Кто виновник той социальной и культурной катастрофы, которая произошла в Петрограде после Октябрьской революции?
«Петербург грязен, потому что очень устал… Он грязен… как слабый, слабый больной, который лежит и делает под себя.
Зимой замёрзли почти все уборные. Да, сперва замёрзла вода, нечем было мыться. Мы не мылись. Замёрзли клозеты. Как это случилось, расскажет история.
Мы все, весь почти Питер, носили воду наверх и нечистоты вниз, вниз и вверх носили мы вёдра каждый день. Как трудно жить без уборной. Город занавозился, по дворам, по подворотням, чуть ли не по крышам.
Мы. вошли в зиму без дров. Чем мы топили? Я сжёг свою мебель, скульптурный станок, книжные полки и книги, книги без числа и меры.
Один друг мой топил только книгами. Жена его сидела около железной дымной печурки и совала, совала в неё журнал за журналом. В других местах горели мебель, двери из чужих квартир.
Это был праздник всесожжения. Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали маленькие. В рядах улиц появились глубокие бреши…
У мужчин была почти полная импотенция, а у женщин исчезли месячные.
…Умирали просто и часто. Умрёт человек, его нужно хоронить. Стужа студит улицу. Берут санки, зовут знакомого или родственника, достают гроб, можно напрокат, тащат на кладбище. Видели и так: тащит мужчина, дети маленькие, маленькие подталкивают и плачут.» [5. Т. 1. С. 34–36].
О чём это? Ну, конечно, о блокаде. Только не о ленинградской, как почти наверняка подумал читатель, — о петроградской: эта статья Виктора Шкловского была написана в 1920 году, в разгар первого демоцида, обрушившегося на северную столицу в ХХ веке.
Тогда, всего за несколько лет, население города сократилось в три раза: перед Февральской революцией проживало 2,4 млн человек, к концу 1920 года — до 722 тыс. (по другим данным, 740 тыс.). Конечно, кому-то удалось выехать за границу, в Москву или в южные районы России, кто-то ушёл воевать (к белым или красным), кто-то (в первую очередь, рабочие) уехал в деревню. Но многие жители оставались в городе и медленно вымирали от голода, холода и чекистского произвола.
По вполне понятным причинам никаких статистических данных об умерших нет, даже приблизительных. Но сохранились свидетельства очевидцев. Вот, например, записи известного экономиста и статистика Станислава Струмилина: «…картофельная шелуха, кофейная гуща и тому подобные “деликатесы” переделываются в лепёшки и идут в пищу; рыба, например селёдки, вобла и т. п., перемалывается с головой и костями и вся целиком идёт в дело. Вообще ни гнилая картошка, ни порченое мясо, ни протухшая колбаса не выбрасываются. Всё идёт в пищу». Струмилин произвёл и научные подсчёты: «…при средней норме для работника физического труда в 3600 калорий в день, а при минимальной — 2700 калорий продукты, получаемые по продовольственным карточкам, давали накануне революции 1600 калорий, а к началу лета 1918 г. — до 740, то есть 26–27 % от минимальной нормы» [29. С. 66–67]. Характерные штрихи из дневника Зинаиды Гиппиус: «Рвут падаль на улице равно и одичавшие собаки, и вороньё, и люди» [17. Т. 1. С. 211], «На Николаевской улице вчера оказалась редкость: павшая лошадь. Люди, конечно, бросились к ней. Один из публики, наиболее энергичный, устроил очередь. И последним достались уже кишки только» [16. С. 284]. А вот свидетельство географа, статистика и музееведа Вениамина Семёнова-Тян-Шанского: в 1919–1921 годах «на улицах и во дворах Петрограда совершенно исчезли столь изобильные прежде голуби, которые были все поголовно съедены населением. Раз появились в изобилии грачи, свившие свои гнёзда на деревьях сада Академии художеств и других, но вскоре исчезли, вероятно, тоже в целях питания населения…» [36. С. 402].
Всюду в городе царили грязь, следы мародёрства и запустения. «Страшно видеть эти пустынные, поросшие зелёной травой улицы Петрограда, особенно облинялый пустынный Невский», — свидетельствовал 7 июля 1918 года в своём дневнике рядовой петроградский интеллигент, учёный-архивист Георгий Князев [22. С. 79]. Редкие прохожие напоминали призраков: опухшие от голода, немытые, одетые в рваньё — всё ценное конфисковано, а не то припрятано во избежание конфискаций, нападений грабителей или чекистов, которые выявляли ненавистных им буржуев прежде всего по внешнему виду. «Шла дама по Таврическому саду. На одной ноге туфля, на другой — лапоть», — записывала в июне 1919 года в свой дневник Зинаида Гиппиус [16. С. 240]. А ночью город вымирал полностью, только где-то в редких комнатах с окнами, занавешенными одеялами, словно в кладбищенских склепах, ютились люди.
Параллельные заметки . Зимой жизнь теплилась главным образом вокруг печки. Но не той, которая стояла в каждой комнате и была отделана изразцовыми плитками или, на худой конец, гофрированной жестью, а вокруг самодельной крохотной печурки. Очаг, неумело сложенный из кирпичей, именовался «буржуйкой», небольшой ящик из чугуна — ««пролетаркой». ««Пролетарки» встречались много чаще, но, видимо, в советских условиях их название не отличалось, как сказали бы сейчас, политкорректностью, и поэтому именно чугунные печки в итоге навсегда остались «буржуйками», а слово «пролетарка» вышло из обращения.
Ещё недавно процветающий город, в котором жизнь бурлила днём и ночью, теперь превратился в царство ужаса, горя и нищеты. Уже после Гражданской войны Константин Вагинов вспоминал: «Страшен Петербург для Петербуржца. В 1918, 1919, 1920 годах он прикинулся мёртвым, жалким, беспомощным, повисшим на тонкой верёвке над пропастью…» [11. С. 452]. В представлении Виктора Шкловского, вернувшегося в 1918 году из Персии в Петроград, этот город напоминал человека, «у которого взрывом вырвало внутренности, а он ещё разговаривает» [43. С. 143]. Осип Мандельштам в том самом 1918-м сказал жёстче и проще: «…Петрополь, город твой, / Твой брат, Петрополь, умирает!» [28. Т. 1. С. 121], и через три года Николай Анциферов подтвердил: «Петрополь превращается в Некрополь» [32. С. 29].
Вспомним эсхатологические настроения, царившие в Петербурге в начале века. И вот предчувствия сбылись. Но реальность оказалась страшнее ожиданий, она оказалась настолько страшной, что величайший поэт той эпохи Александр Блок умер, по сути, от отчаяния [43. С. 241].
* * *
Статья Виктора Шкловского, отрывками из которой начинается эта глава, так и называлась: «Петербург в блокаде». На первый взгляд, странное заглавие — в течение всей Гражданской войны Петроград ни разу не был взят в кольцо какими-либо вражескими войсками. И всё же блокада действительно была. Её установили сами новые хозяева города — большевики.
Внешнее кольцо этой блокады составляли заградительные отряды, которые арестовывали всех крестьян, пытающихся привезти в Питер картофель, овощи, муку, хлеб, молоко для продажи или натурального обмена. Коммунисты объявили «мешочников» и «спекулянтов» вне закона, и облавы на них велись повсюду — на маленьких станциях, в вагонах, на вокзалах, городских рынках…
Не менее страшно было и внутреннее кольцо, в котором оказались петроградцы: постоянные обыски, реквизиции любых мало-мальски ценных вещей (вплоть до материи и кожи с мебельной обивки), незаконные аресты и, конечно же, голодомор. О том, как это делалось и, вообще, что творилось в ту пору в Петрограде, можно представить себе по сводкам о настроениях горожан, которые регулярно составляла Петроградская ЧК, используя перлюстрированные письма, конфискованные дневники и доносы осведомителей. Вот всего одна цитата из такого документа, характеризующая житейские реалии и психологическое состояние обитателей северной столицы: «Дорогая Наташа. Отнятые наши вещи коммунистами продаются. Продали зеркало за 10000 р. Делают из плюша с кресел сапоги. Где же, дорогая, та правда, что думали найти?..» [3. С. 778].
Уже в конце мая 1918 года Петросовет принял постановление о «классовом пайке». Отныне все жители города разделялись на четыре категории. Рабочим полагалось по 1/2 фунта хлеба в сутки, служащим — 1/4 фунта; «лицам не рабочим и не служащим, живущим своим трудом» — 1/8 фунта и, наконец, «нетрудовым элементам» — 1/16 (напомню: фунт — 409 граммов). В дальнейшем размер пайков, конечно, менялся. Иногда уменьшаясь: к примеру, в мае 1919 года норма рабочим была урезана до осьмушки, что вызвало массовые забастовки. Иногда увеличиваясь, но повышения эти всякий раз оказывались крайне незначительными.
