1

По дороге в родной аул меня подстерегала еще одна встреча, после которой в моей бедной голове окончательно все перепуталось.

Вот я перевалил хребет Сутбук и ступил на родную землю. Сердце трепетало как стрелка компаса, когда с ним приближаются к аулу Амузги, где все жители — кузнецы. Вдруг впереди на дороге показался всадник на белом арабском скакуне. На наезднике был простой дорожный наряд, но весь облик говорил о том, что это настоящий джигит. Конь под ним пританцовывал, будто на спортивном параде. Звонко ёкала селезенка. Приблизившись, всадник придержал коня и легко спрыгнул на землю. Это был не кто иной, как Азиз, сын Кальяна, — мой соперник в борьбе за Серминаз.

Представляю себе, как выглядели мы с ним на этой дороге — лучший из молодых мастеров аула, гордость наших златокузнецов, и я, несчастный ремесленник, который не только ничего не приобрел в странствиях, но потерял и то, что имел, — свой инструмент; всеми почитаемый джигит, отправляющийся из родного села на поиски счастья, и байтарман, с пустым корытом возвращающийся в родные места; статный красавец в дорожном наряде и весь в синяках, заросший оборванец!

— Салам, Бахадур! — приветствовал меня Азиз, внимательно оглядывая.

— Здравствуй, Азиз! — пожал я его руку.

— Возвращаешься?

— Как видишь.

— А я вот отправляюсь в путь. Только три дня и успел побыть дома после Москвы. Старик и слушать не хотел, чтобы я отдохнул немного. Я, говорит, за тебя слово дал, ты, говорит, должен победить этих непутевых... — Тут Азиз запнулся, поняв, что сказал лишнее. Он посмотрел на меня виноватым взглядом.— Скажи, Бахадур, ты на меня не в обиде?

— Почему же, Азиз?

— Ну, мы ведь все-таки с тобой соперники!

— Выходит, что так, — ответил я спокойно, хотя при слове «соперники» почувствовал, будто моего сердца коснулось раскаленное шило.

— Мне неловко и перед тобой, что встал на твоем пути, и перед Серминаз, — мы и ее оскорбляем этим дурацким соперничеством. Я ведь ее почти не знаю: когда уезжал учиться, она совсем девочкой была, а теперь и разглядеть ее не успел толком.

Да подари он мне стальную блоху, которую подковал тульский Левша, я не обрадовался бы сильнее. Но странствия приучили меня к выдержке, поэтому я не бросился ему на шею, а только спросил:

— Но если ты не знаешь, любишь ли ее, зачем же отправляешься за свадебным подарком?

— Видишь ли, Бахадур... — Азиз никак не мог найти слов. — Старик мой настоял. Если бы я не отправился, он житья бы мне не дал в ауле. А ведь старших надо слушаться, правда? И еще я подумал: разве плохо постранствовать по родным горам? Я ведь лучше знаю далекую Москву, чем родной Дагестан. Осмотрю аулы, познакомлюсь с людьми, с искусством. Знаешь, мы в художественном училище рассматривали изделия наших ремесленников как образцы для подражания — но все на картинках. Вот я и решил посостязаться с вами. Конечно, обидно будет, если отвергнет меня Серминаз, да и времени у меня немного осталось — ты небось успел что-нибудь такое найти, что мне и не снится,— верно? — И он посмотрел на мой хурджин, — Что там у тебя? — Он бесцеремонно ткнул ручкой нагайки в полосатый мешок. Раздался хрупкий звон, и я понял, что единственное мое достояние, вынесенное из стольких опасных странствий, разбилось.

Не говоря ни слова, я вывалил на землю черепки. Азиз с испуганным видом склонился, рассматривая их.

— Ай-ай-ай, я разбил твой подарок! Что делать, что делать? Ценная вещь была?

— Посмотри внимательнее.

Он вертел перед глазами два крупнозернистых черепка.

— Так ведь это же простой горшок, даже без глазури!

— Увы, ты прав. И это все, что мне удалось достать.

Наверное, Азиз оскорбился. Еще бы! Состязаться с такой бездарью! С человеком, который из многодневных скитаний приносит глиняный горшок!.. Но, заметив, как я опечален, он только сказал:

— Но ведь ты, Бахадур, не отправился бы в путь, если бы не любил Серминаз?

— А я и люблю ее. Люблю больше жизни!

— А она тебя?

— О, если бы я знал!

— Ты не должен отчаиваться. Если она действительно любит, то любой черепок из твоих рук предпочтет самому ценному подарку от меня.

Этим Азиз немного подбодрил меня, и мы расстались почти друзьями. Но когда затих топот его коня, я вновь углубился в тягостные раздумья. Ведь может и так случиться, что выбирать подарок будет не сама Серминаз, а ее отец Жандар! Или действительно Серминаз прельстится ценной находкой, которую добудет Азиз. Однако разве не странно, что юноша, которого кубачинцы постоянно и во всем ставили в пример своим детям, слепо подчиняется воле старого Кальяна? Ведь если отец скажет ему: «Женись на Серминаз!» — а отец Серминаз скажет ей: «Выходи за Азиза!» — то покорность моей любимой и безропотность Азиза разобьют мою судьбу! Вполне вероятно и то, что Азиз просто не захочет отступить и из одной только гордости будет добиваться руки Серминаз. Тем более что он действительно завидный жених. Так по крайней мере считают родители всех девушек аула. Да и Мухтар...

Но тут мысли мои стали еще горше. Я вспомнил об этом воре, об этом негодяе, сыне Ливинда. Нет, пусть уж лучше Серминаз достанется Азизу, только не этому мерзавцу!

Но я-то сам?.. Что положу я рядом с подарком Азиза, обладающего тонким, изысканным искусством? Или рядом с прекрасным поставцом, который украл у меня Мухтар?

...А за спиной моей жалобно позвякивали на дне чужого мешка осколки чужого глиняного кувшина.

2

Единственный, кто встретил меня у порога родной сакли, был барс с разинутой пастью. Много веков назад застыл он на каменной плите в стене у ворот нашего дома. Говорят, что когда в Кубачи приезжала экспедиция Государственного Эрмитажа, ученые обещали моему деду — да не померкнет память о нем! — любое вознаграждение за этого барса. Они говорили, что место этому памятнику древнеалбанского искусства только в музее. «Нет, — отвечал мой дед. — Барс этот приветствовал и деда моего, и прадеда, и прапрапрадеда, и я хочу, чтобы он оставался здесь и охранял от дурного глаза и меня, и сыновей моих, и внуков, и правнуков. А если вы говорите, что место ему в музее, то почему бы вам не превратить в музей весь наш аул Кубачи? Ведь экспонатов здесь более чем достаточно!»

