Через несколько дней, встретившись с Соллогубом у Карамзиных, Жуковский объявил ему, что дело он уладил и письмо к Геккерну послано не будет. Это было 24 ноября.
За истёкшие дни произошло событие, которое оказало существенное влияние на ход всего дела: 23 ноября в четвёртом часу пополудни поэт Александр Пушкин был принят императором Николаем I в его личном кабинете в Аничковом дворце.
Среди неясных моментов преддуэльной истории этот эпизод занимает особое место.
Об аудиенции, состоявшейся во дворце 23 ноября, стало известно из публикации П. Е. Щёголева только в 1928 г. До этого биографы о ней ничего не знали. Ни в одном из рассказов современников о ноябрьских событиях нет сведений об этом факте. Никто из близких Пушкину людей не обмолвился ни словом о приёме во дворце. Вяземский, правда, упомянул в разговоре с П. Бартеневым о некой беседе поэта с государем, состоявшейся в ноябре, но из контекста создавалось впечатление, что эта была какая-то случайная встреча. Не сохранилось также никаких свидетельств о том, что император кому-нибудь говорил об этой своей беседе с Пушкиным, между тем как об аудиенции 1826 г. он рассказывал многим. Вряд ли такое молчание было случайным.
До недавнего времени считалось, что Пушкин был вызван во дворец после того, как Николаю I стало известно письмо, которое поэт написал Бенкендорфу 21 ноября.
П. Е. Щёголев считал, что письмо было отослано, и после того как Бенкендорф доложил о нём царю, Пушкина тотчас же вызвали во дворец, чтобы предотвратить скандал и заставить его замолчать. Уверенный в том, что события развивались именно в такой последовательности, Щёголев полагал, что в личной беседе с государем Пушкин говорил о том же, о чём он только что известил правительство письменно. «Надо думать, — писал он, — что Пушкин осведомил царя о своих семейных обстоятельствах, о дипломе {…} и об Геккерне — авторе диплома. Результаты свидания? Они ясны. Пушкин был укрощён, был вынужден дать слово молчать о Геккерне». Разговор этот, по мнению исследователя, состоялся в присутствии Бенкендорфа.
Основания для такого предположения у Щёголева были, однако его гипотеза оставила без объяснений целый ряд психологических несообразностей. В самом деле, если допустить, что разговор проходил именно так, это значит, что Пушкин оказался в нестерпимо унизительном положении, так как поведение его жены подверглось в его присутствии обсуждению императором и Бенкендорфом. Такой разговор, если бы он состоялся, был бы для поэта не менее оскорбителен, чем самый факт получения анонимных писем. В этом случае аудиенция не могла бы ни успокоить, ни тем более «укротить» Пушкина, особенно в том состоянии, в каком он был тогда.
В научно-популярных биографических работах, в том числе и наиболее удачных, можно прочесть самые неожиданные суждения об этой аудиенции. Например, по мнению Л. П. Гроссмана, беседа во дворце закончилась тем, что царь обещал поэту взять на себя расследование дела, «пока же связал его словом не прибегать к новой дуэли без „высочайшей“ санкции». Это звучит уж совсем странно: как будто возможно было получить у Николая I «санкцию» на дуэль!
Находка пушкинского автографа в составе бумаг П. И. Миллера многое прояснила. Теперь, зная, что письмо Пушкина в ноябре не дошло до властей, мы с полным основанием можем утверждать, что гипотеза Щёголева о причинах и целях аудиенции во дворце была ошибочной.
Роль этого важного эпизода в преддуэльных событиях до сих пор остаётся неясной.
Аудиенция во дворце, несомненно, была связана с той острой ситуацией, которая возникла 21 ноября 1836 г.
Мы знаем, что дело уладилось благодаря вмешательству Жуковского. Но каким образом? Как уже говорилось, Жуковский в тот же вечер успел повидаться с Пушкиным и приостановил отправку письма. Дальнейший ход событий можно восстановить только гипотетически.
По-видимому, Жуковский понимал, что ему удалось лишь на какое-то время отсрочить дуэль. Видя, в каком состоянии находится Пушкин, он ни в чём не мог быть уверен. Все средства им уже были исчерпаны. Вот почему Жуковский решил прибегнуть к крайним мерам: он обратился к императору с просьбой вмешаться и предотвратить трагический исход событий. Судя по всему, что нам в настоящее время известно, инициатором аудиенции и был Жуковский.
