивший от общественности свободный стул, пока лавировал между жующими собратьями, получал поздравления.

— Имениннику…

— С тебя причитается…

— Алеша, дай я тебя чмокну…

И раскланиваясь, улыбаясь, уворачиваясь от объятий — к Давке, к Давке, ох, добрался, наконец!

— Охолонись, герой, — сказал Любицкий. — Чего пивка не взял?

— Мне выступать.

— Хорошо прешь, — завистливо причмокнул Давид. — Большому кораблю, как говорится… Кстати, а что сей сон значит: роман написан крупными мазками? Не понял по серости: похвалил он тебя или куснул?

— Почему куснул? — ощетинился Алексей.

— Полному что выходит? Раньше ты творил тонкой кисточкой, все детали прописывал, а теперь за малярную взялся.

— Дурак ты, Любицкий! Ссориться с тобой не хочется, а то врезал бы по физии.

— Не надо, — быстро сказал Любицкий. — Сам дурак, шуток не понимаешь.

— В каждой шутке есть доля правды.

— В каждой шутке есть доля шутки, — засмеялся Давид. — Ты на меня не злись, а лучше на ус намотай. Я ведь не зря про кисти сказал. Думаешь, у тебя врагов нет? Вагон и маленькая тележка. И все они в одну дуду дудеть станут. Примерно так, как я схохмил. Только я всего лишь схохмил, а им, брат, не до шуток. Им, брат, твое лауреатство — кость в горле. Но ты не боись, не тушуйся: у них одна дуда, а у нас — ого-го сколько. Мы их передудим. Лопай бутерброды, ветчинка здесь — пальчики оближешь…

— Хорошо строится? — спросил черт.

— Что?

— Музей.

Душа Алексея Ивановича не ответила. Она неслась туда, где разрасталась внезапно и сразу возникшая вспышка — нестерпимо-яркая, ослепительно-белая. Должно быть, чье-то старое солнце превратилось наконец в огнедышащую сверхновую звезду, и миновать ее душе Алексея Ивановича никак было нельзя.

И когда раздался звук гонга, Алексей — как и предполагал! — ясно вспомнил все, что говорил тренер:

— Так держать, парень! Врезал ему и не мучайся. И дальше бровь лови, она у него на соплях. Запомни одно: шесть минут позади, три осталось. Всего девять. И все эти девять минут Талызин — твой враг. В жизни ты с ним можешь быть не разлей вода, а на девять минут — все побоку. Бей и не промахивайся… Хотя эти девять минут, похоже, и есть жизнь. Так я считаю… Давай, парень, второй раунд — твой, не проморгай третий.

— Что там такое, черт? — душе Алексея Ивановича было страшно: она мчалась прямо в жаркий сияющий сгусток, который увеличивался, рос, заполняя собой все пространство впереди.

— Такое время, старик, горячее время, смотри, не обожгись.

— Ты имеешь в виду… — начала было душа, но черт не дал досказать, произнес официально-холодной скороговоркой профессионального экскурсовода:

— Переходим в следующий зал, товарищи, быстрее, быстрее, не задерживайтесь в дверях.

На поляне паслась лошадь. Не тонконогая, поджарая — из-под седла, а тяжелая, с толстыми бабками и провисшим животом, привыкшая к телеге, к неторопливой ходьбе по бездорожью. Алексей достал из кармана галифе сухую черную корочку, протянул ее рабочей коняжке. Она ткнулась в ладонь мягкими теплыми губами, жевала хлеб, косила на Алексея черным, удлиненным, как у восточной красавицы, глазом.

— Вкусно? — спросил Алексей.

— Вкусно, — ответила лошадь.

То есть, конечно, никакая не лошадь — что за ненаучный бред! — а вышедшая из леса девушка. Она была юной, рыжей, коротко стриженной, в ситцевом довоенном платье — синие цветочки на голубом фоне, и почему-то — вот уж ни к селу ни к городу! — в кирзовых сапогах.

— Вы чревовещатель? — Алексей, признаться, несколько оторопел от неожиданного явления.

— Нет, я Нина, медсестра, — девушка с откровенным, детским каким-то любопытством разглядывала незнакомца. — А это вас вчера встречали?

— Сегодня, — уточнил Алексей. — Самолет пришел в час тридцать две ночи. И встречали не столько меня, сколько почту и прочее… Вы получили письмо?

— Мне никто не пишет. Мама в эвакуации, а папа в действующей, на фронте. Они не знают, где я.

— Это тайна?

— Ну, какая тайна! Просто я сама не знаю, где они. Командир послал запрос, но ответа пока нет. Может, со следующим самолетом будет… А вы корреспондент?

— Так точно.

— Будете писать о нашем отряде?

— Если получится.

— А я вас читала. Вашу повесть в «Новом мире».

— Это бывает, — сказал Алексей. Ему почему-то не хотелось говорить о повести, выслушивать дежурные комплименты, а хотелось поболтать о пустом, о мирном, хотелось легкого довоенного трепа, хотелось на время забыть о своей журналистской профессии, тем более что не ожидал он встретить в отряде девушку в ситцевом платье и с веснушками на пол-лица. — Что вы делаете сегодня вечером? Я хочу пригласить вас в городской парк, покатать на колесе обозрения, угостить пломбиром и петушками на палочке.

— Я давно совершеннолетняя, — засмеялась Нина. — Вы можете заменить петушков шампанским, только сладким, пожалуйста, и покатать на лодке. И чур не целоваться.

— Почему? — удивился Алексей. — Вы же давно совершеннолетняя… Кстати, как давно?

— Мне уже двадцать один, — серьезно сказала Нина. — Старая, да?

— Ужасно, — подтвердил Алексей, — прямо долгожительница. Нет, правда, что вы делаете сегодня вечером?