Конечно, я рад был встрече с этим верным стражем, но оказалось, что именно на него и возложили всю заботу о нашем очаге. Ни в одном из окон не горел свет, ставни на втором этаже были закрыты, а на воротах висел замысловатый харбукский замок, который я не сумел открыть, сколько ни ковырял его найденным на земле гвоздем.

В сероватых сумерках наша сакля впервые показалась мне одряхлевшей и несчастной. Я понял, что мать моя перебралась в просторный каменный дом с железной крышей, который несколько лет подряд возводил дядя в тайной надежде достойно продолжить наш род. Что же, рыба ищет где глубже, а человек — где лучше... Видно, счел мой дядя, что такому непутевому, как я, и старой, покосившейся сакли довольно. И конечно, довольно! Не о ней ли я мечтал в долгие годы скитаний? Только как бы наконец попасть под отчий кров?

В детстве я не раз тайком пролезал в собственный дом. Пришлось воспользоваться накопленным опытом. По стене я пробрался к нижнему соседу, а оттуда, подставив легкую перепосную лестницу, какие лежат на каждой крыше, поднялся к нам на террасу.

Припомнилась мне при этом история про знаменитого вора Ибрахима, который вот так же решил подняться с крыши своей сакли к богатому верхнему соседу. И только он забрался на террасу и втащил за собой лестницу, как его заметил хозяин.

— Что ты здесь делаешь? — спросил он Ибрахима.

— А ты не видишь? — отвечал Ибрахим. — Лестницу продаю.

— Так здесь же не магазин и не базар!

Но вор и тут не растерялся:

— Во-первых, сейчас ночь, а во-вторых, лестницу, дорогой сосед, можно в любом месте продавать, — без нее в хозяйстве не обойдешься.

Ибрахим за словом в газыри не лез, но я, например, не представляю, что ́ бы ответил, заметь меня кто-то на соседской крыше. И то, что никто меня не увидел, было первой удачей за последние несколько недель.

Дверь мастерской я открыл испытанным способом: дернул вверх, вниз, а потом на себя. Я вошел в темную, опустевшую комнату. Дядя мой даже перестарался. Чтобы мать чувствовала себя как дома, он вывез из нашей старой сакли все, что только можно было. И лишь ветхое тряпье грудой лежало в углу.

На нем я и провел ночь.

Не соседский петух разбудил меня, не мычанье коров, не рев буйволиц. Разбудил меня стук барабанов и призывный напев зурны. Задорная мелодия «Абархас» сзывала всех на свадьбу. Первой мыслью — ужасной мыслью! — было: а не Серминаз ли выходит замуж? Но я успокоил себя тем, что не мог Жандар, человек слова, выдать свою дочь прежде, чем все три жениха не явятся с подарками. Так что кто бы ни играл сегодня свадьбу, можно считать, что мне повезло. Не придется оправдываться, что я оказался в ауле, нарушив традицию предков, по которой жених может вернуться лишь в двух случаях: если он успеет достать необыкновенный подарок или если у него в ауле произошло что-то из ряда вон выходящее.

На сегодняшнем торжестве я появлюсь так, что никто меня не узнает, и выспрошу обо всем, что случилось за время моих скитаний. Может быть, мне даже удастся перекинуться словечком с Серминаз? А уж наемся я во всяком случае. И не кое-чем, а праздничными угощениями. И никто не узнает, что это именно я, потому что на мне будет маска.

До сих пор у нас бытует обычай, по которому двенадцать неженатых парней являются на свадьбу в масках и старинных доспехах — так, чтобы их никто не мог узнать. Это железный закон. И нет большего оскорбления для парня, чем сорвать с него маску.

Из двенадцати ряженых — четверо карчи. Карчи — это шуты. Они обязаны веселить народ. На них белый наряд, войлочная маска с фантастическими разводами — ученые считают это остатками древнего обычая татуировать лицо. У каждого карчи на макушке лисий хвост.

Четыре других маски — пялтары — следят за порядком. А остальные четверо — хараваши — исполняют волю свадебного тамады.

Одеты пялтары строго по-военному, на них железные или медные луженые маски с луковицеобразными шлемами, рубахи из кольчужной сетки, пояс, на поясе — кинжал, кремневки, пороховницы, на ногах — сапоги, в руке у каждого — нагайка и колокольчик. Стоит одному зазвонить, как остальные сбегаются к нему на помощь.

Только в подобном наряде может молодой парень нашего аула стоять у всех на виду рядом с девушками, беседовать с ними и приглашать к танцу.

Правда, чтобы тебя не опознали, надо быть осторожным: говорить искаженным голосом и нараспев, двигаться, приплясывая, не своей походкой.

Дядя мой не прельстился старинным костюмом пялтара, хранившимся в нашем доме, и я решил в нем появиться на свадьбе. Не беда, что ряженых сегодня будет не двенадцать, а тринадцать, — никто не посмеет сорвать с меня маску.

Я очистил от пыли старинные доспехи, с трудом нарядился в них и, сунув за пояс пистолет с заржавленным курком, выбрался из дома.

На улице меня мгновенно окружили ребятишки и с криками «Пялтар! Пялтар!» запрыгали следом. Нелегко было идти в гору в таком снаряжении, да еще пританцовывая. Правильно говорят старики, что измельчал народ, — ведь раньше мужчина полжизни проводил в таких доспехах, а я взмок после нескольких минут. Всю дорогу я звонил в колокольчик, ожидая, что из какого-нибудь переулка появятся другие пялтары, но на улицах было пусто. Когда же я вышел на площадь, где на разостланных коврах сидели за едой аульчане, у меня подкосились ноги. Так вот на чью свадьбу я попал! Это моя мать выходила замуж за моего дядю, почитаемого и благородного Даян-Дулдурума! И на их свадьбе я был не тринадцатым пялтаром, а единственным — себе на беду! Поэтому стоило мне зазвонить в колокольчик, как все взгляды недоумевающе обратились ко мне, музыка замерла, и застыл, лихо раскинув руки в орлином взлете, молодой плясун в середине круга.

Лицо дяди побледнело от гнева, он стал похож на готового к прыжку леопарда. Нахмуренный Жандар — он был тамадою на этом пире — знаком подозвал меня к себе. Готовый к самому худшему, я приблизился. Не вставая с трех подушек, на которых важно восседал, Жандар притянул меня к себе и тихо, но властно сказал:

— Я знаю, что ты не откроешься и не скажешь, кто ты. Но кто бы ты ни был, сейчас же убирайся!

Я обрадовался: меня явно не узнали. Но тем более странно было, что все так косо глядели в мою сторону.

— Ты понял, что я сказал? — спросил Жандар.

— Что ты сказал, я понял. Но непонятно, почему я должен исчезнуть? — проговорил я нараспев каким-то идиотски писклявым голосом.

— Ах, ты не понял? Не понял, что своим появлением оскорбил почтенных людей, и Даян-Дулдурума, и Айшу, и меня — тамаду, и всех пришедших на празднество?!