Это предположение было высказано Эйдельманом сразу же после того, как он ознакомился с автографом пушкинского письма к Бенкендорфу и заметками Миллера. С его мнением согласилась Я. Л. Левкович.
Но если аудиенция состоялась по просьбе Жуковского, то и роль её в дуэльной истории, очевидно, была совсем иной, чем это представлялось до сих пор…
Разговор Жуковского с Николаем I, по-видимому, состоялся в воскресенье, 22 ноября.
Правда, на первый взгляд может показаться, что данные камер-фурьерского журнала за 22 ноября 1836 г. опровергают это предположение. Среди тех, кто посетил дворец в этот день, имя действительного статского советника Жуковского не значится. Однако при внимательном чтении камер-фурьерских журналов можно убедиться, что в них не фиксировались беседы и встречи высочайших особ, не предусмотренные церемониалом и официальным распорядком дня, носившие, так сказать, частный характер. Разговор воспитателя наследника с императором в кулуарах дворца вовсе не обязательно должен был отразиться в журнале высочайшего двора.
Заговорив 22 ноября с императором о деле Пушкина, Жуковский, очевидно, рассказал ему о только что предотвращённой дуэли. До сих пор он считал долгом чести хранить тайну вызова и требовал того же от самого поэта и от всех его друзей. Но теперь, когда жизнь Пушкина снова оказалась под угрозой, когда Жуковский увидел, к чему привело молчание, он вынужден был нарушить своё слово.
Зная щепетильность Жуковского, зная, с каким тактом он вёл себя в продолжение всей ноябрьской истории, можно с большой долей вероятности предположить, что и на этот раз он сказал только то, чего нельзя было не сказать. Он наверняка сообщил об анонимных письмах (о чём все знали) и о последовавшем затем вызове Пушкина (что было для императора совершенно неожиданной новостью). И конечно же, в разговоре с царём он должен был сделать упор на то, что Пушкин сам взял назад свой вызов, когда узнал о намерении Дантеса посвататься к Екатерине Гончаровой.
Излагая государю дело таким, каким оно было в действительности, Жуковский противопоставлял истину тем сплетням, которые уже широко распространились в обществе. Жуковский мог рассчитывать, что если царь узнает правду, это настроит его в пользу Пушкина.
В заключение Жуковский должен был сказать о том, что история может вот-вот возобновиться, так как в свете, где ничего не знают о причинах помолвки Дантеса, снова распространяются оскорбительные для Пушкина слухи. Жуковский мог просить государя вмешаться, остановить Пушкина царским словом.
Предположение о том, что 22 ноября Жуковский сообщил царю о несостоявшемся поединке, находит косвенное подтверждение в письмах императрицы и её ближайшей подруги графини Бобринской.
Известное письмо императрицы к Бобринской от 23 ноября («Со вчерашнего дня для меня всё стало ясно с женитьбой Дантеса, но это секрет») комментаторы до сих пор ошибочно связывали с письмом Пушкина к Бенкендорфу, о котором будто бы стало известно во дворце в эти дни. Но, по всей вероятности, записка императрицы является прямым откликом на разговор Жуковского с государем, состоявшийся 22 ноября. Конечно, сообщение о том, что неожиданное сватовство Дантеса было связано с вызовом, полученным от Пушкина, бросало новый свет на всё это дело. Но, по-видимому, Жуковский, доверив императору тайну отменённого поединка, просил не разглашать её, поэтому Александра Фёдоровна и пишет: «Но это секрет». Надо полагать, что она всё же раскрыла его своей ближайшей подруге при личной встрече.
В недавно опубликованном письме Бобринской к мужу от 25 ноября чувствуются отзвуки тех сведений, которые она получила от императрицы. Письмо целиком посвящено главной сенсации дня — женитьбе Дантеса, и, как справедливо отмечает Н. Б. Востокова, опубликовавшая материалы из архива Бобринских, это письмо с подтекстом. В нём Софья Александровна высказала далеко не всё, что знала (она ведь тоже обещала хранить «секрет»!).
Вспомним начало этого письма. «Никогда ещё, с тех пор как стоит свет, не подымалось такого шума, от которого содрогается воздух во всех петербургских гостиных, — пишет графиня С. А. Бобринская. — Геккерн-Дантес женится! Вот событие, которое поглощает всех и будоражит стоустую молву {…} Он женится на старшей Гончаровой, некрасивой, чёрной и бедной сестре белолицей, поэтичной красавицы, жены Пушкина. Если ты будешь меня расспрашивать, я тебе отвечу, что ничем другим я вот уже целую неделю не занимаюсь, и чем больше мне рассказывают об этой непостижимой истории, тем меньше я что-либо в ней понимаю».
