Я шел понурив голову и ничего не ожидал от этих серых промозглых капель, как ничего не ожидаешь от капель валерьянки, когда пьешь их залпом, стакан, другой, третий… Разве что горечь и успокоение.

Кто пил по несколько стаканов капель залпом, тот меня поймет. Это сорок пузырьков по двадцать миллилитров. А их вам не дадут ни в одной аптеке. Разве что в пяти аптеках. А чтобы обойти пять аптек, нужны крепкие нервы. А мои нервы развязались, и шнурки тоже. Благо, небо Питера — это аптека рядом с моргом. Потому что сам Питер — это морг, и никакой фонарь здесь не поможет.

Сказать, что меня бросила девушка, или я задолжал крупную сумму, или утратил свой талант, значит ничего не сказать. Да, я был долговяз, да, я был должен каждому факиру-пассажиру по проездному билету, да, меня бросила девушка двадцать пять лет назад, но это ничего не значило, потому что ее я не помнил ровно до того момента, пока в луже мне не попалась соломинка.

Я поморщился, дескать, какая тут соломинка? Но соломинка была фиолетово-розовая. Из нее кто-то пару часов назад пил коктейль. И сразу, будто это было пару часов назад, передо мной сверкнуло лицо Эли с соломинкой в фиолетово-розовых замерших губах, когда мы гуляли по Питеру и пили из луж: в октябре и сентябре сок, в марте пунш со льдом, в апреле аперитив. А летом мы просто лакали воду, потому что летом нас мучила страшная жажда, но мы продолжали жить вместе с собаками и на собаках-электричках, что так отчаянно высовывают свои потные языки в сторону лесных озер. Вам бы в их стальные шкуры!

Но никогда мы не пели в подворотнях и переходах, в один из которых я сейчас спустился и там увидел поющую бомжиху в кедах.

— Michelle ma belle… — распевала она, и плевать в три короба, не напомни мне ее голос стюардессу в давке ног. К тому же бомжиха странным образом улыбалась и пританцовывала. Она навеяла на меня жуткий страх, но, несмотря ни на что, я присел на корточки и залюбовался ее беспомощными движениями. Обычно, когда я так поступаю, меня рано или поздно начинают бить ногами по лицу.

Вы еще не видели бомжей, поющих «Битлз», ничего, скоро вы их увидите в полной красе.

Мы познакомились с Элей в троллейбусе, набитом под завязку, словно веник в жилистых руках дворника, потому что это шарканье шин и этот шаркающий гул электродвигателя (чуть не сказал электролампочки) напомнили мне спокойную и размеренную жизнь дворника по утрам. Многие испытывают крайнее раздражение, находясь в переполненном транспорте, но мне столпотворение людей всегда по душе, потому что места, в которых людям становится так, что они начинают протирать друг о дружку куртки-дубленки на локтях и джинсы-валенки на коленках, такие места попросту священны. Туда тут же устремляются ангелы, и там можно преспокойно закрывать глаза и начинать делать зикр.

Помнится, только я подумал об ангелах, как две девчушки сбоку от меня заметили:

— Посмотри, вон попрошайка идет.

— С шарманкой на шее, как нищенка.

И действительно, к нам протиснулась кондуктор, и медь в перекинутой через шею сумочке забренчала, словно голодный желудок шарманки. И я еще подумал, что мы могли бы составить неплохой музыкальный дуэт. Может быть, она и была одета хуже, чем презрительно осмеявшие ее девушки, зато волосы и глаза, но особенно волосы, были настолько роскошны, что дали бы фору любой красотке в «форде».

— Передаем за проезд, все передаем за проезд, — сказала она чуть громче, чем положено леди.

— Чтобы абсолютно все передали на проезд, такое невозможно. Этого не может быть в природе, как не может быть в природе чистого звука, — поделился я мыслью вслух.

— Может, — сказала она твердо.

— Тогда, может быть, нам помузицировать как-нибудь вместе, — заикнулся я и пожалел об этом.

— Сначала оплатите проезд.

— Я могу сыграть вам на гитаре, хотя у меня проездной.

— Покажите, что у вас там за проездной?

— А я вот не покажу, что у меня тут, — я сказал это, ища хоть какую-нибудь мелочь в кармане брюк. Впервые за всю жизнь мне захотелось быть кондуктором мужчиной, а не нищим пассажиром-факиром.

Раздался хохот. Это две девчонки смеялись над моей пошлой шуткой.

— Привет, — помахала она им ладонью.

— Привет, Эля, — кажется, они были знакомы.

— Как вы думаете, девочки, подстричь мне волосы? — она всем видом давала мне понять, чтобы я не спешил. А я и не спешил, я не спеша искал в кармане два рубля, на худой конец у меня был документ.