— Я никого не собирался оскорблять! — по-козлиному проблеял я.

— Зачем же ты явился в таком наряде? Ты видишь здесь хоть одного ряженого?

— Не вижу. Неужели отменили старинный обычай?

— Запомни раз и навсегда: парни наряжаются в доспехи только на свадьбы своих сверстников, а то, что ты появился в костюме пялтара на свадьбе вдовца и вдовы, — это глубокое оскорбление, и, боюсь, что оно тебе даром не пройдет. Даян-Дулдурум не потерпит этого и перед всеми сорвет с тебя маску. Видишь, он идет сюда? Уноси-ка побыстрее ноги!

3

Пришлось мне послушаться доброго совета Жандара. Только почему все же то, что веселит молодых, является оскорблением для пожилых? И мог ли я это знать? Так или иначе, но я оказался в положении человека, выстрелившего из ружья в момент, когда невесту ведут в дом жениха, или в положении невежи, который на свадьбе приложил бы руки к груди и воскликнул: «Патиха!» — как это полагается на поминках.

Бежал я со скоростью звука, понимая, что, если дядя нагонит пялтара и распознает в нем своего непутевого племянника, не избежать мне расправы. Он изгонит меня из родного аула, и тут даже заступничество комсомольской организации не поможет.

Но дядя, видимо, решил не усугублять скандала. Он подозвал к себе трех молодых парней, и они тут же пустились вслед за мною. Я несся как ветер, но скрыться было нелегко, потому что всюду на моем пути попадались женщины и ребятишки, кричавшие во все горло: «Смотрите, смотрите, пялтар!» Да и трудно бежать в доспехах воина, это все же не костюм спринтера.

Преследователи приближались. Сил у меня уже не было, пот лился градом. Я юркнул в первые попавшиеся ворота, запер их за собой и, пока погоня перелезала через стену, пробрался по карнизу на другую саклю, сам немало дивясь своей ловкости. Уж не передалось ли мне мастерство цовкринского канатоходца Сугури? Ведь с кем поведешься, от того и наберешься, или, как говорят горцы, поставь ишака с телятами — и он замычит. Преодолев еще одну стену, я был уверен, что спасся. Но очутился прямо перед этими тремя парнями.

Наверное, воинственный наряд предков придал мне духу. Я рванулся на них как танк. Одного сбил с ног, двое отскочили, а я помчался по улице вниз, вон из аула, в сторону Подозерного леса, в папоротниках которого не то что человека, но и буйвола не найти.

Наконец я мог скинуть проклятую железную маску и спокойно дожидаться ночи, чтобы тайком пробраться в аул.

Было даже неплохо сидеть в холодке у родника, под грушевым деревом, но вместо того, чтобы наслаждаться природой, я припоминал все, что лежало на больших блюдах перед гостями, все, что успели схватить мои глаза, но чего не коснулись руки. И под аккомпанемент злобно урчащего желудка снова и снова перебирал в памяти свои беды и неудачи, к которым теперь прибавилось столь неуместное мое появление в костюме пялтаpa. Кто-кто, но мой дядя (уж я-то знаю его характер!) не простит тамаде Жандару, что тот допустил такое оскорбление. Вот и еще одна преграда на моем пути к Серминаз!

Неожиданно я почувствовал прилив вдохновения и, так как делать все равно было нечего, стал сочинять в ее честь стихи.

О тебе хочу говорить в стихах — Ты звезда, ты мой негасимый свет... Только жаль, что в наших родных горах Я едва ль не самый плохой поэт. Пусть плохой! Все равно не устану петь О тебе одной, моя Серминаз, Хоть дрожит чугур у меня в руке И хоть голос мой как ослиный глас. Впрочем, нет поэта, чтоб мог воспеть Красоту твоих кубачинских глаз. Я зову тебя! Я готов на смерть! Обрати ко мне свой взор...

— Сермина-а-а-а-аз! — раздалось вдруг со стороны дороги, и мне показалось, будто эхо подхватило мою песню, но тут я узнал голос ненавистного мне Мухтара, сына Ливинда. Только такой негодяй смеет разрывать тишину родных гор, распевая во всю глотку «Серминаз, Серминаз!» Ведь даже тени этой девушки недостоин он коснуться!

Кровь вскипела у меня в жилах. «Ну хорошо, что мы встретились с тобой один на один!» — подумал я и бросился через заросли к дороге, сожалея о том, что ступа, которой я мечтал проломить Мухтару башку, осталась в хурджине, а хурджин остался у своенравной и влюбчивой балхарки Салтанат. Но тут же сообразив, что не следует обнаруживать, кто был злополучным пялтаром на свадьбе Даян-Дулдурума, я быстро надел маску. Затем достал из-за пояса заржавленный кремневый пистолет, в левую руку взял кинжал и осторожно подкрался к тропе. Я был похож на разбойника, каких немало встречалось в этих лесах лет двести назад. И когда этот горе-певец поравнялся со мною, я выскочил из-за кустов и, направив на него кремневый пистолет, закричал по-кумыкски, чтобы он не узнал меня:

— Тухта, сени атаси-анаси!

Что бы вы думали! Мухтар сразу понял, чего я потребовал: он замер, и я без труда взял уздечку из его онемевших пальцев. Конечно, в наш атомный век трудно ожидать, что на тебя нападет разбойник в костюме далекого предка, но тем не менее вид Мухтара был жалкий...

— Слезай с коня и раздевайся! Живее, а не то клянусь... Атаси-анаси!

Весь трясясь, Мухтар, сын Ливинда, стал слезать с коня.

— Ты, пялтар, наверно, шутишь? — проговорил он наконец постыдно дрожащим голосом.

— Еще чего! Какие шутки! Снимай пиджак и штаны, да побыстрее.

— Но как же я явлюсь в аул в одних подштанниках?

— Наденешь мое! Да пошевеливайся, атаси-анаси!

И чтобы Мухтар убедился, что я и впрямь не шучу, я ткнул его тихонько кинжалом туда, где спина меняет свое название.

Он нехотя разделся, я схватил в охапку его пиджак и брюки, сорвал с головы кепку — не подобает являться в аул с непокрытой головой — и приказал:

— А теперь жди меня здесь!

А сам юркнул в кусты.

Мухтар сел на камень и стал ждать, мелко подрагивая, и конь его стоял рядом, понурив голову, будто сочувствовал хозяину. Переодеваясь, я все размышлял: не развязать ли мне его хурджин и не отобрать ли принадлежащий мне по праву поставец? Но слишком многое раскрылось бы сразу, когда мой соперник увидит, кто предъявляет отцу Серминаз подарок, отобранный разбойником. Так что я прямиком направился в чащу и издалека крикнул, что костюм пялтара лежит за кустом.