Против кого был направлен «классовый паёк», горожане отлично знали. Большевистский наместник Григорий Зиновьев публично заявлял: «Мы постараемся направить костлявую руку голода против истинных врагов трудящихся и голодного народа. Мы даём рабочим селёдку и оставляем буржуазии селёдочный хвостик» [44. С. 122]. Он открыто насмехался: «Мы сделали это для того, чтобы они не забыли запаха хлеба» [44. С. 122]. На самом деле «истинные враги трудящихся и народа» — не только буржуазия, но также интеллигенция. Большевики с самого начала поставили знак равенства между интеллигентами и «буржуями», уравняв и тех и других в осьмушном пайке не только потому, что до Октября интеллигенты якобы «обслуживали правящий класс капиталистов». Новые правители страны рассматривали интеллигенцию как самого опасного врага и по-своему были совершенно правы, ведь её основная функция заключается в оппозиционности всякой власти, а кроме того, она — носитель тех понятий культуры, морали и нравственности, которые были несовместимы с принципами большевизма.
Параллельные заметки . На самом деле ненависть большевиков к интеллигенции и её неприятие большевизма возникли одновременно. Февраль интеллигенция встретила с восторгом — как сбывшуюся вековую мечту о демократической революции, а вот Октябрь был воспринят сначала как наглая попытка украсть с таким трудом достигнутое счастье, потом — как полная катастрофа всех стремлений, борьбы, страданий и жертв нескольких поколений. И главное, «простой народ», во имя которого интеллигенция, с первых декабристских тайных обществ, боролась за свободу, этот народ выбрал волю — когда можно безнаказанно бесчинствовать в пьяном угаре, грабя, убивая, издеваясь над всеми, кто ещё вчера жил богаче и сытнее, в том числе над своими заступниками-интеллигентами.
Впрочем, даже рабочие, заботами Зиновьева угодившие в привилегированную категорию, не могли прожить на 200-граммовую пайку, потому что многие были семейными да к тому же очень скоро ничего, кроме хлеба, уже не выдавалось. Пролетариату пришлось выкручиваться, кто как сумеет. Так, завод Гейслера, по требованию рабочих, почти полностью забросил производство телефонных и телеграфных аппаратов и взялся мастерить зажигалки на продажу. Но на большинстве других предприятий пошли более простым путём: развернулось невиданное прежде воровство — из цехов несли всё, что можно сбыть на толкучке (с тех пор и до самого крушения коммунистического режима кражи с производства почти всегда были настолько массовыми, что превратились в одну из характерных черт советского социализма; эвфемизм «несуны» распространился даже в официальной советской печати).
Государственные служащие такими возможностями не располагали, а потому ради краюшки горького, вязкого хлеба, который к тому же крошился, потому что в него добавляли солому, в конце концов были вынуждены забыть о саботаже новой власти и вновь выйти на работу.
Наиболее расторопные среди интеллигентов принялись в обилии читать лекции и проводить разные занятия с красноармейцами, моряками, милиционерами и так далее, вплоть до повитух, потому что за каждую такую службу давали отдельный паёк. Художник Юрий Анненков вспоминал, как получал «самый щедрый паёк “матери, кормящей грудью”, за то, что в Родильном центре “Капли молока имени Розы Люксембург” читал акушеркам лекции по истории скульптуры» [5. Т. 1. С. 83].
Все остальные — как отмечает историк Елена Игнатова, примерно 100 тысяч человек — были обречены на медленную и мучительную гибель: «нетрудовым элементам» полагалась всего лишь крохотная хлебная краюха в 1/16 фунта, то есть 25 граммов [19. С. 411]. «С четверга ничего не получали, не только хлеба, но и крупы… Ничего не дают», — записывал 4 августа 1918 года в дневниковой летописи тех страшных дней Георгий Князев [22. С. 77]. А вот как вспоминал о том же времени поэт Василий Князев: «В 3-м этаже живёт небольшая семья интеллигентов: бабушка, гимназистка-внучка и близнецы — мальчики-гимназисты. Я видел их во дворе: тихие, бледные до прозрачности, сидят и читают, обнявшись, одну книгу. Потом один мальчик исчез… Потом и другой. Потом исчезла бабушка — перестала утром ходить на набережную за щепками. Потом не стало видно и её хроменькой, тихой, русоволосой внучки. Эти люди — вымерли, медленно умирали на глазах всего дома. То, что они погибли от голода, обнаружилось при взломе дверей их квартиры» [19. С. 411]. И ещё одно воспоминание — первого в России профессора социологии Питирима Сорокина: люди «умирают от тифа, гриппа, воспаления лёгких, холеры, истощения и от всех десяти казней египетских. Друга, которого сегодня видел живым, завтра найдёшь мёртвым. Собрания профессорско-преподавательского состава <Петроградского университета> теперь не многим отличаются от поминок по нашим коллегам» [38. С. 131]. Это не было преувеличением. За годы большевистской блокады только в научном мире Петрограда преждевременно ушли из жизни историки академики М. Дьяконов и А. Лаппо-Данилевский, филолог академик А. Шахматов, экономист М. Туган-Барановский, лингвист и этнограф академик В. Радлов, профессор геологии А. Иностранцев, главный хранитель Эрмитажа Э. Ленц, известный пушкиновед П. Морозов. Всего же «в 1919 году в Петрограде умерло 65347 человек. На тысячу жителей это составило 72,6 человека. В 1918 г. этот показатель равнялся 64150 и 43,7, а в 1920 — 37479 и 50,6» [23. С. 227].
Большевики утверждали, что за продовольственный, топливный и промтоварный кризис в Петрограде всю вину должны нести царское и Временное правительства, буржуазия, сельские кулаки, белогвардейцы, интервенты. Но это была пустая демагогия. В действительности вымирание северной столицы организовала сама новая власть. Массовый голод она считала своим союзником. Интеллигенция, небогатая буржуазия вымирали в первую очередь, потому что были наименее приспособлены к бытовым трудностям. К тому же хронически голодный человек становится апатичным, равнодушным и готов за хлебную корку продать душу дьяволу.
Вдобавок ко всему летом 1918 года в Петрограде разразилась холерная эпидемия, во многом спровоцированная резким ухудшением качества жизни горожан и, в частности, санитарно-гигиеническим положением в мегаполисе. Приведу ещё одну цитату из сводки Петроградской ЧК, характеризующей бытовавшие среди жителей умонастроения: «Мой помощник пришёл сегодня и говорит: сейчас на Сенной один мужик продавал тифозную вошь, купить с той целью, чтобы заболеть тифом и получить отпуск. Вот житьё наше» [3. С. 780].
Однако двух союзников — голода и холеры — большевикам было мало, поэтому именно в Петрограде они развернули самый жестокий тотальный террор, какого в ту пору не было нигде в России. 26 июня 1918 года, спустя почти неделю после того, как за Невской заставой эсер Никита Сергеев застрелил В. Володарского, глава правительства Владимир Ленин писал своему петроградскому наместнику: «Тов. Зиновьев! Только сегодня мы услыхали в ЦК, что в Питере рабочие хотели ответить на убийство Володарского массовым террором и вы (не вы лично, а питерские цекисты или пекисты) удержали. Протестую решительно! Мы компрометируем себя: грозим даже в резолюциях Совдепа массовым террором, а когда до дела, тормозим революционную инициативу масс, вполне правильную. Это не-воз-можно! Террористы будут считать нас тряпками. Время архивоенное. Надо поощрять энергию и массовидность террора против контрреволюционеров, и особенно в Питере, пример коего решает. Привет! Ленин» [24. С. 67].
Руководство города и местная ЧК с готовностью откликнулись на призыв вождя. Уже к октябрю 1918-го «общее количество жертв красного террора в Петрограде… достигло почти 800 человек расстрелянных и 6229 арестованных» [34. С. 154]. Особенно активизировалась арестная и расстрельная деятельность петроградских большевиков после 30 августа, когда в Москве на заводе Михельсона было совершено покушение на Ленина, а в Петрограде в вестибюле Главного штаба на Дворцовой площади был убит председатель местной ЧК Моисей Урицкий. Только в следующие два дня было расстреляно 512 заложников. «Один из руководителей ПГЧК Н.К. Антипов, выступая на митинге в день похорон М.С. Урицкого 1 сентября 1918 г., заявил, что чекистами города уже задержано 5 тысяч представителей буржуазии… В ближайшее время, по его словам, будет расстреляно в 3–10 раз большее количество известных в царское время деятелей» [34. С. 153].
