Темную комнату освещала единственная свеча. Сначала я увидел большую тень на стене и только потом саму девушку, сидящую на кровати. Ее голова была откинута на стену, глаза зажмурены, а рот приоткрыт. Левой рукой она придерживала платье, задранное выше груди, а правой вонзала себе в плоть острую полоску металла. На своем теле она вырезала букву из греческого алфавита, соответствующую первой букве имени Иисуса. Зрелище заворожило меня, но когда я увидел, что она принялась делать дальше, мое дыхание и вовсе остановилось. Содрогнувшись от боли, она коснулась своего соска. При этом из ее горла вырвался звук, которого я никогда прежде не слышал от сестер. Этот протяжный, горестно-сладкий стон прозвучал словно священная музыка. Именно тогда во мне зародилось какое-то смутное неизведанное чувство. Как раз в это мгновение она заметила мое присутствие и, вздрогнув, быстро опустила платье.

— Матушка-настоятельница… Соледад… в часовне, — заикаясь, пробормотал я и бросился бежать, чувствуя, как пот струятся по спине.

Увидев меня, настоятельница сказала:

— Спрячься в амбаре. Им не следует знать, что ты здесь.

Краем уха я слышал, как она напутствовала сестер:

— Не вздумайте рассказывать что-либо друг о друге и вообще ни о чем, что происходит в монастыре. Это обитель Господня, и мы здесь делаем все во славу его…

Солнце клонилось к закату, когда трое мужчин верхом на мулах въехали в ворота монастыря. Нарушив приказание, я не стал прятаться в амбаре, а притаился за большим дубом. Через открытое окно было слышно, как молодой инквизитор допрашивает сначала настоятельницу, а потом других монахинь.

— Одна из ваших сестер не тверда в своей вере.

— Мы все здесь тверды в нашей вере.

— Мне бы не хотелось бросать тень на святую обитель, но среди вас есть еретик.

— Клянусь вам, вера всех сестер так же крепка, как и моя собственная.

— В таком случае нам, вероятно, следует усомниться и в вашей вере.

Я не мог видеть выражения лица настоятельницы, но был уверен, что она выгнула брови дугой и смерила инквизитора суровым взглядом.

Особенно долго он допрашивал сестру Иерониму, с уст которой не сходили слова о Боге. Она не созналась ни в едином грехе, и монах сообщил настоятельнице, что вынужден забрать сестру в Севилью, где Святая инквизиция подвергнет ее «особому допросу». Иеронима рыдала вместе с другими сестрами. Стоя под окном, я тоже не мог удержаться от слез.

Я правильно поступил, не спрятавшись в амбаре: инквизитор зашел туда, чтобы забрать Замбомбу, на котором и увезли Иерониму. Ее руки были связаны спереди, и сестра сплела пальцы, продолжая творить молитву. Спустя много лет мне стало известно, что ее отец поссорился с одним человеком, и тот в отместку донес в инквизицию на его дочь. Эта история вскрылась уже после того, как сестру пытали и казнили как алюмбрад — так называли людей, которые, не признавая таинства церкви, искали мистического единения с Господом. Я не раз имел возможность убедиться в искренности ее веры, и потому не сомневался в том, что сестра невиновна.

Вскоре огни в монастыре погасли, и наступила ночь. Вокруг было так тихо, что, казалось, даже цикады не смеют петь. Единственным звуком, который я слышал, лежа в своей постели той ночью, были гулкие удары моего собственного сердца. Стоило мне смежить веки, как я снова видел Терезу в ее комнате и слышал ее стон.

— Ты совершил грех! — внезапно послышался в ночи ее голос.

Я подскочил на постели и прямо перед собою увидел лицо сестры Терезы, которая прокралась через потайную дверь. Она с гневом ударила меня по щеке, но потом ее пальцы, будто случайно, с нежностью задержались на моем лице. Она опустилась рядом со мною на топчан. Я старался смотреть прямо перед собой, но при этом мои глаза невольно пытались разглядеть, что же она делает.