Вскоре я вышел на дорогу и увидел едущего шагах в двухстах от меня конного воина с поникшей головой. Маску Мухтар, конечно, не надел, она свисала с луки седла. Я шел следом. Вот Мухтар миновал двухъярусную саклю, оборудованную под больницу, вот свернул в сторону приземистого здания сельсовета, откуда дорога прямиком шла на площадь. Я знал, что миновать пирующих он никак не сможет, потому что на площади стояла сакля его отца Ливинда...

И едва этот странный всадник приблизился к кругу пирующих, как навстречу ему бросилось сразу несколько парней. Сопротивлялся Мухтар бешено, но его мигом стащили с коня и поволокли к почтенным аульчанам. А что было дальше, я не мог разглядеть: мужчины окружили его плотным кольцом, а женщины и девушки отвернулись, скрывая под платками улыбки. Судя по отчаянным крикам Мухтара, без крапивы не обошлось. «Ну что же, хоть не этим заслужил, но по заслугам получил», — подумал я, отправляясь домой переодеваться.

Теперь я мог прийти на пир, уже ни от кого не таясь, ведь это был праздник нашей семьи! И это был самый законный повод вернуться в родной аул, еще не обретя подарка.

4

После того как я проучил своего соперника, настроение мое улучшилось.

«Несчастный горем своим богат», — говорит пословица, и оказалось, что я, пожалуй, действительно богаче многих наших аульчан. Сколько дней уже маячила предо мной смутная мысль о необычайном подарке, который я сделаю любимой. И только здесь, в родном краю, понял я, что не бесплодными были скитания: я вынес из них ожерелье, но не простое, а ожерелье мудрости, ожерелье из похождений, нанизанных на нить моей горячей любви к Серминаз. Драгоценные жемчужины из бездонных хурджинов мудрости нанизала на эту нить дорога скитаний. И такое ожерелье будет для моей Серминаз ценнее самого цепного поставца, дороже любого подарка, выбранного Азизом, потому что никакое богатство не сравнится с богатством души.

Я шел на свадьбу моей матери, и сердце мое ликовало: скоро будет в Кубачи еще одна свадьба — моя! И хотя, как я и предполагал, обиженный Жандар покинул место тамады, это меня не смутило. Приняли меня земляки восторженно, усадили поблизости от дяди, и виночерпий Писах поднес мне штрафной полулитровый рог вина и добрый кусок мяса на деревянной вилке. Выпил я вино, закусил мясом, и в жилах моих заиграл огонь. Как было не сплясать на свадьбе матери! «Хайт!» — воскликнул я, гордо вскинув голову, и выскочил в круг. Под звуки жизнерадостного аштинского танца я занес левую руку за спину, а правую выставил вперед, оттопырив вверх большой палец. Под свист, одобрительные хлопки я шел по кругу, вскидывая голову и восклицая: «Хайт!», — и после двух положенных кругов замедлил движения перед девушками, не отрывая взгляда от Серминаз. Девушки с веселым визгом вытолкнули ее в круг. Серминаз зарделась и легко поплыла впереди меня, покачиваясь, как канатоходец на веревке. Дробно простучал барабан, участились хлопки, и я пустился за ней словно черный коршун, преследующий белого лебедя. Улучив момент, я приблизился к ней вплотную и шепнул:

— Здравствуй, Серминаз!

Она не отвечала, только искоса взглянула на меня и улыбнулась.

— Хайт! — воскликнул я, чтобы отвлечь внимание аульчан, смотревших на нас, а потом снова обратился к ней потихоньку:

— Я очень скучал по тебе. Ты такая красивая. Ты похожа на лебедя.

— А ты на гуся, — отвечала она с усмешкой и снова стала такой, какой я знал ее прежде, — неприступной и чужой.

Музыка на минуту прервалась, я вышел из круга и под возгласы одобрения вернулся на свое место. Праздник продолжался. Старики вели свои беседы, нескончаемые и мудрые, а молодые танцевали, сменяя друг друга. Только Серминаз пряталась среди девушек и больше не выходила. А я так надеялся снова пройтись с ней по кругу и перекинуться хотя бы несколькими словами.

Музыка на площади не умолкала до захода солнца, и только когда вернулось в аул стадо, подошел конец веселью. Если свадьба молодых длится у нас не менее трех суток, то вдовцы пируют один день. Как говорится, привычное дело быстрее спорится.

И вот музыканты поднялись с мест и заиграли мелодию «Аскайла», что значит «шествие». Став попарно, мужчины в медленном танце обошли вокруг ковров с яствами, а затем чинно направились к сакле жениха. Женщины начали убирать посуду, ковры, остатки угощения. Почетное шествие сопровождало Даян-Дулдурума до самого его дома, где в большой комнате его уже ожидала невеста.

Затем все разошлись по своим делам, а молодежь отправилась на луг, прихватив вино и еду, чтобы провести ночь у костра.

Незаметно подбросив на террасу дома Ливинда пиджак и брюки его бесчестного сына, я отправился с друзьями по нагревшейся за день дороге.

5

На следующий день я уже сидел в комбинате за своим верстаком. Но поработать так и не пришлось. Когда я спустился вниз за глиной для огнеупорных формочек, из монтировочного цеха до меня донеслись голоса дяди и Жандара. Я прислушался.

— Но ты же обидел меня вчера, Даян-Дулдурум!

— И ты хочешь выместить обиду на моем племяннике?

— Нет, он тут ни при чем. Но добрые люди говорят, что нам все равно нельзя породниться: вражда у нас между родами.

— И что же то за добрые люди? Уж не старый ли Ливинд?

— Может быть, и он. Но все равно, твой племянник или сын, называй его как хочешь, не может претендовать на руку моей дочери. Наши предки поклялись, и мы не станем клятвопреступниками.

— А ты знаешь, из-за чего пошел этот раздор?

Не знаю. Но думаю, что по пустякам они не стали бы ссориться.

— Но если это именно так? Неужели из-за какого-то мхом поросшего пустяка ты разобьешь счастье моего племянника?

«Ай да дядя! — подумал я. — На людях он держится со мною сурово, как с чужим, но, видно, я ему вовсе не чужой». И с замиранием сердца принялся я слушать дальше. Долго еще спорили за стопою, и наконец дядя предложил:

— Пойдем вместе к Хасбулату, сыну Алибулата из рода Темирбулата. Он единственный, кто может нам помочь. Старик только что вернулся от каких-то своих родственников.

— Да какая может быть у него память? Он давно, наверное, забыл этот случай.

— Ну, я не думаю, такие случаи не забываются. К тому же я знаю способ вернуть старику память.

— Но не бросать же сейчас работу, — сказал нерешительно Жандар.

— Ничего, работа подождет до завтра. Давай возьмем на всякий случай свидетелей и все вместе отправимся к Хасбулату.

Я услышал, как Жандар складывает инструменты и ссыпает кусочки серебра в жестяную банку. Итак, сейчас может решиться моя судьба. А пригласить меня с собою им и в голову не пришло! Ничего! Я и сам знаю дорогу к сакле Хасбулата.

