Хусто разбирал уже четвертую коробку со своими чертовыми рукописями. Ведь история Эрнесто должна быть где-то в этих клочках и рулонах белой, белоснежной, беловатой и белесой бумаги. Бумаги, некрасивой, словно бельмо в глазу. И красивой, берестяной, словно снег в Рождество. Бумаги, желтой, как кожа старика, и бумаги, пожелтевшей по краям, как роговица глаз больного желтухой юноши. Бумаги, коричневатой, как земля, купленная тем стариком заблаговременно для собственной могилки, и серовато-желтой, как старые простыни желторотика-холерика.
И вот так, разбираясь в каракулях на спрессованных, как кирпичи, листах, Хусто просто уже захлебывался в образах звездно-золотой пыли.
— Ну, помоги мне, что ли, разобраться с этой бумажной кашей, — попросил он свою супругу Мануэлу, которая в это время стряпала у электрической плитки, разбираясь еще с одним высоким творением человеческой цивилизации валенсийской паэльей. Не дожидаясь, когда ее муж наконец-то начнет зарабатывать достойные деньги, она подрядилась готовить свое фирменное блюдо для «Погребка у Пауло» — кафе, что недавно открылось прямо под ними — на первом этаже дома.
— О-о! — раздраженно зарычала Мануэла. — Если бы ты только знал, как мне все это надоело.
Хусто даже увидел в ее глазах блеск ярости, столь необычный для терпеливой Мануэлы, но по тому, как Мануэла, стремительно отвернувшись к ветхим картонным папкам, спрятала свое лицо, догадался, что эти искры всего лишь слезы разочарования.
— Что тебе надоело, Мануэла? — спросил Хусто. — Объясни, пожалуйста, поподробнее.
— Все, — сказала Мануэла, — мне надоело все, надоела такая жизнь. Вечно мы ищем, не зная, что. Идем по неведомо какому пути.
— Мы идем к нашим мечтам и фантазиям, Мануэла, — попытался ее поправить Хусто, — разве ты так уже не считаешь? Или ты больше не веришь в мой талант?
— Но почему-то мы на этом пути все время что-то ищем, ищем во всех этих бумажках и не находим, и нам каждое мгновение чего-то, сами не знаем чего, недостает. И, заметь, Хусто, это уже продолжается десять с лишним лет! А порой мне кажется, Хусто, что мы ищем вчерашний день. Когда мы были счастливы одними надеждами. Но это время уже не вернуть. Не вернуть никогда, Хусто!
Мануэла говорила, в истерике размахивая рукой с деревянной лопаткой-мешалкой, которой вовсе не собиралась разгребать творчество Хусто, а, скорее, собиралась дать ему по лбу, отчего лоб Хусто еще до удара успел сначала побледнеть до синих прожилок, а потом и пожелтеть в том самом месте, где у него, по задумке Мануэлы, должен был выскочить синяк.
— Да, десять лет мы, вроде бы, ищем что-то важное, а на самом деле теряем самое важное: теряем нашу надежду, веру в нашу мечту. У тебя, Хусто, просто талант терять самое важное, и однажды, я уверена, ты потеряешь даже меня.
— Было бы неплохо, — буркнул было Хусто, мол, неплохо было бы потерять свою любовь, а потом вновь найти, ведь это всегда вдохновляет. Как вдохновляют фантазии, заимствованные из рекламы, в которой герой возвращается из археологической экспедиции домой, вдоволь накуролесивши, а жена встречает его в фартучке, в косыночке, и с кухни тянет остро-горячим ароматом паэльи: сладкий красный перец, хрустящий лук, золотая кукуруза, изумрудный горошек, нежные розовые креветки, пикантные грибы и кальмары, пряный рис и волшебные мидии. А потом, после вкусненького ужина, разбирает его вещи, все в курином жиру и в помаде, пока он рассказывает ей о своих поисках и находках.
— Я говорю, уверена, — продолжала Мануэла, — потому что уже заразилась от тебя, Хусто, твоим талантом терять. Заразилась и уже, кажется, потеряла ее.
— Кого? — отвлекся от своих радужных фантазий Хусто.
— Потеряла радость. Потеряла радость, которая вкупе с надеждой и есть любовь.