Судя по всему, Софья Александровна знает обе версии: идущую от Жуковского — о вынужденном сватовстве с целью избежать поединка, и сказку Геккерна — о самопожертвовании Дантеса для спасения чести H. H. Пушкиной. Эти версии взаимно исключают друг друга, и графиня Бобринская, видимо, не может поверить до конца ни одной из них.
А далее в письме появляется интонация, которой мы не слышали ещё ни в одном из откликов тех дней. «Это какая-то тайна любви, героического самопожертвования, — продолжает Бобринская, — это Жюль Жанен, это Бальзак, это Виктор Гюго. Это литература наших дней. Это возвышенно и смехотворно». Здесь ощущается ирония: «самопожертвование» под дулом пистолета представляется ей не столь уж героическим.
Затем, описав двусмысленное положение, в котором очутились Пушкин и его жена, а также молодой человек и невеста, Бобринская уже иным тоном, серьёзно, но чрезвычайно кратко — явно о многом умалчивая — сообщает: «Анонимные письма самого гнусного характера обрушились на Пушкина. Всё остальное — месть {…} Посмотрим, допустят ли небеса столько жертв ради одного отомщённого!».
Итак, с точки зрения Бобринской, помолвка — следствие мести Пушкина (т. е. вызова, угрозы поединка). Об этом она говорит намёками, не чувствуя себя вправо высказаться прямо. Бобринская в своём письме делает такой акцент на теме отмщенья именно потому, что ей уже стал известен от императрицы «секрет», сообщённый Жуковским.
Пушкин был на приёме в Аничковом дворце в понедельник 23 ноября в четвёртом часу дня. В камер-фурьерском журнале об этом сказано так: «По возвращении (с прогулки, — С. А.) его величество принимал генерал-адъютанта графа Бенкендорфа и камер-юнкера Пушкина». До сих пор считалось, что разговор императора с Пушкиным состоялся в неурочное время и что эта аудиенция будто бы нарушила обычный распорядок дня Николая I.
Но на самом деле ничего подобного не произошло. Время после прогулки было самым удобным для такой беседы и, конечно, было назначено заранее. Утром император работал с министрами, а вечером — после обеда — обычно не занимался делами и лишь иногда принимал тех, кто принадлежал к узкому кругу особо приближённых к нему лиц. Время после прогулки было наименее регламентированным, оно отводилось для «разных» дел. Кстати, именно в эти часы Николай I нередко принимал начальника III отделения Бенкендорфа (в частности, в интересующий нас период Бенкендорф был с докладом у императора после трёх часов дня 16, 23 и 26 ноября).
23 ноября после трёх часов император принял Бенкендорфа и Пушкина.
Вместе или порознь? Запись в камер-фурьерском журнале не даёт ответа на этот вопрос. Но теперь, когда мы знаем, что шеф жандармов прямого отношения к этой аудиенции не имел, есть все основания усомниться, присутствовал ли он при этой беседе. Судя по тому, что в этот день утром начальник III отделения ещё не был с докладом у государя, можно думать, что сначала царь принял Бенкендорфа, а потом Пушкина. Тот разговор, ради которого Пушкин был приглашён во дворец, уместнее было вести с ним наедине.
Конечно, беседа Пушкина с царём, состоявшаяся 23 ноября, была событием из ряда вон выходящим. Но необычным во всём этом было не время визита, а самый характер аудиенции, нарушавший прочно установившиеся при Николае I нормы придворной жизни. В эти годы на приём к государю можно было попасть либо по службе, либо в особых случаях, строго обусловленных этикетом: во дворец являлись представляться, благодарить, откланиваться. Личные аудиенции, не носившие церемониального характера, были явлением чрезвычайным, О просьбах и прошениях Николаю I докладывали министры или люди, приближённые к нему. Правда, император нередко вмешивался в интимные и семейные дела тех, кто принадлежал к придворному кругу, но все подобные истории разыгрывались где-то за кулисами, а не на парадной сцене, не в официальной обстановке.
С Пушкиным всё обстояло иначе. Личные контакты поэта с царём всегда оказывались вне общепринятой субординации. Так получилось и на этот раз. Решить дело Пушкина «по-отечески», как это принято было со своими, царь не мог. Пришлось назначать официальную аудиенцию и приглашать поэта в свой кабинет.