— А что вы делаете сегодня вечером? Не знаете, товарищ корреспондент? И я не знаю. До вечера — целая вечность…

Лошадь вдруг перестала хрустеть травой, подняла голову и прислушалась. На поляну, выбежал молодой парень, голый по пояс, загорелый и злой.

— Вот ты где, Нинка! Ору тебе, ору… Пошли скорей, Яков Ильич зовет. Там Васильца принесли, подшибли его… — И зверовато глянув на Алексея, развернулся и скрылся в лесу.

— Я побежала, — сказала Нина. — Вот видите, до вечера еще ой сколько!.. Но вы все-таки купите шампанское и поставьте его в погреб. Купите-купите, не пропадет.

— Вот тебе и раз, — разнеженно произнес Алексей, обнимая лошадь, гладя ее, прижимая к себе ее морду. Лошади ласки не нравились, она тряхнула головой, вырвалась, отступила: — Называется: приехал к партизанам…

— Черт, черт, где ты? — крикнула душа Алексея Ивановича на весь открытый космос.

— Ну, здесь я, слышу, чего орешь!

— Остановись, мгновенье…

— Погоди, — быстро прервал цитату черт, — не гони картину. Я понимаю: воспоминания нахлынули, сопли распустил… Но остановить мгновенье пока не в силах: сверхновая еще не погасла. Вот погаснет, тогда можем вернуться назад, прямо на эту полянку, к кобыле… Да только зачем? Вечером ты уйдешь на операцию вместе с головной группой отряда, вернешься через три дня, ночью, к самолету. И ту-ту — в столицу. Нину не увидишь…

— Я же потом опять прилетел, через месяц.

— Верно, прилетел. Наврал начальству, что повесть задумал.

— Почему наврал? Задумал. И написал.

— Когда это будет? Через два года. А тогда ты не о повести размечтался, а о девке с веснушками, кобель несчастный!.. Шампанское хоть достал?

— Достал. Любицкий две бутылки приволок, прямо на аэродром.

— Куртуазным ты был, старик, сил нет. Чистый этот… как его… Жюль Верн.

— Дон Жуан, черт.

— Точно, он. Нелады у меня с литературой, путаю все, зря я с тобой, с писателем, связался. Но поздно, поздно. Самолет на старте, пилот в кабине, моторы крутятся. Взлет разрешаю!..

— Извините за опоздание, Нина, но честное слово, оно не по моей вине. Война, — Алексей достал из вещмешка шампанское, поставил бутылки на невысокий, грубо сколоченный стол. — Вот, как обещал…

— Неужели из Москвы? — ахнула Нина, осторожно взяла бутылку в руки, посмотрела на черную этикетку. — Сладкое… Не забыли…

Они сидели в тесной землянке «для гостей», которую командир отряда выделил Алексею, узнал, что корреспондент повесть задумал, что не налетом в отряде. В прошлый раз, к слову, Алексей жил в общей землянке, где, кроме него, храпело человек пять, а теперь — один, королем.

— А вот бокалов нет, — огорченно сказал Алексей. — Придется из кружек… Сейчас вечер. Надеюсь, вы никуда не спешите?

— Никуда.

На Нине было то же самое платье, что и тогда, на поляне, стираное, видать, перестираное, но аккуратное, даже нарядное. И не сапоги на ногах, а туфли-лодочки, такие непривычные, неуместные здесь, в этой темной и низкой норе в два наката, освещаемой тусклой однолинейной керосиновой лампой с надтреснутым стеклом. Да и Нина, чудилось Алексею, была вовсе не отсюда, не из войны…

Алексей снял с бутылки фольгу.

— Как открывать? С бабахом или без?

— Не надо с бабахом. Как тихо кругом, слышите? Тишина стояла лесная, летняя, настоянная на хвое и на смоле, обыкновенная мирная тишина.

— За вас, Нина, — сказал Алексей и поднял кружку.

— Лучше за вас. Вы все-таки гость.

— Тогда за нас. За нас двоих. Можем мы выпить за нас двоих или нет?

— Можем, — улыбнулась Нина. — Наверное, даже должны.

Свет от фитиля лампы дрожал на бревенчатом потолке, то уменьшался желтый неровный круг, то увеличивался, а после и совсем погас.

— Остановись, мгновение… — повторила душа.

— Рано, старик, — грустно ответил черт, — сверхновой еще пылать и пылать…

И, кроме тишины, была темнота.

— Зачем ты появился? — спросила Нина.

— За тобой, — сказал Алексей.

— Командир говорил, будто ты прилетел за материалом для книги…

— За тобой, — повторил Алексей.

— Пусть это будет правдой.

— Это правда.

— Но ведь война…

— Никакой войны нет!

— Зачем ты соврал, старик? — непривычно тихо спросил черт.

— Я не соврал, — воспротивилась душа Алексея Ивановича. — Войны не было! Только Нина и я, Нина и я! Почти месяц!..

— А потом ты улетел в Москву.

— Чтобы вернуться вновь!

— Лучше бы ты не возвращался, старик…

— Пристегнитесь, товарищ писатель, — сказал Алексею радист, выходя из кабины. — Сейчас посадка.

— Спокойно долетели, — ответил Алексей, нашаривая за спиной брезентовый пояс.

— Еще сесть надо, — философски заметил радист. — А что, товарищ писатель, ребята болтают, будто у вас в отряде невеста? Верно или треп?

— Верно, радист.

— Забрали бы вы ее в Москву.

— Забрал бы, да она не хочет.

— Ишь ты! — удивился радист. — Не женское это дело — война.

— Война не спрашивает, где чье дело.

— Справедливо… Ну, счастья вам тогда, — и ушел в кабину.

Алексей смотрел в иллюминатор. В черноте ночи возникла мелкая цепочка огней — костры на взлетно-посадочной полосе. Старенький ЛИ-2 нырнул вниз по крутой глиссаде, жестко ткнулся шасси о землю, подпрыгнул, дав «козла», и покатился. На Алексея свалился мешок с чем-то мягким, к ногам подъехал, уперся в сапоги какой-то ящик. Самолет встал.