Выступавший на том же митинге Григорий Зиновьев объяснил: «Пробил час раздавить гадину» [33. С. 175]. 18 сентября на Седьмой конференции парторганизации Петрограда он говорил: «Мы теперь спокойно читаем, что где-то там расстреляно 200–300 человек… Если мы будем идти такими темпами, мы сократим буржуазное население России» [34. С. 132]. А 24 сентября на заседании Петросовета закончил свою речь словами: «Революция есть кровь, огонь, есть железо, и хорошо, что настала эта эпоха. Да здравствует красный террор!» [33. С. 176] — и ушёл с трибуны под овации собравшихся. Один из ближайших соратников главного вождя правильно понял ленинские слова о необходимой массовидности террора: он публично, во всеуслышание, разрешил рабочим расправляться с интеллигенцией и буржуазией по-своему, прямо на улице [34. С. 151–152]. «Вы, буржуазия, убиваете отдельных личностей, а мы убиваем целые классы!», — открыто провозгласил Зиновьев [37. С. 231].
Впрочем, на самом деле большевистский наместник в Петрограде апеллировал не к профессиональным рабочим, а к деклассированным пролетариям. Рабочая интеллигенция и те рабочие, которые входили в те или иные небольшевистские политические партии (главным образом, в партии меньшевиков и эсеров) или поддерживали их, сами попали под гильотину «красного террора»: часть из них оказались в тюрьме, были взяты в заложники, некоторые расстреляны.
В результате с 1918 по 1921 год в городе жертвами большевистского террора стали тысячи жителей, в том числе старики, женщины, подростки. Широко используя систему заложничества и антисоветские заговоры, в большинстве сфабрикованные чекистами на живую нитку, большевики расправлялись со всеми, кто, по их мнению, был врагом или мог им стать в будущем. «В те дни… аресты и расстрелы знакомых и близких стали обыкновенным, почти будничным явлением.», — признавала позже эмигрантка Ирина Одоевцева в своих вполне просоветских мемуарах [30. С. 41].
Так с первых шагов советской власти массовые репрессии стали одним из важнейших направлений государственной политики и самой её сутью на десятилетия вперёд. По-другому большевики-коммунисты просто не могли: демократизация — даже весьма относительная — грозила им реальной потерей власти. В 1920 году Владимир Ленин кратко и чётко сформулировал суть своего «пролетарского» режима: «Диктатура есть власть, опирающаяся непосредственно на насилие, не связанная никакими законами» [26. Т. 37. С. 245]. Устрашение, массовая жестокость, «кровавое очищение революцией» — в этом коммунисты, не скрывая того, брали пример с Великой французской революции. И никому из большевистских вождей, наверное, даже в дурном сне не могло присниться, что русская гильотина, как и французская, не остановится, пока не казнит всех своих жирондистов, Эберов, Дантонов, Демуленов, Робеспьеров, Сен-Жюстов…
Параллельные заметки . Несколько любопытных исторических параллелей.
Уже на следующий день после того, как 1 января 1918 года у Симеоновского моста через Фонтанку (ныне мост Белинского) была совершена попытка покушения на В. Ленина, новая власть закрыла в Петрограде ряд газет, а ВЧК арестовала весь состав редакции «Воли народа». Тогда же в своём выступлении на заседании Петросовета Григорий Зиновьев обосновал эти репрессивные меры тем, что покушение на Ленина было «морально подготовлено» этими периодическими изданиями. В 1935 году аналогичное обвинение — «моральная ответственность» за убийство Сергея Кирова — Сталин инкриминировал самому Зиновьеву вместе с Каменевым…
В июне 1918 года Ленин использовал убийство В. Володарского в качестве повода для призыва к «массовидности террора», а 5 сентября того же года Совнарком принял декрет о начале «красного террора» в ответ на августовские покушения на Ленина и Урицкого. В дальнейшем советская пропаганда всегда считала эти акции вполне естественными и чуть ли не единственно адекватными мерами для защиты революции. Но когда 1 декабря 1934 года в коридоре Смольного был убит Сергей Киров и Сталин, воспользовавшись этим, развернул аналогичный террор в отношении своих противников, — впоследствии, уже при Хрущёве, та же советская пропаганда расценила это как нарушение «ленинских норм» в жизни партии и советского государства.
В действительности Сталин фактически во всём — и в данном случае тоже — старался чётко придерживаться «ленинских норм». «Сталин — это Ленин сегодня» — формула, провозглашённая Анри Барбюсом [7. С. 344] и тут же подхваченная советской пропагандой, была абсолютно правдива. Хотя бы потому, что её можно было легко проверить формулой-зеркалом «Ленин — это Сталин вчера».
Москвичи, которым довелось побывать в те годы в Петрограде, поражались размаху здешнего террора и голода. В Белокаменной ничего подобного не было. Москвичам даже «было разрешено (в условиях продразвёрстки!) “полуторапудничество”, то есть индивидуальные поездки на село для покупки или обмена 24 кг зерна или муки» [40. С. 176]. Однако разительное отличие в положении северной столицы объяснялось просто: здесь находилось больше всего «расстрельного контингента» — чиновники госаппарата, представители придворных кругов, «многочисленные высшие и средние учебные заведения… полки гвардии и 37-й пехотной дивизии… Штаб гвардии и Петроградского военного округа… иные военные учреждения. 4 кадетских корпуса, 8 военных училищ, 7 академий, а также 7 созданных в годы Первой мировой войны школ прапорщиков; Кронштадт был одной из главных баз Флота, здесь жило множество семей морских офицеров и чиновников. В Петрограде же оседало и много отставных офицеров и чиновников с семьями, так что численность населения того круга, из которого большевики имели обыкновение в первую очередь брать “заложников”, составляла здесь более 100 тыс. человек» [2. С. 7]. Те же 100 тысяч называют другие исследователи, в частности Елена Игнатова, о чём уже говорилось в этой главе.
И знак равенства между интеллигенцией и буржуазией, как это на первый взгляд ни парадоксально, в стандартах социальных представлений большевиков тоже был вполне логичен. Ведь именно Петроград не только отличался наибольшей концентрацией людей с высшим образованием и представителей традиционно интеллигентских профессий, северная столица по самому своему духу — в самоидентификации жителей, поведенческих стандартах — являлась единственным в стране интеллигентским городом, интеллигентской столицей.
* * *
Подобно Петру I, который за двести лет до того превратил Петербург в полигон для задуманной им новой России, Ленин теперь создал на базе этого города испытательную площадку для будущего коммунистического жизнеустройства. Помните? — поощрять террор надо особенно в Питере, «пример коего решает». При этом вождь большевиков пошёл гораздо дальше своего предшественника. Если первый российский император пытался на берегах Невы выстроить модель идеального государства пред-тоталитарного толка, то первый глава советской власти здесь же обкатывал свои идеи уже полнокровного тоталитарного режима.
Впрочем, сам Ленин никогда не говорил, что тоталитаризм является его мечтой. В эпоху политической жизни Ленина это слово ещё не родилось. По одним сведениям, впервые его употребили в 1920-е годы Дж. Амедола и П. Гобетти, критики режима Бенито Муссолини, а в научный оборот оно вошло лишь в 1930-х. По другим данным, слово «тоталитаризм» впервые — и сразу в положительном смысле — появилось в итальянской газете «Мондо» 5 мая 1923 года, а в 1925-м Муссолини в одном из своих выступлений уже «размышлял» о преимуществах тоталитарного государства в сравнении с демократическим [4].
Иначе говоря, Ленин строил то, что ещё не имело названия. Но Муссолини, а чуть позже Сталин и Гитлер возводили режимы, которые весь мир однозначно назвал тоталитарными. Однако сам термин «тоталитаризм» за эти без малого сто лет так и не обрёл однозначного понимания.
Вот, например, «Философский энциклопедический словарь», выпущенный в Москве в 2004 году: «Тоталитаризм — общественно-политический строй, который характеризуется всеобъемлющим “командным" вмешательством авторитарного государства во все сферы жизни и деятельности общества и отдельных личностей». Аналогичное определение, с теми или иными незначительными отступлениями, дают и другие словари, изданные как прежде, так и в самые последние годы. Однако, во-первых, из этого определения непонятно, как при тоталитарном строе государство может оставаться авторитарным. Во-вторых, история уже доказала, что тоталитаризм способен существовать не только в рамках государства. Он может ограничиваться лишь отдельными районами страны, захваченными политико-военизированным движением или религиозной сектой. А в-третьих, — и это, пожалуй, самое главное — «всеобъемлющее вмешательство во все сферы жизни общества и отдельных личностей» свойственно всем деспотиям, которых человечество перевидало на своём веку в избытке, и, если следовать логике словаря, чуть не половину истории земной цивилизации пришлось бы признать тоталитарной.
Вероятно, гораздо ближе к истинному смыслу этого явления подошли сами адепты тоталитарной идеи. Сошлюсь на двух из них. Николай Бухарин: «Пролетарское принуждение во всех его формах, начиная от расстрела и кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи» [10. С. 168]. Пауль Риттербуш, теоретик национал-социализма: «…тоталитарным государством является такое государство, с помощью которого одна партия или одна идеология поднялись до степени тотальности и предъявили претензии на исключительность в политическом строительстве национальной жизни.» [18. С. 41]. Иными словами, суть тоталитарного режима в том, что его главным оружием становится идеология, которую всё сообщество и каждый его член обязаны исповедовать с религиозным фанатизмом. Отсюда и главная задача режима — не проникновение во все поры жизнедеятельности социума и отдельного индивида, это лишь средство или, по-бухарински, метод, а — «выработка» нового, искусственного человека, зомби, хомо тоталитарного.