— А что, троллейбус — это монастырь?

— Это не монастырь, но что-то очень похожее…

— А зачем ты вообще пошла сюда работать? Тебя что, родители не кормят?

— Кормят, но здесь лучше…

И тут в троллейбусе все пошло кверху дном. Толпа рванулась от не открывшихся задних дверей к передним, сметая все на своем пути.

— Водитель, открой заднюю дверь, вот, посмотри, у меня удостоверение инвалида, я не могу идти (толкаться локтями), у меня же нет рук.

— Дверь заклинило, — виновато сказала кондуктор.

— За что вам только платить? — зашипела пожилая женщина, проходя мимо нее.

— Не ругайтесь, — сказал я.

И еще я хотел сказать, что это просто чудо какое-то, когда клинит двери, будь то в лифте или квартире, но особенно в троллейбусе, где каждый человек, стоящий на твоем пути, и есть дверь, которую заклинило.

— Вы, наверно, правы, — сказала мне женщина с роскошными волосами, — этого никогда не случится, чтобы все платили за свой проезд, хотя мне всегда казалось, что в местах, где собирается много народу, в таких местах живет гражданский бог.

Она встала у передних дверей, которые уже не закрывались, и пыталась удержать детей, что норовили выпрыгнуть на ходу. А мне, собственно, плевать, как назовут бога, гражданским или милосердным. Я просто вывернул все карманы в поисках хоть какой-нибудь монеты. Я метался, я рвал подкладку, доцарапываясь до бедра, но мне попадались лишь льготные справки: справка ученика школы слепых и слабовидящих детей, справка беженца, справка дурака из дурдома, справка помощника депутата, справка инвалида третьей группы, справка ученика тринадцатого класса детдома и еще тысячи, тысячи справок. И хоть бы одна справка из пункта обмена валюты или из нотариальной конторы — о наследстве!

В конце концов нервы мои не выдержали и, схватив в охапку кондукторшу, я вынес ее из троллейбуса на остановке «Площадь Сенная» (ранее Свободы).

— Смотри, — сказал я, не отпуская ее из своих рук, — здесь тоже живет гражданский бог. Слышишь.

И несколько минут мы стояли молча и обнявшись.

Но иногда мы гуляли по Питеру, зарабатывая себе на жизнь ногами и музыкой. Мы гуляли по Питеру до сведения ног и скул, потому что холодный ветер хлестал нас по самым уязвимым местам (ногам и скулам). И тогда мы разговаривали.

Ночью мы поднимались на какой-нибудь чердак, в доме Мандельштама или Бродского, доставали спальные мешки.

— Расслабься, — говорила мне Эля, — расслабься, будь, как трава, преврати этот дом в шалаш.

— Расслабиться?

— Расслабься, не думай ни о чем. Ведь ты лучше меня знаешь, что трубадуры выросли из суфиев, а от трубадуров оттолкнулось Возрождение, а от Возрождения классицизм, а из классицизма вырос джаз и рок-н-ролл. Расслабься, будь, как трава, а я пока поищу что-нибудь поесть.

И она убегала искать, а я писал ей очередную песню, зная лучше нее законы гармонии. Но это еще вопрос, кто из нас лучше знал ледяной ветер.

— Привет, — улыбалась она, вернувшись, — вот сигареты, вот полбутылки пива и еще хлеб.

— Не надо все это, — заводился я и грубо, ногой, отталкивал ее подношения, — не надо, я ведь трава, что превращает дома этих сытых ублюдков в шалаш. Зачем мне пить и есть?

Да, иногда мы гуляли по Питеру, то и дело возвращаясь к сфинксам-лягушкам, чтобы погладить им пальцы и загадать сокровенное желание. И когда мы гладили сфинксам-лягушкам пальцы, что так похожи на гриф семиструнной гитары, я находил ледяную от страха руку Эли.

Покажите мне женщину, которая преспокойно может погладить чудище, похожее на льва, — и уж совсем жуткий страх охватывает женщин при слове «лягушка».

— Не бойся, глупышка, это всего лишь новорожденная болонка и старая русалка.

— А я и не боюсь, я загадываю желание, — говорила она и бледнела еще больше.

— Скажи мне твое желание, и я постараюсь исполнить его.

— Нельзя.

— Скажи, — я сжимал-брал ее пальцы в плен, одновременно начиная рыться в безжалостно распахнутых глазах, словно глаза — это дневники, где ничего не понять.

— Нельзя, — в эту минуту ее глаза были безжалостны ко мне.

Что касается моих желаний, то я мечтал, чтобы моя музыка рождалась в самых глубинах, в роднике у сердца, а потом, превращаясь в семь ручьев, достигала сердец людей. И еще я мечтал баснословно разбогатеть, ну, например, как Пол Маккартни или Скотт Фицджеральд.