Из кабины вышли летчики. Штурман спросил:

— Целы?

— Вроде бы, — усмехнулся Алексей, выбираясь из-под мешка. — С благополучным прибытием.

— И вас также.

Радист открыл дверь, и в самолет ворвался холодный осенний воздух. Алексей спрыгнул на землю и сразу попал в объятия комиссара отряда. Тот молча и долго мял Алексея, тискал, Алексей ответно хлопал его по спине, вырвался наконец, спросил:

— Нина с вами?

Комиссар не ответил, заорал на бойца, который волок на спине давешний ящик:

— Осторожнее! Не картошку тащишь… — и пошел к самолету.

Алексей цепко взял его за плечо.

— Стой! Нина где, спрашиваю.

Комиссар обернулся.

— Нина? — в глазах его плясали крохотные языки костров. — Нет Нины, Алеша.

— Как нет?!

— Убили Нину.

— Кто? — Алексей крикнул, не понимая даже, насколько бессмысленно звучит вопрос.

— В Белозерках. На операции. Перед самым уходом.

— Кто ее пустил на операцию? — Алексей схватил комиссара за отвороты кожанки, притянул к себе. — Кто разрешил?

— Она просила… — глухо сказал комиссар. — Мы не ждали засады, думали — без боя обойдется…

— Ты? — Алексей тряс комиссара, а тот не сопротивлялся, стоял покорно.

— Ты разрешил?..

Комиссар молчал.

И тогда Алексей, почти не сознавая, что делает, ударил комиссара в лицо, и не в лицо даже, а в какое-то бело-красное пятно перед собой, потому что не видел ничего, будто ослеп на мгновенье, и упал вместе с этим пятном, продолжая яростно наносить удары куда попало, во что-то мягкое, податливое, бессмысленно и страшно воя:

— Сво-о-олочи!..

— Брэк! — крикнул черт. — Совсем с ума сошел…

Алексей ничего не хотел замечать — только бровь Пашки, чуть припухлый бугорок над левым глазом, а Пашка пританцовывал, качая перчатки перед лицом — вверх-вниз, вверх-вниз, словно заманивая Алексея, словно говоря: попади, попади. Алексей не стремился ударить сильно: тут достаточно было только задеть перчаткой, скользнуть по коже, рассечь ее до крови. Пашка знал это и берег бровь, Пашка забыл о защите вообще, сосредоточился только на лице, и Алексей то и дело легко попадал по корпусу, набирая очки, а сам нетерпеливо выжидал, бил левой — раз хук, два, три: да опустит же он наконец руки!..

И дождался, поймал миг, молнией метнул вперед спружиненную правую, все-таки сильно попал в бровь. Пашка отпрыгнул, но поздно: из-под белесого волосяного газончика над глазом появилась тонкая струйка крови.

— Стоп! — сказал судья на ринге, знаком руки отсылая Алексея в его угол…

— Совсем с ума сошел, — ворчливо повторил черт. — Ты хоть думал, что делаешь, когда мутузил комиссара?

— Я ничего не соображал, ничего не помнил…

— Все ты соображал. Ведь не остался, нет? Улетел тем же самолетом?

— Меня втащили в него. Комиссар приказал…

— Ах, бедолага! Втащили его… А что потом было?

— Я хотел умереть.

— Какие страсти! — вскричал черт. — Мелодрама в чистом виде! Но ведь выжил, а, Фауст?

— Выжил, — эхом откликнулась душа Алексея Ивановича.

— Хотя вел ты себя, мягко говоря, очертя голову.

Танки шли медленно, неотвратимо, почти невидные в снежной пыли — черные пятна в мутном белом ореоле.

— Они нас не замечают! — крикнул лейтенант. Лицо его было мокрым и грязным, на щеке запеклась кровь вперемежку с копотью. — Надо отступать!

— Куда? — тоже крикнул Алексей.

Он лежал в окопчике, вжавшись в снег, до рези в глазах всматриваясь в танки, которые шли поодаль и мимо, будто и вправду не ведая о присутствии здесь орудийного расчета.

— Назад, вон туда! — лейтенант ткнул пальцем в сторону леса, откуда вылетели в низкое небо две сигнальные ракеты, зависли, растаяли в воздухе.

— А орудие?

Убитая пулеметной очередью лошадь лежала поодаль, снег уже припорошил ее, около морды образовался небольшой сугробчик.

— На себе потащим?

— Вытянем, — кричал лейтенант, — оно легкое. Он бросился к колесу, припал к нему плечом, пытался столкнуть, но у него ничего не вышло, и он махнул рукой сержанту и узбеку-рядовому. Они рванулись на помощь командиру, но Алексей заорал жутко, хрипло:

— Стоять! — солдаты замерли, узбек упал на колени, уперся голыми руками в снег, намертво утоптанный у колеса пушки. — Отставить панику, лейтенант! Приказа отступать не было. Мы еще живы, лейтенант, и пока живы, отсюда не уйдем…

Не договорил. Один из танков развернул морду и попер прямо на них. До него было рукой подать — метров сто или чуть поболе.

— Заряжай! — приказал Алексей, сам схватил снаряд и понес его к орудию. Сержант выхватил снаряд, ловко вставил в казенник. — Прямой наводкой!..

Орудие громыхнуло, дернулось, танк впереди заволокло дымом пополам со снегом, из этого бело-серого месива выплеснулся огненный сполох и снова исчез.

— Попал! — Алексей засмеялся. Солдат-узбек повернул к нему лицо, на котором тоже стыла улыбка. — Давай-давай, ребята!..

— Смотри, майор, — сержант указывал куда-то назад.

Алексей обернулся. По лощине к лесу бежал лейтенант.