Когда советская пропаганда провозглашала героем пионера, донёсшего на своего отца, когда детей вынуждали отречься от родителей, а жён от мужей, потому что те были объявлены «врагами народа», когда на партийном собрании, по заявлению супруги, обсуждался вопрос о моральном облике коммуниста, который завёл любовницу, — всё это не было влиянием на самые интимные аспекты жизни людей просто ради влияния. Это было целенаправленное стремление сформировать новые морально-нравственные устои, отвечающие интересам идеологии коммунистического тоталитаризма. А интерес этот всегда один и тот же: преданность тоталитарной власти превыше всего, в том числе превыше вечных человеческих ценностей — добра, милосердия, порядочности, честности и, наконец, любви к близким. Именно такой тип гомункулуса был в обилии порождён советским строем и даже до сих пор, через четверть века после крушения СССР, нередко встречается на постсоветском пространстве. Это существо — одновременно страшное и жалкое, с рабской психологией и атрофированной способностью к независимому мышлению, доверчивое и подозрительное, безынициативное и агрессивное, способное мгновенно переходить от обожания к ненависти и от ненависти к обожанию, любящее всё своё и боящееся всего чужого, ощущающее себя свободным в собственной несвободе, считающее справедливым всесилие режима и свою никчемность…
Вот почему Ленин так ненавидел интеллигенцию и прежде всего петербургскую, сумевшую сформировать свой особый дух города. Этот культурный слой нёс в себе фундаментальные начала того лучшего, что выработала цивилизация за десятки тысяч лет истории, — сознание непреходящей уникальности человеческой личности, идеалы творческой свободы и нравственности, незыблемость вечных ценностей. Массовое уничтожение людей всегда страшно, но большевизм, искореняя сословия, в которых интеллигенция была особенно сильна, тем самым совершал ещё более страшное преступление перед российской нацией: он разрушал до основания структуру общества, его устои, морально-психологические традиции и ориентиры. Точно такую же политику проводили нацисты на оккупированных территориях Европы и особенно Советского Союза — своего главного идейного врага: в первую очередь уничтожению подлежали не только коммунисты, евреи и цыгане, но также интеллигенция — деятели культуры и искусства, вузовские преподаватели, школьные учителя, библиотекари…
Параллельные заметки . В каждой стране свободы ровно столько, сколько и у соседей. Весь вопрос в том, кому она принадлежит. Властителю с его кликой, олигархам, военной хунте, «ордену меченосцев» или — народу? В любой стране свобода подчиняется закону сообщающихся сосудов: она постоянно переливается от институтов государственной власти к институтам гражданского общества и обратно.
В этом отношении всякий тоталитарный режим — прямой антипод демократического общества. При демократии свобода принадлежит всем в равной степени, а при тоталитаризме она узурпирована кучкой вождей (фюреров). Поэтому принципиальная разница между демократическим и тоталитарным устройством социума в том, что в первом — примат человека, а во втором — человек-примат.
* * *
Идеи большевистского тоталитаризма выросли не только из марксизма, но также из социалистических учений предшественников марксистского коммунизма, в частности фурьеризма. Николай Чернышевский в романе «Что делать?», который публиковался в 3, 4 и 5-й книжках «Современника» за 1863 год объяснил идейной молодёжи, как ей надо жить — коммуной, создавая новое, своё общество, основанное не на старых вечных ценностях, а на «разумном эгоизме».
Одна из первых таких коммун возникла в Петербурге. Группа молодых художников во главе с Иваном Крамским сперва сняла просторную квартиру на 17-й линии Васильевского острова, позже переехала на Вознесенский проспект. «В этом общежитии выигрывалась масса времени, так бесполезно растрачиваемого жизнью в одиночку, — вспоминал Илья Репин. — Что мог иметь каждый из этих бедных художников один, сам по себе? Какую-нибудь затхлую, плохо меблированную комнату с озлобленной на весь мир хозяйкой. Скверный обед в кухмистерской, разводитель катаров желудков, желчного настроения и ненависти ко всему… А здесь, в артели, соединившись в одну семью, эти самые люди жили в наилучших условиях света, тепла и образовательных пособий» [35. С. 173–174].
Однако чаще всего коммунальная жизнь протекала не столь благостно. Примерно тогда же, «в 1863 г. в Петербурге, в доме на Знаменской улице (ныне улица Восстания), появилась так называемая Знаменская коммуна — детище литератора В.А. Слепцова. “Удастся нам ужиться и расширить это дело — сейчас же появятся подражатели, — размышлял Слепцов. — Такие коммуны распространятся, укоренятся, и тогда мы ли, последующие ли поколения будем развивать дело дальше до настоящего фаланстера”. Распорядок дня в… фаланстере был строгий: с утра — “добывание хлеба насущного, в пять часов — обед, за чаем — обмен впечатлениями, вечером все работали или читали в своих комнатах. Все вместе собирались по приёмным дням, когда коммуну навещали гости” Создатель Знаменской коммуны старался найти для членов своего коллектива (а это были в основном женщины) работу. Ему удалось организовать женскую издательскую артель. Занимался Слепцов и просвещением женщин: в коммуне периодически устраивались лекции, концерты, спектакли. Ему же приходилось вести хозяйство. Выяснилось, что коммунарки, нередко дворянки и дочери богатых родителей, пренебрегали низменными, хозяйственными заботами. Одна из участниц женского движения 1860-х годов, замешанного на утопическом социализме, считала, что коммуна развалилась, так как “женщины того времени обнаруживали отвращение к хозяйству и простому труду, перед которым они в теории поклонялись”» [20. С. 136–137].
Не только эта, но и другие артели-коммуны, едва возникнув, быстро умирали, а вскоре и вовсе сошли на нет, доказав и современникам, и будущим поколениям: человек не способен жить в фаланстерах, скопом. Но недаром будущий «вождь мирового пролетариата», как вспоминал в своей книге «Встречи с Лениным» Николай Валентинов, признавался, что роман Чернышевского его «всего глубоко перепахал» [1. Т. 3. С. 127]. С присущим ему упрямством Ленин мечтал о внедрении принципа «социалистического общежития» по всей необъятной России: в городах — с помощью коммунальных квартир, в деревнях — посредством кооперативов и затем колхозов. Но всё это уже не столько для того, чтобы облегчить людям жизнь, как представлялось Чернышевскому и его последователям, сколько во имя тоталитарного контроля. И тут первой испытательной площадкой должен был послужить тоже Петербург.
Не прошло и месяца после прихода большевиков к власти, а Ленин уже «сформулировал задачу заселения пролетариями “богатых квартир”, в которых число комнат равнялось числу проживающих в них людей или превышало его» [20. С. 15]. В черновом наброске проекта «О реквизировании квартир богатых для облегчения нужд бедных» он прямо «высказал мысль о принципиальной невозможности и ненужности отдельного жилья для каждого человека, даже в виде отдельной комнаты» [20. С. 137].
В августе 1918-го советское правительство выпустило декрет «Об отмене частной собственности на недвижимое имущество», но Петросовет ещё 1 марта того же года принял решение, в соответствии с которым при уплотнении предлагалось «оставить “буржуям” — не только предпринимателям, заводчикам, банкирам и т. д., но и учёным, инженерам, врачам, писателям — по одной комнате на каждого взрослого и ещё одну на всех детей» [25. С. 105]. При этом «двое детей до 10 лет приравнивались к взрослому, на 6 человек допускалась одна общая столовая» [22. С. 132]. Высвобождающуюся жилплощадь предполагалось передать пролетариям.
Петроградские пролетарии и вправду обитали в скученности: в рабочих районах на одного человека в среднем приходилось всего около двух квадратных метров жилья [12. С. 181]. Но это была лишь «средняя температура по больнице». Квалифицированные рабочие жили в съёмных отдельных квартирах, а иногда и в отдельных домах, не роскошествуя, конечно, но и не нуждаясь. Статистика отражала результаты бурного роста петербургского населения в начале ХХ века: если в 1900 году в столице вместе с пригородами проживали 1,4 миллиона человек, то в 1915-м — уже 2,3 миллиона. Быстро растущая промышленность требовала всё новых рабочих рук, а поскольку механизация чаще всего пребывала на допотопном уровне, производство легко обходилось неквалифицированной и дешёвой рабочей силой. Этих вчерашних крестьян ещё трудно было назвать рабочим классом. В отличие от кадровых профессиональных рабочих, мигранты на свои гроши могли снять только угол в бараке, тем самые два квадратных метра за занавеской.