Быстро, чтобы не попадаться никому на глаза, я выскользнул из комбината и побежал по крутым улочкам в верхний конец аула. На цыпочках поднялся на террасу, где сидел полный, седой, длинноусый старец и ремонтировал старую резную деревянную люльку своего двенадцатого правнука. Живые глаза его под мощными бровями были опущены, толстые губы шептали слова песенки, которую часто можно услышать в погребе Писаха:

Пусть в подвалах старится вино — Чем старее, тем ценней оно. У людей совсем не так, друзья, Значит, нам стареть никак нельзя!

Я осторожно прокрался за спиной Хасбулата и укрылся в конце террасы, где было навалено свежее, душистое сено. И едва расположился удобно и безопасно, как услышал голоса приближающихся к сакле людей.

По лестнице чинно поднялись Жандар, мой дядя и двое свидетелей (а в свидетели мой дядя, конечно, предложил отцов моих соперников — почтенных Ливинда и Кальяна). Дядя нес в руках две четверти вина, третью четверть держал за горлышко Жандар.

Заметив вино, старик явно оживился, отодвинул люльку и, кликнув внучку, попросил ее подать угощение.

Приветствия и расспросы о здоровье показались мне бесконечно долгими, и я весь напрягся, когда дядя мой наконец изложил, с чем они пришли.

— А я-то думал, — протянул хозяин, — что вы просто вспомнили старика и зашли проведать. Но прежде всего давайте выпьем: грех долго смотреть на вино.

Они выпили по кружке, старик задумался и наконец заговорил:

— Нет, не помню я, с чего началась ваша вражда. Помню только, лет десять назад шел я по горной дороге, и нагнал меня один уркарахет на арбе, запряженной двумя быками. Предложил подвезти. Видно, не терпелось ему поболтать. Не успели быки сделать и десяти шагов, как он спрашивает:

— Знаешь ли ты Бадирхана?

Я не ответил. Тогда он сам отвечает:

— Да это же председатель райисполкома! Наш человек.

Отъехали мы еще немного, он снова оборачивается.

— А Мирзахана ты, конечно, знаешь? Заведует сельхозотделом, золотой человек, тоже наш, уркарахский.

Я молчу. Едем дальше. Он снова говорит:

— Ну уж Халила ты не можешь не знать. Председатель сельсовета, самый мудрый человек в горах и тоже наш.

Тут я не выдержал и говорю:

— Если еще кто-нибудь будет ваш, то знай: эта арба и быки будут наши!

Старого Хасбулата никто не перебивал: знали, что это бессмысленно. Но прежде чем он начал новый рассказ, Даян-Дулдурум налил ему еще кружку вина и как бы невзначай напомнил, что привело сюда его и других гостей. Однако Хасбулат пропустил эти слова мимо ушей и повел рассказ о том, как двадцать лет назад он пошел записываться добровольцем на фронт, но его вернули, сказав, что и без него война уже выиграна.

Когда стало ясно, что с каждой кружкой старик сбрасывает по десятку лет, ему налили еще. И снова десяти лет как не бывало.

— А тридцать лет назад, — заговорил хозяин, — в тот год я был секретарем сельсовета, а председателем был Квариж, вы его все знаете, пожаловалась нам жена небезызвестного Куле-Име, да-да, того самого, который, подтягивая подпругу на коне, вынужден был из-за своего малого роста подпрыгивать, — пожаловалась, что этот самый Куле-Име ее избил. Квариж поручил мне разобраться в этом, и я пошел в саклю Куле-Име.

Куле-Име лежал в углу с забинтованной головой, но, когда я вошел, он сел и надел папаху. Я начал читать супругам нравоучение, хотя и видел, что хозяину худо. Но он вдруг перебил меня:

— Скажи, пожалуйста, что у меня на голове?

— Папаха, — ответил я.

— А чья она?

— Должно быть, твоя.

— Значит, я могу надвинуть ее на лоб, могу на ухо, могу на затылок, верно?

— Верно, — говорю.

— А если я надену ее набекрень? — спросил Куле-Име и, морщась от боли, сдвинул папаху набок.

— Да пожалуйста! — говорю. — Твоя папаха, твоя и воля.

— Вот так и с женой! — гордо заявил он. — Жена моя, что захочу, то и стану с ней делать!

— Но ты забыл о равноправии...

— Я-то хотел бы забыть, — вдруг жалобно простонал Куле-Име, — да она напоминает! Я всего два слова ей, а она так меня отделала, что неделю на гудекан не выйдешь! — И он опять повалился на спину. Хваленая папаха упала, а жена кинулась к нему с кружкой воды, хотя лучше было бы отпоить его вином.

Жандар ерзал. Чувствовалось, что его оставляет терпение. А невыдержанный Ливинд и болтливый от вина Кальян всячески подталкивали мысль старика, напоминали разные случаи родовой вражды, старались подхлестнуть его память. И только мой дядя, сохраняя спокойствие, то и дело подливал старику вино.

После четвертой кружки Хасбулат начал свою речь словами:

— А вот лет пятьдесят тому назад... — И лица слушателей посветлели: под воздействием винных паров в памяти старика все яснее оживало прошлое. Но он продолжал: — Так вот, лет пятьдесят назад умерла моя жена. Хорошая, добрая была женщина. Сосед мне еще сказал тогда сочувственно: «Бич потерял, бедняга». — «Нет, не бич, — ответил я ему, — а стремя, на которое всю жизнь опирался». Вот с того времени, как умерла моя жена, некому стало прикрывать мои ноги, и по ночам продуло мне их, и, кажется, получил я ревматизм. И сейчас чувствую: погода испортится.

Старик расположился поудобнее, подложив под себя еще одну подушку, пожевал ломтик свежего сыра и поднял кружку, наполненную дядей.

— Дерхаб! — Он выпил и заговорил снова. — Мудрым я слыл в ауле. Философом меня называли. Я еще семьдесят лет назад первым посадил у нас капусту и изобрел железную печь. Однажды ехал я по дороге на ишаке, повстречал друзей. Решили они угостить философа. Налили кружку, другую, я пил, не противился. Но когда почувствовал, что с меня довольно, стал отказываться. А они уговаривают: «Нельзя отставать, ты ведь не просто мужчина, ты философ». Ну и, чтобы не думали они дурно о философе, пил я и пил. И так напился, что утром очнулся сам не знаю где. Голова словно ртутью налита, все тело разбито... Горько мне тогда стало и стыдно. Сел я с трудом на своего ишака и поехал. Подъехали мы к реке, стал мой ишак пить воду. Напился он, а я вспомнил вчерашний случай и стал его уговаривать, чтобы выпил еще. И лаской и угрозами, и голову в воду совал — никак не пьет! «Ну, — говорю я ему, — отныне ты философ, а я ишак».