— Ах, гад… — Алексей рванул из кобуры пистолет. Замерзшие пальцы слушались плохо, да еще и клейкий холод ТТ обжигал их. — Стой! — Лейтенант бежал, по колено проваливаясь в снег, падал, снова вставал. Алексей прицелился.

— Не надо, майор, — испуганно попросил сержант.

— Нет, надо!

Алексей поймал на мушку черную фигурку, негнущимся пальцем потянул спуск. Пистолет грохнул, казалось, громче пушки. Фигурка остановилась, замерла на мгновенье и рухнула в снег. Алексей сунул пистолет в кобуру и шагнул к орудию.

— Что уставились? Тоже хотите?.. Заряжай, быстро!..

Еще один танк двинулся в их сторону.

— Ты даже ранен не был, ни тогда, ни после, — завистливо сказал черт.

— Везло, — откликнулась душа Алексея Ивановича.

— А сержанта убило.

— Мы с тем узбеком остались…

— Помнишь его фамилию?

— Не спросил.

— Зря. Мог бы и написать о нем.

— О других написал.

— Знаю. Целый том очерков. И ни одной повести.

— Есть одна.

— О любви. А на войне было много другого, о чем стоило написать.

— У меня не было другого, черт…

И снова возник кабинет, и огромный письменный стол, и портрет на стене, а за столом сидел Семенов — погрузневший, тронутый сединой. Увидел Алексея, вышел из-за стола, обнял приятеля. Постояли так, обнявшись, соблюли ритуал, разошлись. Семенов — на свое место, Алексей — напротив, в кожаное кресло, утонул в нем.

— Сколько не виделись? — спросил Семенов.

— С сорок второго. Давно, — усмехнулся Алексей.

— Чего улыбаешься? Постарел я?

— Да уж не помолодел.

— Зато ты у нас орел: высоко летаешь. Вон, полна грудь цацок…

— Цацки я заработал, — жестко сказал Алексей.

— Слышал. Читал. Знаю. — Семенов говорил, как гвозди вбивал. — Ленка над твоей повестью полночи проревела.

— Какая Ленка?

— Жена. Ты что, забыл? Сам же нас познакомил…

— Забыл. — Алексей и вправду не вспомнил никакой Ленки.

— Увидишь — вспомнишь. Вечером у меня. Идет?

— До вечера дожить надо.

— Теперь доживешь, — засмеялся Семенов. — Ишь, фаталист выискался… Нет, правда, повесть — люкс. Я такого о войне не встречал.

— Она не о войне, — поправил Алексей.

— То есть? — удивился Семенов.

— Война — смерть, а повесть — о жизни.

— Действие-то на войне происходит.

— Жизнь везде, — отделался афоризмом Алексей, давая понять, что разговор ему неприятен. Семенов понял.

— Может быть, может быть… — протянул он. — А все ж напишешь про войну?

— Вряд ли. Война закончена. Во всяком случае, для меня. Другие напишут, это точно, а я нет.

— Слушай, Леха, ты какой-то чумной, нездешний. Очнись! Сам говоришь: война закончена. Развейся, отвлекись, махни куда-нибудь. Хоть на Днепрогэс: его сейчас восстанавливают, размах работ огромный. Получится роман — в самую жилу будет. Стройка — это же твоя тема.

— А что, — сказал Алексей, — можно и махнуть. Не все ли равно?..

— Ты бы ни черта не написал, если бы не Настасья, — сказал черт.

— Наверно, так, — согласилась душа Алексея Ивановича.

Телефон звонил долго, кто-то настойчиво рвался поговорить. Алексею надоело терпеть, он сбросил с головы подушку, резко сел на диване, взял трубку.

— Ну?

— Не нукай, не повезу, — засмеялся в трубке Давка Любицкий. — Когда вернулся, Лешка?

— Вчера ночью.

— И до сих пор дрыхнешь?.. Взгляни на часы: полдень уже.

— Шутишь? — Алексей знал, который час, а вопрос задал так просто, механически, чтоб что-то сказать.

— Ничуть, — Любицкий стал деловым и четким: — Вот что, герой. Сейчас ты встанешь, примешь душ, побреешься до скрипа, а через час мы к тебе приедем.

— Кто мы?

— Я с одним товарищем.

— С каким товарищем? Видеть никого не желаю! Хочешь, один приезжай.

— Один не могу. Сюрприз, — и брякнул трубкой.

— Псих ненормальный, — беззлобно сказал Алексей и пошел бриться.

Скреб жесткую щетинку золингеновским лезвием, рассматривал в зеркале свое намыленное отражение, думал о Давке. И карьерист он, и с принципами у него напряженно, нет их, принципов, и трепач изрядный, и попрыгунчик он, этакий отечественный Фигаро: то здесь, то там, всюду успевает, все про всех ведает, без мыла в одно место влезет — глазом не моргнешь… А вот врагов у него, похоже, нет. Недоброжелателей, настороженных — этих навалом, а откровенных врагов не нажил. Сумел так. Про Семенова, к примеру, говорят: пройдет по трупам. Про него, про Алексея, тоже много чего любопытного сочиняется, слухи доходят. А Давка — чист, аки агнец. И ведь Алексей знал точно: равнодушный человек Давка, а вся его показная доброта — от скрупулезного расчета. Не человек — арифмометр «Феликс». И Алексея он однажды высчитал и с тех пор опекает. Как может. А по нынешним временам может он немало… Что он сейчас придумал? Что за «товарища» ведет?

Пока добрился, постоял под душем, убрал комнату — гости и подоспели: брякнул у двери механический звонок. Алексей открыл дверь. На пороге — Давка с акушерским саквояжиком под мышкой, набит саквояжик так, что не застегивается, пивные бутылки оттуда выглядывают, торчит коричневая палка сухой колбасы. А чуть поодаль, на лестничной площадке, скромненько так — «товарищ». Прилично бы ахнуть вслух — ахнул бы Алексей: неземной красоты девушка, высокая, крупная, но стройная, коса через плечо переброшена — толстая, русая, до пояса аж. Стоит — улыбается. Не коса, вестимо, а девушка.