Для того чтобы составить себе хоть некоторое представление о сути разговора, происходившего 23 ноября в Аничковом дворце, нужно прежде всего отказаться от ложных версий, которые уводят нас в сторону от того, что было в действительности.
Так, явно ошибочным оказалось предположение о том, что Пушкин во время встречи с императором выступил с обвинениями против Геккерна и назвал его автором анонимных писем. О том, что это не было сказано 23 ноября, мы знаем от самого Пушкина. В своём январском письме, напоминая о том, что он решительно потребовал от Геккернов, чтобы они прекратили какие бы то ни было отношения с его семьёй, Пушкин писал: «Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность и намерение» (XVI, 427). Теперь, когда вся история несколько прояснилась, стали понятнее и эти его слова. Значит, во время аудиенции, когда он имел единственную в своём роде возможность откровенно говорить с императором, Пушкин не сказал ничего бесчестящего посланника. Сомневаться в искренности того, что он писал в этом последнем письме к Геккерну, нет никаких оснований.
Гораздо труднее выявить, что же было сказано во время этой аудиенции.
Сохранилось несколько отрывочных и очень неясных упоминаний о каком-то разговоре царя с поэтом, имеющем отношение к дуэльной истории. Все они идут из круга друзей Пушкина, но известны по большей части в чьём-либо пересказе. Остановимся прежде всего на рассказе Вяземского, дошедшем до нас в передаче Бартенева. Бартенев трижды по разным поводам пересказывал одно и то же сообщение Вяземского, основываясь на записи, сделанной в 1850-х годах. Текст при этом несколько варьировался, но суть его оставалась неизменной. И во всех случаях Бартенев определённо указывал, что речь идёт о разговоре, происходившем в ноябре 1836 г.
В 1865 г., в примечаниях к воспоминаниям В. Соллогуба, Бартенев упомянул, ссылаясь на Вяземского, что Пушкин «в течение двухнедельного срока {…} имел случай видеться с государем и дал ему слово ничего не начинать, не предуведомив его». Здесь Бартенев относит разговор с государем к периоду двухнедельной отсрочки, данной Пушкиным Геккерну (к 4—17 ноября).
В 1888 г. Бартенев опубликовал это сообщение среди других воспоминаний Вяземских о Пушкине, причём поместил его после рассказа о сватовстве Дантеса. Теперь этот эпизод был изложен Бартеневым так: «После этого (т. е. после помолвки, — С. А.) государь, встретив где-то Пушкина, взял с него слово, что, если история возобновится, он не приступит к развязке, не дав знать ему наперёд».
И наконец, в 1902 г., говоря о письме к Бенкендорфу, Бартенев прокомментировал его, опираясь на тот же рассказ Вяземского: «Пушкин написал его, исполняя обещание, данное в ноябре 1836 года государю, уведомить его (чрез гр. Бенкендорфа), если ссора с Дантесом возобновится».
Бартенев твёрдо запомнил, что дело происходило в ноябре и было связано с ноябрьской дуэлью, но когда именно состоялся разговор с государем он не знал. Не знал он также и того, что это было во дворце, в кабинете императора.
Во всех трёх вариантах рассказа просвечивает один и тот же текст: во время этой встречи Пушкин дал слово государю… Но что именно он обещал из записей Бартенева остается неясным. Нельзя же в самом деле считать вероятным, что Пушкин обещал поставить в известность царя о предстоящей дуэли!
Всё разъяснилось, когда стало известным письмо Е. А. Карамзиной от 2 февраля 1837 г. Сообщая сыну о последних часах Пушкина, она писала: «После истории со своей первой дуэлью П{ушкин} обещал государю больше не драться ни под каким предлогом, и теперь, когда он был смертельно ранен, он послал доброго Жуков{ского} просить прощения у гос{ударя} в том, что он не сдержал слова». Нет сомнения в том, что Карамзина узнала обо всём от наиболее осведомлённого в этом деле человека — от самого Жуковского. В письме Карамзиной содержатся наиболее достоверные сведения о ноябрьской беседе поэта с царём. Екатерина Андреевна, очевидно, знала об аудиенции: она совершенно точно называет время беседы: после первой дуэли. И конечно, вполне точно передаёт смысл того обещания, которое дал Пушкин 23 ноября: не драться ни под каким предлогом…
В связи с этим и запись Бартенева, после того как стало возможным скорректировать и уточнить её при помощи другого документа, тоже приобрела значение весьма ценного свидетельства. Она дополняет сообщение Карамзиной. Во всех трёх редакциях этой записи почти дословно повторяется одно и то же: упоминание о том, что Пушкин обещал уведомить государя, если история возобновится (в другом варианте: «если ссора с Дантесом возобновится…»).