Конечно, это был тонкий намек со стороны Хасбулата, чтобы больше его не заставляли пить, но гости потратили уже слишком много времени и вина, чтобы уйти ни с чем. Они уговорили старика выпить еще кружечку, после чего тот сразу вытянулся на подушках и захрапел.

Жандар, Ливинд и Кальян в негодовании смотрели на моего дядю, который привел их сюда в самый разгар работы. Дядя был тоже весьма удручен. Наконец он осмелился потормошить старца. Хасбулат открыл глаза, огляделся и спросил удивленно:

— А вы что здесь делаете?

Снова мой дядя с присущей ему сдержанностью и терпением объяснил, зачем они пришли.

— Ну что ж, — отвечал хозяин, — раз вы принесли вино, так налейте!

Дядя налил, старик выпил еще кружку, облизнулся и сказал, благодушно сверкнув глазами:

— Хорошее вино — кровь земли! Так вот, случай ваш вышел лет сто с небольшим назад. В тот день еще отец послал меня за вином к Писаху — тогда был другой Писах — и сказал: попроси, мол, чтобы ради хороших кунаков из Аварии он вино дал отдельно, а воду, которую подливает в него, отдельно. И заплати ему поровну — сколько за вино, столько и за воду. И что вы думаете! Писах точь-в-точь исполнил просьбу моего отца и велел еще передать, что ценит его мудрость. Как же мне не помнить тот день!

Все с нетерпением склонились к старику. Тот молчал, то ли собираясь с мыслями, то ли наслаждаясь вниманием слушателей.

— Как раз тогда пригласил мой отец на праздник ваших предков. Предка твоего рода, Даян-Дулдурум, звали Абдул-Муталим, а твоего, Жандар, Мухамед-Хаджи. И вот после сытного обеда вышли они все на гудекан, и зашел у них спор о строении вселенной. Абдул-Муталим стал утверждать, что Земля наша стоит на панцире черепахи. А разве мог Мухамед-Хаджи, который стал непревзойденным астрономом, не возразить на это? И он заявил, что Земля держится на рогах белого буйвола, ибо это утверждал некогда знаменитый Минатул-Махмуд. Спор закипел, как чабанский котел на огне. «Нет, — закричал, вскочив с места, Абдул-Муталим,— я не допущу, чтобы этот лжец опровергал авторитетное мнение Хашима-Аль-Катагни о том, что Земля стоит на панцире черной черепахи! И именно черной, а не голубой, не красной, не коричневой, не желтой, не синей и не белой!»

— Ну и что же дальше? — перебил Жандар.

— Так-так, — сказал Даян-Дулдурум, потирая руки, будто на футбольном матче.

— Дальше могли произойти большие неприятности. Но дело было осенью, и кинжалы лежали у точильщика. Впрочем, и языки у спорящих были не тупее кинжалов. И когда Мухамед-Хаджи обозвал твоего предка, Даян-Дулдурум, черной черепахой, а тот закричал на весь гудекан: «Поглядите на этого белого буйвола!» — возникла рознь, которая длится, как я вижу, и поныне.

— И это все? — спросил озадаченный Жандар. — Неужели такой пустяк целый век мешал сближению людей?

— Да, это все, — отвечал старик и с чувством исполненного долга откинулся на подушки.

Расхохотался мой дядя. Вторя ему, засмеялся Жандар, и даже двое свидетелей не выдержали.

— Чему вы смеетесь? — спросил помрачневший Хасбулат. Ему не понравилось, что почтенные люди потешались над его рассказом.

— Как же не смеяться, дорогой наш Хасбулат, — отвечал сквозь хохот Даян-Дулдурум, разливая по кружкам остатки вина. — Подумать только, из-за какой-то ерунды два рода бились, как боевые бараны. И столько лет!..

— Нечего смеяться! — возмутился старик. — Или вы считаете пустым вопрос, на чем держится Земля?

— Конечно же!

— Почему, позвольте узнать? — насмешливо спросил хозяин.

— А потому, почтенный Хасбулат, что Земля не держится ни на чем,— отвечал Даян-Дулдурум.

Теперь рассмеялся Хасбулат.

— Ха-ха-ха! — Он смотрел на гостей как учитель на глупых учеников. — Взрослые люди, а не знают! «Ни на чем не держится»! Тоже придумали!

— Конечно!

— Вот уж не предполагал, что разговариваю с такими наивными людьми! Да я вас и в дом бы не пустил, если бы знал заранее.

— Почему это мы наивные? — обиделся Жандар.

— Да пора бы уж знать, на чем держится Земля.

— На чем же? — недоумевали гости.

— Дай сюда руку, Даян-Дулдурум. И ты, Жандар,— сказал старик, соединяя их руки. — Пожмите-ка их крепко. Чувствуете тепло?

— Да, — ответили оба.

— А знаете, что это за тепло?

— Не знаю, — сказал Жандар, а дядя мой промолчал: наверно, он думал, что это — тепло от выпитого вина, но не решился сказать.

— Жаль мне вас, люди, если вы до сих пор не поняли, что это за тепло. Ведь это и есть то самое великое тепло, которым жива наша матушка-земля. А теперь, когда я объяснил это, идите: я хочу спать. — Он сонно пробормотал:

Дело творящего — творить, А говорящего — говорить. Если ж тебя не поймут — не беда! Слова назад не бери никогда!

И допив вино из кружки, старик захрапел, будто разом выключился.

Почтенные гости встали и молча поклонились Хасбулату, сыну Алибулата из рода Темирбулата, чье имя всегда стоит рядом со словами «честность», «правдивость» и «добропорядочность».

6

Назавтра, когда звук гонга возвестил о конце рабочего дня и кубачинцы, щурясь на солнце, выходили из здания комбината, ко мне подошел мой дядя. Он был в самом добром настроении.

После моего возвращения в аул нам еще не пришлось по-настоящему встретиться, посидеть, поговорить, да я и не искал такого случая по многим причинам.

— Что же ты не появляешься у нас в новом доме? — спросил он. — Ну-ка пошли!

Когда мы вошли, моя мать, уже сменившая дорогой свадебный наряд на обычное домашнее платье, готовила у печки пирог-чуду ́ с потрохами. Она будто сбросила с плеч добрый десяток лет, расцвела и похорошела, как трава после дождя. Увидев меня, смутилась, не меньше смутился и я. Заметив это, Даян-Дулдурум провел меня прямо в гостиную. Это была большая, светлая комната, застланная превосходным чарахским ковром — подарком моего дяди.

— Ну, как странствовал? — спросил дядя, будто только сейчас увидел меня в ауле.

— Хорошо, дядя.

— Еще бы! На таком коне любая дорога втрое короче.

Вот оно! Все эти дни я мучился, что скажу дяде о коне, но так и не придумал. И потому просто кивнул в ответ.