Алексей отступил на шаг, сказал:

— Прошу, — и не удержался, добавил. — Не ожидал.

— Как так не ожидал? — зачастил Давид, влетая в прихожую. — Я ж позвонил, предупредил… А-а, догадался! Ты небось решил, что я какого-нибудь хмыря тебе приведу — из начальников, так? Ну, серый, ну, недоумок! Я тебе Настасью привел, только ты стой, не падай, смотри на нее, радуйся… А этот бирюк, Настюха, он и есть знаменитый писатель, герой сражений, орденоносец и лауреат. Полюби его, Настюха, не ошибешься.

— Попробую, — сказала Настасья.

— Что попробуете? — спросил Алексей, все еще малость ошарашенный неожиданным сюрпризом Давки.

— Полюбить, — вроде бы пошутила, подыграла Давиду, а в глазах — заметил Алексей — ни смешинки, серьезными глаза были, голубыми, глубокими.

— И получится? — Алексей упорно сворачивал на шутку, ерничал.

— А это как захотите.

— Уже захотел, — Алексей вел летучий разговор по привычной колее легкого флирта. Как в древней игре: роза, роза, я тюльпан, люби меня, как я тебя… А Настасья, похоже, древней игры не знала.

— Не спешите, Алексей Иванович, впереди — вечность.

И как ожог: военное лето, поляна в лесу, брошенное вскользь: «До вечера — целая вечность…»

— Как вы сказали?

Умный Давид мгновенно уловил какую-то напряженность вопроса, какой-то незапланированный перепад в настроении приятеля, вмешался, заквохтал:

— Потом, потом, наговоритесь еще… А ты, Настюха, похозяйничай у холостяка, кухня у него большая, но бесполезная, плита небось ни разу не включалась, разве что чайник грел. А я тут отоварился, вон — полна коробочка, дары полей и огородов. Спроворь нам, Настюха, червяка заморить, — и сам потащил в кухню саквояжик.

Настасья следом пошла, на Алексея даже не взглянула.

А Давка через миг воротился, взял Алексея под ручку и увлек в комнату.

— Какова девица, а? Красота, кто понимает, а ведь ты, Алешка, понимаешь, ты у нас знаток.

— Кто такая?

— А-а, заело, зацепило! Так я и думал, на то и рассчитывал. Обыкновенная девица-красавица, девятнадцати весен от роду, родом — не поверишь! — из деревни, от сохи, так сказать, ягодами вскормленная, росой вспоенная.

— Погоди, не юродствуй. Я серьезно.

— А серьезно, Леха, все просто, как примус. Девка и вправду из деревни, из-под Ростова, какая-то дальняя родня жены, седьмая вода на киселе. Приехала поступать в педагогический, но провалилась. А ехать назад — ни в жилу. Что у них там в деревне — навоз да силос, женихов никаких. Вот она и нашла нас, дорогих родственничков, попросила помочь. Очень ей, понимаешь, столица по нраву пришлась.

— Ну и помог бы сам. Чего ко мне притащил?

— Ты что, слепой? У тебя таких баб сроду не было.

— И не надо.

— Нет, надо! — голос у Давки стал жестким, начальственным. — Я тебе никогда ничего зря не советовал, все — в цвет. И сейчас скажу: оставь ее у себя.

— То есть как?

— Обыкновенно. Ей жить негде, а у тебя — квартира. За ней уход нужен. Да и за тобой тоже.

— В домработницы мне ее предлагаешь?

— Смотри в корень — в жены.

— С ума сошел!

— И не думал. Я, Леха, в людях мало-мало разбираюсь, этого ты у меня не отнимешь. Так поверь: она тебе не просто хорошей женой будет, она из тех, кто города берет, коней на скаку останавливает и рубли кой-кому дарит. Но города, как тебе известно из опыта, в-одиночку не возьмешь. Нужна армия.

— Я-то при чем?

— Ты и есть армия.

— А она, выходит, командарм?

— Выходит. Вернее, штаб армии… Да не в том, Леха, дело. Женщина она — баба на все сто, одна на мильен, поверь чутью Любицкого.

— Слушай, сват, ты забыл об одной маленькой штучке. О любви.

— Я о ней всегда помню, — в голосе Любицкого вдруг появилась грусть, и Алексей невольно подумал о вечно больной жене приятеля, о двух дочках-школьницах, которых, по сути, воспитывала теща, кстати и о теще, которая терпела Давку лишь потому, что он умел зарабатывать. — Была б моя воля, сам бы женился. Да только я ей — тьфу, плюнуть и растереть. Она, Леха, дорогого стоит. И я ведь не только тебе, я и ей добра хочу…

— Ишь, доброхот… — сказал Алексей.

И еще что-то сказать хотел, но Настасья не дала. Вошла в комнату, спросила:

— Где стол накрывать?

— Где? — Алексей пожал плечами. — Я обычно в кухне завтракаю.

— В-кухне, Алексей Иванович, — улыбнулась Настасья, — готовить полагается. А завтракать мы здесь станем…

Душа Алексея Ивановича, изрядно поплутав в космических далях, вдруг заметила, что каким-то хитрым зигзагом возвратилась в родную Солнечную систему. Вон Сатурн, кольцо на нем, как поля у шляпы. Вон Юпитер со своими спутниками, не исключено — искусственного происхождения. Вон летят, кувыркаясь, астероиды — обломки славной планеты Фаэтон, как считает писатель-фантаст Александр Казанцев. А вон и Земля показалась, голубенький шарик, а вокруг нее тоже спутники крутятся, эти уж точно искусственные, а вон и станция «Салют», на борту которой несут очередную космическую вахту герои-космонавты.