— Когда-нибудь инквизитор придет и за нами тоже, — с дрожью прошептала она.

— Я ничего не скажу.

Она нежно обхватила ладонями мое лицо и притянула к себе, а потом наклонилась и поцеловала в губы. Мои глаза расширились, и я почувствовал, как мое сердце распахнулось навстречу Богу. Она уложила меня на топчан, и в ту ночь я впервые познал волнующие прикосновения женщины.

Именно в ее щедрых и ласковых руках я почувствовал, как мое молодое тело пробуждается для мира страсти. Она знала больше, чем следует знать шестнадцатилетней девушке, которой предназначено навеки оставаться девственницей. Она призналась мне, что созревающий плод ее любовного желания был безжалостно сорван человеком намного старше ее. И вот теперь с помощью поцелуев и прикосновений она передавала мне эти запретные знания. Так началась наша тайная связь длиною в год. Иногда она вдруг начинала отталкивать меня, тщетно пытаясь оставаться верной принесенным клятвам. Потом, не в силах более сдерживаться, вновь приходила ко мне по ночам. Память о ней, о ее красоте и минутах нашей священной близости окрашивает любое воспоминание о той поре моей жизни. Ее слезы и ее сладостные стоны преследуют меня даже во сне.

В последнюю ночь нашей любви она сказала:

— То, что мы делаем, — великий грех.

— Неправда. Может быть, это как раз свято.

— Ты дьявол! — воскликнула она.

— Тогда мы оба дьяволы, — сказал я, заключая ее в объятия, теперь более уверенные и привычные к ее сопротивлению.

Закрыв лицо ладонями, она заплакала:

— Инквизитор заберет меня.

— Я сумею тебя защитить, — мужественно ответил я, обнимая ее за плечи.

Обнаженные, мы лежали в объятиях друг друга, и я целовал ее тело так бережно, как будто касался губами священного одеяния. Мне хотелось, чтобы эти поцелуи длились вечно. Наконец она уронила голову ко мне на грудь, и наши тела слились воедино. Так, обнявшись, мы и уснули.

В то утро мы не слышали петушиного пения, Тереза не вернулась в свою келью, и сестра Марта застала нас обоих на моем соломенном тюфяке.

Нас высекли кнутом, после чего меня отослали в монастырь Святого Пабло в Севилье, поскольку я со всей очевидностью вырос из невинного возраста. Мать-настоятельница надеялась, что там у меня будет возможность раскаяться в грехе, которому я предавался с сестрой Терезой, и со временем я смогу стать достойным доминиканцем.

Особенно тяжкие страдания мне довелось пережить в связи с тем, что моим учителем в новом монастыре стал брат Игнасио де Эстрада, будущий инквизитор Севильи. Ему было известно о моем грехопадении, и потому он был убежден, что мое присутствие представляет опасность для других учеников. Однажды, проходя мимо часовни, я случайно услышал, как он молится. Замедлив шаг, я заглянул в проем двери. Он лежал лицом вниз перед распятым Христом, из зияющих ран которого стекала кровь. Моих ушей коснулся жалобный, почти плачущий голос:

— Молю тебя, Господи, прошу тебя… избавь меня от дьявола… избавь от вожделения, с которым я не могу совладать. Избавь меня от мыслей и снов, которые терзают меня всякий раз, когда я просыпаюсь и засыпаю. Они раздирают мою плоть подобно острым шипам. Я слаб. Зачем ты испытываешь меня, послав этого грешника? Я должен изгнать из него дьявола! Помоги мне спасти его душу и… мою тоже.

В этот момент дверь скрипнула, и он бросил настороженный взгляд в мою сторону. Я помчался в класс. Остальные ученики уже собрались, и я забился на скамью, с ужасом ожидая появления учителя. Вот тень от его фигуры заслонила дверной проем, и я с дрожью увидел вздернутый подбородок, сузившиеся черные глаза и гримасу ярости на его лице.