— Я тут не один бой за тебя выиграл. Теперь дело за тобою, докажи свою любовь и преданность. Ты ведь вернулся с достойным подарком?

— Достойнее в наше время и быть не может.

— Ого! Узнаю голос настоящего мужчины. Надо будет заглянуть к тебе, посмотреть, что это за штука такая.

— Знаешь, дядя, это такая вещь, что даже тебе я ее не покажу до времени.

— Понятно! Удивить решил. Но можно ли узнать, что хоть это за вещь?

— Конечно! Это — ожерелье.

— Ты достал необыкновенное ожерелье?

— Совершенно необыкновенное.

— Дагестанское изделие или из чужих краев?

— Наше! Но ты не расспрашивай, все равно больше я тебе ничего не скажу.

— Смотри не подкачай. Не то заставишь меня краснеть. А я еще ни перед кем не краснел. Срок — неделя.

— Ладно. Неделя так неделя.

— Смотри, как ты изменился за время странствий! Именно солидности тебе недоставало!

Я догадывался, что в глубине души дядя чувствует себя виноватым передо мною: он увел из сакли мою мать.

— А как ты смотришь на мою женитьбу? — как-то неуверенно спросил Даян-Дулдурум.

— Искренне поздравляю!

— Жаль только, недолго пришлось мне побыть с женою. Вот послезавтра уезжаю по делам в Согратль. Да ты не волнуйся, к смотринам вернусь.

Но волновался я вовсе не потому, что боялся, как бы дядя не задержался в Согратле.

— Так что, дорогой племянник, приведи-ка завтра моего коня.

Я не знал, что ответить.

— Что же ты молчишь?

— Коня нет, дядя.

— Что?

— Нет его больше.

— Как нет? Куда же ты его девал?

— Я никуда не девал, но вот волки...

При этом я представил себе искаженное ужасом лицо цудахарца, который вместо козла балхарки Салтанат прирезал дядиного коня.

Вы уже достаточно хорошо знаете характер моего дяди, и поэтому я не стану пересказывать все проклятья, которые обрушились на мою бедную голову. Я мог бы утонуть в нескончаемом их водовороте, если бы вдруг по всему верхнему аулу не пронесся, опережая отставшую где-то почтальоншу с ее неразлучной синей сумкой, клич, что на имя почтенного Даян-Дулдурума получен пакет из Италии от некоего Пьерро Сориано. В душе я послал тысячу благодарностей моему далекому спасителю. Я надеялся, что письмо, а еще лучше какой-нибудь сувенир отвлечет внимание дяди от погибшего коня. Кроме того, кони вообще выходят из моды. Нынче подавай горцу машину, да не какую-нибудь, а легковую, чтобы было мягко и удобно. Но я не успел привести этот спасительный довод, потому что мой дядя выскочил на террасу, а навстречу ему уже поднималась по лестнице запыхавшаяся почтальонша, самая милая болтушка из всех, каких я знал.

Увидав дядю, она опустилась на край лестницы и заголосила:

— Ой, как я бежала, как бежала! Я просто летела и все-таки, дядя Даян-Дулдурум, не успела опередить языки наших кумушек. А так хотелось самой принести вам эту весть: ведь не каждый день мы получаем такие письма. Да и вы так часто спрашивали: «А нет ли чего-нибудь от моего итальянца?..» И вот сегодня разбираю почту, и прямо сверху лежит продолговатый такой пакет, а на уголке штамп: «Международное». Я даже вскрикнула от неожиданности! Вот говорят о дружбе народов, а мне думается, что основой такой дружбы остается дружба между людьми... Разве я не права, дядя Даян-Дулдурум?

— Ну и язык у тебя... Где пакет? Письмо где?

— Есть письмо... Но дай хоть отдышаться, ведь я так бежала, так спешила, всех птиц перепугала, и домашних и диких.

— Да где же пакет?

— Вот здесь! — И почтальонша невозмутимо похлопала но сумке.

— Так давай же его!

— А я что делаю? Вот нетерпеливый человек!

Но все-таки она открыла сумку, и дядя выхватил из рук доброй вестницы длинный, узкий пакет, повертел его в руке, взвесил на ладони, потом надорвал и вскрыл. В пакете на небольшом кусочке красивой белой хрустящей бумаги начертано было несколько строк, и то не по-нашему и не по-русски, а по-итальянски.

Тут мой дядя послал меня за Тубчи-Пашой, тем самым кубачинцем, который в годы войны попал в плен, потом бежал из плена и, оказавшись на итальянской земле, вместе с партизанами итальянского Сопротивления воевал против фашистов. Тубчи-Паша — храбрый человек, он награжден не только итальянскими, но и французскими орденами и медалями. Возможно, что он еще помнит итальянский язык, хотя с тех пор прошло уже двадцать лет.

Тубчи-Паша пошел со мной. Мы застали дядю на террасе, он все еще вертел письмо, а у ног его по-прежнему сидела почтальонша, забывшая, что ей еще надо разнести по аулу двести или триста писем и газет. Дядя, видно, пытался прочитать меж строчек на непонятном языке сообщение о посылке какого-то ответного сувенира.

Тубчи-Паша взял письмо, напомнив о том, какие храбрые, веселые и жизнерадостные были итальянские парни, с которыми он дружил, голодал, мерз, уставал и воевал. После этого долго разбирал строку за строкой, бормоча что-то себе под нос, затем выпрямился и перевел послание. Пьерро Сориано из Италии сообщал, что получил драгоценный для него дар мастера Даян-Дулдурума — турий рог с серебряной отделкой, и заключил письмо обещанием: «Спасибо, дорогой маэстро, я всю жизнь буду пить из этого рога за твое здоровье!»

7

В тот же день я попросил у соседского мальчика десяток тетрадей, ручку и чернильницу. В комбинат я не пошел, а когда за мной зашли товарищи, сказался больным. Заперся в старой сакле, устроился за верстаком, разложил бумагу, обмакнул ручку и начал писать: «Мой дядя — да прославится его имя в веках! — любит приговаривать: «Все вы, конечно, мудрые люди, но помните, что есть только одна непреложная истина: ничего не бывает без начала, и все начинается с дороги».

Так вот этот самый дядя уехал по своим делам на попутной машине, а я бегал к матери, в ее новый дом, поесть. Впрочем, я позволял себе это только тогда, когда чувствовал, что рука моя отваливается, а в глазах мелькают разом все буквы, написанные за день.

Наступило то время года, когда председатель сельсовета Омар проводит бессонные ночи, планируя график свадеб на всю осень, и пришел наконец долгожданный день, когда красавица Серминаз должна была выбрать достойнейшего из нас. Накануне, поздно ночью, я закончил свой труд — ожерелье для моей любимой, и теперь оставалось лишь добавить к нему завершающее звено — замок, если хотите.

