Подобно всем остальным детям Евы, первое, что я услышал в этой жизни, были исполненные страдания крики женщины. Но хотя рожала меня только одна мать, воспитывали сразу двадцать четыре. Младенцем я был подкинут в амбар монастыря Пресвятой Богоматери, который находится в предместьях города Кармона, а нашла меня сестра Марта, когда направлялась доить коз. Как мне потом рассказывали, настоятельница Соледад — хрупкая женщина, но солидная аббатиса — при виде меня сначала нахмурилась и взглянула с подозрением: ведь я был незваным гостем мужского пола. Но, вероятно, я улыбнулся ей так же мило, как Младенец Иисус. Мать-настоятельница улыбнулась в ответ и взяла меня на руки. Освободившись тем временем от пеленки, я устроил настоящий фонтан, и намочил ее одеяние. Сестры не могли удержаться от смеха. Мать-настоятельница заявила, что подкидыша следует отправить в сиротский приют, однако сестра Марта показала ей мою увечную ножку и высказала опасение, что в переполненном приюте младенец непременно погибнет. Ко всеобщему удивлению, мать-настоятельница согласилась с монахинями. Мое появление решили считать чудом и взялись меня воспитывать до тех пор, пока я не стану достаточно взрослым, чтобы отправиться в монастырь.
Сестры передавали меня с рук на руки, и их сердца наполнялись благодатью при виде младенца, который чудесным образом нарушил их блаженное уединение. Когда я перестал быть младенцем, которого нужно выкармливать козьим молоком, меня поселили в амбаре, где я спал на топчане, накрытом соломенным тюфяком. Вокруг блеяли козы, ухали совы и заливались пением петухи, бегая за курами. Рана на моей ноге совсем зажила, и сестры усматривали в этом очередное чудо. Как только я смог носить ведро, мне поручили доить коз и собирать молоко, из которого после делали сыр. Со временем в мои обязанности вошло пахать землю, запрягая в плуг старого монастырского осла по кличке Замбомба, который постоянно кричал, издавая звуки, похожие на рождественскую трещотку.
Замбомба не столько тянул плуг, сколько жаловался на жизнь, поэтому от нашей работы было больше шума, чем пользы. Так продолжалось до тех пор, пока однажды я не догадался привязать у него перед носом большую луковицу — таким образом, чтобы ухватить ее губами не было никакой возможности. Стремясь догнать желанную луковицу, Замбомба превращался в бешеного скакуна. Мне нравилось вместе с плугом разъезжать по полю до самого захода солнца, когда небо на горизонте становилось сначала золотым, как сноп ржи, а потом багрово-голубым, и на нем появлялись первые звезды. Именно таким я представлял себе рай, и мне казалось, что я запросто могу дотянуться рукой до длинной бороды Бога, которая колышется на ветру, как волнистые белые облака.
Когда мне исполнилось пятнадцать, я больше всего на свете возжелал стать священником, чтобы во всем походить на своего наставника — падре Мигеля Антонио, который приходил служить мессы, причащать монахинь и давать мне уроки. Именно от падре Мигеля Антонио я узнал, что Бог всегда на стороне слабых, что он защищает вдов и сирот. Я часто засиживался допоздна, читая рыцарские романы, которые давал мне падре Мигель, ведь прежде чем принять сан иезуитского священника, он успел пожить в свете и собрать довольно приличную библиотеку. Всякий раз, когда я просыпал и опаздывал на утренние мессы, он грозился, что больше не станет давать мне книг.
Помню, однажды я, запыхавшись, влетел в часовню и благочестиво преклонил колени, сплетя пальцы так, как это делали сестры. Впереди меня виднелись черные одеяния монахинь и белые мантии юных послушниц. Возле каждого алтаря висели по две масляные лампады. Что же касается алтаря нашей сеньоры де Грасия, городской матроны, которая опекала меня в младенчестве, там всегда было множество лампад, зажженных прихожанами, жаждавшими ее покровительства.
Раскрашенные деревянные святые были такого же роста, как и большинство монахинь. Казалось, что их печальные и отрешенные глаза пронизывают меня насквозь — именно так иногда смотрела на меня настоятельница. Ее левый глаз был больше правого. Изогнутые дугой брови и глубокая складка на переносице придавали ей таинственный вид. Мне всегда казалось, что этот большой глаз может разглядеть самые сокровенные мысли — подозрение, которое, кстати, не раз подтверждалось.
Мать-настоятельница, взмахнув широкими рукавами, воздела руки. Она так крепко сцепила пальцы, будто пыталась не позволить миру расколоться надвое, а потом закрыла лицо ладонями. Я с точностью повторил ее жесты, но при этом продолжал украдкой посматривать на фреску слева от алтаря. То было изображение святого Бернардо, поклоняющегося благословенной Деве Марии, Дева была облачена в красный плащ, ее голову покрывала белая накидка, а вокруг талии свободно струились складки голубого одеяния. Одной рукой она прижимала к себе Младенца Иисуса, а пальцы другой руки направляли струю молока из ее груди прямо в рот святого. Святой Бернардо, облаченный в белое, восторженно взирал на нее и вкушал святую пищу. Я был абсолютно уверен, что мать-настоятельница не может видеть, как мои любопытные глаза подсматривают сквозь пальцы рук, прижатых к лицу. Тем не менее она сурово проговорила в мою сторону:
— Не оскверняй своих молитв.