Неужто путешествие к концу близится?..

А черт откуда-то подслушал мыслишку про путешествие, заявил ворчливо:

— Хватит, налетался! Думаешь, легко мне на старости лет временной канал удерживать? Это ж какие усилия требуются!.. Но погоди, до Земли еще долететь надо.

Алексей лежал на диване, курил и смотрел в потолок. Звонили из издательства, звонили из журнала, звонил Семенов. Всем, видите ли, любопытно, как продвигается работа над нетленным произведением, над романом века. А она, представьте себе, никак не продвигается, она, представьте себе, стоит на месте, корни в стол пустила. Две главы есть, а дальше — пусто. Писать он, что ли, разучился?..

Вошла Настасья, забрала пепельницу, полную окурков, поставила чистую. Ушла.

Алексей крикнул:

— Настя, вернись!

Она возникла на пороге, прислонилась плечом к косяку.

— Ты почему молчишь? — спросил Алексей. — Обиделась на что-то? С утра как воды в рот…

— Мешать вам не хочу, — безразлично сказала она. — Вы вроде работаете…

— Именно «вроде», — усмехнулся Алексей, — не прикладая рук…

— А вы приложите. У вас, кроме рук, и голова есть. Голова да руки — что еще нужно?

— Слушай, Настасья, я все спросить хочу: почему ты в институт не поступила? Голова да руки — что еще нужно?

Настасья смотрела на него в упор, как расстреливала. За ту неделю, что она существовала в его доме, Алексей попривык к ее взгляду, а поначалу ежился, отводил глаза.

— Я и не поступала, — спокойно сказала Настасья.

— То есть как? — опешил Алексей.

Тут она разрешила себе улыбнуться. Улыбка очень меняла лицо: каменное, резное — оно сразу оживало, даже глаза солнцем загорались. Короче: из статуи — в живую Галатею.

— Обыкновенно. Я туда пришла, а там все такие умные, все обо всем знают: какие-то серапионы, какой-то РАПП… А еще военных много, с орденами, как вы. Я и подумала: куда мне, деревенщине, равняться с ними? И ушла. Адрес Давида Аркадьевича у меня был.

— Вруша ты, Настасья, — сказал Алексей, довольный, что поймал девушку на вольной хитрости. — Все-то ты знаешь: и про РАПП, и про серапионов. Слышал, как ты Семенову отвечала, да он и сам мне сказал. Правда, в его стиле — о стирании граней… Сознайся, было?

— Было. Только эти грани я потом стерла, позже. А тогда, в институте, сразу решила: не мое это.

— А что твое?

— Мое? — Настасья помедлила с ответом. Алексей ждал. — Мое, Алексей Иванович, в другом. Отключить у вас в кабинете телефон, принести вам чай покрепче и не мешать, — она подошла к столу. — Я тут похозяйничала вчера, разобрала ваши бумаги. Здесь — все по делу, факты, цифры, вот в этих блокнотах, вот стопочка. А в этом блокнотике вы разные случаи записывали, тоже должно пригодиться. Ну а эти, — она подняла два потертых блокнота, — эти я уберу, чтоб глаза не мозолили. Ерунда здесь, пустое, вам не понадобится… Вставайте, Алексей Иванович, нечего зря валяться. Первые две главы у вас получились, я прочла, можно и дальше.

Алексей резко поднялся. Стоял злой.

— А кто тебе позволил подходить к моему столу? — чуть ли не рыком на нее.

А Настасья — как не слышала.

— Сама подошла, без разрешения, извините, если что не так. Но давайте договоримся: я к вашему столу не подойду, если вы от него отходить не будете. У меня свой стол есть, в кухне, — и пошла прочь. У двери обернулась: — Чай я вам принесу…

Алексей смотрел на письменный стол, на аккуратно разложенные — по темам! — записи, на стопку чистой бумаги, прижатую паркеровской ручкой, подаренной Давидом. Сказал с чувством:

— Вот стерва! — Но довольства в его голосе было куда больше, чем осуждения.

— Чтой-то я о нашем бое совсем запамятовал, — проклюнулся чертяка. — Пора его кончать, третий раунд на исходе.

И рука Алексея снова достала злосчастную бровь Пашки Талызина.

— Стоп! — крикнул рефери.

Поднырнувший под канаты врач долго осматривал разбитую бровь, промокал кровь ваткой, потом повернулся к судье, скрестил над головой руки, запрещая Талызину продолжать бой.

Рефери пошел по рингу, собирал у судей заполненные протоколы, Алексей стоял в своем углу, тренер снял с него перчатки, разматывал бинты.

— Молоток, — сказал тренер. — И нечего было чикаться. В финале ты Машкина запросто сделаешь, он совсем удара не держит…

А зал скандировал:

— Ле-ха! Ле-ха! Ле-ха!

Правда, кое-кто и свистел, не без того.

— Сейчас я тебе один разговорчик представлю, — сообщил черт. — Не отходя от кассы.

И во тьме египетской душа Алексея Ивановича услышала следующий диалог, по всей видимости — телефонный.

— Как он? — спросил Семенов.

— Погулять пошел, — ответила Настасья.

— Работает? — спросил Семенов.

— Все время, — ответила Настасья.

— Ну и что?.

— Это будет очень хороший роман, — ответила Настасья.

— А когда? — спросил Семенов.

— В урочный час, — и Настасья засмеялась. — Не волнуйтесь, Владислав Антонович, все идет нормально.

Грубый Семенов не удержался, воскликнул:

— Везет же Лехе с бабами!

— С бабами — везло, — обрезала его Настасья, холодно сказала, жестко — как умела. — А теперь с женщиной повезло. Вы это запомните, Владислав Антонович, покрепче запомните.

И грубый Семенов сразу сник, проговорил согласно:

— Уже запомнил, Настя, записал на скрижалях…

— Не было такого разговора! — страстно вскричала душа Алексея Ивановича. — Опять сочиняешь, черт, хотя и правдоподобно!