Параллельные заметки . Рабочие низкой квалификации, как и всякие мигранты, прибывающие в большой город в обилии, ощущали себя здесь изгоями. Они зарабатывали намного меньше местных, жили в гораздо худших условиях, постоянно испытывали отчуждение, а то и открытое неприятие со стороны коренных горожан. Но главное — понимали мизерность своих перспектив: сколько здесь ни живи, Петербург-Петроград всё равно останется тебе чужим. Они завидовали горожанам и ненавидели их.
Это была та люмпенская и полулюмпенская среда, которая в дни Октября своей огромной массой поддержала большевиков и обеспечила им победу. Образно говоря, это было то висевшее на стене ружьё, которое выстрелило в последнем акте самодержавной пьесы.
А в квалифицированных питерских рабочих, так называемой рабочей интеллигенции, Ленин видел своих врагов. И это было оправданно. Они неплохо зарабатывали, в одежде и манерах старались походить на «чистых» петербуржцев. Даже семейные имели материальную возможность, снимая вполне приличное жильё, содержать не только жену, детей, но нередко и прислугу. Ещё с конца XIX века квалифицированные рабочие Петербурга, наряду с экономическими, выдвигали этические требования — запретить со стороны фабрично-заводского начальства рукоприкладство и утвердить уважительное отношение к тем, кто стоит у станков, исключив из обращения такие слова, как ««дурак», ««сволочь» и проч.
Ещё раз напомню, в дни ««красного террора» значительная часть рабочей интеллигенции, представители которой, если и состояли в каких-либо политических партиях, то чаще в небольшевистских, быстро запрещённых новыми хозяевами страны, подверглась репрессиям и уничтожалась наравне с интеллигенцией, буржуазией, офицерством, священнослужителями…
Однако даже обитатели рабочих бараков, несмотря на призыв новой власти, не спешили переезжать в квартиры «бывших». Во-первых, для того, чтобы натопить большую комнату с высоченным потолком, нужно было слишком много дров, а они в Петрограде и прежде стоили дорого, теперь же их продавали вовсе по бешеным ценам. Во-вторых, эти дома находились далеко от заводов и фабрик, а это значит, на работу надо ехать на трамвае — снова дополнительный расход, да к тому же трата времени. Наконец, в-третьих, за рабочими заставами можно было приглядеть клочок землицы, чтобы подкормиться со своего огорода, что в условиях голодного «военного коммунизма» служило важным средством выживания, а какой может быть огород на булыжной мостовой или на асфальте… Как писал в 1919 году уже упоминавшийся экономист и статистик Станислав Струмилин, «бесплатная барская квартира для рабочего — не подарок, а слишком дорогое удовольствие, которое ему положительно не по карману» [20. С. 163].
Даже после того как власти предоставили «вселяющимся пролетариям право безвозмездно пользоваться вещами прежних хозяев, часто невзирая на их присутствие в квартире» [20. С. 163], далеко не всех соблазнила и эта приманка. Ещё в 1923 году 60 % пролетариев продолжали жить в старых «неблагоустроенных квартирах, где постоянно было сыро, холодно и явно не хватало света» [25. С. 107].
Параллельные заметки . Как тут не вспомнить начало 1990-х годов, когда новая российская власть в обнищавшей стране тоже решила подарить народу недвижимость, позволив бесплатно приватизировать занимаемое жильё. Потому что и эта власть ничего больше своим гражданам дать была не в состоянии.
Многие тогда радовались: теперь эти стены можно официально продать, подарить или завещать, кому пожелаешь. Особенно грела мысль, что после твоей смерти близкий тебе человек сможет жить лучше, продав твои метры или сдавая их внаём. Однако спустя годы выяснилось, что собственность — это ещё и ответственность, причём материально ощутимая: не только многократно возросла стоимость коммунальных услуг, но появилась и дополнительная строка расхода — «на капитальный ремонт дома».
* * *
Вопрос об истоках советского тоталитаризма по сей день один из самых острых в отечественной историографии. В поисках ответа большинство историков ещё со второй половины 1980-х годов стали, ступенька за ступенькой, спускаться в подвальные глубины российского прошлого.
Одни, застигнутые врасплох неожиданным ослаблением, а затем и отменой советской цензуры, винили во всём кровожадного Сталина, который якобы извратил ленинские идеи. Другие утверждали, что на самом деле во всём виноват именно Ленин: это он свернул Россию не то с её исконного многовекового самодержавного пути, не то с того пути, который открылся после Февральской революции. Другие честили Временное правительство за непонимание политической обстановки и, в первую очередь, за неспособность уловить чаяния народа, к 1917 году уже безмерно уставшего от войны и желавшего только земли и мира. Третьи говорили о политической слепоте и слабости Николая II с его бездарным царствованием, погрязшем в распутинщине, роскоши, коррупции, и неспособностью понять, что только продолжение начатых Петром Столыпиным реформ спасёт страну и самого императора. Четвёртые заявляли, что причиной всех бед была, как уже упоминалось, интеллигенция, заимствовавшая чужие, Марксовы, идеи и маниакально верившая в животворное обновление страны через революцию. Пятые видели истоки катастрофы в незавершённости прогрессивных реформ Александра II. Шестые поминали недобрым словом Петра I, который свернул Россию с её исторической дороги и задал вектор на развитие абсолютистского, военно-полицейского, бюрократического государства. Седьмые обвиняли во всех грехах Иоанна Грозного, ведь именно он, страшный деспот, окончательно закрепостил крестьян, первым прибег к массовому террору, разрушил основы демократии на Руси и, в частности, утопил в крови свободолюбивый Новгород Великий. Восьмые находили корень зла в монголах, будто бы на многие столетия вперёд переломивших хребет русской нации. Девятые отыскивали признаки тоталитаризма в самом характере русского народа, привыкшего жить общинно, подчиняться сильной руке, любить барина, а особенно царя…
Действительно, все эти факты, как говорится, имели место. Тем не менее, объяснить, почему же в ХХ столетии страна погрузилась в ад тоталитаризма, они вряд ли способны. Наша многовековая история настолько богата, что в ней можно отыскать и другие, прямо противоположные факты. К примеру, ещё в 1490-е годы, впервые в Европе, церковь в России была отделена от государства (правда, ненадолго), да и крепостничество хотя и было отменено у нас, конечно, очень поздно, в 1861-м, но всё же на два года раньше прокламации президента Авраама Линкольна об уничтожении рабства в США. Кроме того, и русский национальный характер крайне многообразен. Рабская покорность в нём всегда уживалась с готовностью к бунту, с недоверием и нелюбовью ко всякому начальству и с жалостью к арестантам, то есть к обиженным властями, а общинная психология никак не мешала тысячам крестьян, торговцев и заводчиков проявлять предпринимательские способности и ворочать при этом огромными деньгами. И уж вовсе нечего грешить на чуждые западные идеи. Не будь зарубежных философов, большевики наверняка вполне обошлись бы доморощенными — Николаем Чернышевским или Петром Ткачёвым. Ведь не постеснялись же они извратить и приспособить к своим нуждам обожаемого «основопложника» Карла Маркса.
Вдобавок ко всему попытки объяснить советский тоталитарный режим русской историей и русским характером, европейской философией и немецкими деньгами, еврейскими комиссарами и латышскими стрелками, а иными словами, национально-историческими особенностями России — позиция не только ошибочная, но и крайне ущербная. Какими умными рассуждениями и аргументами её ни украшай, она всё равно невольно сводится всё к тому же, до боли знакомому постулату: народ виноват, плохой народец попался.
Параллельные заметки . Особое мнение о том, почему большевики сумели взять власть и так долго её удерживали, принадлежит некоторым нынешним «русофилам». В их понимании произошло это, поскольку многое в советском строе отвечало… духу русского народа. Всесилие государства, национализированная экономика и генсек в роли царя отражали многовековые традиции огромной по территории страны, которой иначе как с помощью иерархически выстроенной, сильной монархии управлять невозможно. Принцип колхозов был основан на исконной русской общинности. Ну и т. д., и т. п. Дескать, если бы не отдельные извращения советского режима, которыми он был обязан в основном, конечно же, инородцам (евреям, полякам, грузинам), если бы не происки всё той же интеллигенции, если бы не предательская политика Михаила Горбачёва и заговор Запада во главе со США, — советская власть, модернизированная за счёт включения в неё православия, принятия закона об ограничении прав представителей ряда некоренных национальностей и разрешения мелкой частной собственности, существовала бы доныне. И ничего лучшего святой Руси и желать нельзя.