— Вот и отлично, теперь у тебя есть возможность опять найти ее, — Хусто обращался к Мануэле, как к малому ребенку, нравоучительно-ласково. — Разве это не мечта твоего детства — быть археологом? Разве ты в детстве не собирала камни и ракушки? Так что вперед, Мануэла. Лопата у тебя уже в руках, — указал он пальцем на деревянную мешалку для паэльи, — но почему-то, Мануэла, своими размерами она мне все чаще напоминает экскаваторный ковш.
— Опять твои шуточки, — заплакала Мануэла, — но они уже не смешны. Они наводят тоску, как наводят тоску поиски разрушенных замков.
— Мы ищем не разрушенные, а вновь создаваемые замки, — поспешил Хусто поправить Мануэлу, мол, радость и любовь не совсем одно и то же. — Мы ищем историю Эрнесто, — голос Хусто был уже вполне серьезным. — А вчера мы искали среди моих рукописей любовное письмо Энрикеты. Ведь я пишу роман об Эрнесто и Энрикете, не забывай об этом, Мануэла.
— Да, а в позапрошлый уикенд мы искали сцену встречи в кафе Эрнандо и Эммануэль, или как ее там. Десять лет ты пишешь уже романы то об Эрнесто и Энрикете, то об Эрнандо и Эммануэль. Романы то о том, то о другом. И твои романы плодятся, как мыши. Они гоняют друг друга, жрут друг друга. И нет этому ни конца, ни края. И никакого просвета.
— Но Мануэла. Разве это не наши мечты: встречаться в модернистском кафе в Мурсии, как Эммануэль и Эрнандо. Или в средневековом поместье в Малаге, как я писал, представляя себе Энрикету и Эрнесто. Разве, Мануэла, тебя не приводил в восторг типаж Эрнандо или та сцена на берегу залива, когда Эрнандо признается в страстной любви незнакомой девушке? Конечно, лучше было бы, если бы мы сами жили на краю виноградных зарослей и бескрайних плантаций персиков у залива где-нибудь в Мурсии, а не на краю пожелтевших страниц. И ты, как в детстве, собирала бы ракушки и гальку. Но пока это, к сожалению, недостижимо, ты же знаешь, Мануэла, пока это всего лишь наши мечты.
— Все, с меня хватит! — воскликнула Мануэла, отбрасывая лопатку в сторону. И срывая с голых бедер фартук. — Я возвращаюсь к маме. Ты ничего не понял и, видимо, так и не поймешь.
— Что ты делаешь, Мануэла? — воскликнул Хусто, срывая со своего крутого, как бедра Мануэлы, лба фартук.
— Я ухожу! — воскликнула Мануэла, срывая со шкафа чемодан и кидая в него (не в Хусто) полотенца и кружевное нижнее белье.
— Ты меня бросаешь?!
Хусто никак не мог поверить в происходящее. Не мог поверить в то, что решительные действия по набиванию чемодана одеждой не очередной блеф Мануэлы. Не выплеск отрицательных эмоций, после которого комнату захлестнет поток слез, сбежавших из-под прикрытых крышками век ее бездонных кастрюль-глаз. И все вернется на круги своя — то есть на кухню.
— Да, бросаю, — сказала Мануэла. — Сегодня моему терпению настал конец. Я ведь много не просила у тебя, Хусто. Только чтобы в моем доме было уютно. Я хочу жить в маленьком уютном мире уже сейчас, понимаешь, Хусто? Хочу, чтобы в моей квартире не было пыли и мышиного шуршания бумажных мечтаний!
— Но, Мануэла, разве я не старался? Разве не для тебя я писал о чистюле Эрнандо. О программисте Эрнандо, у которого не валяется ни единой бумажки, разве что пара, пара чистых хлопчатобумажных носков. И разве не для тебя я писал ту сцену у залива в Мурсии, которая привела тебя в неописуемый восторг, когда Эрнандо в своих чистых носках, оттолкнув шлюху Эммануэль, признавался в любви с первого взгляда совершенно незнакомой девушке?
— Но ничего не меняется, кроме антуража, кроме декораций, которые суть твои романы! — воскликнула Мануэла. — Ничего не меняется, все остается по-прежнему. Мы, как и раньше, живем с тобой в маленькой комнатке. И десять лет уже эту нашу комнату засыпают сверху огрызки сгнившей молодости, останки вчерашних, полных надежд дней. Их счастливый прах везде — на книжных стеллажах и полках, им набиты коробки, он разбросан по полу и по подоконнику. Разве ты не видишь, скоро он засыплет нас с головой! И мы с тобой задохнемся, как в прямом, так и в метафизическом смысле. Ведь в нашем персиковом саду любви уже осень, разве ты этого не видишь, Хусто?