Он сквозь зубы поприветствовал всех, но глаза его были обращены только на меня. Я вжался в скамью, пытаясь сделаться как можно незаметнее.

— Кто может назвать мне самый тяжкий из семи смертных грехов? Гордыня, зависть, скупость, гнев, леность, обжорство… — название последнего греха на мгновение замерло у него на губах, прежде чем он пересилил себя и выплюнул это слово сквозь стиснутые зубы: —…Похоть?

Он показал на фреску с символическим изображением этих грехов: павлин олицетворял гордыню, летучая мышь поверх сердца — зависть, коза — скупость, собака — гнев, лежащий человек — леность, свинья — обжорство и обезьяна — похоть. А сверху были начертаны слова: «No mas». Я смотрел на яркие павлиньи перья, бело-коричневую морду рычащей собаки и на обезьяну, которая широко улыбалась. Брат Игнасио щелкнул розгой по столу, вызывая меня, хотя я вовсе не горел желанием отвечать на вопрос.

— Хуан!

Настоятельница Соледад, помнится, говорила, что самый тяжкий из грехов — это гордыня, потому что именно она приводит ко всем остальным грехам. Только смирение перед Господом способно удержать нас от греха. Я кротко ответил, как меня и учили:

— Гордыня.

— Нет! — вскричал он, прежде чем я успел договорить, и снова щелкнул розгой по столу. — Ты должен знать ответ, поскольку именно ты совершил этот грех!

В классной комнате воцарилась тишина, и я не знал, что сказать.

— Подойди ко мне!

Я приближался к учительскому столу так медленно, будто шел на казнь.

— А теперь расскажи всем о том, что ты совершил.

Я молчал, поскольку не был уверен в том, что правильно его понял.

— Что ты сделал с той монахиней?

— Я влюбился.

— Нет! Что ты сделал?

— Мы… лежали вместе, — пробормотал я, опустив глаза и сгорая со стыда, вынужденный посвящать посторонних в свою сокровенную тайну.

— Лежали вместе?! Ты совратил ее — разве нет? Ты осквернил ее нежные груди, растлил ее невинное тело своими прикосновениями. Ты украл из ее уст дыхание Божие и надругался над ней, как исчадие ада… Ты станешь это отрицать?

— Нет… — прошептал я.

— Ты растлил невинную душу! — вскричал он, хватая меня за волосы, после чего с такой силой ткнул меня лицом в стол, что моя щека расплющилась о холодное дерево.

Краем глаза я видел розгу, которую он поднял над головою, как топор.

— Похоть — вот самый тяжкий из семи смертных грехов! По-хоть!

Я с ужасом ощутил, как розга впилась в мою шею. Следующий удар со страшной силой обрушился на мой тощий зад. Меня бросило вперед, но мучитель продолжал прижимать мою голову к столу, буквально вдавливая мою щеку в твердую поверхность.

— Сколько раз ты совратил ее?

— Я не… — закончить фразу мне не удалось, поскольку розга снова впилась в меня с такой силой, что кости, казалось, не выдержат.

— Еще… и еще… и еще… — повторял он с каждым ударом. В ушах у меня звенело, сознание уплывало. Боль была настолько велика, что моя душа словно бы отделилась от тела и воспарила, взирая с небес подобно ангелу. Наконец, он остановился и приподнял мою голову. Кровь из носа заливала мне рот и стекала на платье. Я едва держался на ногах, перед глазами плыл туман.

— Твои руки! — его крик донесся до меня, будто из гулкого туннеля. Я вытянул руки вперед.

Они так тряслись, что казалось, будто ничто на свете не сможет остановить эту дрожь. Когда розга хлестнула по ладоням, моя душа снова возвратилась в тело. Он бил меня до тех пор, пока мои ладони не превратились в кровоточащие раны. Закончив избиение, он процедил сквозь зубы:

— Никогда впредь ты не возьмешь того, что принадлежит Господу, а не тебе!