Я так и говорил Эле:

— Не бойся, Эля, мы скоро разбогатеем и отправимся в Париж, а пока надо тренироваться, пока надо играть на площадях. Площади — они, как слепки с плащаницы Исы. На площадях мою гитару зашкаливает с такой силой, словно она рамка, а гражданский бог — он живой.

И мы доставали наши инструменты. Гитару, флейту и шарманку-сумочку, в которую люди могли бы кидать свою медь, аккомпанируя нам. Бывало, выходило ничего, но чаще — жуткая какофония.

— Не нервничай, будь, как трава, — успокаивала меня Эля.

— Знаю, знаю, — отмахивался я, — надо работать.

И вот однажды, когда я рылся в ее глазах в поисках желания, которое так сильно напугало нас вместе с ободранной, мокрой русалкой-болонкой, Эля призналась:

— Я хочу уехать отсюда любой ценой.

Она сказала это, когда все вещи были уже почти собраны. Сказала эффектно грациозно и в то же время изогнувшись, как кошка, уходя, как кошка на чердаках, от всех вопросов и упреков разом.

— Не могу себе простить, что мы познакомились с тобой в троллейбусе, а не на самолете. Тебе бы так пошел костюм стюардессы. И самолет тебе пошел бы тоже, раз тебе так к лицу чердак. И опять же, гражданский бог в самолете, он ближе к милосердному богу.

— Перестань, — она изогнулась еще больше, стараясь изо всех сил лишний раз не потревожить моих чувств, но я все-таки умудрился задать ей полвопроса:

— Эля, почему?

— Я так больше не могу, я хочу спать в своей постели, я хочу жить в своем доме, а не на болотах, я хочу есть горячие пирожные и суп.

Она говорила, стоя ко мне спиной и укладывая флейту в футляр из-под зонтика, потому что сам зонтик уже давным-давно был сломан. Его, так похожего своей расцветкой на букет хризантем, у самой рукоятки погнул страшной силы ветер, когда мы все-таки гуляли по Питеру и я пытался спрятать от промозглого косого дождя эти нежные и съёженные тогда глаза-губы-носик.

— Ты не дарил мне цветов, мы не знаем, что такое «Мартини» и «Рафаэлло».

— Но мы видели март и апрель. Ты же помнишь, скоро мы должны баснословно разбогатеть.

— Я в это уже не верю.

— И с каких пор ты не веришь в это, Эля?

— С давних пор. Не знаю. Порой мне кажется, что я не верю в это с того самого момента, когда ты не оплатил свой проезд. Помнишь, наша первая встреча. А я так надеялась.

Это был удар в самое сердце. И я не виноват, что букет хризантем оказался таким хрупким, а мои неумелые руки здесь абсолютно ни при чем. Они прекрасно знают, как держать зонтик, мои неумелые руки.

Я очнулся, стоило бомжихе допеть весь свой репертуар из битлов и перейти к Шаляпину. «Интересно, — подумал я, — вроде, сегодня обошлось без пинков».

Впрочем, все еще только начиналось. Не успел я выйти из перехода и встать под арку на одной из центральных улиц, не успел я расчехлить гитару, как та же самая бомжиха, но уже в экстравагантной худой шляпке, пристроилась возле меня.

Я пытался петь, не обращая на нее внимания, пусть слушает. Но бомжиха, привыкшая сама быть звездой, начала зазывать толпу, выкрикивая что-то ужасное. «Подходите, люди добрые, здесь вас не обидят».

Она ерничала, выклянчивала для меня сигареты и пиво. Материлась и визжала. Пыталась петь теми же зазывающими интонациями, танцевать теми же клянчащими глазами. А я смотрел на нее и радовался, что Эли нет рядом, что она ушла, что она не распугивает толпу.

— Давай деньги, — сказала бомжиха, когда я решил свернуть наш совместный концерт.

— Слушай, пора прекращать это безобразие.

— А зря я, что ли, старалась, собирала народ, приносила тебе сигареты?

— Да ты только отталкивала людей.

— Да, я уродлива, ну и что? Зато я служительница гражданского бога. Гражданскому богу тоже нужны жертвоприношения.

— Возьми, — сорвался я, — хотя ты отвратительно пела.

— Плевать.

— И все-таки ты очень отвратительно пела. Хуже некуда.

— А я говорю — плевать, я пела, как могла. Людям нравится, а чистого звука в природе не бывает.

— Бывает, чистый звук — это звук травы на болотах, — заметил я и пошел в сторону того дома, где когда-то росла волшебная трава (ныне подстилка из соломинок), на которой, разметав свои чудесно пахнущие волосы, еще вчера возлежала ты.