Я намеренно заключил слово ««русофилы» в кавычки. На самом деле это типичная русофобия. Как же надо не любить свой народ, чтобы желать ему вечного рабства, упорно не замечая очевидных и явно необратимых процессов, происходящих в мире в последние, по крайней мере, полвека! Десятки народов — как Запада, так и Востока — уже с успехом доказали, что национальная самобытность совсем не в том, чтобы пытаться жить не как все, и общецивилизационные принципы политико-экономической демократии этой самобытности нисколько не помеха. Как тут не вспомнить предельно точную формулу Николая Бердяева: ««…Россия станет окончательно Европой, и именно тогда она будет духовно самобытной и духовно независимой» [9. С. 285]!
Не кто иной, как Николай Бердяев, пожалуй, наиболее ёмко сформулировал и суть той причины, которая привела Россию к катастрофе осенью 1917 года. В 1937-м в книге «Истоки и смысл русского коммунизма» он писал: «С одной стороны, он (русский коммунизм. — С. А.) есть явление мировое и интернациональное, с другой стороны — явление русское и национальное» [8. С. 7]. Обратите внимание: объективную, внешнюю, причину философ поставил на первое место. И это оправданно — субъективные, внутренние, факторы играли в данном случае лишь подчинённую роль.
Большевистский режим прежде всего надо рассматривать в общемировом контексте. В то время как Ленин в послереволюционном Петрограде кровью соотечественников писал свой главный труд — грамматику коммунистического тоталитаризма, — в Италии уже вызревал фашизм, а в Германии — национал-социализм. Не случайно Муссолини в молодости увлекался Марксом и социалистическими идеями, а гитлеровская НСДАП, оказавшись в начале 1933 года у власти, обильно пополнилась бывшими рядовыми членами тут же запрещённой Германской компартии. И хотя четыре крупнейших европейских диктатора первой половины ХХ века (Ленин, Сталин, Муссолини и Гитлер) исповедовали разные идеологии, каждая из этих идеологий ставила перед собой одну и ту же задачу: формирование искусственного человека — с новой моралью, с новой нравственностью, с новой совестью. А значит, все эти режимы были тоталитарными.
Если одинаковое да к тому же столь масштабное явление возникло почти одновременно в нескольких крупных странах, — значит, оно в первую очередь определялось уже не национальными особенностями в каждом отдельном случае, а имело общую закономерность.
Действительно, в начале минувшего века в мире сложился целый ряд условий, чрезвычайно благоприятных для зарождения тоталитарных режимов. Развитие экономики привело к массовизации общества: масса, по выражению Хосе Ортеги-и-Гассета, «упразднила меньшинство» [31. С. 20], то есть старую аристократию, и вышла на авансцену истории. Едва возникшая, ещё несовершенная система парламентаризма обусловила появление не только буржуазных политических партий, но и партий ультра экстремистского толка (Ленин был совершенно прав, объявив свою РСДРП(б) «партией нового типа»). Промышленно-техническое развитие позволило перейти к поточному производству принципиально новых видов вооружений с огромной поражающей силой, в том числе к выпуску большого числа автоматического огнестрельного оружия, давшего возможность быстро и легко установить власть на улицах городов. Переворот в сфере медийных коммуникаций — гигантские газетные тиражи, радио, микрофоны на многотысячных митингах — открыл широкую дорогу идеологической агрессии, которая превратилась в массовую пропаганду… Имелись и другие факторы. В частности, монархии пытались решать новые политические проблемы устаревшими, а потому негодными способами — с помощью войны и упрямого игнорирования общественного мнения. Активно шёл процесс урбанизации — с присущей ему маргинальностью массового сознания и социальной самоидентификации. Большинство интеллектуалов, духовных пастырей общества, оказались не готовыми осознать ужасающую суть тоталитаризма, который умело прикрывался демагогическими нарядами.
Вся эта общность условий объясняет и то, почему тоталитарные режимы появлялись в самых разных странах (полуграмотной крестьянской России и цивилизованной, культурной Германии), и то, почему тоталитарная бацилла чуть было не поразила даже Великобританию и США — государства с наиболее устоявшейся, ставшей уже традиционной там демократией.
Параллельные заметки . В ХХ веке мир переболел настоящей эпидемией партийно-политических тоталитарных режимов. Первый из них родился в России в 1917 году и сперва проходил экспериментальную обкатку главным образом в Петрограде. Последние два сегодня доживают свои дни в Северной Корее и на Кубе. Режимы-экстраверты, типа гитлеровского, погибали относительно быстро. Режимы-интроверты жили гораздо дольше и умирали — как, например, советский — от собственной старческой немощи.
Теперь на смену партийно-политическому тоталитаризму пришёл псевдорелигиозный: в одних случаях он охватил целые государства (недавний талибанский Афганистан, нынешний Иран), в других — ограничился военизированными движениями-сектами («Аль-Каида», «Хезболла», «Мученики Аль-Аксы», «Братья-мусульмане», «Исламское государство»…). Малоудачные попытки справиться с «международным терроризмом» исключительно военными и финансовыми методами, которые с начала XXI столетия предпринимает мировое сообщество, во многом объясняется именно тем, что политики и политологи евроатлантической цивилизации до сих пор не сумели осознать тоталитаристский характер этой новой угрозы человечеству.
* * *
Когда в середине ноября 1917 года Анатолий Луначарский пригласил к себе известных петроградских интеллигентов, готовых сотрудничать с большевиками, на встречу явились всего несколько человек [45. С. 212]. Позже, в 1918-м, приёмная наркома просвещения была уже с утра до вечера набита битком. Но и тогда солидных, уважаемых посетителей оказывалось мало: они приходили сюда не в поисках сотрудничества с комиссарами, а по крайней необходимости — чтобы удовлетворить самые насущные нужды своего научного учреждения, театра, музея или библиотеки, получить разрешение на выезд за рубеж или просить о выделении пайка для умирающей от голода семьи… Желание сотрудничать выразила преимущественно молодёжь: артисты, режиссёры, поэты, художники… В частности, отделы искусств в Комиссариате просвещения возглавили, добровольно превратившись в советских чиновников, Натан Альтман, Николай Пунин, Давид Штеренберг… А главным образом к Луначарскому являлись городские сумасшедшие. Замаскировав сей неприглядный факт разного рода ублажающими цензуру просоветскими красивостями, Корней Чуковский откровенно рассказывал об этом в своих воспоминаниях: «Особенно много приходило к Анатолию Васильевичу прожектёров, маньяков, пройдох, предлагавших фантастические планы наибыстрейшего, мгновенного преображения России в страну неиссякаемого счастья» [41. С. 410].
Но в конце 1917-го, повторюсь, к большевикам ещё почти никто не приходил. Преимущественное большинство столичной интеллигенции считало, что Ленин — калиф на час. Подтверждением тому служит обращение, принятое на общем собрании Российской академии наук 27 октября 1917 года, через два дня после переворота: «Великое бедствие постигло Россию: под гнётом насильников, захвативших власть, русский народ теряет сознание своей личности и своего достоинства; он продаёт свою душу и, ценою постыдного и непрочного сепаратного мира, готов изменить союзникам и предать себя в руки врагов. Что готовят России те, которые забывают о её культурном призвании и о чести народной? — внутреннюю слабость, жестокое разочарование и презрение к ней со стороны союзников и врагов» [13. С. 119].
Столица ждала выборов в Учредительное собрание, понимая, что большевики наверняка потерпят поражение, а значит, вынуждены будут передать власть в другие руки.
Действительно, несмотря на откровенно наглые попытки сфальсифицировать выборы, большевики получили на них всего немногим свыше 20 % голосов. Но Россия ещё не знала, что такое диктатура крайне экстремистской политической партии. Ленинские сподвижники и не думали отдавать власть. 28 ноября декрет Совнаркома объявил кадетов партией «врагов народа», готовившей «контрреволюционный переворот», и в тот же день ряд видных деятелей конституционных демократов были арестованы. 10 декабря Ленин заключил блок с левыми эсерами, что способствовало усилению раскола среди социал-революционеров — в партии главного соперника большевиков на выборах в Учредительное собрание. В течение тех же двух последних месяцев года были созданы революционные трибуналы, ВЧК и началась настоящая охота за представителями небольшевистских партий.
Тем не менее, 5 января (н. ст.) 1918 года, около четырёх часов пополудни, в Таврическом дворце всё же открылось первое заседание Учредительного собрания. Но уже поздней ночью матросы караула, угрожающе громыхая оружием, приказали всем разойтись, а наутро отряды красной гвардии оцепили дворец и не пустили делегатов внутрь. В тот же день в городе состоялась массовая демонстрация с требованием возобновления работы Учредительного собрания. Однако на углу Невского и Литейного проспектов и в районе Кирочной улицы главная колонна, в которой шли примерно 60 тысяч человек (главным образом, интеллигенция и рабочие, в том числе много женщин, детей), была расстреляна, а те колонны, которые всё же достигли Таврического дворца, были рассеяны с помощью дополнительных войск. Руководство разгоном демонстрации взял на себя специально созданный штаб во главе с Владимиром Лениным и Яковом Свердловым. На следующую ночь ворвавшиеся в Мариинскую больницу пьяные революционные матросы и красногвардейцы зверски убили двух арестованных кадетов — одного из лидеров партии, бывшего депутата Государственной думы государственного контролёра во Временном правительстве Фёдора Кокошкина и министра земледелия, а затем министра финансов во Временном правительстве, известного общественного деятеля Андрея Шингарёва.