Итак, царь взял с Пушкина обещание: не драться ни под каким предлогом, но если история возобновится, обратиться к нему. Значит, Николай I заверил Пушкина, что он лично вмешается в его дело…
Вот то немногое, что нам известно об аудиенции 23 ноября из достоверных источников.
Что-то знала от Пушкина о его беседе с цаём Евпраксия Николаевна Вульф (тогда уже баронесса Вревская). Но её рассказы об этом были записаны М. И. Семевским в 1860-е годы. За тридцать лет, протёкшие с того времени, в её памяти многое спуталось. Вревская, в частности, рассказывала, что Пушкин говорил ей накануне дуэли: «Император, которому известно всё моё дело, обещал мне взять их (детей, — С. А.) под своё покровительство». Слова об обещании Николая I позаботиться о детях, по всей вероятности, возникли в воображении Евпраксии Николаевны позднее — под влиянием многократно слышанных ею разговоров о «милостях», оказанных Николаем I детям поэта. Но в её рассказе, кажется, звучит одна живая пушкинская фраза: «Императору {…} известно всё моё дело…». Вот слова, которые она, вероятно, слышала от самого поэта: на эту тему толков в обществе не было никаких, а придумать это она вряд ли решилась бы.
Свидетельства Соллогуба, Карамзиной, Вяземского, Вревской, взятые в совокупности, убеждают нас прежде всего в том, что царь наблюдал за делом Пушкина с более близкой дистанции, чем это предполагалось до сих пор. О ноябрьской истории с Дантесом он узнал, вероятнее всего, не по официальным каналам, не из доклада Бенкендорфа, а со слов друга Пушкина — Жуковского. Получилось так, что император был вовлечён в это дело и принял в нём личное участие. С 22 ноября он знал не только о внешнем ходе событий, но и о том, что жизнь Пушкина под угрозой.
Реконструировать ход беседы поэта с царём на основании тех скудных сведений, которые нам известны, не представляется возможным. В данном случае допустимы лишь самые осторожные предположения.
Так как аудиенция закончилась благополучно, надо думать, что Николай I проявил определённую гибкость в этом разговоре. В тот момент, когда Пушкин был готов на всё, повеление императора не могло бы его остановить. Должно было быть сказано что-то такое, что как-то разрядило бы напряжённость. По-видимому, царь заверил Пушкина, что репутация Натальи Николаевны безупречна в его глазах и в мнении общества и, следовательно, никакого серьёзного повода для вызова не существует. Это, кстати, император мог сказать с полной убеждённостью, так как и после дуэли писал брату, что жена поэта была во всём совершенно невинна. Если нечто подобное было сказано 23 ноября, то это было для Пушкина очень важно.
Можно также предположить, что в этом разговоре не были затронуты подробности его семейных обстоятельств. Скорее всего царь, сославшись на Жуковского, сказал Пушкину, что знает всё дело. А то, что правда о его ноябрьской истории с Дантесом стала известна, должно было иметь для Пушкина очень серьёзное значение. Он мог надеяться, что теперь клевете будет противопоставлена истина.
В заключение Николай I, вероятно, прибег к формуле, уже знакомой нам по его прежним переговорам с поэтом: «Я твоему слову верю… обещай мне…». И Пушкин дал слово не доводить дело до дуэли. Вероятно, в тот момент, как и прежде в подобных ситуациях, он был искренен. Ещё раз возникла иллюзия о справедливости, исходящей от царя. Император знал правду, и Пушкин мог рассчитывать, что мнение царя будет противостоять клевете. У него появилась надежда на то, что он всё-таки сможет с достоинством выйти из создавшегося положения. На какое-то время это могло служить ему поддержкой.
Ближайшие результаты аудиенции, судя по всему, что нам известно, были благоприятными. Жуковский, видимо, твёрдо полагался на слово, данное Пушкиным. Угроза дуэли, казалось, была устранена.
О других, далеко идущих последствиях разговора с царём речь пойдёт ниже.