Вернулся дядя; он уже простил мне гибель коня и обдумывал теперь, не купить ли ему машину. Они с матерью подарили мне новый черный костюм и длинноносые туфли. Разодетый, шел я в сопровождении Даян-Дулдурума и матери к сакле Жандара, а по всем карманам были у меня рассованы исписанные тетрадки. Сердце билось как птичка в кулаке: а что, если провалится моя затея, что, если не поймут почтенные аульчане моего отступления от традиций предков? Не знаю, может быть, дядя почувствовал, что в любую секунду я могу бросить все и убежать куда глаза глядят, но он твердо взял меня под локоть и всю дорогу подбадривал.

В просторной гостиной, освещенной электричеством, собрались лучшие мастера нашего аула, знатоки искусства Страны гор. Жандар встретил нас как дорогих гостей. Он проводил мою мать в соседнюю комнату, где уже судачили о чем-то женщины и среди празднично одетых подруг сидела на тахте красавица Серминаз. Как только мы вошли, я глянул на нее в приоткрытую дверь и чуть не ослеп. Я дал себе слово не глядеть больше туда, но взгляд мой словно магнитом притягивала точеная фигура в бледно-зеленом платье, расшитом жемчугами.

Нас с дядей усадили к стене, где на полочках были выставлены редчайшие образцы искусства Страны гор — изделия из керамики, дерева, металла, кости, старинное оружие — все, чему мог бы позавидовать любой музей. «Ну, чем еще вы меня удивите?» — казалось, спрашивал хозяин.

У меня от этой выставки душа совсем в пятки ушла.

Разговор почтенных аульчан переходил от снегопада в Арктике к жаре в Африке, и в комнате, где сидели с родными три соперника, напряжение незримо нагнеталось.

Женщины постелили скатерть, принесли вино и курзе. Только после того как мы поели (я, например, через силу — руки дрожали, во рту было сухо, но не хотелось выдавать волнения), Жандар обратился к нам со словами:

— Ну, молодцы, показывайте, что у вас есть? Кто самый смелый, пусть первым представит нам свой подарок.

Воцарилось молчание. Наконец заговорил отец Азиза Кальян.

— Давай, сынок! Нам нечего стыдиться! И он помог сыну развязать хурджин.

Под восхищенные возгласы присутствующих на свет появился яркий ковер. Не смог сдержать возгласа и я: это был тот самый знаменитый «карчар» чарахской мастерицы Зульфи, с которым я попал впросак! Значит, Азизу повезло там, где не повезло мне. И судя по одобрительному гулу почтенных мастеров, мой соперник мог уже считать Серминаз своею.

— Где же ты раздобыл это чудо? — спросил Жандар.

— У мастерицы Зульфи из Чараха, — отвечал Азиз, гордо улыбаясь.

— Ценная вещь! Что же ты дал ей взамен? — вмешался Ливинд.

— А взамен я оставил ей свое сердце.

Будто гром ударил! Пораженные, все обернулись к Азизу, а он улыбнулся мне и продолжал:

— Да, почтенные аульчане! Я оставил свое сердце у чарахской красавицы Зульфи. Не по своей воле участвовал я в борьбе за Серминаз — за девушку, которую совсем не знаю. Меня заставил отец: мог ли я его ослушаться? Но теперь, когда я достал этот ковер, я выхожу из боя. Я благодарен и тебе, Жандар, и тебе, отец, и Серминаз тоже, — если бы не вы, я не нашел бы своего счастья. И пусть ковер этот будет моим свадебным подарком Серминаз и тому достойнейшему, кого она изберет.

Сказав это, Азиз бережно опустил ковер и вышел. За ним выскочил еще не пришедший в себя Кальян. Все молчали, никто не знал, как расценить поступок молодого мастера.

Но тут на середину комнаты вышел Мухтар. Он ухмылялся — самый опасный соперник уступил ему дорогу! И конечно же, он понимал, что, не имея доказательств, я не посмею публично обвинить его в краже.

Мухтар, ликуя, вынул из свертка украденный у меня поставец, и тот пошел по рукам.

— Оригинально! — раздавались голоса.

— Ну-ка ближе к свету... Узор необычный.

— Как сплетены линии...

— Древняя работа.

— Лет примерно триста...

Постепенно поставец дошел до женской половины, и теперь все взоры обратились ко мне. А у меня будто язык отсох. Я не представлял себе, как покажу этим почтенным людям свои исписанные тетрадки.

— Ну, давай показывай свое ожерелье! — подбодрил меня дядя.

— Ожерелье! Ожерелье! — пронеслось но комнате.

— Это необычное ожерелье, — пролепетал я.

— Ну и хорошо! — ободряюще кивнул старик Хасбулат. — Покажи свое необычное ожерелье.

И я выложил на стол кипу мятой бумаги. Даян-Дулдурум, вспыхнув, схватил мои тетради, будто хотел проверить, не между ними ли спрятана обещанная находка. Но, ничего не найдя, спросил грозно:

Что это за писанина?

— Люди добрые, — начал я смиренно. — Ожерелье мое, как я уже сказал, необычное. Оно в этих бумагах. Дайте мне немного времени, и вы убедитесь, что я принес Серминаз самое дорогое, что приобрел.

Что творилось в сакле Жандара! Почтенные мастера старались разглядеть тетради, которые дядя зажал в кулаке, намереваясь разорвать. Я пытался отнять у него мой труд. А Серминаз, я это заметил, сидела бледная на тахте и не сводила с меня испуганных глаз.

— Пускай объяснит! — сказал почтенный старик Хасбулат.

— Пусть он скажет, Даян-Дулдурум, нам ведь некуда торопиться, — поддержал и хозяин сакли.

И дядя вернул тетрадки, попутно крепко ткнув меня кулаком в бок.

Я уселся за стол, и тут мигом прошло все мое волнение. Я даже снял пиджак и пододвинул к себе поближе кружку вина на случай, если пересохнет горло. Оглядев всех, я начал: «Ожерелье для моей Серминаз».

И стал читать страницу за страницей, а когда осмелился в первый раз оторвать взор от рукописи, то увидел, что все слушают меня со вниманием.

И вот раздались первые возгласы одобрения и веселый смех именно в тех местах, которые и мне казались смешными, и когда я снова оторвался, чтобы глотнуть вина, то посмотрел прямо в глаза Серминаз, и эти глаза улыбались мне. И я снова читал и читал.

Свое долгое повествование я закончил уже тогда, когда лихой всадник — время — сменил черную бурку ночи на белый бешмет дня. Петухи возвещали утро.

Я отодвинул последнюю тетрадь и, обведя взглядом своих слушателей, сказал:

— Вот и все, дорогие земляки. А теперь судите меня как хотите.

Попросив позволения у хозяина, я вышел из сакли, побрел прочь из аула и бросился на мягкую траву у журчащего родника. Сюда и пришел за мной гонец сказать, чтобы я готовился к свадьбе.

Вот когда я окончательно понял, что любовь — это вещь серьезная.