1

— Коли тебе говорят, так должен слухать. Должен слухать меня, будто все наше село стоит перед тобой на коленях и просит… Есть еще место — допиши Ивана Марьяша.

Старый Мазур уставился на мраморную глыбу. И на глаза его набегают слезы. Мелкие, как роса в засуху.

— Или ты оглох, Бронько? — говорит Мазур. — Который раз твержу: выбей ты на этом камне Марьяшево имя!

— Не лезьте ко мне со своим Марьяшем! — багровеет Бронько. — Вот одиннадцать имен погибших. Список утвержден. Чего совать сюда вашего Марьяша?

— Грома на тебя нету! — шепчет Мазур. — На этаком-то камне не найти места для Ивана?

Солнечные блики дрожат на полированном мраморе.

— Для всех, кто загинул в наших краях, горы не хватит, — твердит свое Бронько, старательно выбивая нужную букву. — Говерлу надо исписать от макушки до низу. Да и чем он прославился, ваш Марьяш?

— Хлеб он сеял. Хлеб, чтобы ты знал!..

2

В ту весну не сеял никто.

Таял снег, парила и ждала плуга земля. Но никто не смел бросить в нее ни зернышка.

Каждое утро кому-то из мужиков мерещилось, что сосед ладит плуг. Бросался он к заплаканному окну, выскакивал во двор, смотрел в ту сторону, где сбегало по пологому склону горы изувеченное снарядами поле.

— Надо, хлопцы, сеять, — говорил Марьяш мужикам, оставшимся в селе. — Война не война, надо становиться за плуг. Где это видано, чтобы земля разбухла от весенних дождей и засохла, не выносив ни единого колоска? Кто-то останется на нашей земле, всех не поубивают.

— А в чей амбар зерно повезешь? — спрашивал Степан Цимрюк.

— Народ с голоду пухнет. Пока тепло, лес спасать будет. А осенью почернеешь, как тот камень при дороге, и конец.

— Весь мир почернел, — стоял на своем Степан. — Но зубы сжал, терпит.

Марьяш посмотрел на соседа, будто на лютого врага.

— Слухай, Степан, — ласково так заговорил он: должен был понять сосед его ласковость. — Да ведь наши не за горами. Уже к Днепру подходят, а может, и перешли. К жнивам тут будут. Чем накормишь? Ты не меня, старых людей слухай. Через эту землю столько войн прокатилось… А крестьянин все сеял. Для детей, ежели не для себя.

— Или я тебе помеха? — отступился Степан. — По мне, хоть всю Европу засевай, коли есть чем.

Рот его подергивался, будто не слова из него выходили, а боль. Ревматизм источил Степановы ноги, и он хватался за тын, чтобы не упасть. Сколько его знали в селе, он все чем-то хворал. Но никогда не жаловался на свои болезни.

— А если не помеха, в поле иди! — прикрикнул на него Марьяш. — Сейте, чтоб ваши кости по этой земле не рассеяло! Позабивались по углам и думаете, вас не найдут?

— Да найдут, — с тоской отозвался Степан. — Вчера вон двоих повесили, и сегодня… А ты говоришь…

В сумерках впрягся Марьяш в борону и потащил ее на поле. Даже отец Ивана, в роду Марьяшей самый зажиточный, наскребший каким-то чудом на лошаденку, надела не имел. «Да на той лошаденке я заработаю себе на могилу, — упорствовал отец. — Мне рая не треба, только положите в мою землю…»

Давно помер батька. Иван потерял всякую надежду на землю. Проклял было и ее, и свою долю… Но перед войной объединили их со всей Советской Украиной и Марьяшу нарезали участок, как и каждому в селе. И поныне это поле он считает своим кровным, потому что дало его общество.

А теперь крался Марьяш за плетнями чуть ли не ползком. Хотел добраться до поля незамеченным. Чтобы недобрый глаз не навредил, не испоганил его мечты.

За селом, сразу от Петриковой долины, зарастала травой его земля. Черная, жирная такая — ломтями бы ее резал и клал за пазуху, как житный хлеб.

«Мир кровью изошел, никому в голову не приходит, что надо сеять. Земля одичала без зерна. Птица на нее сесть боится, а человеку скоро придется камни глодать…»

Поле изрыло снарядами. Оно успело слежаться и зарасти, но бороне поддавалось.