Все три трагических события — разгон Учредительного собрания, расстрел массовой демонстрации и убийство двух видных представителей демократической интеллигенции, находившихся на больничных койках, — глубоко поразили Петроград. Как писал в мемуарах «Маска и душа» Фёдор Шаляпин, это было «первое страшное потрясение», поскольку до января, «в… первые дни господства новых людей столица ещё не отдавала себя ясного отчёта в том, чем на практике будет для России большевистский режим» [42. С. 179].
Параллельные заметки . Очень скоро петроградцы первыми начали «отдавать себе ясный отчёт» в том, что же собой представляет этот режим и что под его игом ждёт Россию. В их числе была Анна Ахматова, написавшая зимой 1919 года стихотворение, в котором были всего две строфы:
Иосиф Бродский считал, что это ахматовское восьмистишие — «…одно из самых потрясающих её произведений», потому что «там о ХХ веке всё сказано» [14. С. 376].
Безудержная жестокость новой власти потрясла Петроград настолько, что не оставила равнодушными даже детей. Именно тогда одиннадцатилетний Митя Шостакович сочинил один из первых своих опусов — «Траурный марш памяти жертв революции», который в те же дни сам исполнил в актовом зале гимназии Стоюниной [27. С. 28]. В советской музыкальной литературе всегда говорилось, что эта пьеса для фортепиано служит подтверждением того, как ещё маленьким мальчиком приветствовал композитор «великий Октябрь». Но не так давно было опубликовано письмо, которое юный Шостакович написал в апреле 1918 года своей тёте, и в этом письме начинающий автор аттестует своё произведение совершенно по-иному — как «похоронный марш памяти Шингарёва и Кокошкина» [15. С. 143].
Царствование Николая II началось с Ходынки, царствование Ленина — с массового расстрела мирной демонстрации. И там и тут погибло много людей, однако там была непредусмотрительность и глупость власти, а тут уже осознанное и циничное отрицание ценности чужой человеческой жизни.
Но очень скоро то «первое страшное потрясение», как назвал события начала января Фёдор Шаляпин, заслонили другие потрясения, и не менее страшные. Казалось, огромный город испуганно притих. На крупнейших заводах и фабриках, особенно весной 1918 и 1919 годов, когда почти полностью иссякали запасы прошлогоднего урожая и рабочий паёк урезался ниже критического уровня, рабочие проводили забастовки. Эсеры осуществили несколько громких терактов. Вот и всё. Никаких массовых открытых выступлений против новых хозяев не было. Вооружённые выступления и заговоры контрреволюции встречались только в воображении чекистов, которые придумывали их один за другим.
Город терпел фактически молча. В канун Первого мая 1918 года с Обуховского завода сообщали: «Настроение подавленное, под влиянием голода, отчасти застращивания», с Путиловского — «Настроение инертное…», с Пригородной невской железной дороги и Патронного завода — «Настроение подавленное», из типографии газеты «Копейка» — «Царит уныние», с завода Симменс-Шуккерт — «Настроение очень апатичное. Не хотят слушать никого», с «Нового Арсенала» — «Настроение подавленное. Рабочие не уверены, что не будут расстреливать» [45. С. 220].
Зинаида Гиппиус писала в своём дневнике: «Россией сейчас распоряжается ничтожная кучка людей, к которой вся остальная часть населения, в громадном большинстве, относится отрицательно и даже враждебно. <…> если это действительно власть кучки, беспримерное насилие меньшинства над таким большинством, как почти всё население огромной страны, — почему нет внутреннего переворота? Почему хозяйничанье большевиков длится вот уже почти три года? Как это возможно?» [17. Т. 1. С. 173–174]. Тем же вопросом в те дни задавались многие. «…На ком же, в сущности, держатся большевики? — неоднократно вопрошал в своём дневнике петроградец Георгий Князев, именовавший себя «средним русским интеллигентом». — Ведь только и слышно, как поносят большевиков… В трамваях, на улицах, особенно женщины, кричат, что хуже стало, чем при царе» [21. С. 100]. И сам же отвечает: «Держатся они потому, что одни запуганы и голодны, другие же хорошо устроены, и им выгодно создавшееся положение.» [22. С. 94, 119].
Участникам событий 1918 — начала 1920-х годов трудно было осознать глубинную суть происходящего. Но теперь, с высоты нашего времени, убийственно богатый опыт минувшего века воспринимается куда более цельно и глубоко. Теперь мы знаем: большевики сумели подчинить себе обе российские столицы, а затем всю бескрайнюю страну благодаря принципам тоталитаризма.
Современный петербургский исследователь Сергей Яров выделил пять таких принципов, но, правда, не давая им определения тоталитаристских.
Первый — «переплетение бытового и политического в повседневной социальной практике». Организация семейного быта в условиях «военного коммунизма» оказалась поставленной в зависимость от политического поведения — продукты, одежду, новое жильё и многое другое стало возможным получить только при лояльном политическом поведении.
Второй — «соотнесённость группового и политического подчинения». В каком бы коллективе — рабочем, научном, учрежденческом — ни находился человек, деятельность этого коллектива направлялась большевистским политическим руководителем (комиссаром). А следовательно, и каждый индивидуум невольно вовлекался в эту направляемую деятельность и был вынужден ей подчиняться.
Третий — «включённость… в массовые ритуальные формы политической поддержки, оказываемой властям». Участие в собраниях, заседаниях, митингах, проводимых большевиками по заранее написанному сценарию, стало обязанностью, своего рода актом самосохранения, даже нейтральное отношение к власти рассматривалось как проявление враждебности («кто не с нами, тот против нас»). А попавший в толпу, как известно, утрачивает свободное, независимое мышление и превращается в элемент общего послушного стада.
Четвёртый — «подчинённость… большевизированному политическому языку…». Новая власть ввела в оборот огромное число слов-уродцев и неизвестных ранее русскому языку оборотов, идиом, которые коверкали привычную лексику, а та, в свою очередь, калечила сознание.
Наконец, пятый — «взаимосвязь политической дискриминации и понижения социального статуса». Вся общественная и даже личная жизнь оказалась предельно политизированной, но любая попытка отказаться от неё грозила человеку неминуемой потерей даже тех минимальных социально-бытовых благ, на которые он мог рассчитывать, соблюдая «правила игры» [45. С. 257–258].
В свою очередь, историк Евгений Стариков приводит шесть методов подавления личности тоталитарным режимом.
Первый — сверхрегламентация: «“Внутренняя” регуляция человеческой деятельности заменяется “внешней” регуляцией. Соответственно, место нескольких основополагающих этических норм, являвшихся внутренним достоянием личности, занимает бесчисленное множество писаных и неписаных правил, навязываемых человеку извне».
Второй — уничтожение частной собственности: «человек, не распоряжающийся ни вещами, ни собственной рабочей силой, ни собственными интеллектуальными способностями как товаром, сам отождествляется со своей способностью к труду и, следовательно, превращается в невольника. <…> Судьба такого человека в тысячу раз более страшна, чем судьба духовно неразвитой личности, ибо являет собой сплошную коллизию, неразрешимый конфликт между внутренними потенциями, внутренней свободой личности и полной материальной невозможностью хоть как-то реализовать её».
Третий — «ломка предметно-пространственной среды обитания происходила в двух внешне диаметрально противоположных, но сущностно равнозначных формах. <С одной стороны,> в форме скучивания людей. <…> Торжествовал сплюснутый коллективизм паюсной икры. И если предметное микропространство ужималось до предела, то вторая форма искажения предметно-пространственной среды заключалась в безмерном увеличении макропространства. Огромные холодно-обесчеловеченные пространства городских площадей и гигантских зданий, несоразмерных человеку, служили для подавления личности так же, как египетские храмы».
Четвертый — «уничтожение бытовой свободы… осуществлялось посредством мелочного вмешательства власти во все домашне-кухонные и интимно-телесные проблемы своих подданных, так что трудно сказать, что первично: коммунально-кухонное хамство непосредственного соседского окружения или хамство самого государства, подглядывающего в замочную скважину за своими гражданами и без предупреждения вламывающегося в их комнаты».
Пятый — «нищета и материальное убожество как необходимые условия стравливания людей между собой, поддержания “горизонтального террора", иерархизации социальной структуры и установления системы капо».
И, наконец, шестой — «лишение информации» [39. С. 197–210].