— Ну, положим, был, — лениво ответствовал черт, — и, не исключено, слыхал ты его, когда с гулянья вернулся. Слыхал и из башки выкинул… Не в том дело. Давай, старик, решайся: куда тебя перебросить, пока я канал не отключил?

Взволнованная и трепетная душа Алексея Ивановича присела отдохнуть на краешек солнечной батареи станции «Салют». Внизу — или наверху? — плыла родная планета, виднелись до боли знакомые очертания Европы, на которую набежал очередной мощный циклон с Атлантики, пролил обильные дожди на подмосковные поселки, дачу Алексея Ивановича тоже не обошел…

— Верни меня обратно, черт, — тихо попросила душа.

Неуютно ей было сидеть на батарее, одиноко, пусто.

— Так я и знал, — мерзко хихикая, молвил черт. — Только зря энергию на тебя истратил. И это при всемирном энергетическом кризисе! Ладно, граждане, музей закрывается, экскурсантов просят не толкаться в гардеробе. Спасибо за внимание.

Алексей Иванович очутился на собственной тахтичке, на шотландском красивом пледике, разверз зеницы и уставил их на электронный хронометр. Все, как обещано: шестнадцать часов тридцать три минуты, пятница, июнь, тютелька в тютельку. Вот они — волшебные парадоксы странствий во времени! Что о них знают дураки-фантасты!..

Черт сидел на прежнем месте, под лампой, равнодушно взирал на Алексея Ивановича.

— Ты никуда не исчезал? — изумился Алексей Иванович.

— Еще чего! — невежливо ответил черт. — Мне и здесь неплохо.

— А как… — приступил было к вопросу Алексей Иванович, но черт все без слов понял, перебил:

— Тебе не понять: Нуль-транспортировка, прокол субпространства, квазиконцентрация суперэнергии… Привет, мне пора, иду со двора, кто еще не спрятался — я не виноват, — дурачился, хвостом бил, считалку какую-то приплел не по делу.

— Но поговорить, поговорить!

— Вечером. После погоды. А сейчас, старик, тебе надо отдохнуть, прийти в себя, обдумать увиденное. Да и Настасья скоро явится.

— Она в Москву уехала.

— Размечтался! Передумала она. Увидела у магазина какую-то мадам, тормознула и поехала к ней кофий глушить. Через часок будет, помяни мое слово… Ну, до побачения, — сказал почему-то по-украински и исчез.

А Алексей Иванович и вправду заснул. Разбудила его Настасья Петровна, и было это ровно через час, черт не ошибся. Ворвалась в кабинет, пощекотала за ухом, как котяру какого.

— Вставай, соня, царство небесное проспишь.

Знала бы она, в каких таких царствах небесных странствовал ее муж, вернее, душа мужа!

— Ты же в Москве, я слышал.

— Представляешь, не доехала. У магазина стояла Анна Андреевна, помахала мне, и мы к ней завернули. Вроде бы на минутку, у нее «Бурда» новая, а получилось на час… Спускайся вниз, Таня чай собрала.

Алексей Иванович еле поднялся с тахты: чувствовал себя усталым и побитым, будто и впрямь отмахал расстояние от Земли до Тау Кита. Давило затылок. Отыскал в тумбочке коробку стугерона, проглотил сразу две таблетки. Зашаркал по лестнице, держась за перила. Перила предательски пошатывались, и Алексей Иванович мимоходом подумал, что надо бы позвать столяра, пусть укрепит. А то и свалиться недолго.

Скорая на руку Таня кремовый торт сварганила, и от обеденного пирога половина осталась.

— Что-то чувствую себя хреновато, — пожаловался Алексей Иванович, тяжко усаживаясь на стул. — Давление, что ли?

— Циклон с Атлантики, — объяснила Настасья Петровна.

— Видел, — проговорился Алексей Петрович, потому что, как мы знаем, действительно видел циклон, но Настасья Петровна оговорку во внимание не приняла, спросила:

— Померить давление?

— Потом. Я таблетки принял.

Странно, конечно, но Настасья Петровна нарушила ритуал, села за стол рядом с мужем. Однако, с другой стороны, чай — не обед, зачем по пустякам политесы разводить?

— Мне тортику можно? — тихонько поинтересовался Алексей Иванович.

— Съешь кусочек, — Настасья нынче была — сама доброта. — Кстати, я Давиду позвонила: они переозвучат, нет проблем.

— Зачем, Настасьюшка? Я же тебя просил… Какая разница: эпохальный, гениальный, видный, заметный? Я от этого лучше не стану, хуже тоже. Помнишь, в песне: стремиться к великой цели, а слава тебя найдет?

Настасья Петровна отколупнула серебряной ложечкой кремовую розочку, подозрительно осмотрела ее и отправила в рот. Алексей Иванович, в свою очередь, осматривал интеллигентно жующую Настасью, интеллигентно пьющую жасминовый чай из фарфоровой китайской чашечки, осматривал жену пристрастно и сравнивал с той, что явилась к нему час назад, а точнее, сорок лет назад, и, если верить поэту, как с полки жизнь его достала и пыль обдула. Постарела — факт, пополнела, отяжелела, косу давным-давно сбросила, поседела, но не красилась, не скрывала седину. И лицо стало грузным, только глаза навеки сохранили свою озерную глубину, молодыми были глаза, не властно над ними время. Когда-то — деревенская девушка, барышня-крестьянка, теперь — светская дама, попробуй подступись!..

Она аккуратно поставила чашку на блюдце.

— Слава, Алешенька, дама гордая, независимая, сама по клиентам не ходит. Ее завоевать нужно, любовь ее, а завоевав, держать изо всех сил.

— У меня нет сил, — сообщил Алексей Иванович.