Иван боронил.

Лямка впивалась в плечо, врастала в него. Пот катился по спине, прошибал все тело, распаривал его, и боль уходила.

«Я посею, за мной еще кто-то… Посеем сколько кто наскребет, может, хоть мешка два уродит. Иначе с голоду опухнем…»

Он еще не успел проборонить и маленького участка, как под горой показались двое. Один тоже впрягся в борону, другой шел рядом, чтобы сменить, когда первый устанет.

— Слава Иисусу! — сказали по стародавнему обычаю.

— Вовеки слава!

Вышитые сорочки надели — от веку так велось, первый раз выходили в поле как на праздник.

— Ба, и ты, Степан, не удержался? — лукаво спросил Марьяш Цимрюка, который тоже волок свою борону.

— А кто хозяин на этой земле, я или немец? — хрипло ответил тот. — Нету коня — сам по борозде пойду. Но пускай потом фашист почернеет, как эта земля, зернышка не дам.

Село смотрело на них, шагающих по склону горы, и понимало, что земля больше не в силах впитывать кровь.

За сеятелями бежали ребятишки, вытряхивали из карманов пшеницу, протягивали мужикам.

— Просили мама, чтобы посеяли и нашего хоть два зернышка. Больше нету.

— Сами сейте. Вот так, рукой от себя, от сердца… — учил малых извечному жесту сеятеля Марьяш. — Разожмите горсть, и оно развеется по пашне. Где упадет, там ему и прорасти. Каждый должен что-то посеять. На том свет стоит.

Село смотрело на сеятелей голодными глазами. И впервые за всю войну не было в нем ни страха, ни покорности.

3

— А кто это тебя до света в борону впряг, Марьяш? Конь под Ильком гарцевал. И скалил зубы, словно смеялся вместе с хозяином.

— Жизнь впрягла, — ответил Марьяш. — Сойди с дороги!

— Да не сеять ли вы собрались, холопы?!

— Каждый сеет, что может. Кто жито, кто смерть. Пот солил Марьяшу губы. И от этого каждое его слово было горько-соленым.

— Сеять надо, это правда, — недобро усмехнулся Илько. — Но почему без ведома немецких властей? Они бы и поля отмерили, и зерном помогли. Нет такой власти, которая бы хлеба не хотела, а как же!

— Э, — протянул Цимрюк, — на этой земле, пан полицай, чужое никогда не принималось. Что враг в нее ни кинет, все как в могилу.

Илько побледнел. Хлестнул коня и отъехал ко взгорку, в который упиралось поле.

— Геть до села, босота! — крикнул он. — Я еще не покойник! А коли не покойник, революций делать не дам! Убью! С зерном вместе в землю ляжете!

— Перекрестись, нелюдь! — сурово молвил ему Марьяш. — Земля свята. И тот, кто сеет, тоже.

И набрал пригоршню зерна.

Мгновение смотрел он на полицая, словно хотел угадать, что же будет. И… бросил зерно в землю.

И другую горсть зерна, и третью…

Когда взялись за свои торбы Цимрюк и Гарваш, грянул выстрел.

Марьяш даже не охнул. Только, падая, зерно поднес к сухим губам, словно хотел напиться его весенней прохлады.

— За ним пойдешь! — крикнул Илько Цимрюку, но тот потянулся к торбе. И грянул выстрел второй раз.

Рассыпались по полю ребятишки.

Село разом встрепенулось, ахнуло и бросилось на склон горы, где вершилось убийство.

Третий сеятель набрал зерна и замер.

Револьвер уперся в его грудь. Гарваш даже ощутил то место под сердцем, где пуля разорвет его тело.

— Ну? — бешено крикнул Илько, с ужасом следя за толпой, бёгущей по склону. — Сей!

Гарваш силился что-то сказать. Но губы его одеревенели.

— Сей.

Гарваш хотел разжать пальцы. Но их свело судорогой. Только несколько зернышек просочилось и упало на поруганную землю.

Опустился он возле бороны. Две слезы распахали его лицо, как два плуга…

Стоял старый Мазур возле мраморной глыбы и твердил каменотесу:

— Разрази тебя гром, Бронько, если ты, молокосос, не найдешь на этом камне места для Ивана Марьяша…

Перевод с украинского И. Сергеевой