Опасаясь, что наказание на этом не закончилось, я с тех пор старался держаться подальше от брата Игнасио. Однако забыть сестру Терезу мне не удалось. Разлученный с нею, я чувствовал себя в своей келье, как в тюрьме. По ночам, когда все спали, я перелезал через монастырскую стену, уводил из конюшни лошадь и скакал в Кармону, но девушка никогда не подходила к окну, чтобы поговорить со мной, и, едва заслышав мой голос, захлопывала ставни. Я писал и прятал в дупле магнолии страстные послания, но все они оставались без ответа. Похоже, что она их даже не читала. Однажды, в отчаянии, я решил попросить совета у падре Мигеля, который, как мне было известно, все еще исповедовал монахинь. Выждав, когда все уйдут, я опустился на колени на кожаную подушечку рядом с его исповедальней. Сквозь зарешеченное окошко он сразу узнал мой голос и лицо.

— Я люблю Терезу и хочу на ней жениться, — выпалил я.

— Но она обручена с Господом.

— Она будет не первой, кто уходит из монастыря. Я хочу увезти ее за море — туда, где наша любовь не будет считаться грехом.

— В глазах Господа она везде будет грехом.

— Прошу вас, падре…

— Хуан, мы ничего…

В этот момент мы оба посмотрели на женщину с ребенком на руках, которая направлялась к выходу. Проходя мимо исповедальни, она немного помедлила и пристально взглянула в нашу сторону, после чего, не проронив ни слова, удалилась. До меня доходили слухи, будто эта женщина — его сожительница, или мул дьявола, как называли тайных жен духовенства. Падре Мигель был пламенным миссионером-иезуитом. Однако его паствой были не индейцы, а проститутки из Кармоны и других городов в окрестностях Севильи. Он помогал всем одиноким и забытым, а также тем, кто жил слишком далеко — как сестры в монастыре Святой Богоматери, куда не ездили другие священники. Падре Мигель помнил всех и заботился обо всех. Может быть, и эту женщину он просто не смог обойти своей заботой.

— Пойми, Хуан, иногда мы ничего не можем сделать для тех, кого любим.

— Прошу вас, падре, поговорите с ней! Если она скажет «нет», я больше не стану ее беспокоить. Но это молчание…

— Я поговорю с ней, когда в следующий раз буду исповедовать сестер. Не волнуйся, сын мой.

Судя по голосу, он улыбался. Потом он вышел из исповедальни, чтобы обнять меня на прощанье.

Падре Мигель и в самом деле поговорил с сестрой Терезой. Однажды мне даже довелось увидеть ее — в последний раз, но спасти ее я не смог. Я до сих пор слышу ее плач, как будто она находится рядом, и в эти минуты мое сердце сжимается от неизбывной тоски. Наша память умеет лгать, а наша любовь — это наваждение. Набрасывая в течение дня эти заметки, я так и не разобрался, почему воспоминания о Терезе, так долго дремавшие во мне, вдруг проснулись после вопроса, заданного инфантой. А возможно, причиной тому были черные глаза доньи Анны, которые, подобно глазам Терезы, вопрошали и сами же отвечали на вопрос, проникая в темные глубины моей души.

Должен признаться, что есть еще одна причина, побудившая меня вести этот дневник. Это не испорченность и не тщеславие, а всего лишь сомнения. Я не стану лукавить, утверждая, будто угрозы инквизитора ничего для меня не значат, но я никогда не склоню голову перед его жестоким учением и его деспотичной властью. Тот, кто убежден, будто постиг промысел Божий, находится в руках дьявола. Если суждено, то во имя моих убеждений и святой веры я с радостью приму смерть. Но ради чего, хотел бы я знать, я принимаю эту жизнь?