В тот момент я еще не знал, какие молитвы считаются оскверненными, а какие нет, но вскоре научился это понимать.
Мелодичные голоса монашек, воспевая любовь к Господу, слились в радостный хор. Гармония их многоголосного пения внушала трепет. Именно тогда я понял, что на свете нет ничего красивее женского голоса. Все это привело меня в состояние странного оцепенения: божественная музыка, острый запах розмарина и созерцание ярко раскрашенного тела нашего Спасителя, распятого на кресте. Ярко-алая кровь струилась из зияющей раны на его правом боку; из ладоней, прибитых гвоздями, она стекала на тонкие предплечья, из скрещенных ступней — на большие пальцы ног; кровь сочилась даже из его коленей. А в центре его груди виднелось сердце, охваченное оранжевыми и красными языками пламени. Оно символизировало страсти Господни и торжество веры над смертью. Окруженный любовью сестер с первых лет жизни, я научился поклоняться женщинам, их нежности, красоте и святости. Они поклонялись мужчине — Сыну Божьему, а я поклонялся этим женщинам — его ангелам…
Мать-настоятельница осторожно кашлянула, и это вернуло меня на землю. Я устремился вперед, чтобы помочь падре Мигелю — единственному из священников, который соглашался проделывать долгий путь в монастырь, чтобы исповедать и причастить монахинь. У падре Мигеля был высокий, изрезанный морщинами лоб, на который ниспадали черные кудри, а глаза смотрели вдумчиво и сурово. Но когда падре вел службу, его лицо словно бы излучало тепло, брови двигались, а на губах и щеках играла улыбка. Я не сводил с него глаз, впитывая каждое слово и каждый жест, стараясь научиться быть священником и просто мужчиной. Пока монахини причащались, моей священной обязанностью было поддерживать золотой поднос у них под подбородком, чтобы крошки тела Господня не падали на пол. Мои руки дрожали от усердия, и сестры мило улыбались.
Я помню чудесный свет на лице сестры Марии Бернарды, хотя она была слишком старой и горбатой, чтобы улыбаться. Ей не было нужды специально наклоняться перед алтарем, и мать-настоятельница однажды сказала, что ее физическая немощь — это милость Господня. Не могу забыть я и лицо юной послушницы Иеронимы, ее взгляд не от мира сего. Она была одной из самых набожных сестер и непрестанно молилась.
И в последнюю очередь я подошел к послушнице по имени Тереза, которая приехала в монастырь совсем недавно. Ей было всего шестнадцать, и когда я глядел на ее красивое печальное лицо, мне чудилась, будто какая-то мрачная тайна преследует эту девушку. Ее глаза, опущенные долу, притягивали мой взгляд, и я нередко ловил себя на том, что таращусь на нее не мигая. Сжимая пальцами поднос, я изо всех сил старался не смотреть на ее прелестные алые губы и гладкие белые щечки, но ничего не мог с собою поделать. Мне хотелось их потрогать, и помимо своей воли я коснулся ее подбородка краешком подноса. Черные угли ее глаз вспыхнули пламенем, и золотой поднос выскользнул из моих дрожащих потных пальцев. С оглушительным звоном он ударился о каменные плиты пола и, продолжая грохотать, долго подскакивал, прежде чем наконец наступила тишина. Мать-настоятельница отругала меня, но, к счастью, на подносе не было крошек тела Господня, которые пришлось бы оплакивать.
В тот день, сразу по окончании мессы, настоятельница отправила меня в город. Поскольку монахиням разрешалось покидать монастырь только в крайних случаях — в связи с болезнью, пожаром или войной, все контакты с внешним миром были возложены на меня. Каждую неделю я отвозил на рынок в Кармону сваренный монахинями апельсиновый джем и заодно выполнял другие поручения настоятельницы.
От июльского зноя было трудно дышать, и я едва передвигал ноги. Чтобы защитить прохожих от палящего андалузского солнца, через улицу, ведущую к рынку, были натянуты полотнища ткани, но все равно мало кто решался выходить из дома в самую жару. Крестьянская девочка примерно моего возраста предложила купить у нее лимоны, но я был без денег. Она захихикала и убежала, оставив меня рядом с фруктовым прилавком, возле которого дремал хозяин.
Мое внимание привлекло зеркало в деревянной оправе, которое вместе с другими товарами выставил на продажу бродячий торговец из Дании. Подобные вольности были запрещены в монастыре, и потому я никогда прежде не имел возможности увидеть свое отражение. Убедившись, что никто за мной не наблюдает, я с интересом принялся рассматривать собственное лицо. Выглядел я на удивление старше, чем рисовало мое воображение. Черные волосы, схваченные тесьмой на шее, были длинными, как у Иисуса Христа. Глаза цветом напоминали шоколад без примеси молока, хотя в ту пору я, разумеется, имел слабое представление о шоколаде, как и о прочих деликатесах.