— Это всего лишь навязчивая идея, Мануэла. Твоя навязчивая идея. Ведь ты всегда боялась задохнуться, — вспомни, Мануэла. Ну же, ну же, Мануэла, иди ко мне в объятия. Иди скорее. А я, наоборот, боялся воздуха. Боялся, что я окажусь пустым, как полая тыква. И не утону, а так и буду болтаться на воде, как тот Пиноккио. Или, может быть, даже взлечу, как воздушный шарик, похожий на тыкву. Мне нужно углубляться, Мануэла. Мне нужно погружаться.
— Но хоть бы ты углублялся с пользой. Написал бы до конца хоть один роман. Тогда, возможно, и бесполезных бумажек стало бы меньше. Что тебе мешает, Хусто, дописать роман об Эрнандо и этой шлюхе, как ее, Эммануэль? Дописать роман и заработать немного денег?
— Но, Мануэла, зачем говорить о пустом дважды? Мы ведь уже выясняли с тобой, Мануэла, что роман об Эрнандо и Эммануэль получается слишком легковесным. В нем нет трагедии, нет трагической развязки. Так что я отложил его в сторону. Но когда-нибудь я обязательно вернусь к нему.
— Но когда?
— Когда, не знаю. Но я бы очень хотел быть с тобой рядом в эту минуту, Мануэла. Как я бы хотел сейчас пойти с тобой, Мануэла, вместе на поиски Эрнандо. Давай, Мануэла, будем искать Эрнандо в виноградных зарослях рука об руку. Ведь если ты не пойдешь со мной, я пойду один. Тогда, может быть, тебя задушит своей развратной пошлостью Эммануэль. А я заблужусь и умру среди этих пузырьков-виноградинок. И, представляешь, нас с тобой раскопают в совершенно разных местах. Меня рядом с Эрнандо в этих его легковесных словесах о любви. А тебя рядом с этой стервой Эммануэль. Ты разве этого хочешь, Мануэла?
— Нет.
— Вот видишь, — облегченно вздохнул Хусто, притягивая, прижимая к себе Мануэлу.
— И что ты предлагаешь? — спросила Мануэла, садясь к Хусто на колени.
— Постепенно, — сказал Хусто, — постепенно мы сами окажемся под кипой моих творений. Под пылью всех этих бумаг и блокнотов. Мы умрем в один день и один час, рядом друг с другом. А когда археологи будут нас откапывать, снимая слой за слоем: сначала первый, современный, об Эрнандо и Эммануэль, затем средневековый с его замками и рыцарскими турнирами, об Эрнесто и Энрикете, затем античный с его колоннами, а потом и дикий первобытный с его дубинами — этот роман у меня еще в зачаточной стадии здесь, в голове, Мануэла! — ткнул себя пальцем в лоб Хусто. — Ну, так вот, когда археологи найдут нас с нашими слониками, и жирафиками, и кактусами, они очень удивятся. Это будет настоящей научной сенсацией — как слой более поздний мог оказаться под более ранним. Как ты думаешь, кактусы и компьютер окаменеют? Мне бы очень хотелось, чтобы мои кактусы остались хотя бы в каменном виде, как и тебе, наверное, хотелось бы, чтобы компьютер закристаллизовался в сталактит и больше никогда не изрыгал из себя этого страшного львиного рыка.
— Нет, — резко вырвалась из рук Хусто Мануэла. — Я этого не вынесу. Я не вынесу такого пресса. Я вся выжата. Я вся задавлена. Ты погружайся один, если хочешь, — Мануэла спешно надевала туфли. — А с меня хватит. Меня, Хусто, с собой, пожалуйста, не тащи в эту зловонную яму.
С этими громкими словами Мануэла ушла от Хусто, хотя прежде, чем аккуратно закрыть на ключ дверь, успела крикнуть ему: «Валенсийская паэлья на столе». О чем впоследствии не без ироничной гордости рассказывала подружкам.