— У тебя нет, — согласилась Настасья Петровна. — Зато у меня пока есть.

Алексей Иванович торт докушал, губы салфеткой утер и спросил — скромник из скромников:

— Настасьюшка, а ты у меня дама гордая?

— Что ты имеешь в виду? — зная мужа, Настасья заподозрила некий подвох.

— Ты ко мне сама пришла, я тебя не завоевывал.

— Не говори глупостей, — вроде бы рассердилась Настасья Петровна, но Алексей-то Иванович за сорок лет жену — назубок и сейчас понял: реплика проходная, своего рода кошачий удар левой в перчатки, если пользоваться боксерскими аналогиями, своего рода отвлекающий маневр с хитрой целью вызвать атаку, заставить противника раскрыться. А чего ж не раскрыться?..

— Хочешь, напомню твои первые слова, когда вы с Давидом пришли?

— Напомни.

То ли еще один тычок левой, то ли и впрямь забыла…

— Давка сказал: «Полюби его, Настюха, не ошибешься». А ты ответила: «Попробую».

— Ну и что? Попробовала и полюбила. Не ошиблась.

— Настасьюшка, я тебя никогда ни о чем не спрашивал. Сегодня впервые. Скажи честно: как вы тогда с Давидом договорились?

Настасья Петровна с шумом отодвинула стул и поднялась — этакой разгневанной Фелицей.

— Я тебя не понимаю, Алексей. И разговор мне неприятен, продолжать его не желаю.

Алексей Иванович смотрел на жену снизу вверх и благостно улыбался.

— Не желаешь — не надо. Извини, родная… Только замечу: свою славу я еще до войны зацепил. Сам. И представь — удерживал.

Настасья, которая Алексея Ивановича тоже вдоль и поперек изучила, услыхала в его тихом воркованье нечто опасное, нечто, быть может, грозное, пахнущее бунтом на корабле, что заставило ее мгновенно сменить роль, перестроиться на ходу, выдать примиряющее:

— Сам, конечно, кто спорит?.. — и с легкой горечью: — Просто я думала, что была тебе помощницей, а выходит… — в душевном расстройстве махнула рукой, безнадежно так махнула, пошла из гостиной.

И Алексей Иванович всполошился, вскочил, догнал жену — она ему позволила себя догнать! — схватил за руку.

— Ну, не сердись, Настасьюшка, осел я старый… Сон мне приснился пакостный, ерунда всякая — «из раньше».

Настасья остановилась, повернулась к мужу, пристально посмотрела в его виноватые глаза, проверила: действительно ли виноватые, не ломает ли комедию? Потом поцеловала в лоб, как клюнула, сказала наставительно:

— Никогда не верь снам «из раньше». Они врут. И воспоминания тоже врут. Что было, то было, а все, что было — было хорошо.

— Очень много «было», — машинально заметил Алексей Иванович, имея в виду тавтологию в Настасьином афоризме.

А Настасья Петровна поняла по-своему:

— Верно, много. Но все — наше. Общее. Твое и мое… — и вдруг смилостивилась, пошла на уступку: — Хочешь, я опять Давиду позвоню, скажу, чтоб ничего не делал?

— Позвони, Настасьюшка, прошу тебя. Мне так спокойнее.

И Алексей Иванович почувствовал себя победителем.

Но вот вам парадоксы человеческой психики: Настасья Петровна тоже чувствовала себя победительницей. В самом деле, какая разница: видный, заметный, гениальный, талантливый? Все это — слова. А дело-то давным-давно сделано.

— Выходит, зря путешествовал? — ехидно спросил черт, когда Алексей Иванович, отсмотрев программу «Время», поднялся к себе и привычно умостился в кресле у письменного ветерана-работяги.

— Не зря, — не согласился Алексей Иванович, закуривая тайную вечернюю сигарету и пуская дым прямо в чертячью рожу. Но тот и не поморщился: дым для него — одна приятность. — Спасибо тебе, черт.

— За что? — черт искренне удивился. — Просил вернуть молодость, жаждал остаться на той полянке, а все ж воротился? Как-то не по-фаустовски получается…

— Прожитого не исправишь. А спасибо — за вновь пережитое.

— Как не исправишь? Ты же хотел разрушить музей…

— Поздно, черт. Силы не те, воля не та. Да и музей уже — не только мой.

— Значит, все будет по-прежнему: большой человек, повелитель бумаги?..

— Не трать зря иронию: я себе цену знаю. Сам утверждал: ты — это я. И наоборот.

— Вроде как больная совесть писателя?

— Больная, черт. Ты же вернул мне лишь те мгновения, которые и вспоминать-то больно.

— А приход Настасьи?

— Разве что это… Так она и сейчас со мной.

— Ну а не оставил бы ты ее у себя, ушла бы она тогда?

— Ничего бы не изменилось, черт. Она — это тоже я, только писать не умеет.

— Выходит, будем доживать?

— Много ли осталось?

— Верно, немного, — со вздохом согласился черт. — Только холодно у тебя в музее, — поежился, передернул плечами.

— Хочешь, я лампочку посильнее вверну? — заботливо спросил Алексей Иванович.

— Не надо. Дай-ка мне сигаретку, подымлю с тобой, — щелкнул пальцами — между ними возник синий огонек. Черт прикурил, затянулся, пустил дым кольцами. — А ничего табачок, приятный… Так что у нас там с погодой?

— Сам знаешь: циклон. Область низкого давления, обложные дожди, температура — шестнадцать по Цельсию.

— Совсем в этом году лета нет.

— И не говори! Одно расстройство…

Сигаретный дым плавал по комнате, внизу шептал телевизор, ветер раскачивал деревья в саду, космическая станция «Салют» совершала очередной виток вокруг дождливой планеты, где-то в созвездии Кита готовилась вспыхнуть сверхновая, свет от которой, если верить астрономам, дойдет до нас еще очень-очень не скоро.