Оказалось, что откровенное насилие, навязывание псевдоколлективизма вместо личной свободы, в том числе творческой, замена информации постоянной ложью в сочетании с демагогическим одурманиванием грёзами о равенстве, братстве и грядущем коммунистическом процветании дают едва ли не моментальный эффект. Человеческая психика ломается быстро, причём большей частью незаметно для самого индивидуума. И вот уже 24 февраля 1919 года тот же Георгий Князев заносит в свой дневник сценку, виденную женой в одной из петроградских церквей: «Диакон всё кадил, кадил около аналоя, где стояла кутья (отпевалось сразу несколько покойников), потом встал на колени и, как бы продолжая обряд, стал отбавлять с каждой тарелочки рис. Набрал полную чашку и унёс в алтарь. Возмущению погребавших потом не было границ — “Ведь украл, на виду у всех украл"». «Говорят, нравственное чувство прирождённое, — с горечью делает вывод автор дневника. — Как-то это нравственное чувство сейчас слиняло. Люди безукоризненной честности, донельзя щепетильные позволяют себе теперь то, чего и самой средней руки малый из овощной лавки не позволял. И лгут, и лицемерят, и хитрят, и таскают даже, т. е. попросту воруют». Нужда заставляет. Нужда. Вот, оказывается, пошатнулась и нравственность» [23. С. 156].
Буквально на следующий день Князев, не замечая, что и он, как тот диакон, превратился в вора, только интеллектуального, который обкрадывает к тому же самого себя, делает ещё одно открытие: «…большевизм не кажется таким чудовищным. Сжились. И у большевизма находишь заслуги. Главное, начинаешь понимать его историческую необходимость. А потом и любопытно, что из всего этого выйдет. Ведь в прошлом году казалось, многое, что затевалось большевиками, безрассудною фантазией, “преступным” экспериментом, а нынче стало совершившимся фактом. Невольно поверилось в то, что большевизм серьёзнее, жизненнее, реальнее, чем казалось.» [23. С. 156]. И через полгода, 24 августа, — новая дневниковая запись, в которой автор идёт ещё дальше: «Одно только очевидно — не будь большевизма, была бы самая вопиющая и страшнее всякого большевизма анархия. Я всегда поставлю в плюс большевикам, что они сумели справиться с массами» [23. С. 169].
Параллельные заметки . После смерти Сталина тем, кто выходил из лагерей, и родственникам погибших начали выдавать справки о реабилитации. В справках обычно значилось: «в связи с отсутствием состава преступления». Хотя, казалось бы, логичней было писать: «в связи с невиновностью». Но в том и состоит суть тоталитарной деспотии, что каждый — абсолютно каждый! — перед ней виновен. Причина могла быть любой, чаще всего — совершенно абсурдной. Абсурдность обвинения даже приветствовалась, поскольку таким образом сам обвиняемый не понимал, в чём согрешил, но с виной своей вынужден был согласиться.
Это чувство без вины виноватого хорошо знакомо людям старших поколений, которые и сегодня, столкнувшись на улице с полицейским, испуганно заглядывают ему в глаза и невольно говорят фальшивым, заискивающим от страха голосом.
* * *
Первая, петроградская, блокада, продолжалась три года и девять месяцев, если считать её началом октябрь 1917-го, а завершением август 1921-го, когда Совнарком РСФСР принял «Наказ о проведении в жизнь начал новой экономической политики» (нэпа). И завершилась эта блокада победой смерти: в марте 21-го года тысячи жизней унесла трагедия Кронштадтского мятежа, а в августе погиб Александр Блок и были расстреляны осуждённые по так называемому Таганцевскому делу, в том числе Николай Гумилёв.
Затем, в течение двух десятилетий после окончания Гражданской войны и вплоть до начала Великой Отечественной, большевики делали всё, чтобы послереволюционные годы полностью изгладились из памяти ленинградцев. Причём делали они это не только идеологическими методами, замешенными всё на той же демагогии с шулерским передёргиванием исторических фактов, но опять-таки при помощи постоянных репрессий. В итоге уже к началу 1940-х лишь очень немногие из уцелевших коренных ленинградцев могли помнить ту петроградскую блокаду. А потом новый, ещё более чудовищный демоцид окончательно закрыл собой в городском сознании послереволюционную катастрофу.
Литература
1. Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине: В 10 т. М., 1989.
2. Красный террор в Петрограде. М., 2011.
3. Санкт-Петербург: Автобиография / Сост. М. Федотова, К. Королёв. М.; СПб., 2010.
4. «Стампа» (Турин). 2000. 12 июня.
5. Анненков Ю. Дневник моих встреч: Цикл трагедий: В 2 т. М., 1991.
6. Ахматова А. Стихотворения и поэмы. Л., 1976.
7. Барбюс А. Сталин. М., 1936.
8. Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990.
9. Бердяев Н.А. Философия свободы. Харьков; М., 2002.
10. Бухарин Н.И. Экономика переходного периода // Бухарин Н. И. Проблемы теории и практики социализма. М., 1989.
11. Вагинов К. Художественные письма из Петербурга // Полное собрание сочинений в прозе. СПб., 1999.
12. Ваксер А. Ленинград послевоенный. 1945–1982 годы. СПб., 2005.
13. Вихавайнен Т. Внутренний враг: борьба с мещанством как моральная миссия русской интеллигенции. СПб., 2004.
14. Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 2003.
15. Волков С. Шостакович и Сталин: художник и царь. М., 2004.
16. Гиппиус З. Дневники. Воспоминания. Мемуары. Минск, 2004.
17. Гиппиус З. Живые лица: Стихи, дневники: В 2 т. Тбилиси, 1991.
18. Желев Ж. Фашизм: Тоталитарное государство. М., 1991.
19. Игнатова Е. Записки о Петербурге: Жизнеописание города со времени его основания до 40-х годов ХХ века. СПб., 2003.
20. Измозик В.С., Лебина Н.Б. Петербург советский: «новый человек» в старом пространстве. 1920-е — 1930-е годы (Социально-архитектурное микроисторическое исследование). СПб., 2010.
21. Князев Г.А. Из записной книжки русского интеллигента за время войны и революции 1914–1922 гг. // Русское прошлое: Историко-документальный альманах. 1991. № 2.
22. Князев Г.А. Из записной книжки русского интеллигента за время войны и революции 1914–1922 гг. // Русское прошлое: Историко-документальный альманах. 1993. № 4.
23. Князев Г.А. Из записной книжки русского интеллигента за время войны и революции 1914–1922 гг. // Русское прошлое: Историко-документальный альманах. 1994. № 5.
24. Латышев А.Г Рассекреченный Ленин. М., 1996.
25. Лебина Н.Б. Петербург и пролетариат: парадокс взаимопоглощения (Историографический и источниковедческий аспекты) // Санкт-Петербург: окно в Россию. Город, модернизация, современность: Материалы международной научной конференции. Париж, 6–8 марта 1997. СПб., 1997.
26. Ленин В.И. Полное собрание сочинений.
27. Лосский Б.Н. Наша семья в пору лихолетия 1914–1922 годов // Минувшее: Исторический альманах. Выпуск 12. М.; СПб., 1993.
28. Мандельштам О. Сочинения: В 2 т. М., 1990.
29. Мусаев В.И. Быт горожан // Петроград на переломе эпох: Город и его жители в годы революции и Гражданской войны. СПб., 2000.
30. Одоевцева И. На берегах Невы. М., 1988.
31. Ортега-и-Гассет Х. Восстание масс: Сборник. М., 2001.
32. Пирютко Ю. Питерский лексикон. СПб., 2008.
33. Ратьковский И.С. Красный террор в Петрограде (осень 1918 г.) // Петербургские чтения-96: Материалы Энциклопедической библиотеки «Санкт-Петербург-2003». СПб., 1996.
34. Ратьковский И.С. Красный террор и деятельность ВЧК в 1918 году. СПб., 2006.
35. Репин И.Е. Далёкое близкое. М., 1953.
36. Семёнов-Тян-Шанский В.П. Фрагменты воспоминаний // Звенья: Исторический альманах. Выпуск 2. М.; СПб., 1992.
37. Смильг-Бенарио М. На советской службе // Красный террор в Петрограде. М., 2011.
38. Сорокин П. Дальняя дорога: Автобиография. М., 1992.
39. Стариков Е.Н. Общество-казарма от фараонов до наших дней. Новосибирск, 1996.
40. Старцев В. Санкт-Петербург и Москва: две культуры — две политики // Петербург без России: pro et contra. СПб., 2004.
41. Чуковский К. Современники. Портреты и этюды. М., 1962.
42. Шаляпин Ф. Маска и душа: Мои сорок лет на театрах. М., 1990.
43. Шкловский В.Б. Сентиментальное путешествие. М., 1990.
44. Яковлев А. Сумерки. М., 2003.
45. Яров С.В. Люди и политика // Петроград на переломе эпох: Город и его жители в годы революции и Гражданской войны. СПб., 2000.