Впрочем, о Хусто она старалась вспоминать как можно реже, боясь невзначай пожалеть его. Но однажды, перебирая свое белье, Мануэла среди мягких ворсистых полотенец, в которые они с Хусто так любили закутываться после ванны, нашла лист грубой, словно берестяная грамота, бумаги с застывшими навеки каракулями Хусто. Тот самый лист, где Эрнандо первый раз…
Дело было вечером. Закат своими лучами окрашивал прибрежные скалы. Море ласковыми набегами пыталось смыть эти чересчур яркие художества природы, стерев уже с лица земли детские песочные куличи и замки. Впрочем, отблески-царапины оставались на скалах, на глыбах персиков и апельсинов в ароматно благоухающем саду, постепенно погружающихся в тень, теряющих свой пышный цвет, но не строгий силуэт. И от всей этой картины Мануэлу бросало то в жар, то в холод, особенно когда она представила себе бедного Хусто, как он все эти месяцы искал среди кипы бумаг эту значимую для него и явно удавшуюся сцену любви Эрнандо и красивой незнакомки в саду. Она в панике расхаживала по комнате, ведь ей самой приходилось не раз участвовать в безуспешных раскопках Хусто, — что делать, что делать? И вдруг Мануэле, как прежде, до безумия стало жаль Хусто, и она, нарушив данное себе слово, взяла с тумбочки телефон-раковину и набрала номер своего брошенного супруга.
Совершенно обнаженной — ведь она собиралась принять ванну — Мануэла вышла на террасу родительского дома в Мурсии, чтобы сигнал мобильника быстрее и вернее нашел оглушенное ухо Мадрида.
— Алло, Хусто?
— Мануэла, это ты?! Что за сюрприз?!
— Постой, Хусто. Я, собственно, звоню, чтобы сказать тебе одну важную вещь, я случайно увезла один листочек твоей рукописи.
— Это тот самый эпизод с Эрнандо? — голосом, изменившимся так, что Мануэле даже показалось, будто этот голос эхом поднимается из карстовых пустот пещеры-раковины, спросил Хусто.
— Да. Надеюсь, ты на меня не очень сердишься. Поверь, я не хотела причинить тебе зла…
— Я так и знал, — сказал очень тихо после длительной паузы Хусто в трубку, или это помехи эфирного моря, накатывая волнами, приглушали его голос, — я так и знал, что ты покинула меня ради Эрнандо. Что ты изменила мне с ним.
— О чем ты таком говоришь?! — раздраженно воскликнула Мануэла. — Совсем с ума свихнулся со своей писаниной?
— Да, свихнулся, — устало сказал Хусто, — но теперь я знаю, как закончить свой роман. Теперь я знаю, где поставить финальную точку-аккорд.
— Ну и проваливай, — крикнула Мануэла в трубку и заплакала.
Ей было обидно слышать обвинения в свой адрес от человека, которого она так любила и которому так долго помогала и хотела помочь сегодня. И было обиднее вдвойне, потому что ей, словно маленькой девочке, вдруг жутко захотелось узнать, чем же закончится роман, которому было отдано столько сил и столько месяцев жизни. И это желание просто распирало ее изнутри, поднимаясь откуда-то из живота большой дрожащей волной, — но как узнать, если с Хусто вот-вот будет порвана всякая связь?!
— Ну и катись к черту, — крикнула Мануэла в трубку-раковину еще раз, хотя менее уверенно, — если не хочешь мне рассказать, чем же все-таки заканчивается роман, к которому я тоже имею некоторое отношение.
— Вы это мне, сеньора? — донесся до Мануэлы голос молодого садовника, которого мать наняла с утра. — Извините, сеньора, я ваш новый садовник Эрнандо, я лишь на секунду. Пришел взять из мастерской лопату. И совсем на вас не смотрю. Разве что одним глазком. Вы такая красивая, сеньора, что в вас невозможно не влюбиться. Невозможно не влюбиться, посмотрев даже одним глазком…
— Нет, не вам, — в растерянности поспешно воскликнула Мануэла, приближая трубку, сделанную в виде морской раковины, к уху. Еще не разобравшись, откуда этот голос доносится. Еще не разобравшись, что ее ждет впереди, после того как похожий на лезвие лопаты диск солнца, сверкнувший на миг из-за облаков, вновь вонзится в земляной горизонт: конец, продолжение или начало романа…