Потом в зеркале замаячили фигуры всадников, и мне пришлось прервать свое бездумное созерцание. Двое из прибывших в город всадников были монахами-доминиканцами, в черных плащах с капюшонами, накинутых поверх белых одеяний. Третий был одет во все черное, и его голову венчала высокая плоская шляпа законника. Я быстро обернулся и заметил, как они остановили девочку — ту самую, которая предлагала мне купить лимоны. Монах, который выглядел моложе, спрыгнул с лошади. У него были длинные черные бакенбарды, на лбу выступали вены, а острый нос был под стать тоненькой козлиной бородке. Он схватил девочку за руку, и слащавая манера, с которой он заговорил, не могла скрыть змеиной угрозы, звучавшей в его голосе:
— Поможешь ли ты нам, милое дитя?
Девочка испуганно кивнула.
— Дети всегда замечают то, что сокрыто от других… Ответь мне, известен ли тебе человек, который произносил проклятья в адрес церкви и ее таинств? Может быть, это кто-нибудь из твоих соседей или родственников, или даже твои собственные родители?
Девочка помотала головой из стороны в сторону.
— Может быть, кто-то блюдет заповеди Моисея, Магомета или Лютера?
Она снова покачала головой.
— Алюмбрадос? Есть ли среди вас алюмбрадос? — продолжал настаивать монах, хотя трудно было себе представить, что девочка и в самом деле могла знать виновных в этой ереси. Она в ужасе покачала головой и попыталась высвободить руку из его цепкой хватки.
— Растлители? Содомиты? Прелюбодеи? — последнее слово он произнес с особой страстью.
Голова девочки и все ее тело дрожали, и я поневоле устремился ей на выручку. Торговец фруктами, стоявший рядом, тотчас схватил меня за руку и удержал от этого намерения.
— Ты что, с ума сошел? Ты не знаешь, кто это такие?
Я покачал головой.
— Святая инквизиция, — прошептал он ужасные слова, и мое сердце на мгновение остановилось.
В конце концов другой монах, постарше, решил вступиться за девочку:
— Брат Игнасио, я сомневаюсь в том, что ребенок знает об алюмбрадос или прелюбодеях.
Брат Игнасио взглянул на него с улыбкой, скорее похожей на гримасу.
— Как вам известно, брат, дети — наши лучшие информаторы. — Он снова повернулся к девочке, и в его голосе опять зазвучало фальшивое умиление: — Не могла бы ты показать нам, где находится монастырь Пресвятой Богоматери?
Трясущейся, как у старухи, рукой девочка махнула в сторону дороги.
В этот момент мне пришло в голову, что необходимо предупредить настоятельницу. Не знаю, откуда взялась эта уверенность, но я чувствовал, что обязан сделать это во что бы то ни стало. Оседлав Замбомбу, я направился в монастырь не по главной дороге, а коротким путем через поля. Я пинал и понукал осла до тех пор, пока он не понесся так быстро, как только мог. Возможно, он испытывал тот же страх, который гнал вперед и меня. Возле амбара я соскочил с Замбомбы и юркнул в потайную дверь, которую было почти не видно за пышными ветвями магнолии. Позднее в дупле этого дерева я буду оставлять любовные записки, моля Бога, чтобы не попасться на глаза наблюдательной настоятельнице.
На пороге кельи я замешкался, и у меня перехватило дыхание. Матушку я застал за ее обычным занятием, которое наблюдал еще ребенком. Из гигантского деревянного креста, висящего на стене, торчали три огромных гвоздя. Чтобы дотянуться до них, ей приходилось вставать на стул. Затем, ухватившись руками за два верхних гвоздя, она опиралась ногами на третий, отталкивала стул и прижималась к кресту всем телом. Повиснув таким образом на кресте, она молилась часа два или три.
— Матушка… настоятельница, — проговорил я, заглядывая в приоткрытую дверь и пытаясь совладать со своим дыханием. Она не слышала меня, взгляд по-прежнему оставался отрешенным. — Свя…тая инкви…зиция … идет.
Вздрогнув, она очнулась и встревоженно переспросила:
— Святая инквизиция?
Я быстро кивнул.
— Я видел их… в городе. Они… спрашивали дорогу… в монастырь.
Пододвинув стул, я помог ей спуститься. Ее руки все еще оставались красными и были сведены судорогой.
— Передай всем сестрам, чтобы собрались в часовне, а сам потом спрячься, — велела она.
Одну за другой я обошел все кельи. Сестры читали или молились при свечах, ведь здесь было темно даже днем. Они удивленно вскидывали на меня глаза, и я, задыхаясь, шептал:
— Мать-настоятельница велела немедленно собраться в часовне.
Последняя келья располагалась в некотором отдалении от остальных. То была комната Терезы. В спешке я сначала толкнул дверь и только потом, осознав свою оплошность, собрался постучать. Однако то, что я успел увидеть, заставило мою руку замереть в воздухе. Мое сердце тоже замерло.